Книга: Римская кровь
Назад: Глава двадцать вторая
Дальше: Глава двадцать четвертая

Глава двадцать третья

Как долго спал Цицерон, и спал ли он вообще, я так и не узнал; я только знаю, что, когда в тот день Тирон осторожно разбудил меня в крохотной спальне напротив кабинета, до меня доносился резкий, пронзительный голос хозяина, который декламировал свою речь, прохаживаясь взад-вперед по саду.
— Примите во внимание, господа, и случай, не так давно произошедший с неким Титом Клелием из Таррацины — милого городка, который вы найдете в шестидесяти милях к юго-востоку от Рима на Аппиевой дороге. Однажды вечером он пообедал и лег спать в одной комнате с двумя взрослыми сыновьями. На следующее утро его нашли с перерезанным горлом. Расследование не открыло ни подозреваемых, ни мотивов; сыновья в один голос заявляли, что они спали и ничего не слышали. И все же их обвинили в отцеубийстве — и действительно, обстоятельства были весьма подозрительными. Как, спрашивало обвинение, могли они проспать такое событие? Почему они не проснулись? Почему они не вскочили с постелей и не защитили отца? И какой убийца осмелился бы проникнуть в комнату с тремя спящими людьми, намереваясь убить одного из них, а затем бесследно исчезнуть?
Но все же добросовестные судьи оправдали сыновей и сняли с них все подозрения. Что же послужило решающим тому доказательством? На утро сыновей нашли крепко спящими. Как смогли бы они спать, доказывал защитник, с которым согласились и судьи, будь они виновны? Ибо какой человек смог бы сперва совершить неслыханное преступление, попирающее все людские и божественные законы, и затем беззаботно заснуть? Не подлежит сомнению, что люди, осмелившиеся на столь отвратительное прегрешение против неба и земли, никак не смогли бы беспробудно уснуть в той же комнате, похрапывая рядом с еще не остывшим телом собственного отца. И так двое сыновей Тита Клелия были оправданы…
— Да, да, эта часть очень, очень хороша: из нее не выкинешь ни строчки.
Он громко прочистил горло, потом быстро зашептал себе под нос, прежде чем снова повысить голос:
— Предания рассказывают нам о сыновьях, которые убивали матерей, чтобы отомстить за отцов: Орест заколол Клитемнестру, чтобы отомстить за Агамемнона, Алкмеон казнил Эрифилу, чтобы отомстить за Амфиарая… или это Амфиарай убил Эрифилу? Нет, нет, все правильно, Алкмеон… И хотя говорится, что эти мужи действовали в согласии с божественной волей, повинуясь оракулам и велениям самих богов, даже их потом преследовали Фурии, беспощадно лишая их покоя и сна, ибо такова природа, пусть даже исполнение сыновней обязанности перед убитым отцом оправдано небом, такова природа… Нет, нет, это никуда не годится. Полная бессмыслица. Слишком много слов, слишком много слов…
— Можно мне раздвинуть занавески? — спросил Тирон. Я сел на диване, протирая глаза и облизывая пересохшие губы. Убийственно жаркая и душная комната напоминала печь. Сквозь желтые занавески сочился свет — столь же резкий, как и голос Цицерона.
— Ни в коем случае, — отозвался я. — Тогда мне придется не только его слышать, но еще и видеть. И я совершенно не уверен, что смогу перенести его великолепие. Есть что-нибудь попить?
Тирон подошел к столику и наполнил чашу водой из серебряного кувшина.
— Который час, Тирон?
— Девятый час дня — два часа пополудни.
— До свидания остался всего час. Руф уже встал?
— Руф Мессала уже давно спустился на Форум. Цицерон надавал ему целый ворох поручений.
— А моя рабыня?
Тирон застенчиво улыбнулся. Что Бетесда с ним сделала — поцеловала в щеку, польстила, раздразнила или просто сверкнула глазами?
— Не знаю, где она сейчас. Цицерон велел не давать ей никакой работы, пусть она прислуживает тебе одному. Но этим утром она вызвалась помочь на кухне. Пока главный повар не настоял на том, чтобы она ушла.
— Надо думать, он кричал и бросал горшки ей вслед.
— Что-то наподобие того.
— Ну хорошо, если ты увидишь управляющего, скажи ему, что при желании он может закрыть ее в моей комнате. Пусть она сидит здесь целый день и слушает декламации Цицерона. Это будет достаточное наказание за перебитую посуду.
Тирон нахмурился, показывая, что ему не по душе мой сарказм. Легкий порыв ветра отогнул желтые занавески и принес с собой голос Цицерона:
— И в силу самой чудовищности этого преступления — отцеубийства — сперва его следует неопровержимо доказать, а иначе в него не поверит ни один здравомыслящий человек. Ибо какой безумец, какой негодяй добровольно навлечет на себя такое проклятие — проклятие не только рода человеческого, но и небес? Вы знаете, добрые римляне, что я говорю правду: такова сила крови, связывающая человека с его собственной плотью, что единая ее капля оставляет несмываемое пятно на всю жизнь. Она проникает в сердце отцеубийцы и поселят безумие и неистовство в душе, которая и без того окончательно растлена… О, да, именно так. Клянусь Геркулесом, это здорово!
— В том случае, если ты хочешь умыться, я принесу таз с водой и полотенце, — сказал Тирон, указывая на столик рядом с диваном. — А так как ты не принес с собой никакой одежды, я поискал в доме и нашел несколько вещей, которые, на мой взгляд, должны подойти. Они, разумеется, ношеные, зато чистые.
Он собрал туники и выложил их на диван рядом со мной, чтобы я мог выбрать. Они явно принадлежали не Цицерону, чей торс был куда длиннее и уже моего; я подозревал, что они были шиты для Тирона. Даже самая простая туника была пошита аккуратнее и из более тонкой ткани, чем моя лучшая тога. Предыдущей ночью, провожая меня к постели, Цицерон дал мне просторную рубашку без рукавов; по всей видимости, он и понятия не имел, что можно спать раздетым. Что же касается окровавленной туники, которую я поспешно накинул на себя, убегая вместе с Бетесдой из дома, то ее, по-видимому, подобрали с пола и выкинули, пока я спал.
Пока я умывался и одевался, Тирон принес с кухни хлеба и чашу с фруктами. Я съел все и послал его за добавкой. Я испытывал лютый голод, и ни жара, ни даже беспрерывное жужжание, повторы и поздравления самому себе Цицерона не могли лишить меня аппетита.
Наконец я вышел с Тироном за занавески в залитый ярким светом сад. Цицерон оторвался от своих записей, но прежде чем он успел произнести хоть слово, перед ним вырос Руф.
— Цицерон, Гордиан, только послушайте. Вы не поверите. Это положительный скандал. — Цицерон повернулся к нему и поднял брови. — Конечно, это только слухи, но их наверняка можно будет перепроверить. Вам известно, сколько стоят все имения Секста Росция, вместе взятые?
Цицерон рассеянно пожал плечами и предоставил отвечать мне.
— Несколько усадеб, — подсчитывал я, — некоторые из них на первосортных землях у слияния Тибра и Нара; пышная вилла в главном имении близ Америи; кое-какая недвижимость в городе — по меньшей мере четыре миллиона сестерциев.
Руф покачал головой.
— Ближе к шести миллионам. И сколько же, по-вашему, Хрисогон — да, да это был сам Хрисогон, а не Капитон или Магн — сколько, по-вашему, он заплатил на аукционе за все про все? Две тысячи сестерциев. Две тысячи!
Цицерона это известие заметно покоробило.
— Невозможно, — сказал он. — Даже Красс не настолько жаден.
— Это точно, — сказал я. — И где ты это разузнал?
Руф покраснел.
— В том-то все и дело. И весь позор! Мне рассказал об этом один из официальных аукционеров. Он сам принимал заявку.
— Он ни за что не даст показаний! — всплеснул Цицерон руками.
Руф выглядел задетым.
— Конечно нет. Но он хотя бы согласился со мной поговорить. И я ручаюсь, что он не преувеличивал.
— Какая разница. Что нам нужно, так это запись о покупке. И конечно же имя Секста Росция в проскрипционных списках.
Руф пожал плечами.
— Я искал весь день и ничего не нашел. Разумеется, государственные записи в ужасном состоянии. Такое впечатление, что в них кто-то рылся: они все испещрены отметками и приписками, а в большинстве своем попросту разворованы. Между гражданской войной и проскрипциями государственные документы хранились в невозможном беспорядке.
Цицерон задумчиво поглаживал губу:
— Мы знаем, что если имя Секста Росция было внесено в проскрипционные списки, это было сделано незаконно. И все-таки если оно там, это могло бы оправдать его сына.
— А если его там нет, то как могли бы Капитон и Хрисогон узаконить присвоение его собственности? — сказал Руф.
— Несомненно, — перебил его я, — по этой самой причине Хрисогон и его дружки хотят погубить Секста и навсегда убрать его с дороги, и при возможности — законными средствами. Как только эта семья будет стерта с лица земли, бросить им вызов будет некому. В этом случае вопрос о проскрипции или убийстве окажется спорным. Неприличие ситуации очевидно всякому, кому небезразлична истина; потому-то они столь безрассудны и столь свирепы. Единственная их стратегия — заставить замолчать каждого, кто знает или стремится узнать.
— И все же, — сказал Цицерон, — меня все больше поражает то, что их ничуть не заботит не только народное мнение, но и решения суда. Больше всего они боятся, как бы обо всем не стало известно Сулле. Клянусь Геркулесом, я искренне верю, что он ничего не знает, и они отчаянно хотят, чтобы так продолжалось и дальше.
— Возможно, — сказал я. — И они, несомненно, надеются на твое чувство самосохранения; по их расчетам, ты ни за что не пойдешь на открытый скандал перед рострами. Тебе нипочем не доискаться до истины, не назвав имени Суллы. В лучшем случае, ты его неприятно удивишь, в худшем — впутаешь во всю эту историю. Ты не можешь обвинить вольноотпущенника, не оскорбив его друга и бывшего хозяина.
— Ты что, Гордиан, в самом деле так невысоко ставишь мои ораторские таланты? Конечно, я буду ступать по лезвию ножа. Но Диодот учил меня ценить не только истину, но и такт. Когда в борьбу вступает благоразумный и честный адвокат, только виновному нужно опасаться стрел риторики, и истинно благоразумный оратор никогда не обратит их против самого себя. — Он наградил меня донельзя самонадеянной улыбкой, но я подумал про себя, что куски речи, слышанные мной до сих пор, затрагивали только самую поверхность скандала. Одно дело — потрясать публику рассказами о необъяснимых ночных убийствах и усыплять их преданиями; совсем другое дело, клянусь Геркулесом, — вскользь назвать имя Суллы.
Я посмотрел на солнечные часы. До тех пор, пока Росция начнет проявлять признаки нетерпения, оставалось меньше получаса. Я попрощался с Руфом и Цицероном и положил руку на плечо Тирона. Оставшись наедине с Руфом, Цицерон немедленно приступил к декламации, потчуя его излюбленными отрывками из своей речи:
— Ибо какой безумец, какой негодяй добровольно навлечет на себя такое проклятие — проклятие не только рода человеческого, но и небес? Вы знаете, добрые римляне, что я говорю правду… — Я оглянулся и увидел, что за каждым его словом и каждым жестом Руф следит восхищенным, обожающим взглядом.
Я внезапно понял, что на прощание Цицерон не сказал Тирону ни слова, ограничившись холодным кивком, когда тот повернулся уходить. Я так и не узнал, что еще говорил Цицерон Тирону по поводу его поведения, и ни Тирон, ни его хозяин не рассказывали мне, последовало ли за словами форменное наказание; больше никогда — по крайней мере в моем присутствии — Цицерон ни разу не обмолвился об этой истории.
За все время, пока мы шли через Форум и взбирались на Палатин, Тирон не произнес ни слова. По мере того как мы приближались к месту свидания, он делался все возбужденнее, а его непроницаемое лицо напоминало актерскую маску. Когда мы подошли к небольшому парку, он тронул меня за рукав и остановился.
— Ты разрешишь мне остаться с ней наедине, только на мгновение? Пожалуйста, — попросил он, склонив голову и потупив глаза, как поступают все просящие о чем-то рабы.
Я сделал глубокий вдох.
— Конечно да. Но только на мгновение. И ни в коем случае ее не напугай. — Я стоял в тени ивы, следя за тем, как он быстро шагнул в проход между высокими стенами соседствующих особняков и скрылся в листве за тисами и раскидистым розовым кустом.
Я так и не узнал, что сказал он ей за теми деревьями. Когда прошло достаточно времени, чтобы я мог его расспросить, я не стал этого делать, да и ему не хотелось об этом говорить. Быть может, впоследствии о подробностях свидания его расспрашивал Цицерон, но это выглядит маловероятным. Иногда даже рабу позволено иметь тайну, хотя этот мир не разрешает ему владеть ничем другим.
Я поджидал совсем недолго — меньше, чем собирался; с каждым уходящим мгновением я представлял себе девушку, убегающую через дальний конец парка, и наконец потерял терпение. Время, вполне подходящее для того, чтобы добиться от нее правды, вряд ли когда-нибудь наступит, но сейчас была лучшая возможность, на которую я только мог надеяться.
В парке было тенисто и прохладно, но пыльно. Пыль въелась в пересохшие листья роз и в карабкавшийся на стены плющ. После каждого шага по выжженной, вытоптанной траве поднималось облачко пыли. Я продвигался вперед, и передо мной трещали ветви и хрустели листья; несмотря на то что я ступал как можно тише, они услышали мое приближение. Разглядев их силуэты сквозь заросли, я в следующее мгновение застал их сидящими на низенькой каменной скамейке. Девушка уставилась на меня глазами напуганного зверька. Она была готова удрать, но рука Тирона крепко сжимала ее запястье.
— Кто ты? — Она свирепо смотрела на меня и, гримасничая, попыталась высвободить руку, а потом перевела глаза на Тирона, старательно смотревшего куда-то в листву.
Тогда она присмирела, но в ее глазах я мог прочесть панический страх и ярость.
— Я закричу, — негромко сказала она. — Кто-кто, а стража у дома Цецилии меня услышит. Если стражники услышат, они придут сюда.
— Нет, — возразил я, шагнув назад и говоря тихо, чтобы ее успокоить. — Ты не собираешься кричать. Ты собираешься кое-что рассказать.
— Кто ты?
— Ты знаешь, кто я.
— Да, знаю. Тебя называют Сыщиком.
— Верно. И я тебя отыскал, Росция Майора.
Она закусила губу и сузила глаза. Просто удивительно, насколько непривлекательным могло вдруг стать лицо такой хорошенькой девушки.
— Я не знаю, что ты имеешь в виду. Ты застал меня рядом с этим рабом — это раб Цицерона, если не ошибаюсь? Он выманил меня сюда, он сказал мне, что хозяин передал ему записку, касающуюся моего отца…
Она говорила не так, как произносят заведомую ложь, намереваясь использовать ее в будущем; не робея и не запинаясь, она говорила чистую, пусть и только что выдуманную, правду. Я понял, что лгуньей она была опытной. Тирон по-прежнему не смотрел на нее.
— Пожалуйста, — прошептал он. — Гордиан, можно мне уйти?
— Ни в коем случае. Ты мне нужен здесь, чтобы ловить ее на лжи. Кроме того, ты мой свидетель. Оставь меня с ней наедине, и какой только пакости о моем поведении она не напридумывает.
— Раб не может свидетельствовать, — огрызнулась она.
— Разумеется, может. По-моему, крестьянских дочерей в Америи не учат римскому праву? Раб является в высшей степени надежным свидетелем, при условии, что его показания получены под пыткой. В самом деле, закон требует, чтобы раба-свидетеля непременно подвергали пытке. Итак, я надеюсь, что ты не будешь визжать и изобретать нам неприятности, Росция Майора. Даже если ты не испытываешь к Тирону никаких чувств, кроме презрения, не думаю, чтобы тебе хотелось взять на себя ответственность за то, что его вздернут на дыбу и будут прижигать каленым железом.
Она смерила меня свирепым взглядом:
— Чудовище — вот кто ты такой. Как и все остальные. Презираю вас всех.
Ответ сам собой пришел мне в голову, но прежде чем его произнести, я выдержал паузу, понимая, что обратного пути уже не будет:
— Но больше всех — своего отца.
— Не знаю, о чем ты говоришь. — У нее пресеклось дыхание, и маска гнева, прикрывавшая ее лицо, сползла, чтобы обнажить затаившуюся под ней боль. Несмотря на свое коварство, она все же была только ребенком. Она беспокойно заерзала на месте, пытаясь снова натянуть на себя маску озобления, но это удалось ей только наполовину. Когда она заговорила вновь, то была словно наполовину обнажена; пламенная ее враждебность не могла скрыть болезненной уязвимости.
— Чего ты хочешь? — отрывисто зашептала она. — Зачем ты сюда пришел? Почему ты не оставишь нас одних? Скажи ему, Тирон. — Она коснулась руки, которая сжимала ее запястье, и нежно ее погладила, взглянув на Тирона и с деланной застенчивостью опустив глаза долу. Ее жест выглядел в одно и то же время лицемерным и искренним, расчетливым и действительно взыскующим ответной ласки. Тирон покраснел до корней волос. Костяшки его пальцев побледнели, а лицо Росции внезапно исказила гримаса. Я понял, что он до боли сжал ее запястье, сам того, быть может, не сознавая.
— Скажи ему, Тирон, — с трудом пролепетала она, подавив рыдание, — и никто в целом свете не смог бы ответить, искреннее ли ее отчаяние.
— Тирон порассказал мне достаточно. — Я посмотрел прямо на нее, но закрыл глаза, не в силах видеть написанную у нее на лице муку. Я продолжал говорить холодным, твердым голосом: — С кем ты встречаешься, выходя из дома Цецилии, — я имею в виду, с кем, кроме Тирона? Не на этом ли месте ты выдаешь секреты отца волкам, которые хотят содрать с него живого кожу? Ответь мне, неразумное дитя! Какие посулы заставили тебя предать собственную плоть?
— Собственную плоть! — вскричала она. — Предать собственную плоть? У меня нет плоти! Это плоть моего отца, — она вырвала руку из хватки Тирона, завернула рукав и ущипнула себя за плечо. — Это его, его плоть! — повторила она, задирая подол платья, чтобы показать мне свои нагие белые ноги, вонзаясь в свою тугую кожу так, словно хотела оторвать ее от кости. — И это, и это! Не моя, но его! — кричала она. Она царапала щеки и руки, рвала на себе волосы. Когда она схватилась за ворот платья, чтобы обнажить груди, Тирон остановил ее. Он хотел ее обнять, но пощечина отбросила его назад.
— Ты понимаешь? — она раскачивалась, будто плача, но не проронив ни слезинки из горящих лихорадочным блеском глаз.
— Да, — сказал я. Тирон в замешательстве сидел рядом с ней, качая головой.
— Ты действительно понимаешь? — Единственная слезинка скатилась по ее щеке.
Я сглотнул и медленно кивнул:
— Когда это началось?
— Когда мне было столько же, сколько сейчас Миноре. Вот почему… — Она неожиданно всхлипнула и смолкла.
— Минора — это твоя малышка сестра?
Она кивнула. Тирон наконец уразумел. Губы его задрожали. Глаза потемнели.
— И вот, чтобы отомстить, ты изо всех сил помогаешь его врагам.
— Обманщик! Ты говорил, что понимаешь. Не отомстить — Минора…
— Значит, чтобы спасти от него сестру.
Она кивнула и, устыдившись, отвернулась. Тирон смотрел на нее с выражением полной беспомощности на лице; он поднял руку, чтобы погладить ее, но не осмелился. Я был не в силах смотреть на них обоих и обратил взгляд на пустое, раскаленное небо над головой.
По парку пробежал ветерок; листья зашептали и стихли. Откуда-то издалека донесся женский крик, и все стихло. Вслушавшись в тишину, можно было различить отдаленный гул города внизу. В вышине прочертила небеса одинокая птица.
— Как они вышли на тебя? Откуда они узнали?
— Однажды… сюда приходил… один человек, — она больше не всхлипывала, но ее голос был тонок и прерывист. — С тех пор как мы приехали в город, я приходила сюда каждый день. Это единственное место, которое напоминает мне о доме, о деревне. Однажды пришел человек: они, наверно, следили за домом Цецилии, они знали, что я его дочь. Сначала он меня напугал. Потом мы разговорились. Он повел речь о слухах, стараясь, чтобы его слова звучали невинно, когда он говорил об отце. Он разыгрывал из себя любопытного соседа. Должно быть, он считал себя таким хитрецом либо принял меня за круглую дуру — такие он начал задавать вопросы. Он предложил мне какое-то дурацкое маленькое ожерелье: такую дрянь Цецилия немедленно выбросила бы вместе с отбросами. Я велела ему спрятать ожерелье и прекратить меня донимать. Я сказала ему, что я не настолько глупа и точно знаю, что ему нужно. О, нет, нет, оправдывался он, и скорчил при этом такую мину, что мне хотелось плюнуть ему в лицо. Я велела ему прекратить, немедленно прекратить. Я знала, что ему нужно. Мне известно, сказала я ему, что он пришел от старого Капитона или Магна, а он повел себя так, будто никогда о них не слышал. Мне наплевать, заявила я ему. Я знаю, что ему нужно. И я помогу всем, чем можно. Наконец до него дошло. Надо было видеть его лицо.
Я вглядывался в плющ, вившийся у нее над головой, в густую, душную темень, где царят осы, улитки и мириады иных, меньших форм жизни, пожирающих и переваривающих друг друга.
— И ты по-прежнему ходишь сюда каждый день.
— Да.
— И всякий раз сюда приходит один и тот же.
— Да. А потом я его отсылаю прочь, чтобы побыть одной.
— И ты рассказываешь ему все.
— Все. Что отец ел на завтрак. Что отец сказал матери в постели прошлой ночью, когда я подслушивала под дверью. Рассказываю обо всех посещениях и словах Цицерона или Руфа.
— И все те маленькие секреты, которые тебе удается выудить у Тирона.
Она колебалась ровно долю мгновения:
— Да, и это тоже.
— Ты, например, называла мое имя и причину, по которой нанял меня Цицерон?
— Да.
— И тот факт, что я просил Цицерона нанять стража для моего дома?
— О, да. Это было как раз вчера. Он очень подробно меня об этом расспрашивал. Он хотел знать как можно точнее все, что передал мне Тирон, — все до мельчайших подробностей.
— И, разумеется, ты очень хорошо выуживаешь и запоминаешь мельчайшие подробности.
Она посмотрела мне прямо в глаза. Выражение ее лица вновь ожесточилось:
— Да. Очень хорошо. Я ничего не забываю. Ничего.
Я покачал головой.
— Но тебе-то какой в этом толк? Что будет с твоей жизнью? Какое будущее тебя ждет, если не станет твоего отца?
— Хуже прошлого не будет; не будет ужаснее, чем все те годы, когда он делал меня… все те годы, пока я была его…
Тирон снова попытался ее утешить, и она снова его оттолкнула.
— Но даже если ты ненавидишь отца самой лютой ненавистью, что будет с тобой, с тобой, твоей матерью и с малышкой Минорой, если все будет доведено до конца. Без друзей и опоры, доведенные до нищеты…
— Мы и так уже нищие.
— Но твоего отца могут оправдать. Если это случится, то у нас есть шанс вернуть ему все имущество.
Она неласково посмотрела на меня, обдумывая мои слова, взвешивая их с безучастным лицом. Затем она вынесла свой приговор.
— Не имеет значения. Если бы ты предложил мне выбирать, поступить ли так, как я поступила, или же вернуться к тому, как все было до этого, я и тогда не пожалела бы о сделанном. Я повторила бы все снова. Я предавала бы его как только могла. Я сделала бы все, лишь бы враги довели его до гибели. Она его уже распаляет. Я вижу это по тому, как он на нее смотрит, когда мать выходит из комнаты. Одни его глаза чего стоят: иногда он посмотрит на Минору, переведет взгляд на меня и ухмыляется, чтобы показать: он знает, что я все понимаю. Он напоминает мне о том, как из раза в раз он утолял со мной свою похоть, и думает о наслаждении, которое в последующие годы доставит ему Минора. Он думает об этом даже сейчас, когда жизнь его на волоске. Может, это вообще единственное, о чем он думает. До сих пор я не подпускала его к ней — притворством, ложью; однажды я даже угрожала ему ножом. Но знаешь, что я думаю? Если его приговорят к смерти, это будет последним, что он попытается сделать. Даже если он будет вынужден сделать это на глазах у своих палачей, он найдет какой-нибудь способ сорвать с нее одежды и войти в нее.
Она содрогнулась и закачалась так, как будто вот-вот упадет в обморок. В своей беспомощности она позволила Тирону нежно обнять ее за плечи. Ее голос был далеким и глухим, словно он доносился с луны.
— Он ухмыляется, потому что часть его по-прежнему верит в то, что его не казнят. Он думает, что будет жить вечно, и если это правда, тогда мне не на что надеяться и его не остановить.
Я покачал головой:
— Ты так сильно его ненавидишь, что тебя даже не беспокоит, ни кому вредит твое коварство, ни скольких невинных ты можешь уничтожить. По твоей милости я уже дважды мог оказаться покойником.
Она побледнела, но только на мгновение.
— Ни один из тех, кто помогает моему отцу, не вправе кричать о своей невиновности, — вяло сказала она. Объятие Тирона начало ослабевать.
— И всякий, кто может быть тебе полезен, вправе притязать на твое тело?
— Да! Да, и я не стыжусь этого! Закон гласит, что все права на меня имеет отец. Я всего лишь девушка, я ничто, я грязь под его ногтями, ничем не лучше рабыни. Чем могу я сражаться? Чем защитить Минору? Только телом. Только умом. Их я и использую.
— Даже если твое коварство означает мою смерть?
— Да! Если такова цена — если другие должны умереть, — она снова заплакала, понимая, что она сказала. — Хотя я никогда не думала, я не знала. Я ненавижу только его.
— И кого же ты любишь, Росция Майора?
Она силилась сдержать рыдания.
— Минору, — сквозь слезы ответила она.
— И больше никого?
— Никого!
— А что ты скажешь о пареньке из Америи — Луции Мегаре?
— Откуда ты про него знаешь?
— А об отце Луция, добропорядочном земледельце Тите, лучшем друге твоего отца?
— Это ложь, — резко возразила она. — У меня с ним ничего не было.
— Ты хочешь сказать, что ты себя предлагала, а он тебя отверг? — Я был поражен не меньше Тирона, когда ее молчание прозвучало подтверждением моей догадки. Он совершенно от нее отстранился. Она, казалось, этого не заметила.
— Кто еще познал твои милости, Росция Майора? Другие рабы в доме Цецилии взамен на слежку за твоим отцом? А соглядатай, с которым ты здесь встречаешься, подручный врага, как насчет него? Что бывает после того, как ты сообщишь ему сведения, которых он добивается?
— Не будь глупцом, — вяло ответила Росция. Она больше не плакала, но помрачнела.
Я вздохнул.
— Тирон ничего для тебя не значит, не так ли?
— Ничего, — ответила она.
— Он был только орудием, которое ты использовала?
Она посмотрела мне прямо в глаза.
— Да. — ответила она. — И больше ничем. Раб. Недалекий мальчишка. Орудие. — Она взглянула на него, потом отвернулась.
— Пожалуйста… — начал было Тирон.
— Да, — сказал я. — Теперь ты можешь идти, Тирон. Мы пойдем вместе. Нам нечего больше сказать.
Он больше не пробовал прикоснуться к ней снова и даже не взглянул на нее. Мы пробирались сквозь путаницу ветвей, пока не вышли под скошенные лучи предвечернего солнца. Тирон покачал головой, поддев носком землю.
— Прости меня, Гордиан, — начал он, но я его оборвал.
— Не сейчас, Тирон, — сказал я как можно ласковей. — Наше маленькое свидание еще не закончилось. Я подозреваю, что как раз сейчас за нами следят; нет, не оглядывайся; смотри прямо перед собой и не замечай ничего. Каждый день, сказала она. Она вряд ли виделась с ним до твоего прихода; она увидится с ним позже. Он только и дожидается, когда мы уйдем. Следуй за мной к той иве, которая стоит на углу возле дома Цецилии. Если мы встанем за ней, то, по всей видимости, сможем наблюдать за подступом к тайнику Росции никем не замеченные.
Нам не пришлось долго ждать. Несколько мгновений спустя мужчина в черной тунике прокрался по улице и скрылся в зеленой расщелине. Я дал знак Тирону идти за мной. Мы поспешили назад и пробирались сквозь заросли до тех пор, пока не послышались их голоса. Я жестом показал Тирону остановиться. Я напряг слух, но уловил лишь обрывки слов, прежде чем разглядел Росцию в просвете между тисами. Как нарочно, она тоже меня увидела. Какое-то мгновение я надеялся, что она промолчит, но она хранила верность отцовским врагам до конца.
— Уходи, — крикнула она. — Беги! Они вернулись!
Раздался треск веток: ее собеседник ощупью пробирался в нашу сторону.
— Нет! — завизжала она. — Не туда! В другую сторону! — Но мужчина был слишком охвачен паникой, чтобы ее расслышать. Он стремглав бросился мне в руки; мы стукнулись головами, и он повалил меня наземь. Мгновение спустя он снова был на ногах и отшвырнул Тирона в сторону. Тирон побежал за ним, но погоня оказалась напрасной. Я пошел следом и встретил его на улице: истекая потом, он шел мне навстречу с огорченным лицом. Он держался за предплечье, на котором розовый куст оставил несколько царапин.
— Я пытался, Гордиан, но не смог его схватить.
— Хорошо; иначе ты мог преспокойно получить нож под ребро. Не имеет значения. Он был достаточно близко, чтобы я мог рассмотреть его лицо.
— И что же?
— Я видел его раньше в Субуре, а коли на то пошло, то и на Форуме. Наемник обвинителя Гая Эруция. Так я и думал. При сборе доказательств Эруций не останавливается ни перед чем.
Мы устало спустились с Палатина, и хотя дорога была под гору, она показалась мне долгой и тяжелой. Мне было донельзя горько и стыдно из-за того, что я так жестоко говорил с девушкой, но я сделал это ради Тирона. Он любил ее прежде; стоило ее страданию прорваться наружу, и его любовь, распускавшаяся у меня на глазах, стала бы только крепче. Эта безнадежная страсть не принесла бы ему ничего, кроме неслабеющей боли и сожаления. Освободить юношу могло лишь одно: она должна была его отвергнуть. И поэтому я старался вывести ее из себя, чтобы Тирон увидел, как она ожесточена и озлоблена. Но на обратном пути я все задавался вопросом, а не подыграла ли мне Росция, в прощальном взгляде которой отчетливо сквозило понимание. И ее слова о Тироне, которые она роняла с таким неприкрытым презрением, вполне могли быть правдой, но кто знает, быть может, то был последний нежный дар, каким она могла его наградить…
Назад: Глава двадцать вторая
Дальше: Глава двадцать четвертая