Глава четвертая
Что было написано на моем лице в ту минуту? Кажется, я вздрогнул, поморщился, посмотрел на него с недоверием. Цицерон видел все и улыбнулся той деланной улыбкой, какую изображают на своем лице ораторы, умело манипулирующие слушателями. Актеры (я знал многих из них) ощущают примерно такое же удовлетворение, такое же упоение властью. Пастух открывает Эдипу правду и единственным словом исторгает вопль боли и ужаса из тысяч глоток, незамедлительно повинующихся его подсказке. Под маской пастух улыбается и покидает сцену.
Я делал вид, что отстраненно разглядываю какие-то лежащие поблизости свитки; краем глаза я видел, что Цицерон по-прежнему следит за мной, не желая упустить ни одного моего жеста. Ораторы воображают, будто с помощью слов они могут повелевать всем и вся. Я изо всех сил старался придать своему лицу безразличное выражение.
— Мой отец, — начал я, но вынужден был сделать паузу, чтобы прокашляться. Я проклинал запинку, ведь она выглядела проявлением слабости. — Мой отец уже умер, почтеннейший Цицерон. Много лет назад.
Озорство в его глазах погасло. Он нахмурился.
— Прошу прощения, — промолвил он невозмутимо, слегка склонив голову. — Я не хотел тебя обидеть.
— Я не обиделся.
— Хорошо. — В глазах его снова появился озорной огонек. — Тогда ты не огорчишься, если я снова задам тот же вопрос, разумеется, как вопрос чисто гипотетический. Итак, предположи, только предположи, что у тебя есть отец, от которого ты желаешь избавиться. Как бы ты поступил?
Я пожал плечами:
— Сколько старику лет?
— Шестьдесят, может быть, шестьдесят пять.
— А сколько мне — говоря гипотетически?
— Около сорока.
— Время, — сказал я. — Любой недуг излечит время. Излечит не хуже любого лекарства.
Цицерон кивнул.
— Ты имеешь в виду, что будешь просто ждать. Не беспокойся. Расслабься. Пусть природа возьмет свое. Да, это, пожалуй, самый простой способ. И может быть, хотя и не обязательно, самый безопасный. Конечно, так поступает большинство людей, когда они сталкиваются с человеком, чье существование для них невыносимо, особенно если этот человек старше или слабее их, особенно если по чистой случайности это — член семьи. Тем более, если это — их отец. Смирись с неудобством и терпи. Пусть все решит время. В конце концов, никто не вечен, а молодые обычно живут дольше своих стариков.
Цицерон замолчал. Желтая кисея слегка вздымалась и опадала, точно весь дом дышал. Комнату затопил зной.
— Но иногда время — слишком большая роскошь. Несомненно, если ждать достаточно долго, старик шестидесяти пяти лет скончается сам собой, хотя, прежде чем это случится, он может дожить и до восьмидесяти пяти.
Он встал со стула и принялся расхаживать по комнате. Цицерон был не из тех, кто ораторствует, сидя на месте. Впоследствии я буду сравнивать все его тело с неким механизмом: размеренная поступь ног, подвижные руки, тяжеловесно жестикулирующие ладони, то и дело наклоняющаяся голова, никогда не остающиеся на месте брови. Ни одно из этих телодвижений не было самоцелью. Напротив, все они были как-то связаны между собой, все подчинялись его голосу, этому странному, волнующему, обворожительному голосу, словно голос его был орудием, а тело — машиной, которая это орудие производит; словно его конечности и пальцы были шестеренками и рычагами, которые необходимы для изготовления голоса, выходившего из его уст. Тело двигалось. Голос звучал.
— Вообрази, — говорил он (легкий наклон головы, изящный взмах руки), — шестидесятилетнего старика, вдовца, который живет один в Риме. Замкнутость ему нимало не свойственна. Он с удовольствием посещает обеды и пирушки. Он любит арену и театр. Он часто бывает в банях. Мало того: он постоянный посетитель — клянусь Гераклом, и это в его-то годы — соседнего публичного дома. Он живет, наслаждаясь. Что до работы, то он на покое. Денег у него достаточно. Крупные поместья за городом, виноградники и фермы — но он этим больше не занимается. Он давно уже переложил все заботы на кое-кого помоложе.
— На меня, — подсказал я.
Цицерон слегка улыбнулся. Как и все ораторы, он не любил, чтобы его перебивали, но вопрос доказывал, что я хотя бы прислушиваюсь.
— Да, — сказал он. — Гипотетически говоря, да. На тебя. Своего гипотетического сына. Что до старика, то вся его жизнь посвящена теперь одним наслаждениям. В погоне за ними он расхаживает по улицам города в любой час дня и ночи, сопровождаемый только своими рабами.
— У него нет телохранителя? — спросил я.
— Стоящего нет. С ним ходит двое рабов. Скорее для удобства, чем для охраны.
— Они вооружены?
— Вероятно, нет.
— Мой гипотетический отец напрашивается на неприятности.
Цицерон кивнул:
— Так и есть. Римские улицы — это не то место, где порядочный гражданин может шататься посреди ночи. Особенно если речь идет о старике. Особенно если он явно богат и не имеет вооруженной охраны. Храбрец! Изо дня в день рисковать своей жизнью — каков старый дурак! Рано или поздно все это плохо кончится. Так ты, во всяком случае, думаешь. Однако год за годом он ведет себя все так же возмутительно, и — ничего не происходит. Начинаешь думать, что его хранит какой-то незримый дух или демон, потому что старик остается невредим. Его ни разу не ограбили. Ему ни разу даже не угрожали. Худшее, что с ним может случиться, — это если поздней ночью к нему привяжется какой-нибудь нищий, пьяница или гулящая девка, но с ними он легко справится, вытащив монету или кликнув рабов. Нет, время, похоже, тебе не союзник. Предоставленный самому себе старик вполне может прожить вечно.
— Неужели это так плохо? Кажется, мне он начинает нравиться.
Цицерон поднял брови:
— Совсем наоборот. Ты его ненавидишь. Неважно почему. Просто на какое-то время предположи, что — по любой причине — ты желаешь его смерти. Отчаянно желаешь.
— Все равно время — самое легкое орудие. Ты говорил, ему шестьдесят пять. Как его здоровье?
— Отменное. Вероятно, лучше твоего. Почему бы и нет? Все твердят, что ты работаешь слишком много: управляешь поместьями, растишь детей и преждевременно загоняешь себя в могилу. А старику беспокоиться не о чем. Он знай себе развлекается. По утрам он почивает. В полдень думает, что будет делать вечером. По вечерам он объедается дорогими яствами, напивается, бражничает с людьми вдвое младше его. На следующее утро он поправляется в банях и все начинается снова. Как его здоровье? Я говорил тебе, он постоянный клиент местного дома терпимости.
— Известно, что еда и вино убивают человека, — осмелился предположить я. — Говорят, что в объятиях шлюхи перестало биться не одно старческое сердце.
Цицерон покачал головой:
— Нет, это не годится. Слишком ненадежно. Ты ненавидишь его, разве ты не понимаешь? Возможно, ты его боишься. Ты все больше жаждешь его смерти.
— Политика? — предложил я.
Цицерон на мгновение прекратил шагать, улыбнулся, а затем продолжил:
— Политика. Да, в наши дни в Риме политика, вне всяких сомнений, убивает быстрее и надежнее, чем жизнь на широкую ногу, объятия шлюхи или полночная прогулка по Субуре. — Он широко, по-ораторски развел руками в знак отчаяния. — К несчастью, старик — одно из тех примечательных созданий, которые умудряются прожить жизнь, ни разу не впутавшись в политику.
— В Риме? — усомнился я. — Гражданин и землевладелец? Это невозможно.
— Говорят, что он один из тех людей, которые похожи на кролика, — обаятельных, пустых, безвредных. Никогда не обращал на себя внимания, никогда никого не обижал. Зачем охотиться на такого, когда под ногами куда более крупная дичь? Окруженные со всех сторон политикой, словно чащей или тенетами, они все же умеют проскользнуть сквозь силки без малейшей царапины.
— Да он хитрец. Этот старик нравится мне все больше и больше.
Цицерон поморщился.
— Дело совсем не в хитрости. Единственное, к чему стремится старик, — это скользить по жизни, доставляя себе как можно меньше неудобств. Он счастливчик, и этим все сказано. Ничто его не задевает. Италийские союзники восстали против Рима? Он приезжает из Америи, деревеньки, которая до последнего мгновения собирается примкнуть к мятежу, и пожинает первые плоды примирения; так он становится гражданином. Гражданская война между Марием и Суллой, затем между Суллой и Цинной? Старик колеблется, не зная, к кому спешить с изъявлением преданности — он реалист и оппортунист, подобно большинству римлян в эти дни, — и выходит из затруднений, как чувствительная скромница, которая переходит через бушующий поток, перескакивая с камня на камень и даже не замочив сандалий. Сегодня чувствуют себя в безопасности только те, кто не имеет никаких убеждений. Кролик, говорю тебе, кролик. Если надеяться на то, что ему свернет шею политика, он проживет до ста лет.
— Но конечно же он не настолько вял, каким ты его описываешь. В наши дни рискует любой — хотя бы уже тем, что живет на этом свете. Ты говоришь, он землевладелец со связями в Риме. Он должен быть клиентом какой-нибудь влиятельной семьи. Кто ему покровительствует?
Цицерон рассмеялся:
— Даже здесь он избрал в свои союзники самый смирный, самый безопасный род — Метеллов. Родня Суллы, или бывшая родня, пока диктатор не развелся со своей четвертой женой. Причем он имеет дело не с любыми Метеллами, но со старейшей, самой бездеятельной и бесконечно уважаемой из ветвей этого рода. Так или иначе он снискал расположение Цецилии Метеллы. Ты когда-нибудь с ней встречался?
Я покачал головой.
— Встретишься, — заметил он таинственно. — Нет, политика никогда не убьет его за тебя. Пускай заставят весь Форум головами на кольях, пускай Марсово поле будет до краев залито кровью, стекающей в Тибр, — ты по-прежнему найдешь своего старика бесцельно шатающимся по самым скверным кварталам города после наступления темноты; он набил себе брюхо на обеде у Цецилии и радостно направляется в ближайшее блудилище.
Цицерон резко сел на стул. Машине, по-видимому, потребовалась временная передышка, но надтреснутое орудие продолжало работать.
— Как видишь, рок здесь не помощник и не приберет ненавистного старика. К тому же, возможно, у тебя существует какая-то настоятельная причина желать его смерти; возможно, дело не в ненависти или недовольстве, а в некой угрозе, готовой вот-вот осуществиться. Ты вынужден действовать самостоятельно.
— Ты намекаешь, что я должен убить своего отца?
— Точно так.
— Невозможно.
— У тебя нет выхода.
— Варварство!
— Тебя вынуждает рок.
— Тогда — яд?
Он пожал плечами:
— Может быть, если бы ты имел к нему прямой доступ. Но вы не обычные отец и сын, вхожие в дом друг к другу. Между вами пролегло отчуждение. Заметь: у старика собственный дом здесь, в Риме, и он редко ночует где-нибудь еще. Ты живешь в старом семейном доме в Америи и, когда дела приводят тебя изредка в Рим, ты никогда не ночуешь в доме отца. Вместо этого ты останавливаешься у друга или даже на постоялом дворе — ваша ссора зашла так далеко. Таким образом, тебе нелегко попасть к отцу на обед прежде, чем он поест сам. Подкупить одного из слуг? Это в высшей степени ненадежно: в разделенной семье рабы всегда принимают одну из сторон. Они будут куда более преданы ему, чем тебе. Яд — негодное решение.
Желтая занавеска покрылась рябью. Порыв горячего ветра проскользнул под ее кромку и втянулся в комнату, словно льнущий к земле туман. Я чувствовал, как он течет и клубится вокруг ног, уловил его тяжелый, жасминовый аромат. Утро почти закончилось. Вот-вот на город обрушится настоящий знойный день. Неожиданно мне захотелось спать. То же происходило и с Тироном: я видел, как он подавляет зевоту. Может быть, его просто одолела скука. Вероятно, он не в первый раз слушал, как его хозяин развивает ряд одних и тех же доводов, оттачивая логику, заботясь об особой отделке и лоске каждой фразы.
Я прочистил горло:
— Тогда решение кажется очевидным, достопочтенный Цицерон. Если отец должен быть убит по наущению собственного сына — преступление слишком омерзительное для взора, — тогда это должно быть сделано, когда старик более всего уязвим и доступен. Однажды безлунной ночью, когда он возвращается домой с вечеринки или направляется в публичный дом. В этот час не будет свидетелей, по крайней мере, таких, что охотно дадут показания в суде. По улицам разгуливают разбойничьи шайки. Такая гибель не вызовет ничьих подозрений. Ее легко будет списать на какую-нибудь случайную группу безымянных головорезов.
Сидевший на стуле Цицерон подался вперед. Машина оживала.
— Значит, ты не убьешь его сам, собственной рукой?
— Разумеется, нет. Меня даже не будет в Риме. Я буду гораздо северней — в своем доме в Америи, где меня, вероятно, будут мучить кошмары.
— Ты наймешь убийц, чтобы они сделали это за тебя?
— Конечно.
— Людей, которых ты знаешь и которым доверяешь?
— Подумай сам: где бы я мог познакомиться с такими людьми лично? Я, работающий до седьмого пота земледелец из Америи? — Я пожал плечами. — Скорее всего, я положусь на незнакомцев. На главаря банды, встреченного в субурском кабаке. Безымянный знакомый, рекомендованный другим знакомым, которого знает какой-нибудь твой приятель…
— Именно так это и делается? — Цицерон наклонился ко мне, испытывая неподдельное любопытство. Он говорил уже не с гипотетическим отцеубийцей, но с Гордианом Сыщиком. — Говорят, ты действительно кое-что знаешь об этом ремесле. Мне сказали: «Да, если ты желаешь связаться с людьми, которые, не задумываясь, обагрят свои руки кровью, нет ничего лучше, чем начать с Гордиана».
— Говорят? Сказали? Кого ты имеешь в виду, Цицерон? Кто говорит, что я пью из одной чаши с убийцами?
Он прикусил губу, явно еще не решив, насколько ему следует приоткрыться. Я ответил за него:
— Думаю, ты имеешь в виду Гортензия, не так ли? Ведь это Гортензий порекомендовал меня тебе?
Цицерон метнул раздраженный взгляд на Тирона, который тут же стряхнул с себя остатки сна.
— Нет, хозяин. Я ничего ему не говорил. Он догадался об этом, — мне показалось, что впервые за весь день Тирон заговорил как раб.
— Догадался? О чем ты говоришь?
— Лучше сказать, заключил. Тирон говорит правду. Мне более или менее известно, зачем меня позвали. Дело об убийстве, в которое вовлечены отец и сын, оба по имени Секст Росций.
— Ты догадался, что я позвал тебя именно поэтому? Но как? Защищать Росция я решил не далее как вчера.
Я вздохнул. Вздохнула и штора. Жара ползла от стоп к бедрам, словно вода, медленно поднимающаяся в колодце.
— Может быть, Тирон объяснит все позднее. Мне кажется, сейчас слишком жарко, чтобы подробно, шаг за шагом все пересказывать. Но мне известно, что за дело брался Гортензий и что теперь им занимаешься ты. И я предполагаю, что весь наш разговор о гипотетических заговорах каким-то образом связан с настоящим убийством?
Цицерон помрачнел. Думаю, он чувствовал себя одураченным, ведь все это время мне было известно подлинное положение вещей.
— Да, — сказал он, — жарко. Тирон, нам нужно освежиться. Принеси вина, смешанного с холодной водой. Может быть, немного фруктов. Ты любишь сушеные яблоки, Гордиан?
Тирон встал со стула:
— Я скажу Аталене.
— Нет, Тирон, принеси сам.
Не спеши. Приказание было намеренно унизительным; я понял это по обиде, промелькнувшей в глазах Тирона; красноречив был и взгляд Цицерона из-под опущенных век — в нем сквозила утомленность, навеянная отнюдь не жарой. Тирон не привык к таким лакейским поручениям. А Цицерон? С таким обращением сталкиваешься повсеместно: хозяева часто доставляют мелкие расстройства рабам, которые их окружают. Привычка укореняется настолько, что они поступают так, не задумываясь; со временем рабы перестают чувствовать унижение и роптать, относясь к этому как к ниспосланным от Бога неприятностям — как к ливню или базарному дню.
Цицерон и Тирон еще не зашли на этом пути так далеко. Прежде чем надувшийся Тирон покинул комнату, Цицерон смягчился, изо всех сил стараясь не потерять при этом лица:
— Тирон, — позвал он. Он подождал, пока раб обернется, и посмотрел ему в глаза. — Не забудь принести порцию и для себя.
При этих словах человек более жестокий расплылся бы в улыбке. Малодушный уставился бы в пол. Цицерон не сделал ни того ни другого, и в это мгновение я почувствовал, что начинаю его уважать.
Тирон удалился. Некоторое время Цицерон поигрывал кольцом на пальце, затем вновь обратил свое внимание на меня.
— Ты собирался кое-что рассказать о том, как подстраиваются уличные убийства. Прости меня, если мой вопрос звучит дерзко. Я вовсе не хочу сказать, что ты сам когда-либо оскорбил богов, участвуя в таких преступлениях. Но говорят — Гортензий говорит, — что тебе довелось многое узнать о таких вещах. Кто, как и сколько…
Я пожал плечами.
— Если кто-то кому-то желает смерти, в этом нет ничего трудного. Как я сказал, довольно одного слова подходящему человеку, немного золота, переданного из рук в руки, и работа сделана.
— Но где находят подходящего человека?
Я и забыл, сколь молод и неопытен мой собеседник, несмотря на всю его образованность и остроумие.
— Это легче, чем ты, возможно, думаешь. Уже много лет банды властвуют на римских улицах с наступлением темноты, а кое-где даже при свете дня.
— Но банды воюют между собой.
— Банды воюют с каждым, кто становится у них на пути.
— Их преступления связаны с политикой. Они вступают в союз с какой-нибудь партией.
— Им плевать на политику, за исключением политики того, кто их нанимает. Они не ведают преданности, за исключением преданности, которую покупают за деньги. Подумай, Цицерон, откуда берутся эти банды. Некоторые из них зарождаются прямо здесь, в Риме, точно личинки мух под мостовой: это бедняки, дети бедняков, их внуки и правнуки. Целые преступные династии, поколения мерзавцев, воспитывающих породу порока. Они договариваются между собой, словно маленькие государства. Они заключают смешанные браки, словно знать. И они продают себя, словно наемники, любому политику или военачальнику, который дает самые щедрые обещания.
Цицерон смотрел в сторону, впиваясь взглядом в прозрачные складки желтой шторы, словно мог разглядеть за ней все человеческие отбросы Рима.
— Откуда они все берутся? — пробормотал он.
— Они прорастают сквозь камни мостовой, — сказал я, — как сорняк. Или стекаются сюда из деревни, ища убежища от непрекращающихся войн. Подумай: Сулла выигрывает войну против мятежных италийских союзников и платит своим воинам землей. Но чтобы приобрести землю, нужно сперва прогнать побежденных союзников. Что станется с ними? Разве что они кончат нищими и рабами в Риме. И все ради чего? Сельская местность опустошена войной. Воины не умеют возделывать землю; через месяц или через год они продадут свои наделы тем, кто больше заплатит, и устремятся обратно в город. Землю захватывают крупные землевладельцы. Мелкие землевладельцы силятся с ними конкурировать, проигрывают и теряют все — они тоже отправляются в Рим. За прожитую жизнь я видел, как расширяется пропасть между богатыми и бедными, как одни становятся все ничтожнее, другие — все огромнее. Рим напоминает мне сказочно богатую красавицу, одетую в золото и увешанную драгоценностями; в своем большом животе она носит плод по имени Империя, и по всему ее телу ползают миллионы проворных вшей.
Цицерон поморщился.
— Гортензий предупреждал, что ты будешь говорить о политике.
— Только потому, что политика — это воздух, которым мы дышим. Я делаю вдох, и что другое может из меня выйти? Возможно, в других городах все обстоит по-другому, только не в нашей республике и не в наше время. Хочешь — называй это политикой, хочешь — действительностью. Банды существуют по одной-единственной причине. Никто не способен от них избавиться. Все их боятся. Человек, склонный к убийству, найдет, как их использовать. Он только последует примеру удачливого политика.
— Ты имеешь в виду…
— Я не имею в виду никакого конкретного политика. Они все пользуются бандами или пытаются ими воспользоваться.
— Но ты имеешь в виду Суллу.
Цицерон произнес это имя первым, к моему удивлению. Это поразило меня. В какой-то момент разговор вышел из-под контроля, быстро приобретая черты заговора.
— Да, — согласился я. — Если ты настаиваешь, Суллу. — Я отвел глаза, посмотрел на желтую занавеску и обнаружил, что пристально всматриваюсь в прозрачную ткань, словно в смутных очертаниях за нею были различимы картины старого кошмара. — Ты был в Риме, когда начались проскрипции?
Цицерон кивнул.
— Я тоже. Тогда ты знаешь, на что это было похоже. Каждый день на Форуме вывешивали новый список проскрибированных. Кто же всегда оказывался первым у этих списков? Нет, не те, чьи имена могли в них попасть: ведь они тряслись от страха дома или благоразумно прятались за городом. Первыми всегда были шайки и их главари, потому что Сулле было все равно, кто уничтожит его врагов — настоящих или воображаемых, лишь бы они были уничтожены. Приходишь с головой проскрибированного, переброшенной через плечо, даешь расписку и получаешь взамен мешок серебра. Чтобы заполучить голову, не останавливайся ни перед чем. Взломай дверь в доме гражданина. Избей его детей, изнасилуй жену, но не трогай его драгоценностей, потому что как только его голова отделится от тела, имущество проскрибированного римлянина становится собственностью Суллы.
— Не совсем так…
— Конечно, я выразился не точно. Я хотел сказать, что, после того как враг государства обезглавлен, его состояние конфискуется и переходит в собственность государства; другими словами, оно будет продано с аукциона друзьям Суллы в первый же подходящий день и по смехотворным ценам.
При этих словах побледнел даже Цицерон. Он превосходно скрывал свою взволнованность, но я заметил, что на мгновение его глаза забегали из стороны в сторону, словно он опасался соглядатаев, прятавшихся среди свитков.
— Ты человек твердых убеждений, Гордиан. Жара развязала тебе язык. Но как это все связано с нашим делом?
Я не мог удержаться от смеха.
— А о чем идет речь? Кажется, я совсем забыл об этом.
— Как устроить убийство, — парировал Цицерон с выражением наставника риторики, который пытается вернуть непослушного ученика к обсуждению предписанной темы. — Убийство по чисто личным мотивам.
— Что ж, тогда я только пытаюсь показать, как просто в наши дни подыскать добровольного убийцу. И не только в Субуре. Посмотри на угол любой улицы, хотя бы даже твоей. Готов поспорить, что стоит мне выйти за дверь и разок пройтись по кварталу, как я вернусь с новонайденным другом, который с удовольствием прирежет моего разгульного, распутного, гипотетического отца.
— Ты заходишь слишком далеко. Если бы ты получил риторическую подготовку, то знал бы, что свои пределы имеет даже гипербола.
— Я не преувеличиваю. Банды вконец осмелели. В этом повинен Сулла и больше никто. Он сделал их своими личными крысоловами. Он и никто другой выпустил эту свору жадных волков на улицы Рима. Пока в прошлом году проскрипции не были официально приостановлены, банды имели почти неограниченное право охотиться и убивать. Вот они приносят голову невинного, голову человека, которого нет в списке. Ну и что? Несчастный случай. Внеси его имя в список проскрибированных. Задним числом покойник становится врагом государства. Его семья лишится наследства, дети будут разорены, обречены на нищету и станут свежим кормом для банд, но какое это имеет значение? Кроме того, это значит, что какой-нибудь из друзей Суллы приобретет новый дом в городе.
Цицерон смотрел на меня, словно человек, измученный зубной болью. Он поднял руку, чтобы остановить меня. Я тоже поднял руку в знак того, чтобы он меня не перебивал.
— Постой: я только подхожу к самому главному. Видишь ли, во время проскрипций пострадали не только богатые и могущественные. Стоит открыть ящик Пандоры, и его уже не закроешь. Преступление входит в привычку. Немыслимое становится общим местом. Отсюда, где ты живешь, этого не увидеть. Твоя улица слишком узка, слишком тиха. Сквозь ее мостовую не прорастает сорняк. О, вне всяких сомнений, в худшие времена нескольких твоих соседей вытащили посреди ночи из дому и… А может быть, с твоей крыши виден Форум, и в ясный день ты пересчитывал появившиеся на пиках новые головы.
Но я знаю иной Рим, Цицерон, тот Рим, который оставлен потомкам Суллой. Говорят, что он скоро уйдет на покой, оставив после себя новую конституцию, которая усилит высшие классы и поставит народ на место. Что же это за место, как не тот опутанный преступлениями Рим, завещанный нам Суллой? Мой Рим, Цицерон. Рим, который плодится во мраке, оживает ночью, дышит воздухом порока, не приукрашенного ни политикой, ни богатством. В конце концов, ты ведь позвал меня именно для этого, не так ли? Для того, чтобы я взял тебя в этот мир или сошел в него сам и принес тебе то, что ты ищешь. Вот то, что я могу тебе предложить, если ты ищешь правды.
Вернулся Тирон, принесший серебряный поднос с тремя чашами, круглой буханкой хлеба, сушеными яблоками и белым сыром. Его присутствие немедленно отрезвило меня. Мы не были более двумя мужчинами, которые с глазу на глаз говорят о политике, но были двумя гражданами и рабом или двумя мужчинами и ребенком, принимая во внимание невинность Тирона. Я никогда не стал бы говорить с таким безрассудством, если бы он не вышел из комнаты. Я и так боялся, что сказал лишнее.