Глава шестая
— Что заставляет тебя думать, что она вообще будет бодрствовать в этот час?
Форум был пуст. Блестел нагретый булыжник. Вокруг не было ни души, не считая нашей троицы, воровато кравшейся по плитам мостовой. Я ускорил шаг. Тонкие подошвы моих башмаков не спасали от жара раскаленных камней. Я заметил, что оба моих спутника носят более дорогую обувь с толстыми кожаными подошвами, лучше защищающими стопы.
— Цецилия будет бодрствовать, — уверил меня Цицерон. — Она страдает неизлечимой бессонницей: насколько я могу судить, она вообще никогда не спит.
Мы достигли начала Священной дороги. Сердце мое упало, стоило мне вглядеться в крутую, узкую улицу, что вела к пышным виллам на вершине Палатинского холма. В мире были только солнце и камень, и ни клочка тени. В зыбком горячем воздухе вершина холма казалась размытой и смутной, очень и очень далекой.
Мы начали восхождение. Впереди шел Тирон — подъем давался ему без усилий. Было что-то странное в его готовности пойти с нами, нечто большее, чем простое любопытство или желание сопровождать своего хозяина. Я слишком страдал от жары, чтобы ломать голову еще и над этим.
— Я должен попросить тебя об одной вещи, Гордиан, — Цицерон начинал проявлять первые признаки усталости, но продолжал говорить, преодолевая их, как истинный стоик. — Я оценил откровенность, с которой ты высказывал свои убеждения в моем кабинете. Никто не вправе упрекнуть тебя в нечестности. Но придержи язык в доме Цецилии. Ее семья — давние родичи Суллы: его четвертой женой была покойная Метелла.
— Ты имеешь в виду дочь Делматика? Ту, с которой Сулла развелся, когда она лежала на смертном одре?
— Именно. Метеллы не были довольны разводом, несмотря на извинения Суллы.
— Авгуры изучили сосуд с овечьими внутренностями и сказали ему, что болезнь жены осквернит его дом.
— Так говорит Сулла. Саму Цецилию твои слова, по всей вероятности, не оскорбят, но этого не скажешь наверняка. Она старая женщина без мужа и детей. У нее странные привычки: так случается с женщинами, которые слишком долго предоставлены самим себе, у которых нет ни мужа, ни семьи, а потому они и не могут заняться чем-нибудь здравым. Она страстно увлекается любым восточным суеверием, какое появляется и входит в моду в Риме: чем более оно чужеземное и диковинное, тем лучше. Она почти не обращает внимания на дела земные.
Но похоже, в этом доме найдется человек с более чутким слухом и острым зрением. Я думаю о моем добром юном друге Марке Мессале: за его рыжие волосы мы прозвали его Руфом. Он не чужой в доме Цецилии Метеллы; она знала его еще ребенком и относится к нему как к племяннику. Славный молодой человек — впрочем, он совсем еще мальчик, ему только шестнадцать. Руф довольно часто захаживает ко мне на собрания, лекции и по другим поводам, и он уже весьма искушен в юридических тонкостях. Он очень хотел бы помочь в деле Секста Росция.
— Но?
— Но его родственные связи делают его опасным.
Он двоюродный брат Гортензия: когда Гортензий отказался от дела, то он послал ко мне именно Руфа с просьбой взять его на себя. Что еще важнее, старшая сестра юноши — это та самая юная Валерия, которая недавно стала шестой женой Суллы. Бедный Руф не особенно любит своего новоявленного шурина, но этот брак поставил его в неуклюжее положение. Я просил бы тебя воздержаться от критики нашего уважаемого диктатора в его присутствии.
— Конечно, Цицерон. — Выходя этим утром из дома, я совсем не ожидал, что буду вращаться среди высшей знати, к которой принадлежали Метеллы и Мессалы. Я окинул взглядом свою одежду — простую тогу гражданина поверх скромной туники. Единственным пурпурным пятном на моей тоге был след от вина возле самой кромки. По словам Бетесды, она потратила немало часов на безуспешные попытки его удалить.
Когда мы достигли вершины, даже Тирон выглядел утомленным. Его черные кудри прилипли ко лбу, лицо раскраснелось от усталости, или, скорее, от возбуждения. Я еще раз подивился той охоте, с какой он стремился попасть в дом Цецилии Метеллы.
— Вот он, — пропыхтел Цицерон и смолк, чтобы перевести дыхание. Перед нами высился длинный, покрытый розовой штукатуркой дом, который был окружен древними дубами. Вход был осенен портиком; по его краям стояли двое солдат в шлемах, в полном боевом снаряжении с мечами на ремнях и копьями в кулаках. Седеющие ветераны Суллы, подумал я и вздрогнул.
— Стража, — сказал Цицерон, делая неопределенный жест рукой, пока мы поднимались по ступенькам. — Не обращай внимания. Они, должно быть, умирают от жары во всей этой коже. Тирон!
Тирон, увлеченно разглядывавший амуницию стражников, проскочил перед хозяином, чтобы постучать в тяжелую дубовую дверь. Прошло немало времени, пока мы стояли, затаив дыхание и сняв шляпы, под покровом тенистого портика.
Неслышно повернувшись на петлях, дверь открылась внутрь. На нас повеяло приветливой прохладой и запахом ладана.
Тирон и раб-привратник обменялись обычными любезностями («Мой господин пришел повидать твою госпожу»), затем мы еще немного подождали, пока из прихожей не вышел раб, чтобы препроводить нас в дом. Он взял у нас шляпы и ушел звать другого раба, который объявит хозяйке о нашем приходе. Я посмотрел через плечо на привратника, который сидел на скамейке рядом со входом, занятый каким-то рукодельем; его ноги были прикованы к стене цепью достаточно длинной, чтобы он мог подходить к двери.
Вошел раб, который должен был проводить нас к госпоже; он был явно разочарован, найдя в прихожей Цицерона, а не какого-нибудь униженного клиента, из которого он мог бы выжать несколько динариев, прежде чем позволить ему пройти дальше в дом. По незначительным признакам — высокому голосу, видимой припухлости груди — я понял, что перед нами евнух. Если на Востоке они — незаменимая и древняя часть общественной ткани, то в Риме кастраты — редкость, и на них взирают с нескрываемым отвращением. Цицерон говорил, что Цецилия — адепт восточных культов, но держать евнуха в своем доме — вот уж воистину диковинная жеманность.
Мы последовали за ним через атрий и поднялись по мраморным ступеням. Раб отогнул занавеску, и вслед за Цицероном я очутился в комнате, которая была бы вполне уместна в дорогом александрийском борделе.
Казалось, мы вступили в высокий, переполненный декорациями шатер, обитый ворсом, заваленный подушками, весь увешанный коврами и портьерами. Медные светильники свисали со стоявших по углам жаровен, источая тонкие струйки дыма. Именно отсюда запах ладана разносился по всему дому. Я с трудом мог дышать. Здесь сжигались самые разные пряности без разбора — без учета их свойств и необходимых пропорций. От грубой смеси запахов фимиама и сандалового дерева кружилась голова. Ни одна египетская домохозяйка не совершила бы такой глупости.
— Госпожа! Достопочтенный Марк Туллий Цицерон, адвокат, — высоким голосом прошептал евнух и быстро удалился.
Хозяйка возлежала в дальнем конце комнаты среди наваленных на пол подушек. Ей прислуживали две коленопреклоненные рабыни. Рабыни были одетыми на египетский лад смуглянками в прозрачных платьях и с густым слоем краски на лицах. Над ними, занимая господствующее положение в комнате, возвышался предмет, перед которым простерлась ниц Цецилия.
Я никогда не видел ничего похожего. Вне всяких сомнений, то была статуя одной из восточных богинь земли — Кибелы, Астарты или Исиды, хотя никогда прежде я не видел такого ее воплощения. Высота ее достигала восьми футов, так что головой она почти задевала потолок. У нее было суровое, почти мужское лицо; ее венец был сплетен из змей. С первого взгляда я решил, что продолговатые предметы, украшающие ее торс, — это груди, дюжины и дюжины грудей. Присмотревшись пристальнее к тому, как сгруппированы эти округлости, я понял, что это не что иное, как яички. В одной руке богиня держала косу, лезвие которой было выкрашено в ярко-красный цвет.
— Что? — раздался приглушенный голос среди подушек. Цецилия задвигалась. Невольницы взяли ее под руки и помогли ей подняться. Она окинула взглядом комнату и со смятением заметила нас.
— Нет, нет, — завизжала она. — Болван евнух! Вон, вон из комнаты, Цицерон! Вы не должны были входить, вы должны были ждать по ту сторону занавески. Как мог он так глупо ошибиться? Мужчины не допускаются в святилище Богини. Ох, это случилось опять. Что ж, по справедливости, вас следовало бы наказать — принести в жертву или, на худой конец, высечь, но, боюсь, об этом не может быть и речи. Конечно, одного из вас можно было бы высечь за остальных, но я даже не заикаюсь об этом, я знаю, как тебе дорог молодой Тирон. Может быть, этот, второй раб… — Она осеклась, заметив у меня на пальце железное кольцо — примету гражданина. Узнав во мне свободного, она разочарованно всплеснула руками. Ее ногти были необычайно длинны и по-египетски выкрашены хной. — Ох! Думаю, это означает, что мне придется высечь вместо вас одну из несчастных невольниц, как я сделала в тот раз, когда евнух допустил ту же дурацкую оплошность с Руфом. Ох, они такие неженки. Богиня будет очень разгневана!..
— Я не понимаю, как мог он совершить одну и ту же ошибку дважды. Ты думаешь, он делает это намеренно? — Мы оказались в гостиной Цецилии — высоком, длинном зале со световыми люками в потолке и открытыми дверьми в противоположных концах, сквозь которые проникал свежий ветерок. Стены были украшены фресками, изображавшими сад: зеленая трава, деревья, павлины и цветы на стенах, голубое небо над ними. Пол был выложен зеленой плиткой, потолок задрапирован голубой тканью.
— Не нужно, не отвечай. Я знаю, что ты скажешь, Цицерон. Но Ахавзар слишком ценен, чтобы от него избавиться, и слишком изнежен, чтобы его наказывать. Если бы он только не был таким легкомысленным.
Мы сидели вчетвером вокруг серебряного столика, уставленного гранатами и холодной водой: Цицерон, я, Цецилия и молодой Руф, который прибыл раньше нас, но был достаточно умен, чтобы не входить в святилище Метеллы, предпочитая дожидаться в саду. Тирон стоял чуть позади хозяина.
Метелла была крупной, румяной женщиной. Несмотря на возраст, она выглядела весьма крепкой. Каков бы ни был первоначальный цвет ее волос, сейчас они были огненно-рыжими, а под слоем хны, вероятно, седыми. Она носила высокую прическу, завязанную конусообразным узлом, который был закреплен с помощью длинной серебряной булавки. Ее заостренный конец выглядывал наружу; булавочную головку украшал сердолик. Хозяйка носила пышную, дорогую столу и множество драгоценностей. Лицо ее было густо накрашено и нарумянено. Волосы и одежда отдавали густым запахом ладана. В одной руке она держала веер и энергично размахивала им в воздухе, как будто пытаясь распространить свой запах по всей комнате.
Руф тоже был рыжеволос; у юноши были карие глаза, румяные щеки и веснушчатый нос. Как и говорил Цицерон, он был очень молод. Действительно, ему было не больше шестнадцати, потому что он носил одежду, какую носят все дети — как девочки, так и мальчики: белую шерстяную тогу с длинными рукавами, защищающими от похотливых взоров. Через несколько месяцев он наденет мужскую тогу, но сейчас с точки зрения права он все еще остается ребенком. Было очевидно, что он боготворит Цицерона, и не менее очевидно, что Цицерону это нравится.
Оба аристократа не проявляли ни малейших признаков беспокойства, принимая меня за своим столом. Разумеется, они искали моей помощи, чтобы решить проблему, в которой ни он, ни она не имели никакого опыта. Они были со мной почтительны: так с каменщиком обращается сенатор, в чьей спальне вот-вот обрушится потолок. Тирона они не замечали.
Цицерон прокашлялся.
— Цецилия, день очень жаркий. Если мы уже обсудили наше злосчастное вторжение в твое святилище, то не перейти ли нам к более земным материям?
— Конечно, Цицерон. Вы пришли по делу бедняги Секста-младшего.
— Да. Гордиан может оказаться полезным в распутывании всех обстоятельств, пока я готовлю защиту.
— Защиту. О, да. Ох. Я полагаю, они все еще там, эти ужасные стражи. Вы должны были их заметить.
— Боюсь, что да.
— Такая досада. В тот день, когда они появились, я откровенно им заявила, что с этим не примирюсь. Конечно, ничего хорошего это не принесло. Приказ суда, сказали они. Если Секст Росций остановится здесь, он должен находиться под домашним арестом, с воинами у всех дверей, стерегущими его днем и ночью. «Арест? — спросила я. — Как если бы он находился в тюрьме, словно военнопленный или беглый раб? Я знаю законы очень хорошо, и нет такого закона, который позволяет вам удерживать римского гражданина в его собственном доме или в доме его покровительницы. Всегда поступают так: гражданин, которому предъявлено обвинение, всегда может избрать бегство, если он не желает предстать перед судом и добровольно отказывается от своего имущества».
Тогда они послали за судейским чиновником, который объяснил все очень складно — более складно не смог бы говорить даже ты, Цицерон. «Вы правы, — сказал он. — Но к определенным делам это не относится. К определенным уголовным делам». Что он подразумевает под этим, допытываюсь я. «Уголовные, — говорит он, — это дела, которые могут закончиться усекновением головы или отсечением других жизненно важных органов, в результате чего наступает смерть».
Цецилия Метелла откинулась на спинке стула и принялась помахивать веером. Ее глаза сузились и затуманились. Руф наклонился вперед и нежно положил ладонь ей на локоть.
— Только тогда я поняла, как все это ужасно. Бедный молодой Секст, единственный оставшийся в живых сын моего дорогого друга; сын, потерявший отца, может теперь потерять и голову. Хуже того, эта мелкая сошка, этот тип, этот судейский принялся подробно излагать, что означает слово уголовный для уличенного в отцеубийстве. О! Я никогда бы не поверила в это, если бы ты сам, Цицерон, не подтвердил все это слово в слово. Это слишком ужасно. У меня для этого просто нет слов!
Цецилия яростно орудовала веером. Ее густо насурьмленные веки подергивались, подобно крылышкам моли. Казалось, она вот-вот упадет в обморок.
Руф потянулся за водой. Цецилия только отмахнулась.
— Я не притворяюсь, будто знаю этого молодого человека; как дорогого, драгоценного мне друга я любила и лелеяла его отца. Но он сын Секста Росция, и я предложила ему убежище в своем доме. И уж конечно, казнь, о которой говорил этот судейский, этот мерзкий человечишко, должна применяться только к самым отъявленным, самым отвратительным и гнусным головорезам.
Она заморгала и вслепую потянулась рукой к столу. На мгновение Руф замешкался, затем нашел чашу и вложил ее в руки Цецилии. Сделав глоток, она вернула чашу.
— Тогда я попросила этого типа, этого судейского — на мой взгляд, вполне резонно, — не затруднит ли его поставить этих воинов чуть поодаль, чтобы они, по крайней мере, не болтались прямо под дверью. Это унизительно! У меня есть соседи, а им только дай волю посудачить. От меня многие зависят, у меня есть клиенты, — они каждое утро являются искать моих милостей: воины их отпугивают. У меня есть племянницы и племянники, которые теперь боятся приходить ко мне. О, эти воины умеют молчать, но видели бы вы взгляды, которые они бросают на молоденьких девушек. Руф, не мог бы ты что-нибудь с этим сделать?
— Я?
— Конечно, ты. Ты должен иметь хоть какое-то влияние на Суллу. Ведь это Сулла организовал нынешние суды. И он женат на твоей сестре Валерии.
— Да, но это не означает… — Руф густо покраснел.
— Ну что ты, — голос Цецилии приобрел заговорщические нотки. — Ты юн, хорош собой и ничуть не хуже Валерии. Мы все знаем, что Сулла забрасывает свою сеть по обе стороны потока.
— Цецилия! — Глаза Цицерона сверкали, но голос оставался ровным.
— Я не намекаю ни на что недостойное. Обаяние, Цицерон. Жест, взгляд. В действительности Руфу конечно же не придется что-либо делать. Зачем? Сулла годится ему в дедушки. Так почему бы ему не снизойти и не оказать милость такому очаровательному мальчику?
— Сулла не находит меня очаровательным, — сказал Руф.
— Почему же? Он женился на Валерии из-за ее внешности, не так ли? А ты, ее брат, весьма на нее похож.
Внезапно раздался странный фыркающий звук. Он исходил от Тирона, стоявшего за стулом хозяина. Он изо всех сил закусил губу, чтобы не рассмеяться. Цицерон заглушил фырканье, громко прочистив горло.
— Возможно, мы могли бы вернуться к тому, о чем говорилось немного ранее, — заметил я. На меня уставились три пары глаз. Цицерон смотрел на меня облегченно, Тирон внимательно, Цецилия смущенно. Руф глядел в пол, все еще краснея.
— Вы говорили о наказании для отцеубийцы. Я ничего не знаю об этом. Не сочти за труд, Цицерон, объясни мне, что к чему.
В комнате воцарилось тягостное молчание, как если бы солнце вдруг скрылось за тучей. Цецилия отвела глаза и спрятала лицо за веером. Руф и Тирон обменялись встревоженными взглядами.
Цицерон наполнил чашу и медленно из нее отпил.
— Неудивительно, что ты ничего об этом не знаешь. Отцеубийство — такая редкость среди римлян. Насколько я понимаю, последний отцеубийца был осужден, когда мой дед был еще молод.
Как правило, смертная казнь производится посредством отсечения головы или — в случае с рабами — с помощью распятия. Отцеубийц казнят очень древним и очень жестоким образом. Это наказание было установлено давным-давно — жрецами, а не законодателями, дабы выразить гнев Юпитера на всякого сына, дерзнувшего оборвать жизнь, его породившую.
— Цицерон, пожалуйста, — Цецилия выглянула из-за веера и замигала густо накрашенными веками. — Слышать об этом еще раз выше моих сил. Меня будут преследовать кошмары.
— Но Гордиан должен знать. Знать, что на кон поставлена жизнь человека, — это одно; знать, каким образом он может умереть, — совсем другое. Закон предписывает следующее: сразу же по вынесении приговора осужденный отцеубийца должен быть выведен за городские стены на Марсово поле к Тибру. Полагается трубить в рожки и бить в кимвалы, созывая народ к месту казни.
Когда народ соберется, отцеубийцу раздевают донага, как в день его появления на свет. Немного поодаль устанавливают две тумбы, каждая — высотой по колено. Отцеубийца должен подняться на них и, расставив ноги, присесть на корточки с закованными за спиной руками. Таким образом каждая часть его тела оказывается доступна палачам, которым предписано сечь преступника узловатыми кнутами, пока кровь не хлынет из него, как вода. Если он падает со своего возвышения, его заставляют взобраться вновь. Мучители осыпают его ударами с головы до ног, не щадя ни стоп, ни срамных частей. Кровь, сочащаяся из его тела, — та же, что бежала по жилам его отца и подарила ему жизнь. Видя, как она вытекает из ран, он, быть может, задумается над тем, почему она убивает.
Рассказывая, Цицерон смотрел куда-то вдаль. Цецилия глядела на него из-под веера сузившимися и напряженными глазами.
— Готовят мешок — достаточно большой, чтобы в нем поместился человек, сшитый из шкур столь крепко, чтобы не пропускать воду и воздух. Когда бичеватели закончат свою работу — когда все тело отцеубийцы будет залито кровью, так что нельзя будет отличить кровь от кровоточащего мяса, — приговоренного заставляют вползти в мешок. Мешок кладут в некотором удалении от подставок, чтобы собравшиеся следили за его продвижением, швыряли в него навозом и отбросами и публично его проклинали.
Когда он доберется до мешка, его принуждают вползти внутрь. Если он сопротивляется, его оттаскивают назад, к тумбам, и порка начинается сначала.
Оказавшись внутри мешка, отцеубийца возвратился в материнское лоно: он еще не рожден, еще не появился на свет. Философы говорят, что рождение — мука. Оставаться нерожденным — мука куда горшая. В мешок, терзающий изодранную, кровоточащую плоть отцеубийцы, палачи поместят четырех животных. Сначала — собаку, самое раболепное и презренное из животных, и петуха, с особенно острым клювом и когтями. Это — очень древние символы: собака и петух — страж и побудчик, хранители очага; не защитив отца от сына, они занимают свое место рядом с убийцей. После них в мешок кладут змея — олицетворение мужского начала, которое не только дарит жизнь, но и убивает; наконец, кладут обезьяну — самое жалкое подобие человека, какое только создали боги.
— Только вообразите! — Из-за веера Цецилии слышалось учащенное дыхание. — Только вообразите, какой они поднимают шум!
— Всех пятерых зашивают в мешок и относят на берег реки. Нельзя катить мешок или бить по нему палками: животные должны оставаться внутри мешка живыми, чтобы как можно дольше терзать отцеубийцу. Пока жрецы произносят последние проклятия, мешок сбрасывают в Тибр. По всему пути в Остию расставлена стража: если мешок вдруг вынесет на берег, они должны немедленно опять столкнуть его в воду, пока он не достигнет моря и не скроется из виду.
Отцеубийца уничтожает самый исток своего существования. Он оканчивает свою жизнь, лишенный связи с теми самыми стихиями, что даруют жизнь миру: у него отнимают землю, воздух, воду, даже свет солнца на последние часы или дни его агонии, пока наконец мешок не разорвется по швам и не будет поглощен морем. Эта добыча перейдет от Юпитера к Нептуну, а от того — к Плутону, не оставив по себе ни любви, ни отвращения в памяти человечества.
Комнату объяла тишина. Наконец, Цицерон перевел дыхание. На его губах блуждала тонкая усмешка, и я подумал, что он, пожалуй, гордится собой: такое выражение принимают лица актеров и ораторов после успешной декламации.
Цецилия опустила веер. Под краской она была совершенно бледна.
— Теперь ты все поймешь, Гордиан, когда с ним встретишься. Бедный молодой Секст, ты поймешь теперь, отчего он в таком смятении. Словно кролик, окаменевший от страха. Бедный мальчик. Они замучают его, если их не остановить. Ты должен помочь ему, молодой человек. Ты должен помочь Руфу и Цицерону остановить их.
— Конечно, я сделаю все, что смогу. Если истина может спасти Секста Росция. Полагаю, он сейчас где-то здесь, в доме?
— О, да, ему не позволено выходить; ты видел стражу. Он сейчас с нами, вот только…
— Да?
Руф прокашлялся:
— Когда ты с ним встретишься, ты увидишь.
— Что увижу?
— Он конченый человек, — сказал Цицерон. — Он охвачен паникой, совершенно растерян, его речи бессвязны. Он почти обезумел от страха.
— Он так боится проиграть дело? Должно быть, доводы обвинения очень сильны.
— Конечно, боится. — Цецилия хлопнула веером по мухе, усевшейся ей на рукав. — А кто на его месте не испугался бы? И именно то, что он невиновен, едва ли означает… ну, я хочу сказать, нам всем прекрасно известны случаи, особенно с тех пор, как… то есть, в последний год или около того… мы знаем, что в наши дни невиновность вовсе не означает безопасности.
Она метнула беглый взгляд на Руфа, который старательно делал вид, что не слышит ее слов.
— Он боится собственной тени, — заметил Цицерон. — Боялся до того, как попасть сюда, но еще больше боится сейчас. Он боится смертного приговора, боится оправдания. Он говорит, что люди, убившие его отца, задумали убить и его; сам процесс — это заговор, чтобы избавиться от него. Если их не удовлетворит суд, они убьют его на улице.
— Посреди ночи он будит меня своими воплями. — Цецилия прихлопнула муху. — Даже из западного крыла до меня доносятся его крики. Кошмар. Я думаю, что хуже всего — это обезьяна. Правда, змея — еще хуже…
Руф вздрогнул:
— Цецилия говорит, что ему действительно полегчало, когда снаружи поставили стражу: как будто они здесь, чтобы охранять его, а не помешать его бегству. Бегство! Он не хочет покидать даже своих комнат.
— Это правда, — сказал Цицерон. — Иначе ты встретился бы с ним у меня в кабинете и нам бы не пришлось беспокоить хозяйку этого дома.
— Не получить приглашения в дом Цецилии Метеллы, — сказал я, — значило бы для нас понести большую потерю, и это в первую очередь коснулось бы меня.
Цецилия скромно улыбнулась, принимая мой комплимент. В следующее мгновение она устремила взгляд на стол и с хлопком опустила на него веер. Еще одна муха ее больше не потревожит.
— Но в любом случае в ходе моего расследования рано или поздно мне пришлось бы с ней встретиться.
— Но почему? — возразил Цицерон. — Цецилия ничего не знает об убийстве. Она только друг семьи, а не свидетельница.
— Тем не менее Цецилия Метелла одной из последних видела старшего Росция живым.
— Да, это правда, — кивнула она. — Свой последний ужин он отведал здесь, в этой самой комнате. Как он любил ее! Однажды он сказал мне, что совершенно не нуждается в открытом воздухе. В Америи ему бесконечно наскучили поля, луга и сельская жизнь. «Мне не нужно другого сада», — сказал он мне однажды. — Она показала рукой на фрески. — Видите павлина с распущенным хвостом вон там, наверху, на южной стене. На него как раз падает свет из светового люка. Как он любил эту картину, все ее цвета… Помню, он называл павлина своим Гаем и хотел, чтобы так же называла его и я. А знаете, Гай тоже любил эту комнату.
— Гай?
— Да. Его сын.
— Я думал, что у погибшего был только один сын.
— О, нет. То есть да, после смерти Гая у него остался только один сын.
— И когда же это случилось?
— Дай мне подумать. Три года назад? Да, именно так, ведь именно в эту ночь Сулла справлял свой триумф. Во всех домах на Палатине были устроены пиршества. Люди переходили из одного дома в другой. Все пировали: гражданская война закончилась. Я сама принимала гостей — в этой комнате с широко распахнутыми дверьми в сад. Был такой жаркий вечер — погода точь-в-точь напоминала сегодняшнюю. Сюда заглянул и сам Сулла. Я помню, он пошутил: «Сегодня весь Рим пирует или укладывает вещи». Конечно, среди пирующих были и те, кому следовало бы укладывать вещи. Кто бы мог вообразить, что все зайдет так далеко? — Она подняла брови и вздохнула.
— Выходит, что Гай Росций умер здесь?
— Нет, не в этом дело. Я помню об этом потому, что Гай вместе с отцом должны были оказаться здесь. Как ликовал бы мой дорогой Секст, оказавшись накоротке с Суллой в этой самой комнате и получив возможность представить ему своего Гая. И зная склонности диктатора, — она сузила глаза и искоса посмотрела на нас всех, — они бы поладили как нельзя лучше.
— Ты имеешь в виду Суллу и юношу.
— Конечно.
— Значит, Гай был хорош собой?
— О, да. Он был светловолосый и статный, рассудительный, воспитанный. В нем воплотилось все, что Секст мечтал видеть в сыне.
— Сколько лет было Гаю?
— Дай-ка подумать… За некоторое время до этого он надел мужскую тогу… Наверное, девятнадцать, может быть, двадцать.
— Он был гораздо моложе брата?
— О, да, бедняге Сексту-младшему никак не меньше сорока. Так ведь? Вы знаете, у него две дочери. Старшей почти шестнадцать.
— А были ли братья дружны?
— Гай и молодой Секст? Не думаю. Не представляю себе, какая могла быть между ними дружба, ведь они почти не виделись. Гай проводил почти все время с отцом в городе, пока Секст управлял поместьями в Америи.
— Понимаю. Ты собиралась рассказать мне, как умер Гай.
— Послушайте, я не понимаю, какое отношение имеет все это к нашему делу: — Цицерон беспокойно заерзал на стуле. — Это всего лишь слухи.
Я посмотрел на него не без сочувствия. До сих пор Цицерон был со мной необычайно обходителен, отчасти по своей наивности, отчасти в силу своего характера. Но того, что я позволяю себе такие вольности в разговоре с женщиной, чье положение настолько выше моего (с Метеллой!), не вынесло даже его свободомыслие. Он понял, что беседа превратилась в допрос, и это его обидело.
— Нет, нет, Цицерон, пускай спрашивает. — Цецилия закрылась от Цицерона веером и наградила меня улыбкой. Она говорила о своем покойном друге с удовольствием, даже со страстью. Мне оставалось только задаваться вопросом, какие же отношения связывали ее некогда с гулякой и забавником Секстом Росцием-старшим.
— Нет, Гай Росций умер не в Риме, — вздохнула Цецилия. — Тем вечером они должны были прийти сюда, чтобы провести его начало на моей вечеринке; затем мы все вместе отправились бы в особняк Суллы, чтобы принять участие в пире по случаю триумфа. Были приглашены тысячи гостей. Щедрость Суллы была безгранична. Секст Росций из всех сил стремился показать себя с лучшей стороны; несколькими днями ранее он приходил ко мне с юным Гаем спросить моего совета о том, как лучше одеться. Если бы все шло так, как и должно было идти, Гай остался бы жить… — Ее голос замирал. Она подняла глаза на залитого солнцем павлина.
— Вмешались Парки, — подсказал я.
— Такая уж у них отвратительная привычка. За два дня до триумфа Секст-отец получил записку из Америи от Секста-сына. Тот просил его безотлагательно приехать. Случилась какая-то беда: пожар, наводнение — я не уверена. Настолько безотлагательно, что Секст поспешил в родовое имение и взял с собой Гая. Он надеялся вернуться как раз к торжествам. Вместо этого он остался в Америи на похороны.
— Как это произошло?
— Он отравился грибами — одним из своих любимых лакомств. Впоследствии Секст очень подробно описывал мне, как все произошло: как его сын повалился на пол, и его начало рвать светлой желчью. Секст залез ему в глотку, думая, что сын подавился. Горло мальчика горело огнем. Когда он вытащил пальцы, они были в крови. Гая снова вырвало — на этот раз густой и черной желчью. Он умер через несколько минут. Бессмысленная, страшная смерть. Дорогой Секст после этого и не стал прежним.
— Ты говоришь, Гаю было девятнадцать или двадцать, но я думал, что его отец овдовел. Когда умерла мать мальчика?
— О, конечно, ты этого не знаешь. Она умерла при родах. Думаю, то была одна из причин, почему Секст так любил мальчика. Секст видел в Гае ее прощальный дар.
— Два сына: получается, между ними была двадцатилетняя разница. Они сыновья одной матери?
— Нет. Разве я еще не объяснила? Гай и молодой Секст были сводными братьями. Первая жена умерла от какой-то болезни много лет назад, — Цецилия пожала плечами. — Возможно, это еще одна причина, по которой мальчики никогда не были близки.
— Понимаю. А когда Гай умер, это не сблизило Секста Росция с его старшим сыном?
Цецилия с грустью отвела глаза:
— Нет. Боюсь, все было совсем наоборот. Горе порой только углубляет старые семейные раны. Иногда отец любит одного сына больше другого: что с этим поделаешь? Когда умер Гай, Секст во всем винил его старшего брата. Конечно, это был несчастный случай, но измученный скорбью старик редко находит в себе силы винить богов. Он вернулся в Рим и принялся прожигать свою жизнь — и свое состояние. Однажды он сказал мне, что теперь, когда Гая больше нет, ему некому оставить наследство, и поэтому он решил перед смертью истратить все. Жестокие слова, я знаю. Пока Секст-сын управлял поместьями, Секст-отец в ослеплении проматывал все, что мог. Можете себе представить, как были ожесточены они оба.
— Достаточно ожесточены, чтобы один из них пошел на убийство?
Цецилия устало пожала плечами. Бодрость покинула ее. Хна и румяна поблекли, под ними проступили старческие морщины.
— Я не знаю. Было бы почти невыносимо думать, что Секста Росция убил его же сын.
— В ту ночь прошлым сентябрем — в Иды, не так ли? — Секст Росций ужинал здесь перед смертью?
— Да.
— А когда он от тебя ушел?
— Помню, он ушел рано. Вообще-то он привык засиживаться у меня допоздна, но в тот вечер он ушел перед последним блюдом. С наступления темноты прошло не больше часа.
— И тебе известно, куда он направлялся?
— Домой, я предполагаю… — Ее голос неестественно пресекся. Цецилии Метелле, прожившей столько лет в одиночестве, недоставало одного искусства, каким владеют все римские жены. Она не умела лгать.
Я прокашлялся.
— Возможно, уходя той ночью, Секст Росций шел не домой. Поэтому, наверное, он и ушел так рано. Свидание? Записка?
— Ах да, действительно, — Цецилия наморщила лоб. — Мне кажется, приходил вестник. Да-да, самый обыкновенный вестник, каких можно нанять прямо на улице. Он обратился к слугам. Ахавзар нашел меня и объяснил, что за кухней ждет человек с запиской для Секста Росция. Тем вечером у меня были гости; в комнате нас было шесть или восемь человек, и мы еще не покончили с ужином. Секст расслабился, почти задремал. Ахавзар что-то прошептал ему на ухо. Секст явно озадачился, но тут же поднялся и вышел, даже не спросив моего позволения.
— Не буду строить догадок, но так или иначе тебе удалось узнать содержание записки?
Цицерон едва слышно простонал. Цецилия приняла надменный вид, на ее щеки вернулся естественный цвет:
— Молодой человек, Секст Росций и я были очень старыми, очень добрыми друзьями.
— Я понимаю, Цецилия Метелла.
— Понимаешь? Старику нужен кто-нибудь, кто следил бы за его интересами и проявлял бы любопытство, когда поздно вечером его приходят тревожить странные вестники. Конечно, я пошла следом. И я слышала.
— Ясно. Тогда ты можешь сказать, кто этого вестника прислал.
— Вот его точные слова: «Елена просит тебя немедленно прийти в Лебединый Дом. Это очень важно». И затем он показал Сексту знак.
— Какой знак?
— Колечко.
— Колечко?
— Женское колечко — маленькое, серебряное, простое. Такое колечко может подарить любовнице бедняк; такую безделку человек состоятельный может подарить…
— Понимаю.
— Ты уверен? После смерти Гая Секст стал тратить много времени и денег в местах такого рода. Разумеется, я говорю о публичных домах. Да, в его возрасте это выглядело жалким. Но ведь это все из-за Гая. Словно в нем вспыхнуло внезапное всепоглощающее желание породить другого сына. Нелепица, конечно, но иногда человеку приходится склониться перед природой. Таинственны пути исцеления.
Мы сидели в молчании.
— Думаю, ты мудрая женщина, Цецилия Метелла. Ты знаешь еще что-нибудь об этой Елене?
— Нет.
— А о Лебедином Доме?
— Ничего кроме того, что он находится по соседству с Паллацинскими банями неподалеку от дома Секста, который расположен у цирка Фламиния. Ведь не стал бы он посещать какое-нибудь безвкусное заведеньице в Субуре?
Цицерон прочистил горло.
— Думаю, Гордиану пора повидаться с Секстом Росцием-младшим.
— Еще несколько вопросов, — сказал я. — Секст Росций тут же ушел?
— Да.
— Но не один?
— Нет, он вышел с двумя рабами, которые его сопровождали. Со своими любимцами. Секст всегда приводил их с собой.
— Ты случайно не помнишь их имен?
— Конечно, помню: они были вхожи в дом много лет. Хрест и Феликс. Очень верные. Секст полностью им доверял.
— Они годились в телохранители?
— Полагаю, они могли носить с собой какие-нибудь ножи. Но телосложение их было не гладиаторским, если ты имеешь в виду это. Нет, их главной заботой было нести светильники и проводить хозяина до кровати. Не думаю, что от них было бы много проку в схватке с бандой вооруженных разбойников.
— А их хозяин нуждался в том, чтобы его довели до кровати или чтобы ему помогали идти?
— Ты спрашиваешь, был ли он пьян? — Цецилия с любовью улыбнулась. — Секст был не таким человеком, чтобы отказывать себе в удовольствиях.
— Полагаю, на нем была хорошая тога.
— Лучшая из его тог.
— А он носил драгоценности?
— Секст не был скромником. По-моему, на нем было золото.
Я покачал головой. Какая дерзость! Старик, почти без охраны, бредет по улицам Рима после наступления темноты; он пьян и выставляет напоказ свое богатство, отвечая на таинственный зов какой-то шлюхи. В сентябрьские Иды счастье окончательно отвернулось от Секста Росция, но кто был орудием Судьбы и с какой целью?