БОГООСТАВЛЕННОСТЬ
Где проходит граница добра и зла? Она проходит по совести каждого человека. То, что душа утрачивает чувство нравственности, свидетельствует о ее великом бедствии, о котором она даже не подозревает в своем падении. Любые мечтания начинаются с легких услаждений своими фантазиями. Если их не отсечь сразу, такие фантазии становятся со временем все более мерзостными и убийственными.
Когда чья-нибудь душа находит в молитве великое утешение, которое несравнимо ни с чем, она не может укрыть эту тайну в самой себе, незримо распространяя свет своей радости на все окружающее.
С годами у нас появилось много друзей и даже последователей молитвенной жизни. Среди них большинство были душанбинцы, другие на лето приезжали из Москвы, Питера, Прибалтики, Украины. Запомнился случай с одним верующим из нашего братства. Скромный семейный парень, работая завотделом в каком-то проектном институте и ревнуя о духовных подвигах, принял обет молчания, включая и время работы. Нам позвонила его встревоженная жена:
— Помогите, с Михаилом что-то случилось!
— А что такое?
— Представьте, молчит! Ладно дома, я уже привыкла! Но молчит и на работе… Ведь он же начальник!
Мы приехали в отдел. Заведующий отделом приветствовал нас кивком головы.
— Миша, хватит, прошу тебя! — обратился я к нему. — Обеты молчания не берут на работе!
— Эх вы, испортили мой обет! Всего один день оставался, пять дней молчал… — похвалился он.
— А как же сотрудники?
— Да никак! Сначала удивлялись, потом привыкли!
С самыми близкими из наших друзей мы совершали далекие походы с молитвами на привалах и ночевках, штурмуя высокие горные перевалы, которые мне довелось узнать еще во время работы на Пештове. Но самые заповедные места в горах мы исследовали вместе с верным Виктором. Нас все больше стали интересовать уединенные районы без дорог и кишлаков, чтобы там, в горах, устроить постоянную молитвенную базу. Мы пользовались в походах географическими советскими картами, но заметив, что они не совпадают с местностью и точность их весьма относительна, вскоре выбросили их и передвигались в горах полагаясь больше на чутье и горный навык.
В одно лето нас собралось в поход около десяти человек и по общей просьбе я повел всех в лесной заповедник. Нас порадовало уединенное ущелье, бывшее моим приютом несколько лет; мы ночевали в саду у старика Джамшеда, который снова освоил свой старый заброшенный участок у реки, доставшийся ему от деда. Затем мы по притокам реки ушли на хребет Хазрати-Шох и вышли к поселку Тавиль-Дора. Когда наш отряд ехал в Больджуан на попутных машинах, он растянулся по трассе на десяток километров.
Конечно, в большой компании всегда присутствовало больше веселья и шуток, чем молитв. Тем не менее, у всех на сердце было мирно и молитвенно в течение всего похода. Тишина и безмолвие гор незримо оказывали свое воздействие на наши души. Мы незаметно становились сосредоточеннее, глаза и ум отдыхали: глаза — от городской суеты, ум — от внутреннего кружения помыслов. Особенно хорошо мы почувствовали себя в черешневых садах Пештовы, где прошли многие мои годы в счастливом уединении и неустанной молитве. Невыразимое счастье, переполнив душу, словно безконечная река, изливалось на весь окружающий мир. Невидимое утешение благодати повеяло в наших сердцах. Среди нас словно пребывал Христос, пока еще не в полной мере постигнутый каждым из нас, но уже безусловно и безраздельно ставший нашим единственным Спасителем и Помощником. Виктор даже воскликнул:
— Как хорошо здесь, просто удивительно! Даже не хочется уходить…
— А чего удивляться? Места-то какие, Господи, — одна благодать! — присоединился к нему Максим. — Такое я ощущал только на Соловках…
Это было последнее свидание с Пештовой и в то же время прощание с беззаботной молодостью, простым юношеским счастьем и жизнью в благодати и красоте Божия мира. Надвигался новый период, период скорбей и очищения от пагубных страстей юности — тщеславия, и наиболее изощренной страсти — гордыни.
Последним светлым лучиком юности остались в душе поездки на Черное море, в Абхазию. Неприметным образом воспоминания о Новом Афоне снова направили мои поиски духовного пути в сторону Кавказа. На Черноморское побережье мы с Виктором приезжали с палаткой, находили уединенное место в окрестностях Нового Афона и молились в сосновом лесу. Но, в отличие от Таджикистана, дожди серьезно мешали нашей ночной молитве. Мы молились на морском обрыве, сидя раздельно под неумолчно шумящими соснами, а лунная дорожка покачивалась на волнах. Когда начинался ливень, приходилось уходить в палатку, где в тесноте мне уже не удавалось поддерживать сосредоточенную молитву. Я пытался молиться под сосной несмотря на дождь, укрываясь пленкой, но вода находила неведомые пути, начинала течь за шиворот или по спине. В палатке было тесно, приходилось ожидать, когда мой друг закончит свое правило, а потом самому подниматься на молитву.
Больше всего нам полюбилась пещера апостола Симона Кананита. Когда в ней не было туристов, мы кадили ладаном и укрывались в темном уголке, где молились, стоя под навесом скалы. Церковная свеча озаряла скальные своды трепетным огоньком, придавая пещере вид маленького храма. Интересно было наблюдать реакцию на аромат ладана людей, заходивших в пещеру. В одной из групп туристов недовольный мужской голос озлобленно произнес: «Фу, уже и здесь надымили своим ладаном!» В другой группе какая-то женщина с добрым сердцем воскликнула: «Боже мой, как необыкновенно пахнет! Как здесь хорошо!»
Еще я любил молиться на Иверской горе, в часовне Матери Божией, где находились остатки древнего храма. Там особо ощущалось Ее благодатное присутствие. Верующие говорили нам, что на этой горе произошло явление Пресвятой Богородицы в XIX веке. Постепенно Новый Афон стал для нас любимым местом паломничества и духовно родным домом. С верующими в Абхазии Бог привел познакомиться и подружиться немного позже. Еще оставались для нас неведомы Команы, где находилось место захоронения святителя Иоанна Златоуста и пребывали мощи мученика Василиска, а также чудесный источник, забивший на месте его мучений.
После одной из поездок ко мне пришел Геннадий, устроившийся на работу в мастерскую по обслуживанию компьютерной техники.
— Нужно поговорить по секрету, — отозвал он меня в сторону. — Ко мне уже несколько раз приходили на квартиру сотрудники КГБ, один старый, другой молодой, очень вежливые, из какого-то шестого отдела по борьбе с религией. Спрашивали о вас.
— Ну и что? Мы же ничего опасного не делаем! — удивился я.
— А они считают иначе. Интересовались, кто к вам приезжает, куда вы ходите в горах. Молодой подошел к полке с книгами: «О, вы любите астрономию? Я тоже люблю!» Пожилой заметил у меня радиоаппаратуру, говорит: «Вы увлекаетесь радио? Я тоже увлекаюсь. У нас, оказывается, есть общие интересы…» А потом перешли к «делу», - усмехнулся инженер.
- «Скажите, вы советский человек?» — говорю: — «Советский…» Не станешь же отрицать!..
— А раз советский, — это все мне пожилой втолковывал, — то вы должны помогать советской власти! — я молчу. — Мы просим вас сообщать нам о деятельности ваших знакомых!
Он назвал ваши фамилии.
— И что ты им ответил?
— Ответил, что, как православный, информатором у них не буду! Так молодой даже подпрыгивать начал на стуле от злости. Они говорят: «Мы рассчитывали на вас, а вы нас так подвели…» Вот такие дела!
— Спасибо, Гена, что предостерег нас, будем иметь это в виду. Но ты сам знаешь, мы с Советской властью не боремся!
— Знать-то знаю, но будьте поосторожней!
Я с признательностью пожал другу руку:
— А к нам не хочешь присоединиться?
— Нет, уж я как-нибудь сам по себе. Заходи ко мне, когда время есть. Если будут новости от КГБ — сообщу…
Мы расстались, продолжая видеться время от времени.
В Душанбе зимние затяжные дожди иногда навевали уныние и мы большим удовольствием уезжали на крайний юг Таджикистана, в небольшой городок Куляб, на границе с Афганистаном. Приграничный климат зимой представлял собой сухие субтропики и чем-то напоминали Афганистан, какой-то отчужденностью и заброшенностью. Но тепло южного солнца, обилие фруктов и местных сладких фиников давали нам чувство отдыха и поддерживали молитвенное настроение.
В тот период нашей жизни мы сделали для себя важное открытие, которое сильно повлияло на нашу совместную жизнь. Мы узнали, что существуют чудотворные старинные иконы и что Бог очень помогает тем, кто молится перед ними. Первое такое открытие произошло в Третьяковской галерее, где мы испытали совершенное потрясение перед иконами Рублева «Троица», «Спас» и «Апостол Павел». Помимо необыкновенного иконописного мастерства, неодолимое благодатное притяжение этих икон вызывало в душе сильное желание пребывать в чистосердечной молитве. Наше долгое стояние перед музейными иконами очень не нравилось дежурным, которые то и дело подходили к нам: «Здесь вам не церковь! Хватит молиться, проходите!»
В Андрониковом монастыре в то время находилось собрание древних икон XII–XIV веков. В этот «музей», как тогда именовался монастырь, мы заходили постоянно, когда бывали в Москве. Там были выставлены древние и с такой благодатной силой написанные старыми иконописцами изображения, что для сердца они казались не иконами, а сияющими окнами в Небесный мир. Невозможно было сердцу не начать молиться перед ними и не углубляться в благоговейную молитву, которую не хотелось прерывать. Если бы не назойливое одергивание со стороны дежурных, то, наверное, мы не смогли бы уйти оттуда добровольно.
Родители мои старели и слабели. Больше и чаще прибаливал отец. Моя мама, а также мама Виктора, единодушно считали, что Федор Алексеевич долго не протянет. Однако Бог рассудил иначе: они гораздо раньше оставили эту землю. Пока же мы заканчивали наши странствия в миру.
Мама Виктора долго терпела, что ее сын ушел из дома и что все мы, вместе с Антоном, дружно живем в моем доме. Когда мы с Виктором навестили ее, она тихонько шепнула мне: «Увел моего сына…» Но Бог Своими неисповедимыми путями привел эту добрую женщину не только в Лавру, вслед за ее сыном, но и к Самому Себе. Через несколько лет она стала Христовой избранницей в монашеском чине в Троице-Сергиевой Лавре и с миром отошла ко Господу.
Теперь мы вдвоем посещали Никольский храм в Душанбе и очень подружились с двумя батюшками. Виктор — с бывшим сотрудником группы захвата из уголовного розыска, открытым и смелым служителем церкви. Он для поддержания своей семьи работал еще кочегаром в котельной, чему очень поражалась моя мама: «У этого священника руки рабочего! Так странно…» А я полюбил своего батюшку, отца Стефана, тихого и скромного священника, любившего совершать требы по домам и часто делавшего это совершенно безкорыстно. Не особенно сошлись мы лишь с настоятелем, строгим и властным человеком. Наше воцерковление не было быстрым. Нас по-прежнему увлекали горы, а содержания церковных служб мы пока еще не понимали, хотя всегда молились на них с благоговением.
Раз в год нам с Виктором нравилось уезжать в Россию — посещать старинные храмы и церкви, где мы находили покой и отдых душе в утомительных странствиях с их вечной проблемой — «где ночевать?», так как свободных мест в гостиницах почти никогда не было. Если храмы оказывались закрытыми, мы садились на скамью в церковном дворике и наслаждались тишиной и покоем церковного двора и такой же тишиной и покоем в наших сердцах. На ночь мы уезжали поездом в другой город, и тогда вагонное купе становилось нашим пристанищем. Так мы попали в Пюхтицкий женский монастырь, где смиренные добрые сестры устроили нас в монастырской гостинице. В благодарность мы кололи дрова, переносили уголь и выполняли различные работы.
Помню, стояла сырая осень и я простудился, у меня поднялась температура, страшно болела голова и чувствовалась сильная слабость. Тогда монахини посоветовали мне окунуться в источнике Матери Божией. Когда я взглянул внутрь выстроенного над источником деревянного помещения для купания, у меня мороз пошел по коже — было очень холодно, а темная вода казалась еще более холодной, чем холодный и сырой воздух. Собрав всю свою решимость, я окунулся несколько раз. Вспоминаю чувство удивления, которое не покидало меня весь тот день. Я стал здоров и исцелился так быстро, что даже не заметил, как это произошло. Этот женский монастырь мы посещали еще несколько раз и всякий раз он исцелял душу своим таинственным благодатным воздействием. Еще удалось съездить в знаменитый Почаев, где милиция свирепствовала, проверяя документы у паломников и устраивая им унизительные допросы. Запомнились лица сумасшедших, выглядывавших из окон бывшего монашеского корпуса, — местные власти не придумали ничего лучше, как устроить на территории монастыря лечебницу для душевнобольных. Во всех этих поездках по святым местам сильно досаждала милиция, ограничивавшая паломничество верующих людей. Но подобные тяготы не шли ни в какое сравнение с теми духовными бранями, которые не заставили себя ждать.
Пока наш домашний «монастырь» проходил стадию энтузиазма, жизнь протекала относительно спокойно и недоразумения разрешались нами легко. Но от молитвы к молитве в нас росла ревность все более углубляться в неведомую нам, но интересную и увлекательную, как мы полагали, «монашескую» жизнь, не ведая, насколько она изобиловала суровыми и подчас жестокими испытаниями со стороны зла. Оно лишь выжидало момента сокрушить нас, подобно тому, как буря сокрушает гнездо неоперившихся птенцов.
Во всем случившемся мне некого винить, кроме самого себя, так как именно мое поведение послужило причиной полного краха нашего «монастыря». Моя ошибка состояла в том, что я самонадеянно начал считать свои молитвенные состояния как нечто заслуженное и приобретенное своими усилиями. По неразумию я тщеславно полагал, что достоин их, и они даны мне Богом на вечное наслаждение ими. К тому же страстное и сильное увлечение «Откровенными рассказами странника» не позволило увидеть, что в этом увлекательном повествовании нет описания духовных браней. Когда начались серьезные искушения со стороны зла гордостью и тщеславием, которые мгновенно переходили в похоть и гнев, я впал в полную растерянность и отчаяние.
Ты — истинный Бог и Господь мой, увидел во мне, в самых сокровенных тайниках моего сердца, гнездящееся там зло — жестокую безжалостную гордыню, внешне проявляющуюся как тщеславие и деспотизм самоуверенности, а внутренне — как скрытое самолюбование и чувство превосходства над ближними. Постепенность саморазрушения души, не замечающей своего скольжения в пропасть зла, начала проявляться в непримиримости к немощам близких (прости меня, мой верный Петр!), деспотизмом и иронией над слабостями друзей (прости меня, мой добрый и скромный Виктор!) и нежеланием спокойно переносить малейшие различия в понимании молитвенной жизни (прости меня, смиренный и послушный Антон!), в гордом желании взять все в свои руки, чтобы направлять близких к непонятным для них и для меня духовным целям (простите меня, мои дорогие друзья!). Все это Ты соединил, Господи, и положил на чашу Своих тончайших весов — и зло мое перевесило. Прости меня, Боже, милосердный и человеколюбивый! Как ни старался я найти прежний молитвенный настрой и чувство постоянного Божественного присутствия, между душой и Богом словно возникла глухая непроходимая стена, в которую я пытался стучать своими молитвами, но не было слышно даже стука, словно я стучал в пустоту.
Это состояние полной Богооставленности начало переходить в сильнейшее уныние, затем в отчаяние. От отчаяния оно постепенно перешло в ропот, вначале на свою жизнь, затем на ближних и, в конце концов, вылилось в восстание на Тебя, Господи Человеколюбие! Ты перенес мое «восстание» как всегда — кротко и смиренно, но стену отчуждения от меня, озлобленного и ропотного, сделал еще выше. Когда отчаяние от потери Бога и молитвы усиливалось, оно резко переходило в приступы похоти, которые были невыносимы и, казалось, никогда не закончатся. Мне стало стыдно смотреть в лица друзей и родителей. Еще более стыдно было все это исповедовать моему батюшке, которого я продолжал любить как светлую надежду в темной ночи моей жизни. Образы, разжигающие мое сердце, обуревали днем и ночью мой ослабевший ум, и какие ни прилагал я усилия, похоть не ослабевала.
В полнейшем отчаянии я начал прибегать к самоистязанию — голодал так, что не был в состоянии говорить, не пил даже воды, но темная ночь ужаса уже поселилась в сердце и рассвета не было видно. Я пробовал стоять с воздетыми руками, пока они не затекали, и даже на одной ноге, чтобы уменьшить накал похотного разжжения, но Бог был словно неумолим. В один из дней на меня как будто опустилось темное облако, невидимое никому, но ясно ощущаемое мною: облако страшной безысходности и оставленности, и мне стало понятно, что от людей я не смогу получить никакой помощи. Наоборот, мне казалось, что именно люди увеличивают тяжесть этого невыносимо мучительного облака, облака моего наказания. Поэтому я начал убегать от ближних, желая остаться один, редко посещал наш «монастырь» и уходил в долгие прогулки за город по полям хлопчатника, гонимый мучительной тоской и сжигаемый страшной похотью. Поездки в горы не улучшали моего самочувствия — молитвы не было, солнце казалось темным, а птицы вместо звонких трелей словно тянули унылую похоронную песнь. Мгновения мучительного одиночества сливались с последующими неделями тоскливого бездействия. Поистине, нет места на земле оставленному Богом!
Ко мне начали приходить мысли о безсмысленности всякого сопротивления этому облаку тоски и смерти. Уныние сушило душу и давило ее. Жизнь представлялась лишенной всякого смысла. Во время одной поездки на горное озеро с Виктором, пытаясь спастись от удушающей душу тьмы, я стал поговаривать о насильственном прекращении своей жизни, как самом логическом и естественном варианте выхода из этого невыносимого положения, но я так напугал своего товарища, что он быстро свернул наш горный поход и мы вернулись в Душанбе. Так как сил терпеть самого себя уже не осталось, любое недоразумение приводило к вспышкам нетерпимости. Я стал жестоким и грубо выговаривал своим друзьям за малейшие оплошности. Помню как Виктор, измученный моей безпрестанной грубостью, заплакал:
— Какой же ты стал грубый! — проговорил он сквозь рыдания.
Но мое сердце оставалось холодным, холоднее льда, потому что жизнь ушла из него, та жизнь, которой ведает один Бог. Именно Бог не хотел возвращать ее мне, потому что я еще не пришел к единственно верному решению, чтобы выйти из этого состояния, — покаянию и смирению. Даже отец, всегда молчаливо наблюдавший за мной, заметил:
— Сын, то, что вы создали домашний монастырь — хорошо, а то, что ты делаешь — нехорошо!
— А в чем дело, папа? — не желая продолжать тягостный разговор, пытался отделаться я вопросом.
Но ответ его оказался краток:
— Нельзя душить всех, чтобы дышал кто-то один. Нужно дать дышать каждому! Имей это в виду…
Пока же оставалось одно — терпеть это невыносимо тяжелое мучительное облако, в котором не было жизни, а лишь веяло жутким дыханием смерти. Понятно, что наша совместная жизнь в таких условиях стала невозможной. Первым уехал Антон. Я попрощался с ним с сожалением, понимая умом, что уезжает отличный товарищ и верный помощник в жизни, но сердце оставалось мертвым и равнодушным. Наш удивительный литовец всегда поражал нас. Он причащался два раза в год — на Рождество и на Пасху, исходя из своего крайнего благоговения. Мы с Виктором всегда ставили в пример друг другу Антона, искренно почитая его смиренный и покладистый характер. Помню, как он удивил нас своим последним высказыванием. Как-то вечером Антон долго сидел, задумавшись, затем произнес:
— Знаете, смотрю я на себя и удивляюсь!
— А что такое? — спросил Виктор.
— Да вот, сколько смотрю на себя, и все удивляюсь: ну почему я такой смиренный?
Мы переглянулись: это уже было не смешно. Изменения коснулись и наших отношений с архитектором: он взял заказ от нашей душанбинской церкви написать большую икону трех святителей и усердно трудился над ней. Работа его удалась и прибавила уверенности в том, что Церковь для него и для меня, в нашем тяжелом искушении, единственное прибежище, что и пытался он мне доказать. Добрый мой товарищ начал уговаривать меня вместе с ним стать постоянным прихожанином Никольского храма, но мое уязвленное самолюбие отчаянно сопротивлялось совету Виктора: как он мог уйти от меня в церковь, что он может там найти, и с кем он будет там общаться? Но Бог вскоре открыл вначале ему, как более смиренному, а потом уже, через несколько лет, и мне, как более гордому, что только в Церкви и через Церковь можно найти истинного Спасителя и Помощника — Христа, возлюбившего нас и пролившего кровь за наши грехи. И в этом Виктор помог мне как никто другой, за что я ему пожизненно благодарен.
Он уже определенно нашел себя в церковной жизни. Для работы над иконами Виктор перешел жить в предоставленную ему комнату в домике при душанбинском храме. Мучимый гордыней, я не хотел ходить в ту церковь, где молился бывший друг, так безжалостно предавший меня, как мне казалось в моем заблуждении. Так, без покаяния, без исповеди (о Причащении я уже и не думал, потому что в своем состоянии безнадежности, уныния и отчаяния говорил себе, что помочь мне уже ничто не может), я уехал в пустыню Кызыл-Кум, «желтые пески». Еще год назад, проезжая в поезде эти пустынные места, я в шутку сказал товарищу, указывая на без-конечно одинокий и монотонный пейзаж:
— Знаешь, Виктор, а было бы здорово взять и уйти в эти пески, где ничего нет — ни скорбей, ни тревог!
— Ну, ты выдумаешь! — ответил он, нахмурившись. — Я туда ни за что не пойду!
Но, как показала жизнь, у Бога шуток не бывает. У Него все серьезно. Меня из жалости снова взяли в Институт сейсмологии и отправили в пустыню возле Термеза, рядом с Афганистаном. И что удивительно — только там я постепенно начал приходить в себя, обдумав прошедшую жизнь и успокоившись от мечтаний и метаний по земным просторам.
Я поселился в брошенном людьми маленьком оазисе, оставленном ими из-за сильного проседания почвы. В этом районе велась интенсивная добыча нефти и газа, всюду стояли буровые вышки. В мою комнату буровики подвели газовую трубку и вставили в дымоход, как горелку. Это было мое отопление. Вода в дом поступала из пробуренной в оазисе скважины. Одним из моих небольших утешений являлось то, что по коридору, окна которого всегда стояли открытыми, летало множество ласточек, которые устроили на потолке гнезда. Когда мне приходилось идти по этому коридору, они кружили вокруг головы, отчаянно пища, а из гнезд высовывали милые головки забавные птенцы. Но потом птицы привыкли ко мне и пролетали рядом с лицом, не пугаясь меня. Тогда, глядя на них, я впервые начал улыбаться.
Геннадий, работавший в Душанбе инженером по электронике, подарил мне спортивный велосипед, стоявший у него без дела. Этот велосипед стал вторым моим утешением в пустыне. Вокруг простирались барханы, на которых иногда можно было встретить пробегающего варана — огромную ящерицу до метра длиной. На своем велосипеде я уезжал так далеко, насколько позволял световой день. Холмы имели плоскую поверхность, похожую на асфальт, без единой травинки — солнце начисто выжигало безводную пустынную равнину. Горестные думы лезли в голову: «Широка пустыня, а все как на ладони — не скрыться в ней душе человеческой!»
Из окна моей комнаты виднелся бедный узбекский двор, а над ним, на желтом холме, одинокая ива, с качающейся под ветром зеленой вершиной. Вот и весь мой горизонт, который сузился до одного только дерева, на которое я подолгу глядел из окна, — как оно вздрагивает и трепещет ветвями, словно разделяя со мной состояние одиночества. Дни моей жизни как будто слились в один без-конечный пустынный день. Окно потихоньку розовеет, наступает утро. Тишина — до звона в ушах. Я молюсь или, вернее, пытаюсь молиться, пока не наступает жара. Смутные неуловимые мысли уединения постоянно отвлекают от молитвы. Огромный диск солнца медленно поднимается над дрожащим горизонтом, заливая пустыню призрачным нереально ярким светом, под которым поверхность ее начинает дрожать, принимая причудливые очертания. Летняя знойная истома лежит на этом скудном пустынном ландшафте. Все уходит в знойное марево, словно в пустоту небытия. В той же неподвижной тишине солнечный диск, багровея, опускается за горизонт, где угадываются зубцы далекого безводного хребта. Я беру четки и снова пытаюсь взывать к Богу, под молчащими созвездиями, которые раньше приветливо улыбались мне из сверкающих небес.
Как ни прилагал я усилия и как ни старался войти в полноту духовной жизни, не выдуманной мной самим, а следующей по стопам святых отцов, однако все более убеждался в том, что в ней недостает чего-то самого главного, без чего все мои попытки удерживать в душе присутствие Бога превращались в безполезную погоню за несбыточной мечтой. Я всем сердцем ощущал, что не имею соприкосновения с традицией православной аскетики и больше доверяю своим выводам и суждениям, не подкрепленным вескими рассуждениями опытного святого человека, духовного отца и старца. Это горькое осознание ошибочности моих самостоятельных путей острой занозой сидело внутри меня, сводя на нет все мои усилия и странствования в поисках спасения.
Я начал молиться Богу о встрече с настоящим наставником и учителем святости, которого я полюбил бы, как родного отца и мать. Иногда в отчаянии я выходил на порог в темные и бурные осенние ночи и, стоя лицом к ветру, взывал в непроглядное волнующееся пространство: «Господи, приведи меня, недостойного, к духовному отцу, ибо без него я блуждаю в потемках, как эта тьма пустыни, носимая пыльным ветром!» Я верил, что отчаянный голос мой будет непременно услышан, и потому настроился терпеливо ожидать встречи с самым необходимым человеком на свете — своим старцем. Я уже не придумывал себе его образ и не доверялся снам, лживо толкующим мои ожидания, но неуклонно стремился довериться во всем Богу, веря, что Он лучше меня знает, каким должен быть мой духовный отец.
За продуктами приходилось ездить в долину по разбитой асфальтовой дороге. Вначале нужно было взбираться вверх на небольшой перевал, затем двадцать километров вниз, с пустынного жаркого плато в зеленую пойму мелкой реки, текущей из далеких ущелий Гиссарского хребта. В лицо на въезде в долину ударял влажный воздух. Мириады мошек, тысячи бабочек носились над полями. В лицо веяло свежестью и запахом поливных плантаций герани. В поселке был шумный, пропахший дымом шашлыков базарчик, где можно было купить арбуз величиной с колесо арбы и дыню длиной с мой велосипед. Шум и толчея восточного базара, смешанные с дымом жарящегося мяса, запахом плова и постоянно орущей узбекской музыкой, буквально оглушали после пустынного безмолвия.
Но в этой приречной долине находилось мое третье утешение. Там протекал большой Кызылкумский канал, шириной метров двадцать и очень глубокий, возможно, глубиной метров пять-шесть. Вода текла по всей долине из длинного водохранилища, питая хлопковые поля и безчисленные сады. Примчавшись из пустыни, прокаленной солнцем, к быстро текущей, манящей своей прохладой влаге канала, я бросал велосипед и, раздеваясь на ходу, прыгал в голубую чистейшую воду с берегового постамента. Тот, кто жил в пустыне, знает невыразимое ощущение подобного счастья, когда тело со всех сторон окружает вода, прохладная, голубая, чистая и сладкая, перемешанная с пузырьками воздуха, вызванными прыжком с берега. Вдоволь наплававшись, я заезжал на базар, чтобы запастись там лепешками и овощами. Уложив их в рюкзак за спиной и приторочив к раме велосипеда среднего размера арбуз и такую же дыню, я медленно ехал под палящим солнцем по дороге. Здесь у меня в запасе имелась одна маленькая хитрость. Я дожидался кишлачного трактора и хватался рукой за борт прицепа. Этот трактор тащил меня вверх со всем грузом, до самого перевала. Никогда не было случая, чтобы тракторист не оказал мне помощи. В зеркальце рядом с кабиной я всегда видел улыбающееся лицо водителя. Наверху, помахав на прощанье рукой моему помощнику, я спускался вниз, в мой прокаленный солнцем маленький оазис.
В трех километрах от центра оазиса, примыкая к пескам, где росла только пустынная колючка, стоял наш железный вагончик с приборами, в который летом можно было войти, лишь набрав в легкие побольше воздуха. Недалеко от вагончика жил старик сторож, «бобо» по-узбекски, с непременной длинной бородой и смеющимися прищуренными глазами. Большую часть дня он лежал на кошме под единственным абрикосовым деревом в своем крохотном саду, или спал прямо под жарким в упор бьющим азиатским солнцем. Рядом журчал маленький родничок. Он часто приглашал меня на чай, а я привозил ему небольшие угощения из города. В самую страшную жару старик всегда был одет во множество халатов, пил горячий чай и нисколько не потел.
— Бобо, — говорил я ему, — не жарко?
— Жарко нет! — добродушно посмеиваясь, отвечал он. — Хороший!
Если летом пустыня — это безжизненный лик смерти, то зимой и весной — это безконечный разноцветный живой простор ярко-зеленой травы и множества цветов, особенно — качающихся под ветром красных маков. По зеленеющим холмам блеют отары, слышны крики пастухов и во всей панораме чувствуется что-то библейское. Взобравшись на холм, стараясь не наступать на цветущие пламенеющие маки, я открывал Псалтирь и с огромным наслаждением читал вслух псалмы. Так началось пробуждение моей души под первым веянием милости Божией.
Живительные строки псалмов словно возродили онемевшую и оцепеневшую от страданий душу и показали полную несопоставимость благодатной помощи Священного Писания и тщетности какой бы то ни было опоры на мирскую литературу и музыку, которые хотя и помогли пройти без большого вреда опасные стремнины юности, но не смогли дать никакой поддержки в суровых жизненных испытаниях. Перерасти эти ложные надежды помогли лишь духовные постижения, рожденные Евангелием и словами святых, познавших Христа.
Только теперь, когда можно оглянуться назад, мне стало понятно, что мирские знания не уничтожают заблуждений, а лишь увеличивают их. Ясность и разумение приходят только в благодатном постижении Бога. Воображение — это дурная привычка ума рыться на свалке помышлений. Ум, оскверненный воображением, подобен пучине, заглатывающей жизнь человека. Всякое мирское творчество — это попытка познать мир и человека нечистым воображением греховного ума, заводящего душу в тупики отчаяния.
Несомненно, увлечением художественной литературой и классической музыкой приходится переболеть нравственно. Это направление человеческой деятельности развивает подростковый ум, но, развив, начинает его убивать, замыкая все его устремления на слепом лжеверии в абсолютную ценность провозглашенных ею идей. С другой стороны, не прикоснувшись хотя бы слегка к лучшим человеческим достижениям в литературе и музыке, человек не обязательно останется простецом, храня уникальное состояние простого детского разума. Редки такие простецы, особенно во времена всеобщего бездуховного образования. Большей частью неразвитый ум заменяет свою неразвитость хитростью и изворотливостью.
Всякая испорченная псевдознанием душа, поставившая эталоном собственные литературные или музыкальные критерии, становится нетерпимой к тем, кто имеет иное представление об этих предметах. Ограждение помогает вырасти молодому деревцу, но убивает взрослое дерево, впиваясь в его тело своими железными объятиями. Раздумья, рожденные вымыслами, не имеют конца. Желания, спровоцированные художественным творчеством, не имеют предела. Все они укрепляют эгоизм, пожирающий человеческое существо, не замечающее спасительной простоты истины — Христа. Такая эгоистическая цивилизация без Христа становится цивилизацией негодяев, так как эгоистическое существование целиком замешано на гордости.
У человеческого духа нет границ, поэтому его не заполнить ни книгами, ни музыкой, как бы гениальны они не были. Это пространство безгранично и жаждет одного — полного преображения Божественной благодати через Христовы заповеди. Как бы ни был талантлив человек, но без Христа он останется тем животным, который только роется в грязи, не имея никакой возможности взглянуть на звезды. Оставить этот псевдомир литературных и музыкальных грез и услаждений можно лишь постигнув нечто, несравненно превышающее узкий мирок эстетических и интеллектуальных наслаждений, испытав к нему полное отвращение, как к коварной ловушке и преграде для духовного роста.
Всякая попытка научного ли, художественного или эстетического познания убивает в человеке самую способность духовного восприятия. Стремление к спасению — единственный источник всех добрых дел и поступков. Если этого стремления нет, то тщеславие начитанностью и культурный снобизм или гордыня уничтожают все плоды наших действий, как ржавчина железо. Душа достигает меры возмужалости лишь в полноте Христа, в полноте Его благодати.
Мне вновь сильно захотелось исповедоваться, каяться и причащаться в церкви, повторяя снова и снова чудесные стихи: «Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей и по множеству щедрот Твоих очисти беззаконие мое. Наипаче омый мя от беззакония моего и от греха моего очисти мя; яко беззаконие мое аз знаю, и грех мой предо мною есть выну. Тебе единому согреших и лукавое пред Тобою сотворих; яко да оправдишися во словесех Твоих, и победиши, внегда судити Ти. Се бо в беззакониих зачат есмь, и во гресех роди мя мати моя. Се бо истину возлюбил еси; безвестная и тайная премудрости Твоея явил ми еси. Окропиши мя иссопом, и очищуся; омыеши мя, и паче снега убелюся. Слуху моему даси радость и веселие; возрадуются кости смиренныя. Отврати лице Твое от грех моих и вся беззакония моя очисти. Сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав обнови во утробе моей. Не отвержи мене от лица Твоего и Духа Твоего Святаго не отыми от мене. Воздаждь ми радость спасения Твоего и Духом владычним утверди мя…»