3
Улдис:
— Наверное, не сумел я соблюсти меру в еде, ночью спал очень плохо.
Сны, неприятные, мучительные сны. Я вернулся в дом отчима, отчим лежал на смертном одре. Торжественной чередой шествовали разные светила медицины, но костлявая смеялась над ними. Мрачными тенями бродили по многочисленным комнатам завистливые, жадные, лицемерно скорбные родственники. Мать сама напоминала тень. Покорно проводила она ночи подле умирающего, капала из разных пузырьков, клала грелку к ногам, резким голосом приказывала что-то услужающим теням. Рот у матери сделался тонким, бледным, безулыбчивым, а глаза, большие карие глаза, которые год назад покорили моего отчима так, что он, богатый человек, женился на этой не очень-то красивой бедной «разводке» с мальчишкой, эти глаза западали все глубже и глубже, все больше застилаясь скорбной пеленой. Появился баптистский проповедник Коцис. Я закричал, видя, как этот проповедник, выражая соболезнование, гладит туго причесанную материну голову, тогда как алчный огонек его глаз облизывал каждую вещь в этой комнате, начиная с тяжелой ореховой мебели и кончая дорогими кружевными занавесями на окнах. Баптистский проповедник был солидный, полный человек, моя мать — невзрачная, сухая. У меня даже что-то подкатило к горлу. Мать терзалась, она не могла верить, хотела, но не могла. Это было ужасно, дьявол сомнения не отступался от нее, желанный душевный покой не приходил, были только смятение, молитвы и неутолимая жажда жизни — жажда, которую она не сумела утолить. Коцис, а может быть, Тоцис, поди знай, как его там точно звали, вместе с матерью молил бога, но тот ничем не помогал. А родственники отчима проклинали мать и меня, потому что нам доставалось богатое наследство: три шестиэтажных дома, акции какого-то предприятия, деньги в банке и маленький современный, вроде зимнего дома отдыха, особняк в Задвинье, в районе улицы Алтонавас. И моления проповедника и проклятия родственников были бессильны. Но и материна душа была подобна пустыне, жаждущей влаги, а не семян божественного откровения. Она металась в смятении и огне, она вздыхала: «Господи, почему ты проклял меня?» И жаждала отнюдь не милосердия, а свободы. Беда таилась в ней самой. Тогда, когда мой отец бросил нас (мне было всего шесть лет), он вместо прощания грубо крикнул: «Да ведь все опостылеет за столько лет! Я мужчина, пойми ты, мужчина! А ты — лягушка холодная!» Отец у меня был решительный и жестокий человек, что он решил, то и делал. Дверь за ним захлопнулась, и больше он не появлялся. Мне это причиняло страдание — ребята во дворе признавали, что мой отец выше всех остальных. И вот у меня были только нужда и в смятении пребывающая мать. Целые дни она плакала и буйствовала, причем буйствовала больше, чем лила слезы, и с таким жаром, что совсем не напоминала лягушку. Она призналась этому толстяку баптисту (о господи, тип заурядного жулика!), что хочет жить, любить, не намерена губить свою жизнь: «Я сама не знаю, что делать. — Ее тонкие, как лезвия, губы подбирались. — Хочу счастья, к богатству я равнодушна».
Счастье и богатство, богатство и счастье. И вот он я, бедный и несчастный. Ну, что такое счастье и несчастье? Там шаги глохли в толстых коврах или кожаные подошвы скользили по натертому паркету. За окном точит зубы северный ветер, а от батарей центрального отопления день и ночь струится приятное тепло в просторные комнаты. Лифт поднимает, лифт опускает, шуба обнимает, шуба защищает, желудок приятно ублаготворен, рот ублажен. Костюмы мне заказывали в знаменитом «Jockey-club», матери шила ее «придворная» портниха. Отчима похоронили в дубовом гробу, на могилу в спешном порядке взвалили тяжелую полированную гранитную глыбу. Для пущей надежности, чтобы часом не выбрался и не встревал в перебранку неутешных наследников.
Счастье и богатство… «Вы-то и счастливые и богатые», — шипели губы несчастных, небогатых родственников, вопили их взгляды, жесты, мысли. Тогда еще никто не знал, что спустя полгода все наследство развеют суровые ветры. Нам оставили только особняк в Задвинье. Тесниться не пришлось, потому что построен он был хорошо, обставлен дорогой мебелью. При всей своей неприязни к богатству мать все же сумела кое-что припрятать, было что продавать и как-то жить. Меня больше привлекали танки и грузовики, заполнившие улицы, да и солдат было много. Осенью я пошел в школу. Настроение среди школьников было неодинаковое. Были такие, что радовались сами и радовали других, что теперь мы избавлены от ужасов войны, потому что Гитлер ни в жизнь не осмелится напасть на такое могучее государство, как Россия. Я стоял в стороне, был ни горячий, ни холодный и даже не теплый, просто никакой. Да и мать, по сути дела, не соображала, какого богатства и власти она лишилась. Зато хорошо понимали родственнички. Один из них явился к нам в радужном настроении.
Я знаю, что о нем говорили: всячески старается подладиться к новой власти, не брезгуя и доносами. Этот человечек начал язвить, что мать прогорела со своей буржуйской лавочкой, вместо доходов одни убытки. «Народ сверг угнетателей!» — громыхал он. Мать боязливо помалкивала, мне стало жаль ее, я сказал незваному гостю, чтобы он кончал брызгать слюной на буржуйских недобитков и поживее ушивался к своим пролетариям. Тот ушел, кипя и тараща потемневшие от злости глаза. Мать причитала: я же погублю ее и себя, ведь надо же, господи, понимать, в какое время живем, и придерживать язык. Она любила меня, но так, что ледяная выдержка и суровые команды перемешивались с болезненно-щепетильным отношением к любому моему слову. Еще больший кавардак внесли в наш дом все тот же не то Тоцис, не то Коцис, который вел себя, как настырный клоп, и еще один из «бедных родственников», который был уверен, что скоро Латвию займут немцы и имущество отдадут обратно, поэтому он решил жениться на матери, чтобы сразу стать богатым мужем. Это я узнал перед самым появлением претендента на ее руку. Мать грозилась показать этому жениху на дверь, но не сделала этого. Толстый баптистский проповедник пытался воспротивиться. Он ссылался на небеса, на всевышнего и был убежден на основании каких-то неведомых нам сведений, будто этот всевышний решил, что матери надлежит оставаться вдовой. Мать отрезала: «Я живой человек, а не кукла в божьих руках!» Не то Коцис, не то Тоцис стоял на своем: каждое деяние господне — благо, человек в руках его воистину только кукла, которую он может наказать, возлюбить или подшутить над нею, хотя бы это и казалось нам суровым. Я подумал: «Жуть какой шутник, этот господь». Но толстяк смог убедиться, как беспомощен в таких случаях его всемогущий, — на дверь указали самому Коцису. Доверенным человеком матери стала какая-то тетушка (тоже из числа «бедных родственников»), которая одинаково ловко умела читать молитвы, передавать сплетни и управляться на кухне. Сама мать не умела хорошо готовить. В школе говорили, что немецкие войска высадились в Финляндии, на границе пахло порохом, а в нашем доме свадьбой. Моя мера переполнилась в тот день, когда я услышал, как мать донимает тетушку: «Неужели он действительно меня любит? А будет он вести себя, как обещал?» Обман один! Разве такую может кто-то вообще любить? И дальше: «Отец Улдиса замучил меня до смерти… Зато Петер был хороший, такой хороший! Мне страшно, какой будет этот! Мужчины редко умеют любить, только и знают по-скотски лезть на тебя…»
Я слушал, слушал, пока мне все это не осточертело. Я оделся в школьный костюм, собрал книжки, немного белья и покинул дом.
Успокоившись, я забылся сном. Но жадно проглоченный окорок продолжал меня мучить. Подступали воспоминания, как я кочевал по знакомым, чтобы протянуть до конца учебного года. Получу аттестат и уберусь куда-нибудь подальше. Одну ночь я провел в ужасной клопиной норе, там ютился школьный товарищ, который расценил мое бегство от домов и состояния отчима как пробуждение пролетарского сознания. Он предлагал свой кров и в дальнейшем, но мне ужасно противны клопы. Только в июле я узнал, что как раз в свадебную ночь мать взяли вместе с новым мужем. Это был не арест, а высылка. Еще раз я появился у себя дома за своим пальто. Это произошло осенью, когда я уже нашел жилье и зарегистрировался в школе. Домом завладели какие-то «бедные родственники». Они держались со мной и испуганно и нагло, со мной, единственным законным наследником. Пальто я получил, взял еще один костюм и кое-что из одежды. Вернулся я в свое жилье, однокомнатную квартиру, где чувствовал себя свободным от клопов, свободным и самостоятельным. От радости я мог плясать в этом пустом помещении, где только и был продавленный матрац, остальную обстановку я приобрел позже…