Книга: Сексуальная жизнь в Древней Греции
Назад: Введение
Дальше: ГЛАВА II Человеческое тело

ГЛАВА I
Свадьба и жизнь женщины

1. Греческая женщина

ЕДВА ЛИ ЕЩЕ в наши дни существует необходимость указывать на полную безосновательность суждения о приниженном положении замужней гречанки. Это ошибочное мнение просто не могло не возникнуть, ибо оно основывалось на неверной предпосылке — искаженном представлении о роли женщины. За свою короткую историю греки проявили себя чрезвычайно бесчестными политиками, однако они всегда оставались непревзойденными художниками жизни. Именно поэтому они и заключили женщину в те границы, которые были установлены для нее самой природой. Современная идея о существовании двух типов женщин женщины-матери и женщины-куртизанки — была признана греками еще на заре их цивилизации; исходя из нее они и строили свою жизнь. О втором типе женщин речь пойдет позже, но невозможно представить себе почестей высших, чем те, что воздавались женщинам, причисляемым греками к типу женщины-матери. Когда гречанка становилась матерью, она достигала цели своего существования. После этого ее уделом являлись две заботы, выше которых для нее не было ничего: управление домашними делами и воспитание детей — девочек, пока те не выйдут замуж, мальчиков, пока в них не начнет пробуждаться самосознание. Таким образом, брак для греков был одновременно средством достижения определенной цели — обзаведения законными потомками, которые останутся на земле после смерти родителей, — и способом упорядочить и обустроить домашние дела. Царство женщины распространялось на все сферы домашнего хозяйства, единовластной госпожой которого она была. При желании можно назвать такую супружескую жизнь безрадостной; мы и впрямь не можем не относиться к ней именно так, если принимать во внимание роль женщины в общественной жизни нашего времени. С другой стороны, в ней не было неестественности и фальши, присущих современному браку. В греческом языке отнюдь не случайно отсутствуют слова для обозначения таких понятий, как «флирт», «галантность» и «кокетство».
Современный человек вправе задаться вопросом, а не чувствовали ли себя греческие девушки и женщины в своем заточении безнадежно несчастными. Ответ может быть только отрицательным. Не будем забывать, что нельзя тосковать о том, чего не знаешь; притом гречанка с такой серьезностью занималась строго ограниченным (но от этого не менее благородным) кругом занятий, проистекавших из ее обязанностей по ведению домашнего хозяйства, что у нее просто не оставалось времени на мучительные раздумья о своем существовании.
Однако вся ограниченность досужих толков о приниженном положении греческой женщины становится очевидной благодаря тому, что уже в древнейших литературных источниках брак, а вместе с ним и женщина описываются с такой сердечностью и симпатией, какие трудно себе представить. В каком еще литературном произведении расставание мужа с женой изображено с той же глубиной чувства, что одухотворяет всю знаменитую сцену прощания Гектора с Андромахой из «Илиады» (vi, 392-496):
Он приближался уже, протекая обширную Трою,
К Скейским воротам (чрез них был выход из города в поле);
Там Андромаха супруга, бегущая, встречу предстала,
Отрасль богатого дома, прекрасная дочь Этиона;
Сей Этион обитал при подошвах лесистого Плака,
В Фивах Плакийских, мужей киликиян властитель державный;
Оного дочь сочеталася с Гектором медноспешным.
Там предстала супруга: за нею одна из прислужниц
Сына у персей держала, бессловного вовсе, младенца,
Плод их единый, прелестный, подобный звезде лучезарной.
Гектор его называл Скамандрием; граждане Трои
Acтианаксом: единый бо Гектор защитой был Трои.
Тихо отец улыбнулся, безмолвно взирая на сына.
Подле него Андромаха стояла, лиющая слезы;
Руку пожата ему и такие слова говорила:
«Муж удивительный, губит тебя твоя храбрость! ни сына
Ты не жалеешь, младенца, ни бедной матери; скоро
Буду вдовой я, несчастная! скоро тебя аргивяне,
Вместе напавши, убьют! а тобою покинутой, Гектор,
Лучше мне в землю сойти: никакой мне не будет отрады,
Если, постигнутый роком, меня ты оставишь: удел мой
Горести! Нет у меня ни отца, ни матери нежной!
Старца отца моего умертвил Ахиллес быстроногий,
В день, как и град разорил киликийских народов цветущий,
Фивы высоковоротные. Сам он убил Этиона,
Но не смел обнажить: устрашатся нечестия сердцем;
Старца он предал сожжению вместе с оружием пышным.
Создал над прахом могилу; и окрест могилы той ульмы
Нимфы холмов насадили, Зевеса великого дшери.
Братья мои однокровные — семь оставалось их в доме
Все и в единый день преселились в обитель Аида:
Всех злополучных избил Ахиллес, быстроногий ристатель,
В стаде застигнув тяжелых тельцов и овец белорунных.
Матерь мою, при долинах дубравного Плака царицу,
Пленницей в стан свой привлек он с другими добычами брани,
Но даровал ей свободу, приняв неисчислимый выкуп;
Феба ж и матерь мою поразила в отеческом доме!
Гектор, ты все мне теперь — и отец, и любезная матерь,
Ты и брат мой единственный, ты и супруг мои прекрасный!
Сжаться же ты надо мною и с нами останься на башне,
Сына не делай ты сирым, супруги не сделай вдовою;
Воинство наше поставь у смоковницы: там наипаче
Город приступен врагам и восход на твердыню удобен:
Трижды туда приступая, на град покушались герои,
Оба Аякса могучие, Идоменей знаменитый,
Оба Атрея сыны и Тидид, дерзновеннейший воин.
Верно, о том им сказал прорицатель какой-либо мудрый,
Или, быть может, самих устремляло их вещее сердце».
Ей отвечал знаменитый, шеломом сверкающий Гектор:
«Все и меня то, супруга, не меньше тревожит; но страшный
Стыд мне пред каждым троянцем и длинноодежной троянкой,
Если, как робкий, останусь я здесь, удаляясь от боя.
Сердце мне то запретит; научился быть я бесстрашным,
Храбро всегда меж троянами первыми биться на битвах,
Славы доброй отцу и себе самому добывая!
Твердо я ведаю сам, убеждаясь и мыслью и сердцем,
Будет некогда день, и погибнет священная Троя,
С нею погибнет Приам и народ копьеносца Приама.
Но не столько меня сокрушает грядущее горе Трои,
Приама-родителя, матери дряхлой Гекубы,
Горе тех братьев возлюбленных, юношей многих и храбрых,
Кои полягут во прах под руками врагов разъяренных,
Сколько твое, о супруга! тебя меднолатый ахеец,
Слезы лиющую, в плен повлечет и похитит свободу!
И, невольница, в Аргосе будешь ты ткать чужеземке,
Воду носить от ключей Мессеиса или Гиперея,
С ропотом горьким в душе; но заставит жестокая нужда!
Льющую слезы тебя кто-нибудь там увидит и скажет:
Гектора это жена, превышавшего храбростью в битвах
Всех конеборцев троян, как сражалися вкруг Илиона!
Скажет — ив сердце твоем возбудит он новую горечь:
Вспомнишь ты мужа, который тебя защитил бы от рабства!
Но да погибну и буду засыпан я перстью земною
Прежде, чем плен твой увижу и жалобный вопль твой услышу!»
Рек — и сына обнять устремился блистательный Гектор:
Но младенец назад, пышноризой кормилицы к лону
С криком припал, устрашася любезного отчего вида,
Яркою медью испуган и гребнем косматоволосым,
Видя ужасно его закачавшийся сверху шелома.
Сладко любезный родитель и нежная мать улыбнулись.
Шлем с головы немедля снимает божественный Гектор,
Наземь кладет его, пышноблестящий, и, на руки взявши
Милого сына, целует, качает его и, поднявши,
Так говорит, умоляя и Зевса, и прочих бессмертных:
«Зевс и бессмертные боги! о, сотворите, да будет
Сей мой возлюбленный сын, как и я, знаменит среди граждан;
Так же и силою крепок, и в Трое да царствует мощно.
Пусть о нем некогда скажут, из боя идущего видя:
Он и отца превосходит! И пусть он с кровавой корыстью
Входит, врагов сокрушитель, и радует матери сердце!»
Рек — и супруге возлюбленной на руки он полагает
Милого сына; дитя к благовонному лону прижала
Мать, улыбаясь сквозь слезы. Супруг умилился душевно,
Обнял ее и, рукою ласкающий, так говорил ей:
«Добрая! сердце себе не круши неумеренной скорбью.
Против судьбы человек меня не пошлет к Аидесу;
Но судьбы, как я мню, не избег ни один земнородный
Муж, ни отважный, ни робкий, как скоро на свет он родится.
Шествуй, любезная, в лом, озаботься своими делами;
Тканьем, пряжей займися, приказывай женам домашним
Дело свое исправлять; а война — мужей озаботит
Всех, — наиболе ж меня, — в Илионе священном рожденных».
Речи окончивши, поднял с земли бронеблещущий Гектор
Гривистый шлем; и пошла Андромаха безмолвная к дому,
Часто назад озираясь, слезы ручьем проливая.

[перевод Н. И. Гнедича]
Неужели можно вообразить, что женщина, которой Гомер посвящает столь трогательную, столь возвышенную сцену прощания, была жалким, презираемым, влачащим растительное существование созданием? Если кому-то этот пример показался неубедительным, то он может прочесть те части «Одиссеи», где изображена супруга Одиссея Пенелопа. Как преданно ждет она своего мужа, отсутствующего долгие, беспросветные годы! Как страдает от сознания своей слабости перед лицом бесцеремонных, буйных и неугомонных женихов! Исполненная благородства, царица до кончиков ногтей, она — чья женская честь попирается разгулом наглых поклонников — выходит к разбушевавшейся шайке и ставит ее на место речами, которые могла подсказать только истинная женственность. С каким изумлением взирает она на перемены в своем сыне Телемахе, который из мальчика становится молодым мужчиной; она изумлена, но повинуется сыну, призывающему ее («Одиссея», i, 356-360):
Но удались: занимайся, как должно, порядком хозяйства,
Пряжей, тканьем; наблюдай, чтоб рабыни прилежны в работе
Были своей: говорить же не женское дело, а дело
Мужа, и ныне мое: у себя я один повелитель.

[перевод В. А. Жуковского]
Разве Гомер создал бы такую очаровательную идиллию, как сцена с Навсикаей, если бы греческие девушки в своем домашнем затворничестве чувствовали себя несчастными? Достаточно только указать читателям на эти факты, ибо они и так, несомненно, вполне знакомы с поэмами Гомера, чтобы припомнить сцены, изображающие жизнь женщины, и откорректировать свои представления о браке и положении греческой женщины в эту эпоху. Аристотель ссылается на тот факт, что у Гомера мужчина, так сказать, покупает невесту у ее родителей (De republ., ii, 8, 1260); он отдает за нее hedna (e'dva), свадебные подарки, представляющие собой натуральные продукты и скот. С точки зрения современного человека, этот обычай может показаться унижающим достоинство невесты. Однако нам следует напомнить, что данный обычай возникает из представления, широко распространенного у древних германцев и евреев, согласно которому незамужние дочери являются ценным достоянием и в случае выдачи замуж за них полагается брать выкуп. Кроме того, многие отрывки из Гомера («Одиссея», i, 277, ii, 196; «Илиада», vi, 395, ix, 144, etc) свидетельствуют о том, что после того, как завершалась церемония передачи невесты, было принято давать дочерям приданое. Скептики увидят в этом обычае, сохраняющемся и до сего дня, нечто в известных обстоятельствах еще более недостойное, как если бы его смысл заключался в том, чтобы любой ценой подыскать дочери мужа. Весьма примечательно, что уже у Гомера («Одиссея», U, 132) в случае развода приданое возвращалось к отцу или выплачивалась весьма значительная пеня. Несомненно, женская неверность уже в эпоху Гомера была довольно существенным фактором («Одиссея», iv, 535); в самом деле, единственной причиной Троянской войны послужило предположение, что Елена изменила своему мужу Менелаю и последовала на чужбину за прекрасным фригийским царевичем Парисом; Клитемнестра, супруга «пастыря народов» Агамемнона, позволяет соблазнить себя Эгисфу, который живет с ней долгие годы, пока муж сражается под Илионом; с помощью любовника, после предательски радушной встречи, она убивает возвратившегося Агамемнона в бане, словно «быка в стойле». Поэт или (что то же самое) наивное народное мировоззрение достаточно снисходительны, чтобы простить обеим прелюбодейкам их супружеские прегрешения, возлагая ответственность за них на ослепление («Одиссея», xxiii, 218; «Илиада», iii, 164, 339), вызванное Афродитой и, если смотреть глубже, обусловленное действием рока («Одиссея», iii, 265), этого тайного вершителя судьбы дома Танталидов; данное обстоятельство, однако, нисколько не ставит под сомнение тот факт, что оба предводителя народа в его жестокой борьбе, память о которой донесли до нас «Илиада» и «Одиссея» Гомера, суть обманутые мужья из воспроизведенного поэтом традиционного предания («Одиссея», х, 424). Легко понять поэтому, почему тень Агамемнона, погубленного низким коварством жены, с горечью бранит женский пол, открывая тем самым список женоненавистников, столь многочисленных в греческой истории; об этом явлении мы будем говорить позднее.
.. она равнодушно
Взор отвратила и мне, отходящему в область Аида,
Тусклых очей и мертвеющих уст запереть не хотела.
Нет ничего отвратительней, нет ничего ненавистней
Дерзко-бесстыдной жены, замышляющей хитро такое
Дело, каким навсегда осрамилась она, приготовив
Мужу, богами ей данному, гибель. В отечество думал
Я возвратиться на радость возлюбленным детям и ближним
Злое, напротив, замысля, кровавым убийством злодейка
Стыд на себя навлекла и на все времена посрамила
Пол свои и даже всех жен, неведеньем своим беспорочных.

[перевод В. А Жуковского]
Менелай принимает свершившееся не так трагически. После падения Трои он примиряется с беглянкой-женой, и в «Одиссее» мы встречаем его живущим в мире и большом почете в своем родном спартанском царстве рядом с Еленой, которая, ничуть не смущаясь, говорит о «несчастье», причиненном ей Афродитой («Одиссея», v, 261):
..давно я скорбела, виной Афродиты
Вольно ушедшая в Трою из милого края отчизны,
Где я покинула брачное ложе, и дочь, и супруга,
Столь одаренного светлым умом и лица красотою.

[перевод В. А. Жуковскою]
Не у Гомера, но у поэтов так называемого эпического цикла (особенно Лесха, фрагм. 16) мы находим рассказ о том, что Менелай после покорения Трои жаждал отомстить за поруганную честь, угрожая Елене обнаженным мечом. Тогда она сняла покров с «яблок своей груди» и так околдовала Менелая, что тот раскаялся в своем замысле и в знак примирения заключил прекрасную супругу в объятия. Более поздние авторы, такие, как Еврипид («Андромаха», 628) и лирический поэт Ивик (PLG, фрагм. 35), любили возвращаться к этому сюжету. За него жадно ухватились комедиографы (Аристофан, «Лисистрата», 165; схолии к «Осам», 714), он стал излюбленным сюжетом вазописи (см. Roscher, Lexikon der Mythologie, i, 1970).
He будем забывать, что все вышесказанное о браке в гомеровскую эпоху относится только к жизни людей выдающихся — царей и аристократии, — но нам неизвестно ничего или почти ничего о том, в каком положении находились женщины низших классов. Однако если принять во внимание те — довольно полные — сведения, которые гомеровский эпос сообщает о жизни «маленьких людей» — крестьян, скотоводов, охотников, пастухов, рыбаков, — тогда отсутствие всякого упоминания женщин в этом контексте можно расценивать как доказательство того, что жизнь женщины была целиком посвящена дому и семье и что уже в эту эпоху к женщинам применялось ставшее впоследствии столь знаменитым изречение Перикла (Фукидид, ii, 45): «лучшие женщины — те, о которых в обществе мужчин говорят как можно меньше, неважно, плохо ли, хорошо ли».
То, о чем сообщает нам беотийский поэт Гесиод в своем поэтическом пастушеском календаре под названием «Труды и дни* (519 ел., 701 ел.), только подтверждает наше предположение. Поэт с нежностью отзывается о незамужней девушке: «Дома сидеть остается она подле матери милой, чуждая мыслей пока о делах многозлатой Киприды». Когда за дверью свирепствует буря, руша «высоковетвистые дубы и раскидистые сосны», пронизывая холодом людей и скот, она омывается теплой водой в своей прогретой комнате, затем втирает масло или бальзам в свои гибкие девичьи члены и сладко засыпает. Конечно, поэт-крестьянин был не в силах лодняться над повседневностью, и его наставления (так, простолюдину, по Гесиоду, лучше жениться в возрасте около тридцати лет, а его избранница должна быть не старше девятнадцати и, разумеется, девственницей) ясно показывают, что в ту эпоху в браке было мало поэтического. Однако уже и в это столь раннее время даже среди простонародья такое ограниченное, приземленное представление о женщине отнюдь не являлось чем-то самоочевидным, иначе Гесиод не стал бы поучать своих товарищей столь красноречиво: «Умный пробует все, а удерживает наилучшее, чтобы не жениться на смех соседям», — замечает он не без остроумия и психологической проницательности. Ибо, продолжает он свои назидания:
Лучше хорошей жены ничего не бывает на свете,
Но ничего не бывает ужасней жены нехорошей,
Жадной сластены. Такая и самого сильного мужа
Высушит пуще огня и до времени в старость загонит.

[перевод В. В. Вересаева]
Большое значение имеет тот факт, что уже этот совершенно наивный и простой крестьянин весьма проницательно судил о женской природе. По сравнению с этим не столь важно, что виновницей всех бед человечества он считал женщину — недалекую и пустую Пандору («Труды и дни», 47), которая, будучи привечена Эпиметеем, раскрывает свой ящик и выпускает из него все зло, какое есть в мире; в данном случае поэт находился под обаянием мифологической традиции. Для истории нравов немало значит то, что он чувствует себя обязанным предостеречь женщин от тщеславия и резко обрушивается на кокетство, осуждая девушек, которые стремятся придать скрытым от взоров частям своего тела большую пленительность посредством кокетливых ужимок («Труды и дни», 373) и изо всех сил стремятся привлечь мужчин той частью своего тела, которую греки особенно высоко ценили в юношах. (Заметим, что Лукиан даже осмелился назвать ягодицы «юношескими частями».) То, что подобный способ обольщения мужа применялся женщинами уже в столь давние времена (об этом свидетельствует наивный и простой поэт пастушеского календаря), во всяком случае заслуживает внимания. Это доказывает, что даже в ту древнюю эпоху женщина, как и во все времена, прекрасно сознавала, что обладает средствами, которые практически всегда способны воспламенить чувственность мужчины. Гесиоду известно и то, что на половую жизнь оказывают воздействие время года и температура («Труды и дни», 582):
В пору, когда артишоки цветут и, на дереве сидя,
Быстро, размеренно льет из-под крыльев трескучих цикада
Звонкую песню свою средь томящего летнего зноя,
Козы бывают жирнее всего, а вино всего лучше,
Жены всего похотливей, всего слабосильней мужчины:
... Сириус сушит колени и головы им беспощадно,
Зноем тела опаляя...  

[перевод В. В. Вересаева]
Со временем эллинская культура все большее внимание начинает уделять мужскому полу, о чем свидетельствует тот факт, что о настоящем воспитании говорится только применительно к мальчикам. Самые необходимые элементарные сведения о чтении и письме, умение справляться с работой по дому, важнейшими видами которой были прядение и ткачество, передавались девочкам матерью.
Если прибавить к этому не слишком основательное изучение музыки, мы получим полное представление о женском воспитании; нам ничего не известно о приобщенности женщин к научной культуре, более того, мы нередко слышим, что жене не подобает быть умнее, чем приличествует женщине, — об этом недвусмысленно заявляет, например, Ипполит у Еврипида («Ипполит», 635). Греки были глубоко убеждены в том, что женщинам и девочкам подобает пребывать на женской половине дома, где им не нужна никакая книжная ученость. Эта эпоха не знала социального общения с женщинами, однако было бы ошибкой утверждать, будто это следствие их замкнутого образа жизни. Скорее, данное явление было обусловлено пониманием того, что участие в мужской беседе, которая была для афинян хлебом насущным, женщине не под силу ввиду ее совершенно иного психологического склада и совершенно иных интересов, — именно поэтому женщины и замкнулись в своих гинекеях.
Следует полагать, что девушки, особенно те, что были еще не замужем, вели, как правило, очень уединенное и безрадостное, с нашей точки зрения, существование; исключением из этого правила были, возможно, только девушки Спарты. Лишь в особых случаях, таких, как праздничные шествия или похороны, девушки могли наблюдать их со стороны или принимать в них участие, во множестве высыпая на улицы; при данных обстоятельствах, несомненно, имел место некий вид общения между полами. Так, в очаровательной идиллии Феокрита («Идиллии», ii) повествуется о девушке, которая присутствовала на праздничной процессии в честь Артемиды; «среди великого множества других зверей» здесь шествовала даже львица; старшая подруга отводит ее в сторонку, где она видит прекрасного Дафниса и влюбляется в него.
Брак приносил женщине большую свободу передвижения, однако домашнее хозяйство как было, так и оставалось тем царством, управлять которым она была предназначена. Насколько последовательно проводилась в жизнь максима, облеченная в слова Еврипидом («Троянки», 642) — «о той идет молва дурная, что дома не сидит», — показывает тот факт, что даже при получении известий о херонейском разгроме афинянки не осмелились пойти дальше дверей своего дома (Ликург, Leocrates, 40) и, стоя на пороге, едва не лишаясь от горя чувств, спрашивали прохожих о судьбе мужей, отцов и братьев, — «но многие считали, что даже этим они роняют достоинство свое и города».
На основании одного фрагмента Гиперида (Стобей, Ixxiv, 33) можно предположить, что женщины не могли выходить из дома до тех пор, пока не достигнут того возраста, когда мужчины при виде их будут спрашивать, не чья это жена, но чья мать. Поэтому черепаха, панцирь которой попирала стопа Фидиевой Афродиты Урании в Элиде (Плутарх, «Об Исиде и Осирисе», 76), рассматривалась как символ женского существования, ограниченного тесными пределами дома, символ того, что «незамужние девушки особенно нуждаются в опеке, и что замужней женщине приличествуют домоводство и молчание». Добрый обычай, во всяком случае, запрещал женщине появляться на людях без сопровождения гинеконома (yvvoakovouoc) или одного из членов семьи пожилого и заслуживающего доверия мужчины; как правило, ее сопровождала также рабыня. Особенно примечательно, что даже Солон (Плутарх, «Солон», 21) считал такие вопросы достойными того, чтобы регулироваться законом. Об этом свидетельствует его указ, согласно которому женщины, отправляясь на похороны или праздник, «могут взять с собой не более трех одежд; далее, они не могут брать еды и питья стоимостью более обола» (около полутора пенсов), а в ночное время могут покидать дом только в повозке с зажженным фонарем. По-видимому, эти правила сохраняли силу еще и во времена Плутарха. Но Солон, которого мужи древности отнюдь не даром называли мудрецом, конечно же, прекрасно понимал смысл этих, на первый взгляд, незначительных постановлений — они были не чем иным, как выражением «принципа мужественности» (principle of the male), доминирующего над целым античной культуры.
Было бы, конечно, сущей нелепицей утверждать, будто эти и подобные им нормы были распространены в греческом мире всегда, повсюду и в равной мере. Наша единственная задача в настоящий момент — дать картину культуры в целом, и поэтому сейчас мы рассматриваем Грецию как единство, обусловленное общностью языка и обычаев, не входя при этом в утомительный разбор культурных различий в том или ином конкретном случае, проистекающих из особенностей места и времени. Именно такова в основных чертах та точка зрения, которую занимает автор этой книги; всякое отступление от нее будет оговариваться особо. Когда Еврипид («Андромаха», 925) настоятельно рекомендует разумным мужьям не позволять другим женщинам посещать своих жен (ибо те являются «наставницами во всем дурном»), он, несомненно, не одинок в своем мнении, однако обычай противоречит его совету. Так, мы знаем, что женщины — вне всяких сомнений, не сопровождаемые мужьями — посещали мастерскую Фидия и двор Пирилампа, друга Перикла (Плутарх, «Перикл», 13), чтобы полюбоваться разводившимися там величавыми павлинами. Если после произнесения Периклом знаменитой надгробной речи женщины приветствуют и осыпают его цветами (там же, 28), то из этого факта, по-видимому, следует, что в упоминавшейся выше ситуации после битвы при Херонее нарушение приличий заключалось главным образом в том, что афинянки расспрашивали мужчин-прохожих поздним вечером. Здесь, как нигде, уместно изречение о том, что крайности сходятся. Многие запирали жен в gynaikonitis (женской комнате), находившейся под надежной охраной, закрытой и запечатанной; у порога комнаты сидел свирепый моллосский пес (Аристофан, Thesmoph., 414). И в то же время, согласно Геродоту (i, 93), в Лидии не видели ничего зазорного в том, что девушки зарабатывают себе на одежду проституцией. В то время как спартанские девушки появлялись на людях в одеянии, которое подвергалось насмешкам во всей остальной Греции, — разрез их платьев доходил до бедер, так что при ходьбе бедра оголялись, — в Афинах, согласно Аристофану (Thesmoph., 797), даже замужняя женщина удалялась во внутренние покои, чтобы ее случайно не увидел мужчина-прохожий.
Доказывают, что уединение, в котором, как правило, проводила свои дни греческая женщина, имело своим следствием скудоумие и недалекость, и в подтверждение этого тезиса ссылаются на анекдоты и истории, подобные той, что рассказывалась о жене царя Гиерона (Плутарх, De inimiciorum utiliiate, 7). После того как политический противник осмеял его за дурной запах изо рта, разгневанный царь бросился домой и спросил жену, почему она никогда не говорила ему об этом. Жена якобы отвечала так, как и пристало отвечать скромной и честной жене: «Я думала, что все мужчины так пахнут». Разумеется, можно привести еще несколько анекдотов такого рода, однако их убедительность — даже если не оспаривать их достоверность — не слишком велика, и не столько потому что греки были народом, падким до анекдотов, сколько потому, что высокое уважение, повсеместно оказывавшееся греками своим женам (мы располагаем множеством неопровержимых свидетельств на этот счет), не могло основываться исключительно на половой и материнской функциях женщины. Единственное, чего мы наверняка не найдем в греческом муже, — это того, что мы обыкновенно называем «галантностью». В греческой древности не существовало различий между понятиями «женщина» и «жена». Словом gyne (yvvn) здесь называли любую женщину независимо от ее возраста и семейного положения. Обратиться к женщине gynai (yvvai) можно было, не опасаясь гнева ни простолюдинки, ни царицы. В то же время следует заметить, что, с языковой точки зрения, значение этого слова — «рождающая детей» и этимология показывают, что в женщине греки почитали прежде всего мать своих детей. Вплоть до императорской эпохи римской истории мы не встретим слова domina (госпожа), которое служило формой вежливого обращения к женщинам, принадлежащим к императорскому дому (отсюда французское dame). Словом despoina (с тем же значением, что и domina) греки называли только настоящих владычиц, т.е. жен царей, не позволяя ему стать расхожей формой вежливости и не противопоставляя его домашней прислуге, хотя в доме женщина и была полновластной хозяйкой, распоряжаясь всем, что составляло сферу ее ведения, — внимание на это обращает Платон в известном месте из «Законов» (vii, 808а). С современной точки зрения, греческое деление женщин на три класса — разумеется, совершенно «негалантное» — имеет немалое значение; данная классификация дана автором речи против Неэры: «Гетер мы держим ради наслаждения, наложниц — ради того, чтобы они удовлетворяли наши ежедневные потребности, жен — ради рождения детей и рачительного ведения домашних дел» (122).
Положение наложницы было совершенно иным. Известно, что некоторые из них были собственностью своего господина, имевшего право продать их (Антифонт, De veneficio, 14), к примеру, в публичный дом; однако из закона, упоминаемого Демосфеном (In Aristocratem, 55; см. также Ath., xiii, 555) и перечисляющего мать, жену, сестру, дочь и наложницу в одном ряду, можно заключить, что отношения между мужчиной и его наложницей могли в известной степени напоминать отношения между мужем и женой. Кроме того, обладание несколькими наложницами было явлением, широко распространенным только в героическую эпоху, описанную Гомером, считаясь в те времена чем-то само собой разумеющимся, по крайней мере, среди аристократии. В историческую эпоху, однако, допустимость такого рода отношений едва ли была безусловной; есть немало доводов против существования такой практики, и возможно, она имела место лишь в исключительных обстоятельствах (таких, как высокая смертность вследствие войны или эпидемии), когда для рождения детей рядом с женой в семье появлялась наложница.
То, что мужчины женились главным образом для обзаведения потомством, следует не только из официальной формулы помолвки — «ради порождения законного потомства» (Епi пaidwv yvnoiwv aрotwi; ср. Лукиан, Tim., 17; Clem. Alex., Stromata, ii, 421; Plut., Comparatio Lycurgi cum Numa, 4), но и открыто признается несколькими греческими авторами (Xenoph., Memor., ii, 2, 4; Demosthenes, Phormio, 30; Plut., см. выше). В Спарте дело заходило еще дальше, и, согласно Плутарху, здесь никого не смущало то, что муж «временно передает свои супружеские права тому, кто наделен большей мужской силой и от кого, по ожиданиям мужа, могут произойти самые красивые и крепкие дети; при этом брак не терпит ни малейшего ущерба». Приходится согласиться с Плутархом, который сравнивает спартанский брак с конным заводом (Lye., 15), где имеет значение только одно — как можно более многочисленный приплод чистокровной породы. В другом месте (De qudiendis poetis, 8) он говорит о некоем Полиагне, который был сводником при собственной жене и подвергался насмешкам за то, что держал при себе «козу», приносившую ему немалые деньги.
Существовал также некий Стефан, известный из речи против H сэры (47), ловкий сводник, завлекавший в свои сети чужестранцев, которые, как он надеялся, располагают деньгами и которых он соблазнял прелестями своей жены. Если чужестранец попадался на его удочку, Стефан умел устроить дело таким образом, чтобы застать любовников в компрометирующей ситуации, после чего вымогал у молодого человека, схваченного in flagrante delicto, кругленькую сумму денег. Схожим образом Стефан играл роль сутенера и при дочери; некий Эпенет, которого он застал в постели с ней, поплатился за это тридцатью минами (около 120 фунтов). В античной литературе найдется множество примеров, подобных этому, и можно думать, что письменные источники сообщают далеко не о всех имевших место случаях. То, что мужчины, застигнутые врасплох в самый разгар любовных игр, с радостью были готовы отделаться такими внушительными суммами, объясняется тем, что совращение замужней женщины или девушки безупречного нрава каралось огромными штрафами. Об этих наказаниях мы будем говорить ниже.
В городе столь чутком, как Афины, а по сути, и во всей остальной Греции к браку относились (по крайней мере, если верить Платону, «Законы», vi, 773) как к исполнению долга перед богами; оставить после себя тех, кто будет поклоняться и служить богам, было обязанностью граждан. Моральным долгом деторождение являлось и потому, что имело своей целью поддержать стабильность и даже само существование государства. В нашем распоряжении нет однозначных свидетельств наличия законов, делавших вступление в брак обязательным; исключение составляет только Спарта. По сообщениям древних, Солон отказался ввести подобный закон, заметив — в свете его воззрений на отношения между полами это выглядит вполне правдоподобным, — что женщина — мертвый груз на жизни мужчины (Stobaeus, Sermones, 68, 33). Если Платон превращает брак в постулируемую законом обязанность («Законы», iv, 721; vi, 774) и склоняется к тому, чтобы наказывать за одинокую жизнь штрафами, он становится — что вообще характерно для его «Законов» — на точку зрения спартанцев, которые, по Аристону (Stobaeus, Sermones, 67, 16), наказывали не только закоренелых холостяков, но и тех, кто начинал семейную жизнь слишком поздно; при этом наиболее суровое наказание было предусмотрено для тех, кто заключал неудачный (неравный или оказавшийся бездетным) брак. Неизгладимое впечатление производит закон, которым великий законодатель Ликург вводит наказания для холостяков (Плутарх, «Ликург», 15): «В то же время Ликург установил и своего рода позорное наказание для холостяков: их не пускали на гимнопедии, зимою, по приказу властей, они должны бьши нагими обойти вокруг площади, распевая песню, сочиненную им в укор (в песне говорилось, что они терпят справедливое возмездие за неповиновение законам), и, наконец, они были лишены тех почестей и уважения, какие молодежь оказывала старшим» [перевод С. П. Маркиша].
Когда некий юноша не поднялся со своего места, чтобы почтить прославленного, но неженатого спартанского полководца Деркилида и дерзко заявил: «Ты не породил никого, кто потом уступит дорогу мне», поведение молодого человека было встречено всеобщим одобрением. Эти наказания и унижения не принесли, по-видимому, большой пользы даже Спарте; представляется, что холостяков в Греции всегда было немало, неважно, проистекало ли данное явление из нежелания, женившись, принять на себя ответственность за жену и детей или было следствием врожденной неприязни к женскому полу как таковому. Разговор Периплектомена с Палестрионом в «Хвастливом Воине» (Miles gloriosus) Плавта, переработавшего греческий оригинал, весьма в этом отношении показателен (iii, i, 677-702):
ПЕРИПЛЕКТОМЕН:
Милостью богов, принять чем гостя, у меня все есть,
Ешь и пей со мною вместе, душу весели свою,
Дом свободен, я свободен и хочу свободно жить.
Волею богов богат я, можно б и жену себе
Из хорошего взять роду, и с приданым, только вот
Нет охоты в дом пустить свой бабищу сварливую.
ПАЛЕСТРИОН:
Почему не хочешь? Дело милое детей иметь.
ПЕРИПЛЕКТОМЕН:
А свободным самому быть — это и того милей.
ПАЛЕСТРИОН:
Ты — мудрец, и о другом и о себе подумаешь.
ПЕРИПЛЕКТОМЕН:
Хорошо жену ввести бы добрую, коль где-нибудь
Отыскать ее возможно. А к чему такую брать,
Что не скажет: «Друг, купи мне шерсти, плащ сотку тебе,
Мягкий, теплый, для зимы же — тунику хорошую,
Чтоб зимой тебе не мерзнуть!» Никогда не слыхивать
От жены такого слова! Нет, но прежде чем петух
Закричит, она с постели поднялась уж, скажет так:
«Муж! Для матери подарок подавай мне в Новый год,
Да давай на угощенье, да давай в Минервин день
Для гадалки-обиралки, жрицы и пророчицы».
И беда, коли не дашь им: поведет бровями так!
Без подарка не отпустишь также гофрировщицу;
Ничего не получивши, сердится гладильщица,
Жалоба от повивальной бабки: мало дали ей!
«Как! кормилице не хочешь вовсе дать, что возится
С рабскими ребятами?» Вот эти и подобные.
Многочисленные траты женские мешают мне
Взять себе жену, что станет петь мне эту песенку.
ПАЛЕСТРИОН:
Милость божия с тобою! Ведь свободу стоит раз
Потерять, не так-то просто возвратить назад ее!

[перевод А. Артюшкова]
Помимо того, что многие думали приблизительно так же, как Периплектомен, специфическим и хорошо известным греческим феноменом являлось численное преобладание девушек; причиной тому были нескончаемые войны между городами-государствами, в которых погибали лучшие мужчины. Можно предполагать, что женщина, так и не дождавшаяся замужества — «старая дева», — не была в Греции редкостью, хотя наши источники, несомненно, не склонны подробно освещать жизнь этого достойного жалости типа женщин — в первую очередь потому, что в греческой литературе женщина играла, как правило, второстепенную роль, в частности, роль «старой девы». Но уже у Аристофана мы слышим жалобы Лисистраты (Lysistr., 596): «А у женщины бедной пора недолга и, когда не возьмут ее к сроку, уж потом не польстится никто на нее, и старуха сидит и гадает» [перевод А. Пиотровского].
В ситуации, схожей с ситуацией старой девы, находился и тот мужчина, брак которого оказался бесплодным; в обоих случаях цель, установленная самой природой, осталась недостигнутой. Вполне понятно поэтому, что в Греции нередко прибегали к усыновлению, правда, данный шаг имел также дополнительную мотивировку — желание оставить после себя тех, кто будет приносить жертвы и дары к могилам родителей.
Плутарх («Ликург», 16) сообщает, что по закону Ликурга в Спарте было принято сбрасывать хилых и безобразных младенцев в ущелье Тайгета. Подобные случаи имели место даже в Афинах, особенно если на свет появлялась девочка (Moeris Atticista, 102; Aristoph, «Лягушки», 1288 (1305), см. также схолии к этому месту; о девочках см. Stobaeus, Sermones, 77, 7 и 8). Детей подбрасывали в больших глиняных сосудах, однако обычно это делалось таким образом, чтобы этих беспомощных маленьких бедолаг могли обнаружить другие, и если нашедшие их были людьми бездетными или очень любили детей, они брали малышей к себе на воспитание. Иногда случалось, что родители продавали детей, особенно, по словам Диона Хризостома (Oratio, xv, 8), тем женщинам, у которых их не было, но которые не хотели потерять мужа из-за своей бесплодности. Новая комедия, в которой нередки мотивы подбрасывания младенца, показывает, что данное явление было достаточно распространенным. Подкидышам иногда надевали на шею цепочки, оставляли колечки или другие легко узнаваемые вещицы (Еврипид, Ион, 1430; Лонг, i, 2; Aristaenetus, Epistiilae, i, 1; Heliodorus, ii, 31; iv, 8), чтобы затем при перемене обстоятельств их можно было бы опознать; эпизоды узнавания играют очень важную роль в комедии. Перед тем как перейти к подробному описанию греческого свадебного торжества, я хотел бы напомнить читателям разговор Исхомаха с его молодой женой (Xenophon, Oeconomicus, vii, 10), в котором тот детально объясняет ей обязанности греческой домохозяйки, проявляя при этом завидное простодушие. Суть его поучений сводится к тому, что домашняя хозяйка должна быть целомудренной и уравновешенной; она должна уметь ткать одежду, быть опытной пряхой и разумно распределять обязанности между служанками. Деньги и имущество, добытые трудом мужа, она должна оберегать и рачительно использовать. Главная ее забота — вскармливание и воспитание детей; как пчела-матка, она не только должна распределять среди рабов — как мужчин, так и женщин — обязанности, которые им по плечу, но и следить за самочувствием и благополучием домочадцев. Членов семьи она должна научить всему, что достойно изучения; она должна править ими мудро и справедливо. Превосходные наставления, которые вполне можно принять близко к сердцу и в наши дни, содержит также небольшой, но вполне заслуживающий внимания трактат Плутарха Gamika Parangelmata («Советы супругам»), посвященный автором своим друзьям молодым супругам.

2. Свадебные обычаи

Давайте последуем за греческим юношей и будем сопровождать его от помолвки до свадебного покоя. Греки были и остаются народом расчетливым; поэзия долгих ухаживаний была им глубоко чужда; семья и приданое имели куда большее значение, чем личные качества невесты. Однако было бы ошибкой считать, что приданое было чересчур большим; напротив, гораздо большее значение придавалось тому, чтобы состояние жениха и невесты было по возможности более или менее равным. Поэтому отцы дочерей со скромным приданым отнюдь не всегда были в восторге от того, что какому-нибудь богачу приглянулось милое личико их бедной девочки; об этом говорит Эвклион персонаж грубоватой комедии Плавта «Клад» (226 сл.):
Вот что мне на ум приходит. Человек богатый ты
И влиятельный, равно как я — из бедняков бедняк.
Дочь вот за тебя я выдам (мне приходит в голову):
Ты — что бык, а я — что ослик. Нас ли запрягать вдвоем?
Груза не снести мне вровень, ослик в грязь упал, лежит:
Бык не обернется, точно ослика на свете нет.
Ты мне станешь недругом, и класс мой засмеет меня,
Стойла нет ни там, ни здесь мне, если так разлад пойдет.
Изорвут ослы зубами, принажмет рогами бык.
От ослов к быкам уйти мне — очень это риск большой.  

[перевод А. Артюшкова]
Крайне маловероятно, чтобы молодые часто виделись друг с другом или были близко знакомы до помолвки; это доказывается уже тем, что Платон во избежание взаимного обмана ратует за допущение более свободного общения между договаривающимися сторонами — требование, которое было бы излишним, если бы к тому времени оно уже осуществлялось на практике. Нетрудно поэтому понять мужа, который очень скоро начинал видеть в браке докучную обузу, и молодую жену, которая слишком быстро разочаровывалась в своих надеждах; трогательные слова нашел для описания этой грустной ситуации Софокл («Терей», фрагм. 524; TGF, Nauck):
Теперь, в разлуке, я ничто. О, часто
Я размышляла так о женской доле,
Что мы — ничто. Да, в детстве, в отчем доме,
Не спорю, сладкую ведем мы жизнь.
Ведь бессознательность — нет лучшей няни
Для нас. А только мы созреем, цвет
Обретши юности, — к чужим нас гонят
От очага родного, продают,
К разлуке нас с богами принуждая
Отчизны нашей, с матерью, с отцом;
Тех — к незнакомым; к варварам — других;
Тех — в славный дом; а тех — под сень позора.
И лишь спряжет нас с мужем ночь одна,
Должны мириться мы, самим себе
Твердя, что жизнь нас к лучшему ведет.  

[перевод Ф. Ф. Зелинского]
В целом, во внимание принималась природная закономерность, по которой женщина увядает раньше мужчины; поэтому устроители браков заботились о том, чтобы невеста была значительно моложе жениха. Еврипид (фрагм. 24, TGF, Nauck) ясно говорит: «В высшей степени недальновидно сочетать браком пару юных ровесников, ибо мужская сила не убывает даже тогда, когда красота женского тела уже увяла».
Поэтому, если отцу не удавалось подобрать дочери мужа до того, как она выходила из брачного возраста, он прибегал к услугам тех любезных женщин, которые сделали сватовство своей профессией и звались promnestriae или promnestrides. Разумеется, их главной задачей было выставить выдающиеся качества девушки в наилучшем свете, о чем свидетельствуют замечания Ксенофонта (Memorab., ii, 6, 36) и Платона (Theaetetus, 150).
Судя по тому, что говорится о них у Платона, ремесло их явно не пользовалось доброй славой и в известных случаях превращалось в заурядное сводничество. В прекрасной второй идиллии Феокрита «Колдуньи» сгорающая от любви девушка посылает свою преданную служанку за красавцем Дафнисом, которого она полюбила. Та приводит долгожданного пастушка, который, признается она после любовной сцены, расцвеченной всеми красками чувственной красоты, «сделал меня несчастной, дурной женщиной, а не женой, и отнял мою невинность».
Если со свахой или без нее находили наконец подходящего жениха, совершалась помолвка (έγγύησις). Под этим актом, регулировавшимся положениями гражданского права, следует понимать публичное утверждение желания двух договаривающихся сторон вступить в брак; это утверждение было необходимо для того, чтобы придать церемонии юридическую силу. Тогда же, как правило, определялся и размер приданого. При этом нередко случалось, что филантропы снабжали средствами дочерей или сестер неимущих (Лисий, De bonis Aristoph., 59), или что дочери бедных, но почтенных граждан получали приданое от государства; так, две дочери Аристида (Плутарх, «Аристид», 27) получили по 3 000 драхм (около 112 фунтов). Едва ли нужно напоминать, что, помимо денег, приданое состояло из постельного и столового белья, одежд, украшений, домашней утвари и мебели; в известных случаях в приданое входили и рабы. Утверждали, что существовал закон Солона (Плутарх, «Солон», 20), по которому «не допускается, чтобы часть приданого выдавалась наличными, ибо брак заключается ради порождения потомства и супружеской любви, а не ради денег»; этот закон, как и многие другие, существовал, вероятно, лишь на бумаге, хотя Платон («Законы», vi, 774d) выдвигает такое же требование. Кроме того, данный закон мог первоначально исходить из вполне разумных соображений, потому что, как это верно замечено в Amatorius Плутарха (7; см. также De educ. puer., 19), куда легче ходить в цепях, чем быть рабом приданого жены. По этой же причине он категорически предостерегает от заключения слишком выгодного брака.
После соблюдения всех юридических формальностей в доме тестя устраивался семейный пир. Такой вывод может быть сделан на основании прекрасного отрывка из Пиндара (Olympia, vii, 1):
Как чашу, кипящую виноградной росою,
Из щедрых рук приемлет отец
И, пригубив,
Молодому зятю передает из дома в дом
Чистое золото лучшего своего добра
Во славу пира и во славу сватовства,
На зависть друзьям,
Ревнующим о ложе согласия,
Так и я
Текучий мои нектар, дарение Муз,
Сладостный плод сердца моего
Шлю к возлиянию
Мужам-победителям,
Венчанным в Олимпии, венчанным у Пифона

[перевод М. Л. Гаспарова]
По-видимому, такой семейный пир все же не был обычаем, принятым во всей Греции.
У нас имеется несколько сообщений о том, что зима считалась наиболее подходящим для заключения брака временем года, причем причины такого предпочтения не указываются.
Первый месяц года — Gamelion — действительно получил свое название от слова gamos (свадьба); благочестивое суеверие, по-видимому, не допускало того, чтобы для заключения брака выбиралось время, когда луна идет на убыль.
Собственно свадьба предварялась обычно самыми разными обрядами, в первую очередь, разумеется, жертвами богам — покровителям брака, и в частности, Гере и Зевсу; запрет на использование желчи жертвенного животного являлся символом, смысл которого нетрудно понять: в браке нет места «желчи и гневу» (Плутарх, Praecepta conjugalia, 27). Вступавшие в брак иногда мысленно обращались также к Афине, Артемиде и другим божествам; как правило, в день бракосочетания жертвы приносились только Афродите, а в городке Феспии (Плутарх, Amatorius, 26), что в Беотии, существовал прелестный обычай: молодожены приходили в храм Эроса и молили о ниспослании им счастья и благословения в супружестве перед знаменитой статуей Эроса Праксителя. Во многих местах было принято, чтобы невеста возлагала на алтарь несколько прядей волос или пояс, либо то и другое вместе (Павсаний, ii, 33, 1; Еврипид, «Ипполит», 1416); принесение на алтарь локонов символизировало расставание с юностью, принесение пояса — с девственностью.
До жертвоприношения или после него невеста совершала омовение, воду для которого приносил малЬчик, живший по соседству. Вода бралась в ручье или реке, имевших в данной ситуации особенно большое значение — будь то афинский источник Каллироя (Фукидид, И, 15) или фиванская река Йемен (Еврипид, «Финикиянки», 347). В так называемом десятом письме Эсхина мы находим интересное замечание: «В районе Троады распространен обычай, по которому невесты отправляются к Скамандру и купаются в его водах, произнося слова, освященные преданием: «Возьми, о Скамандр, мою девственность». Благодаря этому наивному обычаю случилось однажды следующее: перед купающейся девой предстал юноша, выдавший себя за Скамандра и в точности исполнивший ее просьбу. Четыре дня спустя, когда супружеская пара, отпраздновавшая между тем свадьбу, двигалась в свадебном шествии к храму Афродиты, молодая жена случайно увидела этого юношу в толпе зрителей и в смятении закричала: «Вот Скамандр, которому я отдала свою девственность!» Чтобы ее успокоить, ей сказали, что то же случилось в Меандре у Магнесии; этот рассказ свидетельствует о факте, небезынтересном для истории культуры: обычай купания невест в реке на глазах у всех, без сомнения, существовал по крайней мере в нескольких местах.
Не стоит забывать и о том, что в первобытные времена невесты покидали отчий дом при помощи обряда, который, насколько нам известно, был принят только в Спарте. Здесь происходило мнимое похищение невесты; мнимое потому, что о нем загодя предупреждали ее родителей. Плутарх сообщает следующее («Ликург», 15): «Невест брали уводом, но не слишком юных, не достигших брачного возраста, а цветущих и созревших. Похищенную принимала так называемая подружка, коротко стригла ей волосы и, нарядив в мужской плащ, обув на ноги сандалии, укладывала одну в темной комнате на подстилке из листьев. Жених, не пьяный, не размякший, но трезвый и, как всегда, пообедавший за общим столом, входил, распускал ей пояс и, взявши на руки, переносил на ложе. Пробыв с нею недолгое время, он скромно удалялся, чтобы, по обыкновению, лечь спать вместе с прочими юношами. И впредь он поступал не иначе, проводя день и отдыхая среди сверстников, а к молодой жене наведываясь тайно, с опаскою, как бы кто-нибудь в доме его не увидел. Со своей стороны, и женщина прилагала усилия к тому, чтобы они могли сходиться, улучив минуту, никем не замеченные. Так тянулось довольно долго: у иных уже дети рождались, а муж все еще не видел жены при дневном свете. Такая связь была не только упражнением в воздержности и здравомыслии — тело благодаря ей всегда испытывало готовность к соитию, страсть оставалась новой и свежей, не пресыщенной и не ослабленной беспрепятственными встречами; молодые люди всякий раз оставляли друг в друге какую-то искру вожделения» [перевод С. П. Маркиша].
Если обычай, описанный Плутархом, следует рассматривать как специфически дорийское явление, то обыкновение устраивать свадебный пир было, вне всяких сомнений, распространено по всей Греции. В то время женщины не могли присутствовать на мужских застольях, однако на свадебных пирах они угощались в одной комнате с мужчинами, занимая при этом отдельные столы (Эвангелий у Ath., xiv, 644d). Расходы, которые несли устроители таких пиров, и род увеселений, конечно, различались в зависимости от финансовых возможностей хозяев и вкусов эпохи. Кунжутные пирожные, сдобренные, согласно Менандру (фрагм. 938, САР), фруктовыми добавками, были на этих застольях обычным лакомством. Символическое значение имел и другой обряд: во время пиршества прекрасный обнаженный юноша (Zenobius, Proverbia, Hi, 38), украшенный боярышником и листьями дуба, обходил гостей с подносом, на котором были разложены печенье и пирожные, восклицая: «Я избежал зла и обрел наилучшее» (eфvyov kakov, nvрov aueivov).
После трапезы, которая, естественно, сопровождалась тостами и здравицами (Сафо, фрагм. 51, PLG), невеста садилась в повозку, запряженную быками, мулами или лошадьми, и отправлялась в дом жениха. Она сидела между женихом и его парохом (πάροχος) (Photius, Lexikon, 51; Pollux, iii, 40) лучшим другом или ближайшим родственником. Обычай запрягать в повозку быков объясняли при помощи мифа, который излагается Павсанием (ix, 3) так: «Говорят, что Гера, рассердившись на Зевса, удалилась в Эвбею. Так как Зевс никак не мог убедить ее вернуться, он, говорят, обратился за помощью к Киферону, бывшему тогда в Платеже; относительно Киферона считалось, что он никому не уступает в мудрости. И вот он велел Зевсу сделать деревянное изображение и говорить, будто он везет себе в жены Платею, дочь Асопа. Зевс поступил по совету Киферона. Как только Гера услыхала об этом, она немедленно явилась сюда. Когда же она приблизилась к повозке и сорвала со статуи одежду, она обрадовалась этому обману, найдя деревянный обрубок вместо живой невесты, и помирилась с Зевсом» [перевод С. П. Кондратьева].
После прибытия невесты в дом жениха ось повозки иногда сжигалась (например, в Беотии). Это считалось предзнаменованием того, что невеста никогда не захочет покинуть дом мужа (Плутарх, Qaest. Roman., 29).
Если вдовец женился вторично, то он не принимал участия в свадебном шествии, но поджидал невесту дома; невесту приводил к нему товарищ, звавшийся в этом случае не парохом, а нимфагогом (Pollux, iii, 40).
Свадебные факелы были неотъемлемым атрибутом свадебного шествия; их возжигали матери невесты и жениха и несли те участники праздника, что шли пешком (Еврипид, Phoenissae, 344; Iphig. Aulid., 722; Аристофан, «Мир», 1318 и др.). Все они были нарядно одеты, о чем можно догадаться, если, не довольствуясь сообщением об этой подробности у Гомера («Одиссея», vi, 27), принять во внимание развитое у греков чувство прекрасного. Платье невесты было, по-видимому, разноцветным, одежда жениха (очень характерная деталь) не черной, как это принято у нас, но белой, сотканной из самой тонкой шерсти; мужчины, участвовавшие в процессии, были одеты так же, как и жених. Невесту и жениха украшали венками и пестрыми лентами (taeniae); невеста не жалела на себя благовоний, и у лица ее колыхалась яркая пелена традиционная деталь наряда невесты.
Встречные поздравляли и шутливо подбадривали свадебную процессию, двигавшуюся по улицам города под аккомпанемент флейт; ее участники распевали гименей — свадебную песнь, названную именем бога свадьбы Гимена.
Гименей упоминается уже Гомером («Илиада», xviii, 491; ср. Плутарх, Мог., 667а); на щите Геракла (Гесиод, «Щит», 272) также были изображены свадебные торжества.
Там невест из чертогов, светильников ярких при блеске,
Брачных песней при кликах, по стогнам градским провожают;
Юноши хорами в плясках кружатся; меж них раздаются
Лир и свирелей веселые звуки; почтенные жены
Смотрят на них и дивуются, стоя на крыльцах воротных.

[перевод Н. И. Гнедича]
Гименей распевался также во время свадебной процессии, изображенной на щите Геракла, который был подробно описан Гесиодом. Возможно, сам Гесиод был автором «Эпиталамия», посвященного свадьбе Пелея и Фетиды, две строки из которого цитирует живший в двенадцатом веке Цец (Prol. ad Lycophronem = Гесиод, фрагм. Ixxi, Goettling): Пелей восхваляет в них достоинства своей благородной невесты. Однако о содержании этих древних Гименеев нам больше ничего неизвестно. Они получили выдающуюся художественную обработку в творчестве Алкмана, который тем самым ввел их в литературу в седьмом веке до нашей эры; по-видимому, он довел этот род поэзии до высокой степени совершенства. Во всяком случае, Леонид Тарентский называет его «певчим лебедем свадебных песен» (Anth. Pal., vii, 19: ύμνητήρ ύμεναίων κύκνον). Дальнейшее развитие жанра связано, вероятно, с именем Стесихора (около 640-555 гг. до н.э.), которого считали автором эпиталамия Елене (Stesichorus, fragm. 31, PLG). Однако о нем нам ничего более не известно, да и само упоминание об этом настолько сомнительно, что мы даже не можем сказать с определенностью, действительно ли Стесихор сочинял когда-либо такой эпиталамий.
Таким образом, древнейшие свадебные песни греков были утрачены, оставив по себе лишь воспоминание. Мы не располагаем сведениями об их содержании, и даже от эпиталамиев Сафо, бывших образцом высочайшего совершенства, до нас дошли только скудные крохи. Это тем более достойно сожаления, что, по свидетельствам древних, именно эпиталамий были жемчужинами поэзии Сафо; софист Гимерий (Orationes, 14; 16; 19) с горячим восторгом рассказывает о красотах этих творений Сафо: «Она входит в свадебный покой, готовит постель жениху, восхваляет красоту дев, низводит с небес Афродиту, восседающую в колеснице Граций [Харит] и окруженную сонмом шаловливых Эротов; она заплетает в волосы невесты цветки гиацинта, которые — колышимые ветром осеняют ее виски, а в это время Эроты с позолоченными крыльями и локонами правят колесницей, вращая над головой свадебные факелы».
Очевидно, все это — аллюзии на те отрывки из эпиталамиев Сафо, которые Гимерий выдвигает на передний план, считая их особенно характерными. Кехли (Akademische Vortrage, 1859, vol. i, p. 195) превосходно характеризует эти эпиталамий как «лирические драмы, которые, так сказать, разбиты на несколько актов и в которых типичные черты брачного торжества находят свое выражение в песне и сопровождаются ритмически организованными действиями, иллюстрирующими ее содержание».
В древности существовал обычай, по которому брачные покои умелой рукой украшал сам муж. Так сделал в свое время Одиссей («Одиссея», xxiii, 190); возвратившись от стен Илиона, он с заслуженной гордостью похваляется этим перед женой, чтобы развеять ее последние сомнения в том, что он — ее муж, которого давно считали погибшим. Судя по тому, какое значение придавалось построению брачного покоя, можно с определенностью заключить, что следующие слова взяты из самого начала эпиталамия Сафо (фрагм. 89-90 (90-91), по тексту Кехли):
Плотники, делайте горницу выше: жених в нее входит,
О Гименей!
Входит подобный Аресу.
О Гименей!
Ростом рослых он выше.
О Гименей!
Выше, насколько певец лесбосский других превышает.

[перевод В. В. Вересаева]
«Затем раздавался призыв убрать ложе невесты и украсить его цветами. Юношей и девушек зазывали на праздник, для придания вящей славы которому ввиду необыкновенной красоты невесты и исключительных достоинств жениха — с небес сходила сама богиня любви, сверкающая лучезарной красотой и сопровождаемая очаровательными Харитами и эротами, как о том свидетельствует Гимерий. И призыв не оставался безответным. Статные друзья жениха и цветущие подруги невесты уже собрались в ярко освещенном и пышно убранном доме новобрачного, ожидая наступления ночи и прибытия невесты на радостный пир; они распевают сколии (застольные песни) и звенят кубками. Наступает ночь. Вот вдалеке уже показалось пламя факелов, вот уже слышны звуки старинной и вечно юной песни «Гимен, о Гименей!» Ведя невесту домой, приближается шумная, возбужденная процессия, представление о которой дают Гомер и Гесиод: высокая повозка с невестой останавливается перед домом жениха, где уже выстроились юноши и девушки, образовав два отдельных хора, чтобы вступить в рьяное и веселое песенное состязание под небом, где уже воссиял мирный Геспер, звезда любви, которую давно уже вызывало в воображении страстное, нетерпеливое желание жениха; а пока невеста дрожит сладкой дрожью в ожидании суженого. К этой звезде со своей жалобой первыми обращаются девы:
Геспер! Жесточе тебя несется ли в небе светило?
Можешь девушку ты из объятий матери вырвать,
Вырвать у матери вдруг ты можешь смущенную дочку,
Чистую деву отдать горящему юноше можешь.
Так ли жестоко и враг ведет себя в граде плененнном?
К нам, о Гимен, Гименей!
Хвала Гименею, Гимену! i

Но юноши, пусть во время застолья они и думали о другом, встали из-за столов не напрасно — они решили, что победная ветвь не уйдет от них без борьбы. Тут же запевают они другую песнь:
Геспер, какая звезда возвещает нам большее счастье?
Брачные светом своим ты смертных скрепляешь союзы, — Что
порешили мужи, порешили родители раньше...
Плачутся девушки пусть и притворно тебя упрекают,
В чем упрекают гебя, не жаждуг ли девушки тайно?
К нам, о Гимен, Гименей! Хвала Гименею, Гимену!
Так начинается песенное состязание. Сначала следует установить, девы или замужние женщины заслуживают предпочтения. Первыми запевают девушки: в жизни жены и хозяйки дома они видят только заботы, только тяжелую ношу:
Скромно незримый цветок за садовой взрастает оградой.
Он неизвестен садам, не бывал он плугом встревожен;
Нежат его ветерки, и росы питают и солнце,
Юношам многим он люб, он люб и девушкам многим.
Но лишь завянет цветок, подрезанный тоненьким ногтем,
Юношам он уж не люб, и девушкам боле не люб он.
Девушка так же; доколь не тронута, все ее любят.
Но лишь невинности цвет оскверненное тело утратит,
Юношей больше она не влечет, не мила и подругам.
К нам, о Гимен, Гименей! Хвала Гименею, Гимену!

Юноши, напротив, расхваливают счастливый жребий жены, которая находит опору в лице возлюбленного супруга:
Если на поле пустом родится лоза одиноко,
Сил не имея расти, начивать созревшие гроздья,
Юное тело свое сгибая под собственным весом,
Так что верхушка ее до самых корней ниспадает,
Ни садовод, ни пастух о лозе не заботится дикой.
Но коль случайно сплелась она с покровителем-вязом,
И садовод, и пастух о лозе заботиться станут.
Девушка так же, храня свое девство, стареет бесплодно.
Но если в брак она вступит, когда подойдет ее время,
Мужу дороже она и меньше родителям в тягость.

При помощи таких и подобных сравнений взвешиваются жребии жены и незамужней девушки; какая чаша перевесит, ясно заранее, ибо на повозке уже прибыл жених, чтобы вызвать и поприветствовать невесту. Он провожает ее в празднично убранный зал, освещаемый множеством факелов; оба хора обращаются к ним с приветственными кликами (Сафо, фрагм. 99 (193); ср. фрагм. 101(105)): «Радуйся, о невеста! Радуйся много, жених почтенный!» Они садятся рядом, и состязание хоров возобновляется. Первыми запевают юноши: «Она цветет, словно роза, ее красота ослепительнее золота, одна Афродита сравнится с ней; ее голос слаще звуков лиры; ее прелестное лицо дышит очарованием и негой».12
Эта роза растет высоко, и много раз домогались сорвать
ее люди, но все тщетно:
Сладкое яблочко ярко алеет на ветке высокой,
Очень высоко на ветке; забыли сорвать его люди.
Нет, не забыли сорвать, а достать его не сумели.
Так и невеста; она сохранила чистоту, не поддавшись ни на какие домогательства; ни один из тех, кто желал добиться ее руки, не сможет похвалиться, будто дотронулся до нее даже кончиком палъца. Но в конце концов к ней явился он; это он — жених — достиг заветной цели. И конечно, он достоин своего величайшего счастья. И потому подругам невесты незачем опасаться за нее, и они, в свою очередь, принимаются восхвалять жениха:
С чем тебя бы, жених дорогой, я сравнила?
С стройной веткой скорей бы всего я сравнила!

Но он не просто молод и прекрасен — он силен и отважен; девушки вправе сравнить его с Ахиллом, вечным идеалом цветущей героической силы. Новобрачные достойны друг друга; благодаря этому компромиссу заключается мир; примирение знаменует собой долгожданное начало свадебного пира. Чтобы воздать ему славу, чтобы одарить новобрачных своим благословением, должна явиться Афродита. Участники пира взывают к ней:
Приди, Киприда,
В чаши золотые, рукою щедрой
Пировой гостям разливая нектар,
Смешанный тонко.

Мы уже знаем, что она готова явиться вместе со своей свитой прекрасным мальчиком Эротом и тремя Харитами. Но если что-нибудь помешает им прийти в земной свадебный чертог, то там — на небе — во дворце богов все равно празднуется свадьба счастливой земной пары; вдохновенный, охваченный восторгом гость прозревает небо, и перед его взором предстает пир богов, которые пьют за здоровье молодых, и он поет об увиденном в радостной и живой песне:
С амвросией там воду в кратерах смешали,
Взял чашу Гермес черпать вино для бессмертных.
И, кубки приняв, все возлиянья творили
И благ жениху самых высоких желали.

Так — в песнях и играх — протекает ночь. Темнота сгущается. Настал долгожданный час. Жених порывисто встает, сжимает в крепких объятиях застенчиво сопротивляющуюся ему невесту и, по обычаю героических времен, поспешно уносит свою драгоценную добычу. За ним следует самый надежный из его друзей, юноша «высокого роста и с крепкими руками», способный отстоять двери свадебного покоя от врага даже более опасного, чем девушки, которые быстро вскакивают со своих мест и с хорошо разыгранным ужасом устремляются вслед за похитителем в надежде вырвать подругу из его рук; они так же беспомощны, как пташки, бросившиеся в погоню за ястребом, похитившим одну из их товарок и уносящим ее в своих когтях. Когда, запыхавшись, они подбегают ко входу в комнату новобрачных, дверь уже захлопнута. Из-за дверей до них доносится голос жениха, который тем временем опускает прочные засовы и обращается к ним с насмешливым старинным изречением: «Назад, здесь девушек хватает и без вас». А снаружи, перед запертой дверью, возвышается исполинская фигура верного стража, уже приготовившегося к бою и с удовольствием предвкушающего веселую схватку с «проклятыми девками».
Однако девушки вовсе не намерены идти у него на поводу: они прекрасно знают его уязвимое место и знают, как им воспользоваться. 'Вместо того чтобы пытаться прорваться силой — страж дверей только этого и дожидается, посреди общей веселой суматохи и смеха они запевают шутливую песнь, прозаичные слова которой забавно контрастируют с отзвучавшими недавно возвышенными поэтическими напевами:
В семь сажен у привратника ноги.
На ступнях пятерные подошвы,
В двадцать рук их башмачники шили.

Но веселое подзадоривание длится недолго. Остается только в последний раз выказать свою привязанность, сказать последнее «прости» подруге, которая, вступив в брачный покой, «стала уже хозяйкой дома». Девушки снова поспешно перестраивают свои ряды и запевают песнь брачного покоя эпиталамий в собственном смысле слова, который становится последним актом всего торжества, даже если на следующее утро оно получит продолжение в виде песни пробуждения, которая подводит окончательный итог всему свадебному представлению».
Несколько эпиталамиев дошло до наших дней; ни один из них, однако, не отличается большой древностью; самым прекрасным, несомненно, является в высшей степени искусное подражание настоящим свадебным песням, принадлежащее Феокриту («Идиллии», xviii), которое для нас тем более ценно, что здесь Феокрит опирается на стихотворения Сафо и Стесихора аналогичного содержания. Поэтому Восемнадцатая идиллия Феокрита заслуживает того, чтобы привести ее полностью как образец данного вида свадебной поэзии.
После нескольких вступительных строчек начинается собственно эпиталамий — песня, исполнявшаяся перед дверью в брачный покой во славу молодой супружеской пары.
ЭПИТАЛАМИЙ ЕЛЕНЕ
(Восемнадцатая идиллия Феокрита)
Некогда в Спарте, придя к белокурому в ziom Менелаю,
Девушки, кудри украсив свои гиацинтом цветущим,
Стали, сомкнувши свои круг, перед новой расписанной спальней
Лучшие девушки края Лаконского, снегом двенадцать
В день этот в спальню вошел с Тиндареевои дочерью милой
Взявший Елену женою юнейший Атрея наследник.
Девушки в общий напев голоса свои слили, по счету
В пол ударяя, и вторил весь дом этой свадебной песне.
«Что ж ты так рано улегся, любезный наш новобрачный?
Может быть, ты лежебок? Иль, быть может, ты соней родился?
Может быть, лишнее выпил, когда повалился на ложе?
Коли так рано ты спать захотел, мог бы спать в одиночку.
Девушке с матерью милой и между подруг веселиться
Дал бы до ранней зари — отныне и завтра, и после,
Из года в год, Менелай, она будет женою твоею.
Счастлив ты, муж молодой! Кто-то добрый чихнул тебе в пользу
В час, когда в Спарту ты прибыл, как много других, но удачней.
Тестем один только ты называть будешь Зевса Кронида,
Зевсова дочь возлежит под одним покрывалом с тобою.
Нет меж ахеянок всех, попирающих землю, ей равной.
Чудо родится на свет, если будет дитя ей подобно.
Все мы ровесницы ей; мы в беге с ней состязались,
Возле эвротских купален, как юноши, маслом натершись,
Нас шестьдесят на четыре — мы юная женская поросль,
Нет ни одной безупречной меж нас по сравненью с Еленой.
Словно сияющий лик всемогущей владычицы-ночи,
Словно приход лучезарной весны, что зиму прогоняет,
Так же меж всех нас подруг золотая сияла Елена.
Пышный хлебов урожай — украшенье полей плодородных.
Гордость садов — кипарис, колесниц — фессалийские кони;
Слава же Лакедемона — с румяною кожей Елена.
Нет никого, кто б наполнил таким рукодельем корзины.
И не снимает никто из натянутых нитей основы
Ткани плотнее, челнок пропустив по сложным узорам,
Так, как Елена, в очах у которой все чары таятся.
Лучше никто не споет, ударяя искусно по струнам,
Ни Артемиде хвалу, ни Афине с могучею грудью.
Стала, прелестная дева, теперь ты женой и хозяйкой;
Мы ж на ристалище вновь, в цветущие пышно долины
Вместе пойдем и венки заплетать ароматные будем,
Часто тебя вспоминая, Елена; так крошки ягнята,
Жалуясь, рвугся к сосцам своей матки, на свет их родившей.
Первой тебе мы венок из клевера стеблей ползучих
Там заплетем и его на тенистом повесим платане;
Первой тебе мы из фляжки серебряной сладкое масло
Каплю за каплей нальем под тенистою сенью платана.
Врезана будет в коре по-дорийски там надпись, чтоб путник,
Мимо идя, прочитал: «Поклонись мне, я древо Елены».
Счастлива будь, молодая! Будь счастлив ты, муж новобрачный!
Пусть наградит вас Латона, Латона, что чад посылает,
В чадах удачей; Киприда, богиня Киприда дарует
Счастье взаимной любви, а Кронид, наш Кронид-повелитель,
Из роду в род благородный навеки вам даст процветанье.
Спите теперь друг у друга в объятьях, дышите любовью,
Страстно дышите, но все ж на заре не забудьте проснуться.
Мы возвратимся с рассветом, когда пробудится под утро
Первый певец, отряхнув свои пышные перья на шее.
Пусть же, Гимен, Гименей, этот брак тебе будет на радость!  

[перевод М. Е. Грабарь-Пассек]
Попробуйте вообразить, чем были такие песни в действительности. Представьте, что пока подруги пели под звуки флейт эту песню, молодая пара вкушала ни с чем не сравнимые неги первой супружеской ночи; вспомните по-прежнему распространенное в наши дни обыкновение, унижающее достоинство первой ночи, — обыкновение проводить ее в безликой комнате какой-нибудь гостиницы; выслушайте и схолиаста, древнего комментатора Феокрита, т.е. некоего педанта, который доказывает, что и в идиллии найдется место фарсу. Вот его «объяснение» поразительно прекрасного обычая эпиталамия: «Эпиталамий поется, чтобы не были слышны крики юной невесты, которая терпит в это время насилие со стороны мужа, но чтобы эти крики заглушались пением девушек». Таков, по объяснению схолиаста, смысл восторженного «брачного хора в вечерних запевах девушек-подруг», как однажды прекрасно назвал эпиталамий Пиндар, а уж он-то был настоящий поэт (Pythia, Hi, 17).
Но даже самая сладостная первая ночь, или, как прекрасно и метко называли ее греки, «ночь тайн», имеет конец, ибо смертным не дозволено того, что разрешил себе однажды отец богов и людей Зевс, почивая с Алкменой. Он повелел богу солнца не появляться на небе три дня, так что брачная ночь длилась семьдесят два часа; в ту самую ночь Зевс зачал Геракла (Лукиан, Dial, deorum, 10).
Наутро новобрачные просыпались под звуки серенады и принимали всевозможные подарки от своих родственников. С этого дня молодая жена показывалась на людях уже без покрывала невесты, которое она посвящала Гере, богине — покровительнице брака (Anth. Pal. vi, 133). В этот день (Ath. vi, 243; Plutarch., Sympos., iv, 3) в доме отца жениха или самого жениха устраивался пир, в котором — немаловажная подробность — женщины, а стало быть, и новобрачная, уже не участвовали (Is., Pyrrh. her., 14); очевидно, что всякие лакомства, подававшиеся в этот день к столу, готовились вчерашней невестой, которая таким образом впервые получала возможность продемонстрировать свои кулинарные таланты. Смысл данного обычая ясен. В первую ночь муж отдал жене то, что по праву принадлежит ей, и теперь он снова временно принадлежит обществу друзей и родственников-мужчин, тогда как молодой жене приходится исполнять свои обязанности на кухне. То, что, по-видимому, пир этот был исполнен радости и веселья, вовсе не мешало ему быть последним и торжественным подтверждением юридической полноценности свадебной церемонии, а поэтому было принято приглашать на него как можно больше гостей, которые как бы выступали в роли свидетелей.

3. Дополнительные сведения

Мы можем вкратце рассказать о дальнейшей жизни супружеской пары. Отныне женщина проводила свои дни в гинеконитисе, под которым подразумеваются все те помещения, что составляли царство женщины. Теперь только спальня и обеденная комната принадлежали
равно жене и мужу, до тех, однако, пор, пока к хозяину дома не приходили друзья. В этом случае женщина оставалась на своей половине; жене не могло и в голову прийти присутствовать на пирушке мужа с друзьями, иначе ее бы сочли куртизанкой или любовницей. Можно называть такой жизненный уклад однобоким, можно даже думать о том, что ему недоставало нежности, но что интеллектуальные радости застолья благодаря этому обычаю становились неизмеримо более острыми и напряженными, ясно каждому, кто, возвысившись над условностями, размышляет о том, что представляет собой разговор в наши дни, когда он ведется в присутствии дам, о том, что после ухода мужчин в комнату для курения беседа превращается в пересказ скандальных историй. Да, именно так: «галантность» — это понятие, совершенно неизвестное древним грекам, зато тем лучше они владели трудным искусством жизни.
Было принято думать, что природные способности женщины несовместимы с проявлением интереса к разговору мужчин, имевшему интеллектуальную ценность; с другой стороны, женщине была доверена неизмеримо более высокая задача — воспитывать мальчиков до тех пор, пока они не раскроются навстречу мощным веяниям мужского образования, а девочек — пока они не выйдут замуж. Чтобы показать, с каким уважением относились греки к этой сфере деятельности своих жен, можно привести множество свидетельств, но мы ограничимся тем, что процитируем прекрасное изречение Алексида (фрагм. 267 (Коек), ар. Stobaeum, Florilegium, 79, 13): «Более чем во всем остальном бог открывает себя в матери».
В задачу этой книги не входит подробно останавливаться на других заботах жены, заключавшихся то в надзоре над использованием движимого и недвижимого семейного имущества, то в присмотре за рабами и рабынями, то в работе на кухне, то в уходе за больными, словом, распространяться обо всем том, что и поныне составляет домен жены.
По-видимому, чрезвычайно далек от истины взгляд, согласно которому гречанка всегда оставалась этакой жалкой Золушкой, приговоренной к монотонному труду на кухне, в то время как муж был абсолютным хозяином дома. «Вилой природу гони, а она все равно возвратится», — гласит знаменитый отрывок из Горация (Epist, i, 10, 24), и это изречение как нельзя лучше применимо к греческой женщине. Женская природа никогда не сможет отвергнуть себя самое — так было во все времена и у всех народов. Существовало три фактора, в самую счастливую пору эллинской цивилизации способствовавших тому, что женщины добивались физического и морального превосходства над мужчинами: нередкое интеллектуальное превосходство, врожденная властность, взявшая себе в союзники женское изящество, и чересчур большое приданое. В качестве примера следует, вероятно, вспомнить о Ксантиппе, жене Сократа, имя которой совершенно незаслуженно вошло в пословицу, — на самом деле это была превосходная хозяйка дома, никогда не переступавшая через назначенные ей границы. И все же строптивиц хватало, о чем недвусмысленно свидетельствует тот факт, что в мифологии — истинном зеркале народной души — существовал прототип «строптивой» в лице лидийской царицы Омфалы, которая низвела Геракла, величайшего и самого славного среди греческих героев, до унизительного положения слуги, так что он, облаченный в женский наряд, занимался рукоделием у ее ног, тогда как она, надев львиную шкуру, размахивала палицей над головой съежившегося от страха героя и попирала его могучую шею ногой, обутой в домашнюю туфельку (Aristoph., Lysistr., 667; Anth. Palat., х, 55; Lucian., Dial. Deor., 13, 2). Таким образом, туфелька стала символом жалкого положения женатого мужчины, находящегося «под каблуком у жены». И действительно, туфелька превратилась в то орудие, посредством которого женщины преподавали мужьям уроки хороших манер. Данный метод отличался наибольшей практичностью, так как туфелька во все времена была под рукой у женщины, слоняющейся по дому в сандалиях, тогда как увесистую палку пришлось бы еще поискать, потому что греческий жезл представлял собой легкий, губчатый стебель нартека (петрушки), а тропические страны еще не приступили к вывозу бамбукового тростника.
Поэтому совершенно неудивительно, что жен часто называли empusae (Аристофан, «Лягушки», 293, и схолии к Eccles., 1056; Demosthenes, xviii, 130, и схолии к этому месту) или lamiae (Apul., Metamorph., i, 17, v, 11); как известно, под этими именами подразумевались чудища, подобные вампирам (одна из ног вампира была из бронзы, другая — из ослиного навоза), или отвратительные старухи — ведьмы.
Греческому общественному мнению были неизвестны доводы, воспользовавшись которыми, можно было бы осуждать мужчину, уставшего от вечного однообразия супружеской жизни и ищущего отдохновения в объятиях умной и очаровательной куртизанки или умеющего скрасить повседневную рутину беседой с хорошеньким юношей. Супружеская неверность, как называют это явление в наши дни, была понятием, совершенно неизвестным древним грекам, ибо в ту эпоху муж не думал о браке как о чем-то, влекущем за собой отказ от эстетических наслаждений, и еще менее ожидала от него такого самопожертвования жена. Тем самым греки были не менее, но более нравственны, чем мы, ибо они признавали наличие у мужчины склонности к полигамии и действовали соответственно, точно так же судя о поступках других, тогда как мы, несмотря на обладание этим же знанием, слишком трусливы, чтобы вывести вытекающие из него следствия, и, довольствуясь соблюдением внешних приличий, тем больше грешим тайком. В то же время не следует забывать о том, что и среди греков, разумеется, весьма редко находились те, кто требовал одинаковой супружеской морали для обоих полов, как, скажем, кристальный Исократ (Nicocles, 40); Аристотель («Политика», vii, 16, 1335) в некоторых определенных случаях требует атимии, или лишения гражданских прав для тех женатых мужчин, что «вступили в связь с другой женщиной или мужчиной»; но, во-первых, как уже отмечалось, такие голоса крайне редки, а, во-вторых, нам неизвестно, чтобы такие призывы когда-либо осуществлялись на практике; скорее, положение дел оставалось неизменным, как с комическим негодованием жалуется восьмидесятичетырехлетний старик-раб Сира из «Купца» (iv, 6) Плавта:
Под тягостным живут законом женщины,
И к ним несправедливей, чем к мужчинам, он.
Привел ли муж любовницу, без ведома
Жены, жена узнала — все сойдет ему!
Жена тайком от мужа выйдет из дому
Для мужа это повод, чтоб расторгнуть брак.
Жене хорошей муж один достаточен
И муж доволен должен быть одной женой.
А будь мужьям такое ж наказание
За то, что в дом привел к себе любовницу
(Как выгоняют женщин провинившихся),
Мужчин, не женщин, вдовых больше было бы!

[перевод А. Артюшкова]
Можно упомянуть и любопытное сообщение романиста Ахилла Татия (viii, 6), жившего в пятом веке нашей эры, о так называемом испытании невинности. Он говорит о том, что в Эфесе существовал грот, посвященный Паном деве Артемиде; в гроте он повесил свою флейту с тем, чтобы войти сюда могли только непорочные девственницы. Когда какую-либо девушку подозревали в нарушении целомудрия, ее закрывали в гроте. Если она была невинна, из грота доносились громкие звуки флейты, двери сами собой раскрывались, и девушка выходила наружу, сохранив доброе имя. Если же дело обстояло противоположным образом, флейта безмолвствовала и раздавался протяжный стон, после чего дверь открывалась, но девушки внутри уже не было.
Мы не в силах сегодня установить достоверность истории, рассказанной Плутархом («Ликург», 15), в которой восхваляется чистота спартанского брака; однако ее можно привести здесь как весьма характерную: «Часто вспоминают, например, ответ спартанца Герада, жившего в очень давние времена, одному чужеземцу. Тот спросил, какое наказание несут у них прелюбодеи. «Чужеземец, у нас нет прелюбодеев», — возразил Герад. «А если все-таки объявятся?» — не уступал собеседник. «Виновный даст в возмещение быка такой величины, что, вытянув шею из-за Тайгета, он напьется в Эвроте». Чужеземец удивился и сказал: «Откуда же возьмется такой бык?» — «А откуда возьмется в Спарте прелюбодей?» — откликнулся, засмеявшись, Герад» [перевод С. П. Маркиша].
Хотя Плутарх ясно указывает, что в данном случае речь идет о древних временах, однако относительно тех же спартанцев он сообщает, что муж без колебаний позволял другому мужчине возлечь с его женой, если, по его мнению, тот лучше подходил для порождения потомства.
Представляется, что, по крайней мере, в Афинах убийство оскорбленным мужем прелюбодея не было чем-то из ряда вон выходящим. Так поступил, например, Эфилет, заставший в постели со своей женой Эратосфена. Приведем следующий отрывок из Лисия: «Когда я толкнул дверь в спальню, те, что вошли первыми, увидели мужчину все еще лежавшим рядом с моей женой, те же, что вошли после них, увидели его стоящим нагишом на постели. Я, сограждане, сбил его с ног, связал ему руки за спиной и спросил, почему он надругался над честью моего дома. Он согласился с тем, что совершил зло, но просил и умолял меня не убивать его, а взять у него денег. На это я отвечал: «Тебя убью не я, но закон Государства». (Lysias, De Caede Eratosthenis, 24).
Если девушка с безупречной репутацией становилась жертвой обольщения, в древних Афинах применялись суровые, иной раз даже варварские наказания. У Эсхина мы читаем (Contra Timarchum, 182, 183): «Наши праотцы были столь строги в делах, которые затрагивали их честь, и столь высоко ценили чистоту нрава в своих детях, что один из граждан, узнав, что дочь его подверглась насилию и не сохранила своего девства до свадьбы, закрыл ее вместе с конем в пустом доме, так что она умерла от голода. Место, на котором стоял этот дом, и поныне можно видеть в нашем городе; оно носит название «Конь и дева»». Согласно схолиасту, конь был диким и, рассвирепев от голода, сперва съел девушку, а затем издох сам. Трудно сказать, есть ли истина в этом жутком рассказе. Возможно, он возник для объяснения топонима, когда смысл его уже был забыт.
Что касается наказания женщины, уличенной в прелюбодеянии, то Эсхин высказывается следующим образом: «Такая женщина не может пользоваться украшениями и посещать общественные храмы, чтобы не портить женщин безупречных; но если она поступит так или нарядится, тогда первый встречный мужчина вправе сорвать одежду с ее тела, отнять у нее украшения и избить; однако он не может убить ее или причинить ей увечья, хотя бы он и опозорил ее и лишил всех радостей жизни. Но сводней и сводников мы обвиняем перед судом, а признав виновными, наказываем смертью, ибо, тогда как те, что жаждут любовных утех, стыдятся сблизиться друг с другом, они — за плату привносят в дело собственное бесстыдство и в конце концов помогают первым прийти к соглашению и соединиться».
Конечно, в различных местах существовало множество своих обычаев. Так, Плутарх сообщает (Quaestiones Graecae, 2), что в Кимах прелюбодейку выводили на рыночную площадь и ставили на особый камень на виду у всех. После этого ее заставляли объехать город на осле. Объезд заканчивался тем, что ее вторично ставили на тот же камень, и с тех пор за ней навсегда закреплялось позорное прозвище «Проехавшая на осле». В Лепрее (Гераклид Понтийский, Pol., 14), что в Элиде, прелюбодеек три дня водили связанными по городу, а затем на всю оставшуюся жизнь лишали гражданских прав; женщина должна была простоять одиннадцать дней на агоре без пояса и в прозрачном платье и оставалась опозоренной на всю жизнь.
Путь, который вел к внебрачным связям, вымащивался, конечно же, охотно помогавшими служанками и алчными горничными, — классом, который был особенно заинтересован в делах такого рода. Они передавали записки и небольшие подарки, цветы и фрукты, причем особенно популярны были яблоки (Alciphron, Epist., Hi, 62; Lucian., Tax., 13; Dial. Meretr., 12, 1; Theocritus, xi, 10), даже битые, — замечательно, что здесь яблоки играли ту же роль, как и в случае с Евой; короче говоря, они исполняли все то, посредством чего устраиваются тайные любовные романы, все это весьма утонченно живописуется Овидием в его «Искусстве любви» (i, 351 сл.; ii, 251 сл.). Кормилица Федры, потерявшей рассудок от любви к своему прекрасному пасынку Ипполиту, с инфернальным лукавством пытается играть роль сводни, что превосходно описано Еврипидом в его «Ипполите». С помощью услужливых приспешников добывались и устанавливались лестницы, по которым любовник проникал в покои женщины через обычное или слуховое окно (Xenarch., фрагм. 4, Kock; Ath., xiii, 569), и проделывались все остальные хитрости, благодаря которым беззаконная любовь достигает своей цели. Можно предположить, что готовность этих посредников к услужению поощрялась денежными подарками (Dio Chrysost., vii, 144), хотя открытое подтверждение этому в текстах обнаруживается нечасто. Общеизвестный миф о прекрасной Данае, отец которой, устрашенный оракулом, спрятал ее от внешнего мира в двойном и тройном медном «покое, башне подобном» (и все же Зевс у нее побывал), есть не что иное, как подтверждение этой догадки, ибо дождь, в образе которого он приходил, был золотым.
Конечно, содействие запретным радостям любви не осталось в руках одних нянек, слуг или служанок госпожи; напротив, со временем образовался особый класс «устроителей благоприятного случая», сводниц, всегда готовых услужить и уладить любовные дела за деньги. С совершенным пластическим искусством и в высшей степени реалистично зарисовал одну такую личность Геронд (третий век до н.э.) в первом из своих мимиямбов (открыты в 1891 году). Он вводит нас в дом весьма респектабельной дамы по имени Метриха, которая сидит за шитьем в обществе своей единственной служанки; муж ее отправился по делам в Египет, и уже десять месяцев она не имеет от него вестей. Раздается стук в дверь; она вскакивает, полная радостных ожиданий, что сейчас войдет муж, по которому она так истосковалась; но за дверью стоит не он, а Гиллис, в лице которой поэт знакомит нас с одной из угрюмых и малодушных, но назойливых и чрезвычайно ловких «мастериц удобного случая». После нескольких ничего не значащих приветственных фраз две женщины заводят следующую беседу:
МЕТРИХА
Фракиянка, стучатся в дверь, поди глянь-ка,
Не из деревни ли от нас пришли.
ФРАКИЯНКА
Кто там За дверью?
ГИЛЛИС Это я!
ФРАКИЯНКА
А кто ты? Боишься
Поближе подойти?
ГИЛЛИС
Вот, подошла ближе!
ФРАКИЯНКА
Да кто же ты?
ГИЛЛИС
Я мать Филении, Гиллис!
Метрихе доложи, что к ней пришла в гости.
ФРАКИЯНКА
Зовут тебя.
МЕТРИХА
Кто?
ФРАКИЯНКА
Гиллис!
МЕТРИХА
Мать моя, Гиллис!
Открой же дверь, раба! Что за судьба, Гиллис,
Тебя к нам занесла? Совсем как бог к людям
Явилась ты! Пять месяцев прошло, право,
С тех пор как — Мойрами клянусь — во сне даже
Не видела, чтоб ты пришла к моей двери.
ГИЛЛИС
Ох, дитятко, живу я далеко, — грязь-то
На улицах почти что до колен, я же
Слабей последней мухи: книзу гнет старость,
Ну да и смерть не за горой стоит... близко.
МЕТРИХА
Помалкивай, на старость не пеняй даром,
Еще любого можешь задушить, Гиллис!
ГИЛЛИС
Смеешься, — вам, молоденьким, к лицу это,
Быть может.
МЕТРИХА
Не смеюсь, — ты не сердись только!
ГИЛЛИС
Долгонько, дитятко, вдовеешь ты что-то,
На ложе на пустом томясь одна ночью.
Ведь десять месяцев прошло, как твой Мандрис
В Египет укатил, и с той поры, ишь ты,
Ни строчки не прислал, — забыл тебя, видно,
И пьет из новой чарки... Там ведь жить сладко!
В Египте все-то есть, что только есть в мире:
Богатство, власть, покой, палестра, блеск славы,
Театры, злато, мудрецы, царя свита,
Владыка благостный, чертог богов-братьев,
Музей, вино, — ну, словом, все, что хочешь.
А женщин сколько! Я клянусь тебе Корой,
Что столько звезд ты не найдешь в самом небе.
И все красавицы! С богинями схожи,
На суд к Парису что пришли, — мои речи
Да не дойдут до них! Ну, для чего сиднем
Сидишь, бедняжечка? Вмиг подойдет старость
И сгинет красота... Ну, стань другой... на день,
На два переменись и отведи душу
С иным дружком. Ведь и корабль, сама знаешь,
На якоре одном стоит не так прочно!
Коль смерть незваная к нам завернет в гости,
Никто уж воскресить не сможет нас, мертвых.
Эх, часто непогодь сменяет вдруг вёдро,
Грядущего не знаем мы... Ведь жизнь наша
То так, то сяк ...
МЕТРИХА
Ты клонишь речь к чему?
ГИЛЛИС
Близко Чужого уха нет?
МЕТРИХА Нет, мы одни!
ГИЛЛИС Слушай,
С какой к тебе пришла сегодня я вестью.
Грилл, Матакины сын, — Патекия внук он,
Победу одержал он пять раз на играх:
В Пифоне мальчиком, в Коринфе два раза
Незрелым юношей, да раза два в Пизе,
В бою кулачном, где сломил мужчин зрелых,
Богатый — страсть, добряк — не тронет он мухи,
В любви всеведущий, алмаз, одно слово,
Как увидал тебя на празднике Мизы,
Так в сердце ранен был и запылал страстью.
И день и ночь он у меня сидит, ноет,
Ласкается ко мне, весь от любви тает.
Метриха, дитятко, ну, раз один только
Попробуй согрешить. Пока тебе старость
В глаза не глянула, богине ты сдайся.
Двойной тут выигрыш: ты отведешь душу,
Да и подарочек тебе дадут славный.
Подумай-ка, послушайся меня, — право,
Клянуся Мойрами, люблю тебя крепко!
МЕТРИХА Седеет голова, тупеет ум, Гиллис,
Клянусь любезною Деметрой и мужа
Возвратом, — от другой не вынесла б речи
Подобной, и иное мне бы петь стала,
И за врага б сочла порог моей двери!
Ты тоже, милая, подобных слов больше
Ко мне не заноси. Такую речь к месту
С распутными вести старухам вам, — мне же,
Метрихе, дочери Пифея, дай сиднем
Сидеть, как я сижу. Не будет мой Мандрис
Посмешищем для всех! Но соловья, Гиллис,
Не кормят баснями. Поди, раба, живо
Ты чашу оботри да три шестых ачейка
Туда вина, теперь воды прибавь каплю,
И чарку полную подай.
ФРАКИЯНКА
На, пей, Гиллис!
ГИЛЛИС
Давай! Я забрела не для того, чтобы
С пути тебя сбивать, — виною здесь праздник!
МЕТРИХА
На нем зато и покорила ты Грилла!
ГИЛЛИС
Твоим бы быть ему!» Что за вино, детка!
Клянусь Деметрою, уж как оно вкусно!
Вкусней вина, чем здесь, и не пила Гиллис
Еще ни разу. Ну, прощай, моя милка,
Блюди себя! Авось Миртала да Сима
Пребудут юными, пока жива Гиллис!

[перевод Г. Церетели]
В данном случае сводня потерпела полную неудачу; Метриха совершенно недвусмысленно отправляет ее восвояси, будучи, однако, достаточно добросердечной для того, чтобы налить гостье на прощание вина, ибо ей прекрасно известна слабость женщин этого сорта, чье пристрастие к вину вновь и вновь подчеркивается авторами, образуя, особенно в комедии, мотив, неизменно встречавшийся аплодисментами.
Если женщина была слишком робкой, сводня (будь то мужчина или женщина) представляла в ее распоряжение свой дом или находила другую, нейтральную территорию для любовного гнездышка (публичный дом).
Частое упоминание таких любовных пристанищ античными авторами и многочисленность обозначающих их словечек показывают, насколько широко были распространены подобные услуги и сколь часто возникала в них потребность, так как здесь спрос и предложение всегда прямо зависели друг от друга.
Иногда, содействуя беззаконной связи, свой дом предоставлял для свиданий друг. Самый известный пример — отрывок из Катулла (Ixviii, 67); поэт не может найти слов, чтобы сполна выразить свою благодарность другу Аллию:
Поприте он широко мне открыл, недоступное прежде,
Он предоставил мне дом и даровал госпожу, Чтобы
мы вольно могли там обшей любви предаваться,
Здесь богиня моя в светлой своей красоте Нежной
ногою, блестя сандалией с гладкой подошвой,
Через лошеный порог переступила, входя.

[перевод С. В. Шервинского]
Случалось, конечно, и так, что муж знал о любовных шашнях жены и сносил их молча; порой он даже извлекал из них материальную выгоду — согласно речи против Неэры (ошибочно приписываемой Демосфену), жене приходилось покрывать расходы на домашнее хозяйство, приторговывая своим телом. Однако в случае супружеской неверности со стороны жены муж мог получить развод. Мы не станем подробно рассматривать юридические установления, связанные с таким разводом, но стоит упомянуть, что расторжение брака могло происходить также в силу иных причин. В их числе — несовместимость характеров, для рассмотрения которой, по мнению Платона («Законы», vi, 784), не мешало бы учредить третейский суд; далее, — бездетность, что выглядит довольно логичным, поскольку порождение законных потомков было, по мнению греков, главной целью брака. Поэтому женщины, не имевшие детей, прибегали к такой уловке, как выдача чужого ребенка за своего, ибо, по слову Диона Хризостома (xv, 8), «каждая женщина была бы рада сохранить мужа». Вполне естественным следствием этого была идея «пробного брака», иногда осуществлявшаяся на практике. О кинике Кратете сообщается (Diog. Laert., vi, 93), что он «...хвастал, будто бы и дочь свою// Давал на месяц в пробное замужество» [перевод М. Л. Гаспapoвa].
То, что было сказано выше о греческом браке, представляет собой попытку систематически свести в общую картину, которая вобрала бы в себя все значимые факты, разрозненные отрывки из различных авторов, касающиеся жен и супружества. Полученные таким образом результаты могут быть теперь дополнены различными подробностями, а пролить на них новый свет способны анекдоты, bons mots и тому подобный материал. Собрания такого рода составлялись уже в древности, и немалая их часть дошла до нашего времени. Так, вопросы брака часто рассматриваются в философских произведениях Плутарха. Неисчерпаемым кладезем разнообразных сведений является сочинение «Пир ученых мужей» в 15 книгах, написанное Афинеем из египетского Навкратиса, жившим в эпоху Марка Аврелия. Застолье было устроено в доме Ларенсия, видного и высокообразованного римлянина; на него были приглашены двадцать девять гостей, отличившихся во всех отраслях учености, — философы, риторы, поэты, музыканты, врачи и правоведы, среди них был и Афиней, который описывает в своей книге (сохранившейся почти полностью — отсутствуют лишь начало и конец), обращенной к его другу Тимократу, все, что обсуждалось на пиршестве. В начале тринадцатой книги разговор заходит о браке и замужних женщинах: «В Спарте существовал обычай запирать вместе всех незамужних девушек и холостых юношей в темной комнате; каждый юноша уносил без всякого приданого ту девушку, которую он захватил». Согласно Клеарху из Сол, в один из праздников женщины протаскивали холостяков вокруг алтаря, хлеща их веревками. Это должно было служить назиданием остальным и заставить их жениться в положенное время. В Афинах первым ввел моногамию Кекроп, тогда как до него связи между полами были совершенно беспорядочными и господствовали «общинные браки». Согласно широко распространенному мнению, которое восходит якобы к Аристотелю, Сократ также имел двух законных жен — Ксантиппу и некую Мирто, которая была правнучкой знаменитого Аристида. Возможно, в то время это было разрешено законом ввиду недостатка населения. У персов все наложницы царя относились к его жене с уважением и почтением, отдавая ей земной поклон. Приам («Илиада», xxiv, 496) также обладал известным числом наложниц, что совершенно не раздражало его жену:
Я пятьдесят их [сыновей] имел при нашествии рати ахейской:
Их девятнадцать братьев at матери было единой;
Прочих родили другие любезные жены в чертогах.

[перевод Н. И. Гнедича]
Как замечает Аристотель (фрагм. 162), может вызвать удивление тот факт, что у Гомера Менелай не спит с наложницами, хотя остальные герои не довольствуются одной женой. Ибо по Гомеру, даже такие старики, как Нестор и Феникс, спят со своими женами. Они не ослабили себя в молодости пьянством, половой невоздержностью или обжорством, и поэтому неудивительно, что и в старости они полны сил. Если, таким образом, Менелай отказывается от того, чтобы взять себе временную жену, то поступает он так из уважения к Елене, своей законной жене, ради которой затеял этот поход. Но Терсит бранит Агамемнона («Илиада», ii, 226) как многоженца:
«Кущи твои преисполнены меди, и множество пленниц
В кущах твоих, которых тебе аргивяне избранных
Первому в рати даем, когда города разоряем...»

«Разумеется, — продолжает Аристотель, — это множество женщин были лишь почетным даром; ибо и вина доставляли ему в изобилии не затем, чтобы он напивался пьяным». Что же касается Геракла, которого считали мужем великого множества женщин (ибо он питал к ним величайшую страсть), то он был женат не на всех сразу, а вступал с ними в брак по очереди, находясь в походах и путешествуя по различным странам.
Как сообщает Геродор (FHG II, 30), пятьдесят дочерей Феспия были лишены им невинности всего за семь дней. В своей «Аттической Истории» (FHG I, 420) Истр перечисляет различных жен Тесея и утверждает, что на некоторых он женился по любви, других захватил как военный трофей, в то время как законная жена была у него всего одна.
Филипп Македонский не брал с собой женщин в военные походы, но Дарий, низверженный Александром, даже сражаясь за свое существование, возил за собой 360 наложниц, как сообщает Дикеарх в своей «Жизни Греции» (FHG, И, 240).
Поэт Еврипид также питал склонность к женщинам. Иероним в своих «Исторических записках» сообщает, что, когда некто сказал Софоклу, будто Еврипид является женоненавистником, тот ответил: «В своих трагедиях, да, зато они очень нравятся ему в постели».
В комедии Евбула «Торговки венками» (фрагм. 98, Kock) замужние женщины были выведены в чрезвычайно неблагоприятном для себя свете. О них здесь было сказано следующее: «Стоит в жару выйти на улицу, как из глаз польется в два ручья краска, на щеках до самой шеи пот прочертит красную борозду, а волосы прилипнут ко лбу, отливая свинцовым блеском».
Один из гостей цитирует такие строчки из комедии Алексида «Провидцы» (фрагм. 146, Kock): «Сколь несчастны мы, продавшие свободу жить и роскошествовать; мы живем в рабстве у своих жен вместо того, чтобы быть свободными. Что же, мы должны потерять свободу, не получив ничего взамен? Разве что приданое, но и оно полно горечи и женской желчи, в сравнении с которой мужская желчь — чистый мед. Ведь мужья, обиженные женами, прощают им, а женщины бранят нас и тогда, когда погрешают сами. Они берутся за то, что им делать не следует, а что следует — оставляют в небрежении. Они дают лживые клятвы и, не претерпевая зла, жалуются, что обречены на вечные страдания».
Ксенарх (фрагм. 14, Kock) восхваляет счастливую жизнь кузнечиков — их жены лишены голоса; Евбул (фрагм. 116, 117, Kock) и Аристофонт (фрагм. 5, Kock) выражают мнение, что мужчина, который женится в первый раз, не заслуживает порицания, ибо еще не знает, что представляет собой это «дрянное надувательство»; тому же, кто женится вторично, помочь уже невозможно.
Один из персонажей этой же пьесы хочет принять женщин под свое покровительство, «благословеннее и превыше которого нет ничего». Он также удачно противопоставляет знаменитым злодейкам некоторых образцовых, порядочных жен: Медее — Пенелопу, Клитемнестре — Алкестиду. «Возможно, кто-нибудь скажет худое слово о Федре; но, Зевс свидетель, какая женщина была действительно добродетельной? Несчастный я человек, хороших женщин скоро больше не останется, тогда как вдоволь еще найдется дурных, которых следует упомянуть».
У Антифана (фрагм. 221, Kock) были такие строю!: «Он женился. Что вы на это скажете? Неужели он и впрямь женился? А ведь еще вчера он прогуливался как ни в чем не бывало».
Следующие два отрывка взяты из Менандра (фрагм. 65, 154, Kock): «Ты нипочем не женишься, если в тебе осталась хоть капля здравого смысла, и не откажешься от своей жизни. Это говорю тебе я, которого угораздило жениться. Поэтому я советую тебе: «Не женись». Проголосовали и постановили. Бросим кости! Ну-ка, давай! Но да пошлют тебе боги избавление, ибо ты пускаешься в плавание по настоящему морю забот — не по Ливийскому, не по Эгейскому, не по Сицилийскому, где из тридцати судов избегают крушения три, — из женатых мужчин не спасся еще ни один».
«Распропогибни тот, что женился первым, и вторым, и третьим, и четвертым, и последним».
В трагедии поэта Каркина (фрагм. 3, Nauck) были такие слова: «О Зевс, к чему бранить женщин? Вполне достаточно произнести само слово женщина».
Эти отрывки можно было бы дополнить другими, но если бы мы задались целью собрать все тексты, в которых греческие авторы — более ли, менее остроумно — обращают свое внимание на «слабый» пол, ими одними можно было бы заполнить увесистый том. У трагиков, особенно у Еврипида, мы встретим сотни нападок на женский пол, которые могут быть собраны под эпиграфом: «Похоронить женщину лучше, чем жениться на ней».
Чтобы не утомлять читателя долее, мы ограничимся небольшой подборкой примеров из комедии. Конечно, отнюдь не случайным совпадением является тот примечательный факт, что самый ранний фрагмент Древней Аттической Комедии, дошедший до нашего времени, содержит нападки на женщин. Сусарион Мегарский, в первой половине шестого века до нашей эры пересадивший комедию на почву аттического дема Икария, с комическим пафосом перечисляет перед зрителями, какие несчастья приносит женщина. Однако избежать этого зла очень трудно, и он приходит к поразительному выводу: «Жениться и не жениться — одинаково плохо» (CAP, р.З, Kock). Из Аристофана (Lysistr., 368, 1014, 1018) могут быть приведены такие строки:
«Теперь я вижу, Еврипид — мудрейший из поэтов. Ведь он про женщину сказал, что твари нет бесстыдней... Зверя нет сильнее женщин ни на море, ни в лесу. И огонь не так ужасен, и не так бесстыдна рысь... Вот и видно! Потому-то и воюешь ты со мной? А ведь мы с тобой могли бы в нерушимой дружбе жить... Вечно женщин ненавидеть обещаю и клянусь!» [перевод А. Пиотровского]
В пьесах Аристофана женщины нередко и сами признаются в собственной низменности. Процитируем особенно характерный отрывок из «Женщин на празднике Фесмофории» (383 сл.):
Не из тщеславия, богинями клянусь,
Пред вами, женщины, я эту речь держу.
Страдаю я давно за женщин всей душой,
Страдаю оттого, что с грязью нас смешал
Отродье овощной торговки, Еврипид.
Всегда и всячески он унижает нас.
Нет гадости такой, которую бы он
На нас не взваливал. Где хоры есть, поэт
И публика, везде на нас клевещет он,
Что и развратны-то, и похотливы мы,
Изменницы, болтуньи мы и пьяницы,
И вздор несем, что мы — несчастие мужей.
И вот, вернулся муж — в театре побывал,
Сейчас исподтишка осматривает все,
Не спрятан ли куда возлюбленный у нас.
Бывало, что хотим, все делать мы могли,
Теперь уже нельзя: предубедил мужей,
Презренный, против нас. Плетет жена венок,
Мужчина думает: «Наверно, влюблена».
В домашних хлопотах вдруг выронит сосуд,
Сейчас готов упрек: «Ты что посуду бьешь?
Наверно, вспомнила коринфского дружка!»
Хворает девушка — сейчас же скажет брат:
«Не нравится совсем мне цвет лица сестры!»
Но дальше! Женщина бездетная не прочь
Дитя чужое взять, сказать, что родила,
Так не удастся: муж из спальни ни на шаг!
На девочках женились раньше старики,
Но он нас замарал настолько, что они
Не женятся уже, ссылаясь на слова:
«Над престарелым мужем властвует жена».
Благодаря ему покоев женских дверь
Закрыта на запор; поставлена печать,
Болты приделаны, а сверх того еще
На страх любовникам молосских держат псов. И это мы простим.
Но вспомним же, как мы Хозяйничали здесь: свободно было нам
Таскать из кладовой вино, муку и жир...
Не та уже пора: муж носит все ключи,
А сделаны они куда как мудрено!

[перевод Н. Корнилова]
Несомненно, само собой напрашивается возражение, что все эти отрывки ничего или почти ничего не доказывают в отношении греческих представлений о браке и о женщинах вообще, поскольку по большей части взяты они из комедии, которая, как прекрасно известно, выводит на сцену не настоящую жизнь, а ее гротескно искривленное отражение. Все это так; однако комедия не создает совершенно новых мнений, а лишь пародирует и гиперболизирует то, что лежит под рукой, и поэтому вполне может рассматриваться как зеркало эпохи; кроме того, следует заметить, что такие нападки на брак и женский пол встречаются отнюдь не только у комедиографов, но красной нитью проходят сквозь всю литературу. К сожалению, соображения экономии места побуждают нас ограничить свой выбор определенным слоем литературы; однако уже тогда, когда художественной комедии еще не существовало, раздавались голоса, которые отказывались допустить, что в женском характере заложены какие-либо добрые качества. Уже в первой четверти седьмого века до нашей эры Семонид Аморгосский (PLG, ii, 446) дал выход эгим чувствам в большом лирическом стихотворении, дошедшем до наших дней, выражая и обосновывая свою убежденность в физиологической и нравственной неполноценности женщин с поразительной ясностью и открытостью. Поэт утверждает, что девять женщин из десяти совершенно ни на что не годны, и пытается объяснить это явление их происхождением. Женщина-грязнуля происходит от свиньи, женщина до крайности хитрая — от лисы, любопытная — от собаки, тупица, которая не знает ничего, кроме еды, — из бессмысленной земли; капризная и непостоянная подобна вечно беспокойному морю, на которое невозможно положиться; ленивица, должно быть, имеет своим прародителем осла, а злопамятная — кошку; та, что питает страсть к нарядам и украшениям, что всегда находится в поисках чего-нибудь новомодного, выводится Семонидом из лошади, а последняя — уродина — из обезьяны.
Иную создал бог из обезьяны. В ней
Зло величайшее дано от Зевса людям.
Лицом она гнусна. На посмеянье всем
Жена подобная идет по стогнам града.
Короткошейная, бредет она с трудом,
Сухая, как доска, — одни сплошные кости.
О злополучный муж, кто должен это зло
В объятья заключать! Зато, как обезьяне,
Ей шутки разные и выверты близки.
На смех ей наплевать! Ни для кого не станет
Добро она творить, и на уме у ней
Всегда одно и то ж: всяк день она мечтает,
Чтоб причинить другим как можно больше зла.

[перевод Г. Церетели]
После этого систематического свода женских пороков, занимающего ни много ни мало 82 строки, всего лишь девять строк посвящено восхвалению верной жены, трудолюбивой хозяйки дома и матери, которая ведет свое происхождение от пчелы и «любя и будучи любимой, стареет рядом с мужем мать прекрасного и славного рода».
Разумеется, не было недостатка и в голосах, восхвалявших женщину. В обширной «Антологии» Стобея (iv, 22 (No. 4)), где несколько глав посвящены подробному рассмотрению брака, приводится множество цитат из поэтов и философов, которые образуют смесь весьма злоречивых, но также и восторженных и восхищенных отзывов. Так, комедиограф Александр (CAP, iii, 373 (No. 5)) говорит: «Благородная жена — это сокровищница добродетели», и даже Феогнид (1225) присоединяется к мнению, что «нет ничего слаще, чем добрая жена».
Согласно Еврипиду (TGF, 566), нельзя осуждать всех женщин без разбора: «ведь поскольку существует множество женщин, один найдет среди них немало дурных, а другой — немало и хороших». Конечно, было бы нетрудно привести здесь несколько суждений этого рода, однако они более или менее разрозненны, и похвала женщинам редко обходится без оговорок. Важно и то, что в этой главе Стобея имеется также раздел, озаглавленный «Порицание женщин», при том что нет раздела, посвященного их восхвалению.
В нашем распоряжении имеется превосходный памфлет Плутарха под названием «Советы супругам» (см. выше), обращенный к недавно вступившей в брак паре, с которой Плутарх был знаком.
Плутарх также написал сохранившийся трактат «О женских добродетелях» (лучше переводить это заглавие «О женском героизме»), представляющий собой собрание примеров и содержащий знаменитое изречение Перикла из его надгробной речи о том, что лучшими являются тс женщины, о которых в обществе говорится как можно меньше, неважно — дурно или хорошо. Здесь рассматривается вопрос, со времен софистов часто служивший предметом обсуждения в философских школах, — сравнимы ли добродетели женщин с добродетелями мужчин. Автор приходит к выводу, что с нравственной точки зрения оба пола равны, и обосновывает его историческими примерами из жизни выдающихся женщин.
Назад: Введение
Дальше: ГЛАВА II Человеческое тело