Глава третья
Нельзя рыдать долго, тем более на морозе. Та вода, что где-то хранится в голове для слезных потоков, иссякает, новой взять неоткуда…
Когда она выливается, образуется, надо полагать, пустое место. И разум, терпеливо пережидавший это стихийное бедствие, выбирается из закутка, расправляет плечики или что там у него имеется, берется за работу.
Санька хотел было устремиться в театр, откуда, как он понял, еще не увезли Глафирино тело, припасть хоть к рукам, сказать последнее «прости». Порыв был благой — да только что там сказала рябая надоеда про подозрения полицейских?
Слушать все, что она толкует, — надо запасную голову иметь для ее бредней.
А ведь дружили, их и в пару ставили еще в школе, пока Федьку не подменили — она подурнела и сделалась обожательницей, и уж непонятно было, куда прятаться от ее долгих взоров.
Однако сейчас пришлось вспоминать каждое слово.
Придется объяснять, куда умчался впопыхах и с безумным видом, где болтался, чем занимался… А как объяснить-то?! Рассказать, что подслушал разговор между Глафирой и кем-то из береговой стражи? Можно бы. Пусть ищут посредника между ней и ее тайным любовником, статочно — и убийцей… Да! Ее задушил любовник!
Эта мысль осенила Саньку и даже ввергла в некую злодейскую радость. Вот, думал он, ты его всем предпочла, и мне также, а он, тобой наскучив, и прибежал в театр со шнурком!
Довод в пользу этой догадки только один — любовник должен подъехать к ее дому, а не подъехал, стало быть, знал, что уж незачем.
Теперь нужно придумать, как это преподнести сыщикам.
Тут-то и прибежала Федька.
— Саня, я тебя ни о чем не спрашиваю и ничего знать не желаю! — выпалила она. — Где ты был полночи — не мое дело! Молчи, не говори! Знать не хочу! Ты только слушай… Тебе сейчас нужно уйти и где-то спрятаться, а я все сделаю сама. Я добыла денег и уговорюсь с Бориской, будто вы вместе были — и из театра вместе ушли, и ужинали, и книжки читали. Ему поверят! Он ведь не питух, как Семен, он скромный, тихий… Ты только спрячься дня на два, на три, я все сделаю и тебе расскажу, чтобы вы полицейским одно и то же говорили!
Санька уставился на нее изумленными глазами — ишь ведь что придумала! Кто знал, что она — такая отчаянная интриганка? Сама мысль ему понравилась — и не придется объяснять господам из управы благочиния то, чего они понять вряд ли смогут по причине каменной тупости собственного мозгового устройства.
— Ты спрячься, да так, чтобы матушка твоя не знала! — продолжала фигурантка, вжимая в Санькину руку рубль. — Она-то и рада бы тебе помочь, да только соврала — а твой милый братец сказал правду. Так что ты домой пока не ходи…
— Ах, так твою мать… — пробормотал озадаченный Санька. Чем, спрашивается, он не угодил брату? И куда податься — так, чтобы семейство не знало? У матери есть сестрица, живет у Александро-Невской лавры, — к ней, выходит, нельзя…
— А через день прибеги ночью к Малаше, стукни в окошко, — наставляла Санька. — Она тебе все перескажет. Ты не беспокойся, я все улажу!
И, хотя Санька очень хотел, чтобы кто-то все уладил без его вмешательства, первая мысль была: этого еще недоставало…
Быть перед Федькой в долгу за такое — это уже опасно. Мало ли, что она вышивает ему платки и дарит пуговицы для фрака? Это — мелочь, ерунда. Он тоже может подарить — и жаль, что не отдаривался хотя бы баночкой с дешевой пудрой или белилами. Так оно было бы правильно… А за спасение от сыщиков, пожалуй, придется платить любовью… так она, кажется, и рассчитала…
— Хорошо, Федя, — сказал Санька. — Все сделаю, как ты велишь.
— Где квартирует Малаша — знаешь?
— Знаю.
— Ну вот… ты не унывай… я для тебя, ты же знаешь…
— Да.
Кабы не рябая рожа, подумал Санька, ох, кабы не рябая рожа…
И даже не эти картечные рябины — многие даже придворные дамы после оспы таковы и успешно замазывают личики, так что не придерешься. Беда в том, во-первых, что слишком часто Санька видел Федьку без белил и пудры, теперь как она ни прихорашивайся, хоть вершковый слой притираний наложи — он и сквозь этот слой ее уродство внутренним взором увидит. А во-вторых — смех будет на весь театр, если он, всегда показывавший береговой страже свое пренебрежение к Федьке, вдруг снизойдет. Этого допустить нельзя…
Да и какие амуры, если в сердце — доподлинная рана? Разве что Анюта могла бы по-бабьи утешить. Но сейчас к ней лучше не соваться — как бы не поссорить ее с откупщиком. Докапываясь до причин Глафириной смерти, сыщики и так много всяких амурных приключений обнаружат, а в городе за этим делом все будут с любопытством следить, не каждый день первую дансерку находят среди декораций с роковым шнурком на шее.
Ох, Глафира, Глафира, нежный голосок, крошечные ручки, бестелесное прикосновение пальчиков к подставленной ладони… словно золотой лучик из светлого рая падал на сцену, и нет его больше…
Слезы опять навернулись на глаза.
— Ступай, Федя, пока тебя не хватились, — сказал Санька.
И тут как будто маленькая молния меж них проскочила. Не только Федька быстро обняла его, но и он — ее, необъяснимо, без единой мысли, да еще и прижал на единый краткий миг. Потом они друг от дружки отшатнулись, и фигурантка еще мгновение глядела ему в глаза, прежде чем повернуться и убежать. Во взгляде были слова: твоя же я, дурак, вся твоя… Но в таком имуществе фигурант Румянцев не нуждался.
Следовало отойти подальше от театра и придумать, куда бы деваться. Гриша Поморский — на репетиции. Его старенькая матушка Саньку знает и пустит погреться, но нельзя же там просидеть у печки двое суток. Нужен человек, посторонний театру…
— Сударь, стойте! — и с этим призывом Саньку хлопнул по плечу некий человек. — Не бойтесь, я вам друг!
Голос был молодой, звонкий. Фигурант обернулся и увидел круглолицего юношу, без шапки, в одном фраке.
— Я знаю положение ваше, — сказал он, — но мне также известно, что вы невиновны. Я хочу вам помочь. Есть дом, где вам будет хорошо, куда не доберутся господа из управы благочиния, покамест это дело не разъяснится.
— Но кто вы? — спросил Санька, отчаянно соображая: лицо вроде знакомое, в театре попадалось.
— Я сочинитель! — гордо отвечал юноша. — Подождите меня вон там, за манежем, я только оденусь. И поедем отсюда! Здесь вам быть незачем.
В манеже еще несколько лет назад устраивались конные карусели — от них и получила название площадь перед Большим Каменным, хотя шустрые извозчики уже стали звать ее Театральной. Сейчас он за ненадобностью стал разрушаться, и столичные жители ночами таскали оттуда доски и бревна.
Не назвав имени, юноша убежал, и следы выдавали человека, от танцевального искусства весьма далекого, — он заметно косолапил…
Выбирать не приходилось — Санька перебежал к манежу, приютился там в заветренном месте и принялся ждать неожиданного благодетеля.
Он стал вспоминать — да, точно, юноша часто бывал в театре, и не только в партере или на галереях, но и за кулисами. В памяти прозвучало слово «Клеопатра». Да, точно, юноша был замечен в обществе Ивана Афанасьевича Дмитревского — человека, которого в Большом Каменном знали и уважали все. А «Клеопатра», статочно, трагедия, которую юноша предлагал Дмитревскому для постановки… Однако он не только проситель, он чересчур часто бывает в театре, у него какие-то дела, хотя с балетом они не связаны — скорее с оперой…
Минут через десять юноша, уже в шубе, прискакал по рыхлому снегу.
— Я извозчика нанял… да подымите же воротник, сударь!.. Бежим!
Извозчичьи санки ждали в двух шагах — оставалось сесть и накинуть на ноги тяжелую полсть, да еще подтянуть ее повыше — встречный ветер заносил седоков снегом.
Ехали недолго — мимо Сенной, за Апраксин двор и вдоль Фонтанки.
— Как звать вас, сударь? — спросил Санька первым делом.
— Свое прозвание я берегу для того времени, как покроюсь славой, — весело отвечал юноша. — И тот час недалек. А пока… так сразу и не придумаешь… Друзья зовут меня на французский лад — Жан, я откликаюсь.
— Мусью Жан? — уточнил Санька.
— Да какой из меня мусью… Жан, Жанно… можно и так… Вы, Румянцев, не беспокойтесь о моем прозвании. Очень скоро оно станет вам известно. В день, когда в Большом Каменном будет премьера оперы моей…
— Что за опера? — недоверчиво спросил Санька. В восемнадцать лет (столько он дал на глазок благодетелю) можно писать хоть трагедии, хоть комедии, но надежда увидеть их на сцене сомнительна.
— Узнаете в свой час. Музыка уже заказана! — похвалился сочинитель.
Санька пожал плечами — тайны какие-то дурацкие…
Дом, куда доставил его Жан, был убран так, как если бы в нем жил чиновник средней руки, поминаемый в ежегодно публикуемых списках восьми старших классов, не какой-нибудь копиист, да еще и увлеченный искусством. На стенах гостиной висело несколько картин — неплохие, по Санькиному мнению, пейзажи, на этажерке и на подоконнике лежали французские книги. Красивый секретер был раскрыт и готов для работы — из стакана торчали очиненные перья и карандаши, в глубине лежали стопы бумаги, и Санька мог поклясться, что чернильница полна — а не то, что у него самого, кладбище дохлых мух.
— Будьте как дома, — весело сказал Жан. — Книги, журналы, гравюры — все к вашим услугам. Сейчас пойду велю сварить вам кофею. Тут вы в полной безопасности.
— Это ваше жилище? — спросил Санька.
— Нет, тут живет человек более почтенный. Он знает о вас и хочет вам покровительствовать.
Санька несколько смутился — отродясь не бывало, чтобы чиновное лицо оказывало покровительство балетному фигуранту. Фигуранткам — да, девицы о том лишь и мечтали.
— А, может, угодно поиграть на скрипке? — немного смущенно полюбопытствовал Жан. — Я скрипку страстно люблю, а вы? Может, мы бы исполнили какой-либо несложный дуэт? Совсем несложный?
Вот тут Санька и понял, что за ним наблюдают уже не первый день и знают, что он берет уроки у Гриши Поморского.
— У меня своей скрипки нет, — сказал он, — и я ее беру в руки лишь в доме учителя моего… и я дуэты играть не обучен, одни танцевальные арии…
Это было чистой правдой — Гриша не столько учил его, сколько натаскивал бойко исполнять всем известные напевы контрдансов и гавотов.
— Жаль… — и Жан вышел распорядиться насчет кофея.
Санька тут же взял книжку, которую Жан привез с собой.
Она была толстенькой, почтенного возраста и на французском языке. Называлась «Кабалистические письма, или философская, историческая и критическая переписка между кабалистами, элементарными духами и сеньором Астаротом». Имя сочинителя отсутствовало. Санька, очень удивленный тем, что Жан читает такие странные книжки, открыл наугад — и обнаружил послание сильфа Оромасиса, весьма философское. Читать это, да еще на французском, не было ни малейшей охоты. Санька закрыл книжку и взял с подоконника другую — сочинения Мармонтеля. Она была заложена посередке бумажкой. Санька открыл — и увидел начало сказки «Мужсильф». Он стал искать хоть что-то на русском и открыл толстую тетрадь, в которой оказалась переписанная пьеса «Сильф, или Мечта молодой женщины».
— Куда ж я попал? — сам себя спросил Румянцев. Он знал, что сильфы — неземные создания, вроде ангелов, но не ангелы. Так мало ли всяких созданий, которых никто не видел? Вон истопники в театре говорили, что там домовой поселился и шкодит, поленницу развалил, заслонку у печи самовольно закрыл, от чего музыканты чуть не угорели. Но про домовых в книжках не пишут, а про сильфов, выходит, пишут, и кому-то эти сведения необходимы…
— Сейчас поспеет угощение, — сказал вернувшийся Жан. — Так нет охоты поиграть на скрипке? А то тут имеется хорошая, да ноты есть, да другую я бы у соседей попросил… — Он уже просто умолял, и Санька не выдержал.
— Какая там скрипка, не до нее…
— Простите, бога ради! Вы садитесь, вот кресла… говорите, что вам угодно, вам ни в чем не будет отказа!..
— Мне угодно… — Санька хотел было попросить, чтобы его оставили в покое, хотя бы на два-три часа, — и не смог. С одиночеством у него были сложные отношения. Он и хотел иногда остаться один хоть в каком закоулке, но не получалось: дома спал с братом, в театре тоже вокруг постоянно люди. Так что он даже не знал, каково это — сидеть наедине с собой, не беспокоясь, кто и что сию секунду сказал или подумал.
Сейчас он получил вдруг такую возможность — Жан оставил бы его одного в теплой гостиной, да еще кресла бы ближе к печке подвинул — чтобы уютнее тосковалось. Но как теперь думать о Глафире? Как ее оплакивать — такими ли слезами, как час назад на морозе? Те слезы пролились — и их больше нет, и в чем же еще должна проявиться скорбь?
Саньку носило от стенки к стенке, длинные ноги в три шага одолевали расстояние, ловкое тело разворачивалось, вновь устремлялось — как будто от того стало бы легче…
— Я послал за человеком, который принимает в вас участие, — сказал Жан. — Он живет поблизости, сейчас будет. Как раз к чаю.
— Благодарю, — Санька хотел на лету поклониться, но шея судорожно дернулась. Это уж было совсем скверно.
— Я вижу, вы листали книжки. Там много любопытного…
— Да.
Заводить разговор о количестве сильфов в этих книжках Санька не желал — литературные беседы ему не давались, он знал слишком мало, а теперь развелось неимоверное множество сочинителей, которых нужно знать и помнить, не только французских, но и русских. Державин, Львов, Капнист, Хемницер — и все беспрестанно что-то пишут и издают! Да и на что танцовщику стихи?
Жан явно не знал, о чем теперь говорить с гостем.
— У нас есть свежий номер «Лекарства от скуки и забот», угодно?
— Благодарю.
Этот журнал Саньке как-то попался в руки, но читать его было затруднительно — язык возвышенно-невнятный, простому человеку не понять ничего, кроме стихотворной загадки.
Всякий раз, кратко отвечая Жану, Санька отмечал эту неожиданную шейную судорогу, тело предупреждало: от горестей и бедствий могу взбунтоваться. В последний раз мотнув головой, он сел, сжал на коленях кулаки — и ощутил невероятный озноб, вплоть до зубовного треска.
Тогда Жан прошелся взад-вперед, вздохнул, посмотрел на большие напольные часы.
— Пойду потороплю Трифона, — сказал он и вышел.
Санька обхватил себя руками, съежился — озноб не унимался. Нужно было прижаться к печке, раз уж нет возможности завернуться в одеяло. Забиться в угол между стеной и печкой — там наверняка все пройдет. Но угол оказался занят клеткой с попугаем, который дремал на жердочке и не пожелал приветствовать незнакомца. Птица была дорогая, по-своему красивая, о такой мечтала Санькина матушка — попугаи в столице жили во многих домах, ценились за разговорчивость, ими похвалялись перед соседями, их нарочно учили, тратя на это немалое время.
— Дурак попинька, попинька дурак, — тихонько твердил ему Санька, нагнувшись над клеткой, в надежде, что общеизвестное попугайское приветствие как-то подействует и прозвучит ответ.
Озноб не унимался, хотя печка была совсем рядом и тепло от нее шло животворное. За спиной тихонько и очень деликатно кашлянули. Санька стремительно выпрямился и повернулся. Он увидел высокого и полного кавалера, немолодого, далеко не красавца, с умным взглядом, одетого по моде, но причесанного кое-как — волосы не взбиты и напудрены, а напротив, стянуты в косицу, так что чрезмерно высокий лоб весь на виду.
— Я знаю обстоятельства ваши, господин Румянцев, — сказал кавалер, выделывая губами какие-то странные экзерсисы. — Сядем и потолкуем. Рекомендовать меня некому, потому я сам — Андрей Михайлович Келлер, по ремеслу типографщик. Выполняю также поручения некой высокопоставленной особы — для того я тут… Жан! Ступай к нам!
Вошли двое: юноша нес огромный фарфоровый чайник, служитель — поднос с чашками и угощением.
— Мы тут по-свойски, — объяснил Келлер. — Без чинов. Их нам заменяет степень таланта. Жан — надежда наша, через два или три года вы гордиться будете, что преломили с ним мясной пирог! Его комические оперы уже сейчас замечательны. Лучшие умы наши от него в восхищении — сам господин Княжнин!
Санька посмотрел на юношу с удивлением — надо же, не солгал, и впрямь сочинитель. Про Княжнина он знал — кто ж, будучи служителем Мельпомены, не слыхал сего имени? Его прозвали «российский Расин» и за талант прощали многое — сама государыня, когда он растратил шесть тысяч рублей казенных денег, сумму для Румянцева немыслимую, и определением военного суда был приговорен к разжалованию, помиловала его и вернула ему капитанский чин. Легкий и красивый стих Княжнина ей нравился чрезвычайно — сама она писала комедии прозой и честно сознавалась, что не создана для поэзии.
Санька сел на стул и отвернулся — ему было неловко за свою дрожь, хоть ее со стороны и не видно.
— Соберитесь с духом, господин Румянцев, — сказал Келлер, самолично разливая по чашкам напиток. — Чтобы некая особа могла вам помочь, ей следует собрать сведения.
— Отчего эта особа вздумала мне помогать? — спросил Санька, вдруг забеспокоившись. Таинственный благодетель мог оказаться богатой знатной старухой, которой ничего не стоит вырвать из лап управы благочиния двадцатилетнего молодого человека, а потом приставить к своему ложу — читать французские шаловливые сказочки на сон грядущий. В этом деле, увы, сама государыня давала пример — и многие дамы в годах решили, что им все дозволено.
— Оттого, что тут совпадение интересов, — объяснил Келлер. — Сия особа не менее, чем вы, желает найти убийцу Глафиры Степановой. Как подняли тело — нам известно. Про вашу маску с инициалами, найденную у тела, тоже известно. Как она туда попала?
— После представления я очень спешил прочь из театра, я сам не помню, как сорвал ее и бросил, — честно сказал Санька.
Жан меж тем подвинул к себе большую тарелку с пирогами и принялся их не есть, но пожирать со скоростью человека, мало смыслящего в кулинарных тонкостях и видящего смысл еды в том, чтобы поскорее добиться блаженной наполненности брюха.
— Бросил казенное имущество? Не сдал костюмерам? Как же так?
— Не знаю.
На самом деле он уже начал понимать, как это произошло. Он спешил и опомнился только у дома Глафиры, в шубе поверх театрального костюма. А маска обременительна, и его безмерно раздражало все, что крало у него хоть мгновение…
— Сорвали и бросили, не уронили?
— Наверно… я очень спешил…
— Куда же вы спешили? Господин Румянцев, мы оба, и Жан, и я, вам лишь добра желаем — и хотим получить полную картину всего, что было в тот вечер, — сказал Келлер. — Может быть, вы не понимаете, в каком положении оказались?
— Понимаю, — тут Санька вспомнил Федьку, которая обещала как-то помочь. И немного пожалел, что позволил юноше привезти себя в этот дом. Ведь придется говорить о Глафире и ее любовнике, а это нестерпимо. Федька хоть не задавала вопросов.
Видимо, он молчал слишком долго.
— Тогда говорите! Дайте возможность людям, которые к вам благосклонны, спасти вас! — крикнул Келлер. — Господи, ведь говорил мне Жан, что от береговой стражи толку не добьешься!
— Андрей Михайлович! Среди них есть и выпивохи, и просто дураки, но господин Румянцев не выпивоха и не дурак! Я это ясно вижу! И к тому же в береговой страже служит по крайней мере один приличный человек, которого все мы знаем…
— Вот вам философская тема для нашего журнала, Жан: о том, как добродетель своим простодушием более вреда причиняет, чем самое злокозненное зло, — сказал, успокаиваясь, Келлер. — Распишите ее поехиднее.
— Сия тема скорее для «Лекарства», — возразил Жан. — Туманский любит милые парадоксы. Я третьего дня видел гранки, там целый трактат о нескромности в любви. И так все вывернуто наизнанку, что дамам, оказывается, нескромность любовника милее оных достоинств!
Тут Санька, несмотря на скорбь и озноб, навострил ухо. Сам он как раз был любовником, вынужденным охранять репутацию дамы, и тема трактата показалась ему полезной. Но Келлер, видимо, уже мало интересовался такими причудами.
— Ты гранки, надеюсь, прихватил? — спросил он. — Сейчас не до того, а потом как-нибудь, на досуге…
— Я буду сегодня в типографии у Туманского, — сказал Жан. — А сейчас мне пора на службу. И то — еле выпросился, с утра-то…
— Ступай с богом, Жанно.
— Господин Румянцев, я вечером, коли не в театре, так тут буду, — пообещал юноша.
— Ты сразу во флигель заходи, господину Румянцеву там комнату отведут, ту, угловую.
— Да там к крыльцу не подойти — снегу по пояс.
— Я велю расчистить дорожку.
Когда Жан ушел, Келлер помолчал немного и опять взялся пытать Саньку. Тот уже и сам понимал, что лучше бы рассказать правду. Пока излагал события — озноб куда-то подевался.
— Диковинно. Стало быть, посредник между бедной Глафирой и ее любовником — кто-то из береговой стражи? — удивился Келлер. — Это новость! Теперь кое-что становится понятным.
— Что?
— Каким образом она с ним сговаривалась. Ведь к ней домой писем не носили, это я знаю точно. И кто же это может быть? Придется вам, сударь, взяться за перо и составить список товарищей ваших.
— Не всех, — возразил Санька. — Тот человек был в костюме и в маске адского призрака. А нас, призраков, которые уводят Альцесту, всего шестеро, со мной вместе. Это был не я — выходит, пятеро.
— Это уже лучше. Так кто эти люди?
Санька задумался.
— Сенька, то есть Семен Званцев. Еще Семен — Митрохин. Надеждин Борис. Трофим Шляпкин. Петр… как бишь его… Ваганов!
— Пятеро… Ну, подкупить фигуранта несложно, он за полтинник записочку передаст. И место для встреч самое лучшее — там, как я понимаю, мрак преисподний?
— Не всюду. Свет со сцены проходит через щели. А на сцене и плошки горят на рампе, и с боков спермацетовые свечки, а они яркие.
— Любопытная история получается, — сказал, подумав, Келлер. — Товарища вашего подкупили, чтобы он зачем-то Степановой солгал.
— Солгал?
— Да. Ведь что было сказано?
— Что к ней домой после представления приедут, так чтобы она была готова.
— А приехали?
— Нет! — воскликнул Санька. — Никого не было! Я там битый час проторчал — ни ее, ни кого другого!
— Видел ли вас кто возле дома Степановой?
— Да кто меня мог там видеть ночью и в такой мороз?
— Товарищи ваши убеждены, что вы убили Степанову. Отчего они так вас не любят?
— Да у нас никто никого… — тут Санька вспомнил про Федьку. Может статься, и эта не любит, а хочет заполучить в мужья. Для брака-то любовь не обязательна…
— Тяжко жить, когда никто никого не любит.
— Тяжко, — согласился Санька. — И когда все завидуют — тоже. Как Шляпкин Ваганову — тому танцевать фурию дали. Шляпкин, когда шестнадцать пар танцуют, в задней линии стоит, а Ваганов с Васькой Ивановым впереди в фуриях скачут.
— Это разве не женская партия?
— Нет, там высокие прыжки нужны, большой шанжман, ассамбле… — Санька по привычке тут же ладонями изобразил дикую пляску фурии. Это был едва ли не тайный язык танцмейстеров, объясняющих задание дансерам и фигурантам, — никто иной не понимал, что значат эти стремительные взмахи и скрещения ладоней.
— А вам завидуют из-за госпожи Платовой?
— Черт их знает.
Санька подошел к окну. За стеклом, было так красиво, что ни одному театральному живописцу не передать — белое кружево покрытых инеем веток отгородило окно, снизу разукрашенное крупным ледяным узором, от всего мира, являющего образ безупречной в своем величии стужи, и вновь явился озноб — словно снаружи сквозь стекло просочился.
— Пауки в банке, — уверенно сказал Келлер.
— Еще хуже.
— Уходите вы оттуда, сударь. Что вам там — медом намазано?
— А куда идти? Что я еще умею? Меня учили — думали, стану дансером. Дансера из меня не получилось. Дансерка мне под стать еще не выросла! Они же не должны быть большими, они все мне чуть не по пояс.
— Плохо ваше дело, сударь.
— Сам знаю…
— Но не отчаивайтесь. Особа, которая вам покровительствует, предоставит иную должность, коли будете умны. Сейчас главное — разобраться, что произошло той ночью в театре. Отчего бедную Степанову сперва убеждали, будто ее любовник приедет к ней ночью, а потом удавили среди декораций. Сдается мне, что вы знаете ее любовника.
— Нет. Откуда мне его знать?
— Вы все время наблюдали за Степановой и бродили вокруг ее дома в разное время. Вы должны были его видеть, — строго сказал Келлер.
— Да если б видел!.. Я же до вчерашнего вечера не знал, что у нее есть любовник! — этот допрос уже стал Саньку раздражать. Он видел, что любезный Келлер как-то незаметно поменял тон и в голосе его, что бы он ни говорил, звучит: а я тебе, голубчик, не больно верю.
— Я полагаю, знали. Вам нет нужды это скрывать — я на вашей стороне, сударь. Даже когда б вы застали Степанову с ним в постели задравши ножки кверху…
Санька кинулся к Келлеру, чтобы ударить его кулаком в лицо. Как всякий человек, не обученный драться, он имел в себе некое паршивое существо, не дающее кулаку набрать нужную скорость и мешающее вложить в удар всю душу. Двигался-то Санька быстро и оказался возле Келлера мгновенно, однако тот, человек полный и на вид не больно шустрый, легко увернулся, да еще и засмеялся.
— Полегче, сударь, — сказал он грубовато. — Не то, коли я ударю, умаешься по полу ползать да зубы собирать. Садись, дурень.
Санька кинулся прочь из гостиной.
Этот сукин сын говорил гадости про убитую Глафиру — никто из береговой стражи бы до такого не додумался. Принимать от него благодеяния было бы постыдно!
Однако в сенях Саньку перехватил невысокий молодой человек легчайшего сложения, с узким личиком и лихим прищуром веселых глаз.
— Стой, сударь, куда ты понесся? — крикнул он.
Санька очень нехорошо посмотрел на него — но остановился. Рассудок его проснулся — неизвестно, где шуба и шапка, а без них бегать по Санкт-Петербургу в мороз как-то неуютно, да и куда бежать?
В дверях появился Келлер.
— Да будет тебе, — сказал он. — Экий обидчивый! Мир, мир! Санька подумал — и вернулся в гостиную. Вслед за ним вошел и худощавый кавалер.
— Моська тебе кланяется, — загадочно сообщил он Келлеру.
— Что Моська? В добром ли здравии?
— Уже из дому выезжает. Предупреждали же — тут не Франция и даже не Датское королевство, тут отсыреешь и горячку схватишь единым мигом.
— Моське бы это гнилое время дома пересидеть, — заботливо сказал Келлер. — А он с визитами разъезжал. Господин Румянцев, рекомендую — товарищ мой, Никитин. Тоже типографщик. Весьма бойкое перо. Садитесь, господа. Итак — ты, брат Никитин, еще главного не знаешь. Посредником между госпожой Степановой и ее тайным обожателем был кто-то из береговой стражи, и он же был подкуплен убийцей госпожи Степановой, чтобы соврать ей, будто обожатель приедет к ней сразу после представления. А для чего — неведомо.
— Ты, Келлер, лучше бы с самого начала рассказал.
Узнав про подслушанный Санькой разговор, Никитин задумался.
— Мы слишком мало знаем, — сказал он наконец, — чтобы строить домыслы.
— Господин Румянцев знает поболее, но говорить не хочет. Хотя то, что он знает и расскажет нам, может обелить его полностью…
— Я представления не имею, кто тот обожатель, — буркнул Санька, малость благодарный Келлеру за то, что тот не произносит более слова «любовник». — Да, я наблюдал за ней, но я видел ее только с женщинами и слышал разговоры с ними. Она держалась очень гордо…
И вновь его прошиб отчаянный озноб. Гордость ли это была? Глафира никогда не показывала своего превосходства даже в обществе простых фигуранток. Только мужчин сторонилась. Как будто тайный постриг приняла — и получила странное послушание: танцевать, танцевать до упаду…
— Садитесь, — сказал Никитин. — Ты, брат Келлер, не с того конца, гляжу, начал. Когда человек в горести, его не чаем надобно отпаивать.
— Поговори мне, доктор самозваный! — отрубил Келлер. — Хрена тебе плешивого…
— Так не мне же! Вот те крест — глотка не сделаю!
Несколько минут спустя на столе все же явились бутылки.
— Я сразу увидел — тебя, сударь, лихоманка бьет, — тихо сказал Никитин. — Две чарки, более тебе ни к чему. Простое хлебное вино — лучшее лекарство.
— Не для всех, — вставил Келлер. — Ну, за упокой, не чокаясь.
— Мне пить нельзя, меня еле от этого дела отвадили, — сообщил Никитин, когда Санька ощутил жар на всем пути прохождения водочной чарки. — Бабки травами поили, молебны служили. Нашелся добрый старичок, заговорил от пьянства.
Санька удивился — Никитин имел молодое свежее лицо и на питуха совершенно не походил. Солнце, заглянув в гостиную, положило ясный луч на его гладкую щеку и высветило веселую голубизну глаз.
— А пил я оттого, что меня девки не любили, — продолжал Никитин. — Хотелось, чтобы не за деньги, а им, дурам, дородных приказчиков подавай из модных лавок. А благородной субтильности не ценили!
Санька невольно улыбнулся.
— Но вернемся к бедной госпоже Степановой. Вы, сударь, стало быть, слушали ее разговоры с товарками. Не может быть, чтобы она им о своих обожателях не рассказывала, — сказал Келлер.
— Нет, сударь… — Санька задумался. — Она была не из таких… Она прямо говорила — в обожателях не нуждается. А коли кому она полюбится и он ей полюбится — пожалуйте под венец. Вот я и полагал…
— И когда ж она так говорила? — спросил Никитин. — И кому?
— Товарке своей, дансерке Петровой, и при том другие дансерки были. И я там же в сторонке стоял. А про обожателей она и слышать не желала!
— Именно такими словами и сказала? Что-де под венец?
— Да. Ей Петрова говорила — сам Светлейший князь изволил отметить ее ловкость и дарование, надежные люди донесли. А она — нет, только законного мужа могу любить, иным — от ворот поворот.
— Так и сказала? Такими словами?
— Да.
— Так вот же она, разгадка! — воскликнул Никитин. — Вот она, причина!
Санька приоткрыл рот, соображая. Что несостоявшийся питух имел в виду?
— Коли так — все сходится, но так ли? — спросил недоверчивый Келлер. — Господин Румянцев, о чем еще говорила госпожа Степанова с товарками?
— Да о ролях, о па, о группах, в которых стоят фигуранты, о фигурах… о нарядах, — Санька припоминал старательно. — О том, кто на ком женится… о крестинах…
Он слышал-то немного, но это была болтовня, мало интересная мужчине, и возрождать ее в памяти — большая морока.
Келлер задавал еще вопросы, а Никитин отошел к секретеру и уселся писать. Это было не письмо, а записка. Он дождался, пока высохнут чернила, сложил ее и запечатал красным сургучом. Печатка была прямо девичья — с амурчиком.
Санька, вспоминая Глафиру, ощутил знакомый озноб, но теперь уж перед ним было лекарство. Он вдруг налил полную чарку и выпил, не закусывая.
— Это верно, — одобрил Келлер. — Что ж я, остолоп, раньше не додумался?
Возражать Санька не стал — поднялся, потянулся — размять косточки, прошелся. Ему редко доводилось час подряд сидеть за столом, и он уже ощущал потребность в движении.
Когда стоял у окна, Никитин незаметно указал на него Келлеру. Санька себя со стороны не видел, а ведь было на что посмотреть: узок в талии, широк в плечах, строен, и профиль — четкий, красивый, даже покалеченный нос его не портил, а придавал мужественность тонким чертам.
И Никитин задал вопрос — почти беззвучный, и так же беззвучно ответил ему Келлер:
— Сильф?
— Сильф.