Часть третья
ЯРОСТЬ МАЛЬКОЛЬМА
Солнечный свет упал мне на лицо, и я проснулся. Одевшись, я ощутил себя много моложе Малькольма, чему был, надо признаться, рад. С другой стороны, мне стало грустно, потому что Малькольм был столь беззащитен…
Отчего я не дружил с мальчиками своего возраста? Почему я был не такой, как все? Почему ко мне привязывались старики? Теперь, когда я знал, что Эппла украла моя бабушка, все ее слова о любви ко мне не имели никакого значения. Нужно было признаться себе, что у меня оставался отныне один друг — Джон Эмос.
Я вышел и слонялся до завтрака по окрестностям: вдыхал все запахи земли, рассматривал все сущее, что боялось меня теперь при свете дня, бросалось от меня наутек. Откуда-то выскочил кролик и побежал прочь, как сумасшедший, хотя, видит Бог, я не причинил бы ему никакого зла, никакого…
За завтраком все глядели на меня так, будто ждали от меня какой-то чудовищной выходки. Папа даже не спросил у Джори, как он сегодня себя чувствует, сразу обратился ко мне. Проклятый изюм! Я мрачно смотрел на свою остывшую запеканку. Ненавижу изюм!
— Барт, я задал тебе вопрос. И так знаю.
— Я в порядке, — не глядя на папу, ответил я.
Отец всегда просыпается в прекрасном настроении и никогда не бывает хмур по утрам, как я или как мама.
— Мне бы только хотелось, чтобы мы наняли хорошую кухарку. Или пусть лучше мама готовит сама для нас, как другие мамы. Потому что то, что готовит Эмма, невозможно есть ни человеку, ни животному.
Джори пристально посмотрел мне в глаза и поддел меня под столом ногой, намекая, чтобы я держал язык за зубами.
— Эмма не готовила эту запеканку, Барт, — ответил отец. — Это готовая пища из упаковки. И, помнится, до этого утра ты всегда любил, когда много изюма. Ты даже выпрашивал его у Джори. Но если этим утром изюм так тебя раздражает, не ешь его. А почему у тебя нижняя губа кровоточит?
Черт, правда что ли, или ему кажется? Врачам всегда везде мерещится кровь, потому что они режут людей.
Джори взялся ответить за меня.
— Он изображал волка этим утром до завтрака. Догадываюсь, что он погнался за кроликом, чтобы откусить ему голову, и укусил сам себя. — Джори ухмыльнулся, явно довольный моим глупым видом.
Но что-то здесь было не так, потому что никто даже не спросил, почему это я изображал волка. Они все глядели на меня так, будто знали, что я способен на любую глупость.
Я слышал, как мама с папой шептались обо мне. Слышал, как доктора говорили вполголоса что-то насчет новой головы.
Я не позволю им! Они не посмеют!
Мама вышла в кухню поболтать с Джори, пока папа заводил в гараже машину.
— Мама, мы и вправду поедем на спектакль? Она взглянула на меня обеспокоенно, затем выдавила из себя улыбку и произнесла:
— Конечно. Я не могу разочаровать студентов, их родителей и всех других людей, ведь они уже купили билеты. Дураки всегда в разлуке с деньгами. Джори сказал:
— Думаю, надо позвонить Мелоди. Вчера я сказал ей, что шоу может не состояться.
— Джори, почему ты это сделал?
Он глядел на меня так, будто это я был во всем виноват: даже в том, что шоу все-таки состоится. Нет, я не поеду! Даже если они вспомнят обо мне и будут упрашивать. Я не желаю смотреть этот глупый балет, где все только танцуют и не говорят ни слова. Это будет даже не Лебединое озеро, а какая-то глупейшая, тупейшая Коппелия.
Папа зашел в дом, потому что, как всегда, что-то позабыл.
Услышав разговор, он заметил мимоходом:
— Наверное, ты там будешь исполнять принца?
— Ты, папа, разве не знаешь, что в Коппелии нет роли принца? — рассмеялся Джори. — Я там почти все время в кордебалете, но вот мама будет потрясающа! Она сама сделала хореографию своей партии.
— Что? — взревел папа, оборачиваясь к матери. — Кэти, ты же знаешь, что недопустимо танцевать с таким коленом! Ты мне пообещала, что не будешь больше выступать на сцене! В любой момент колено может подвести тебя, и ты рухнешь прямо на сцене. А еще одно падение может для тебя означать конец всей жизни: станешь парализованной.
— Ну, пожалуйста, еще один раз, — умоляюще попросила мать, как будто вся ее жизнь от этого зависела. — Я буду играть просто механическую куклу, сидящую в кресле; не надо раздувать историю из ничего!
— Нет! — опять взревел отец. — Если в этот раз тебя не подведет твое колено, ты будешь думать, что у тебя все в порядке и тебе все можно. Тебе захочется еще раз повторить свой успех, и ты опять будешь подвергать себя опасности. Еще одно падение, и ты сломаешь ногу, таз, спину… все это уже было, ты же знаешь!
— Назови еще все подряд кости в моем теле! — закричала она на отца, а я в тот момент отчаянно думал об одном: если она сломает себе что-нибудь и не сможет больше танцевать, она будет все время оставаться дома со мной.
— Честное слово, Крис, иногда мне кажется, что я — твоя рабыня, так ты ведешь себя со мной! Погляди на меня. Мне тридцать семь, и очень скоро я буду стара, чтобы танцевать. Дай мне почувствовать себя полезной, как ты сам себя любишь ощущать. Я должна там танцевать — хотя бы еще один раз.
— Нет, — еще раз сказал он, хотя уже и не так твердо. — Если я сейчас сдамся, это никогда не кончится. Ты будешь и дальше настаивать…
— Крис, я не намерена умолять тебя… Я не студентка, доказывающая, что может сыграть роль, и я еду, хочешь ты этого или нет! — Она бросила на меня такой взгляд, что мне показалось, будто ее больше волнует, что я думаю по этому поводу, чем что думает по этому поводу отец.
А я был счастлив, очень счастлив… потому что она должна упасть! Глубоко внутри я был уверен, что одного моего желания будет достаточно, чтобы она упала. Я буду сидеть в публике и не буду отрывать от нее властного взгляда — она подчинится мне. Я буду играть с ней: я научу ее ползать и обнюхивать землю, как индеец или как собака, а она будет удивлена тем, как много можно узнать по запахам.
— Я говорю не о каком-то пустяковом растяжении, Кэтрин, — продолжал гневный муж. — Всю свою жизнь ты жила своей профессией и не придавала значения боли, получая слишком много стресса от успехов. Но настает время, когда пора подумать о том, что благосостояние всей семьи зависит от твоего здоровья.
Я досадовал на отца, что он из-за своей вечной забывчивости вошел и услышал слишком много. Мать даже не удивилась, что он снова забыл свой бумажник, хотя, как врач, должен был бы иметь хорошую память. Она отдала бумажник, который остался лежать возле тарелки, язвительно улыбнулась и сказала.
— И это повторяется каждый день. Ты идешь в гараж, включаешь мотор и только тут вспоминаешь, что забыл бумажник.
Он ответил с той же язвительностью:
— Я делаю это специально, чтобы иметь возможность вернуться и дослушать все то, что ты мне не сказал а еще. Он положил бумажник в боковой карман.
— Крис, я вовсе не хочу идти против твоей воли, но я не могу себе позволить, чтобы все прошло, как второсортный спектакль. Кроме того, это большой шанс для Джори — его первое соло…
— Хотя бы раз в жизни, Кэтрин, послушай меня… Рентген показал, что хрящ сломан, и ты сама жалуешься на хронические боли. Ты не танцевала на сцене уже много лет. Хроническая боль — это одно дело, острая боль — другое. Ты хочешь ее заработать?
— О, эти медики! — вздохнула она. — Как вы все время помните о бренности и хрупкости человеческого тела. Да, у меня повреждено колено, и что из этого? Все мои ученики постоянно жалуются на боли там и сям. Когда я преподавала в Южной Каролине — так было, и когда в Нью-Йорке — так было, и в Лондоне… но что для танцора — боль? Нечто столь незначительное, что и мысли не возникает, чтобы с этим считаться…
— Кэти!
— Колено не болит уже полных два года, даже более. Разве я жаловалась на боль или спазмы? Признайся, что нет!
Папа молча вышел из кухни и пошел снова в гараж.
В порыве она бросилась за ним следом, а я следом за ней, желая услышать конец этого спора, надеясь, что она настоит на своем. И тогда — тогда она будет моя.
— Крис, — закричала она, раскрывая дверцу радом с водителем и бросаясь Крису на шею. — Не уезжай таким рассерженным. Я люблю тебя, уважаю и клянусь тебе, что это будет мое самое последнее представление. Клянусь, что я никогда, никогда больше не выйду на сцену. Я… я знаю, почему мне необходимо оставаться дома… я знаю.
Они поцеловались. Я никогда не видел еще взрослых, которые так любили бы целоваться, как они. Она выходила из машины, все еще гладя его по щеке, нежно глядя ему в глаза. Напоследок она еле слышно проговорила:
— Это мой единственный шанс профессионально станцевать с сыном Джулиана, дорогой. Взгляни на Джори, и ты увидишь, как он похож на Джулиана. Я сама сделала хореографию па-де-де, в котором я танцую механическую куклу, а он — механического солдатика. Это лучшее мое творение. Я хочу, чтобы ты был там, чтобы ты гордился своей женой и сыном. Я не желаю, чтобы ты оставался дома, досадуя и думая о моем колене. Честное слово, я вполне окрепла и не чувствую никакой боли!
Она гладила его, целовала, и я понял, я увидел, что он любит ее больше всего на свете, больше, чем нас, даже больше, чем себя самого. Дурак! Последний идиот, кто любит так женщину!
— Ну хорошо, — сказал он. — Только это действительно в последний раз. У тебя не было практики много лет, а это опасно. Ты даже на тренировках слишком нагружаешь это колено, так сильно, что другие сочленения могут также пострадать.
Я наблюдал, как она вышла из машины, повернулась к нему спиной, все еще отчего-то медля, и произнесла грустно-грустно:
— Когда-то мадам Мариша сказала мне, что для меня вне балета жизни нет, и я тогда отказалась в это поверить. Теперь, похоже, настает время, когда я смогу в этом убедиться.
Прекрасно!
Ее последние слова возродили в нем новую идею. Облокотясь на дверцу машины, он спросил:
— Кэти, а как насчет книги, которую ты собиралась писать? Как раз время начать…
Тут он заметил меня и пристально поглядел на меня:
— Барт, помни, что тебя здесь все любят, тебе не о чем беспокоиться. Если ты чувствуешь неприязнь к кому-нибудь, ты должен просто сказать об этом мне или матери. Мы тебя всегда выслушаем и сделаем все, чтобы ты был счастлив.
Счастлив? Я буду счастлив только тогда, когда он исчезнет из ее жизни навсегда. Я буду счастлив только вдвоем с мамой, когда она будет моя — только моя. И вдруг… я вспомнил того старика… двух стариков. Ни один из них не желал, чтобы она оставалась в живых… ни один. Я бы хотел быть как они, особенно таким, как Малькольм. Я бы предпочел, чтобы Он был в гараже, поджидая, когда уедет отец, а я бы остался один. Он любил, когда я бывал один, когда я был одинок, унижен, печален, сердит… сейчас бы, наверное, Он улыбался.
Не успели уехать мама с Джори, за ними папа, как Эмма снова начала злить и поучать меня.
— Барт, стер бы ты эту кровь с губы. Так и будешь кусать сам себя? Порядочные люди берегутся случайных увечий и ран.
Что она знает обо мне? Что она понимает? Я не чувствую боли и поэтому кусаю губы. Мне нравится вкус крови.
— Я скажу тебе одно, Бартоломью Скотт Уинслоу Шеффилд; если бы ты был моим сыном, ты бы давно отведал, какая тяжелая у меня рука. Я знаю, что тебе нравится мучить людей и делать любые гадости, только бы обратить на себя внимание. Не надо никаких психиатров с их дипломами, чтобы понять это!
— Заткнись! — заорал я.
— Не смей орать на меня и говорить со мной в таком тоне! Я поставлю тебя на место. Это ты виноват во всех ужасных событиях в этом доме. Это ты разбил ту дорогую статуэтку, приз твоей матери. Я нашла ее в мусоропроводе, завернутую в газету. Можешь высверлить на мне дыру, если хочешь, своим взглядом, я не боюсь тебя. Это ты удавил проводом Кловера, ты убил любимца своего брата. Позор! Ты подлый, злобный мальчишка, Барт Шеффилд, и неудивительно, что у тебя нет друзей — никто не желает дружить с тобой! Я сэкономлю твоим родителям тысячи долларов, если выдеру тебя так, чтобы ты две недели сидеть не сможешь!
Она нависла надо мной, а я почувствовал себя маленьким и беззащитным. Я страстно желал быть не собой, а кем-то сильным.
— Попробуй только прикоснуться ко мне — я убью тебя! — холодным голосом сказал я.
Я встал, расставив ноги, и уперся руками для устойчивости в стол. Внутри я весь кипел от злости. Теперь я знал, как превращаться в Малькольма, как быть беспощадным, когда мне это понадобится. Глянь-ка, испугалась. Теперь ее глаза большие и испуганные. Я оскалился и показал ей зубы, а затем растянул губы в издевательской усмешке:
— Женщина, убирайся с глаз моих, пока я не вышел из себя!
Эмма в страхе отступила, а потом выбежала из дверей и побежала в холл, чтобы успеть защитить от меня Синди.
Весь день я выжидал. Эмма подумала, что я прячусь, как всегда, в своей норе, поэтому она оставила Синди в песочнице под старым дубом. Синди была в прелестном канопэ. Все лучшее в доме — для Синди, а ведь она всего-навсего приемыш.
Она захихикала, когда я подошел к ней, хромая; ей стало весело и показалось, что я прикидываюсь для того, чтобы развеселить ее. Взгляните-ка на ее ужимки. Она явно старается понравиться. Сидит тут почти нагишом, в одних коротеньких бело-зеленых шортах. Вырастет, как и все женщины, станет хорошеть и начнет вызывать в мужчинах против их воли самые темные побуждения. Грех… кругом грех. С легкостью, как и все они, предаст любящего ее человека, предаст и своих детей… Но… но если она не начнет хорошеть?.. Если она будет безобразной — тогда кого она сможет соблазнить? Тогда она просто ничего этого не сможет. Она никого не очарует и не соблазнит. Я спасу… я спасу всех ее возможных детей от того, что она может совершить в будущем. Это самое главное — спасти детей.
— Ба-а-ти… — проговорила она, улыбаясь, сидя и скрестив ножки, так что были видны ее шелковые трусики под шортами. — Ба-а-ти, поиглай? …Поиглай с Синди?
Пухлые ручки протянулись к моей шее. Бог мой, она пытается «соблазнить» меня! Всего двух лет от роду, и уже знакома со всеми порочными ухищрениями женщин!
— Синди! — позвала из кухни Эмма, но меня увидеть она бы не смогла, потому что я низко пригнулся и был загорожен кустами. — Синди, ты там в порядке?
— Синди строит песчаный замок! — неожиданно для меня самого ответил будто бы и не я, а кто-то маленький, подавая голос в мою защиту.
Синди протянула мне свое любимое песочное ведерочко и желто-красную лопатку для песка.
Я сжал в кармане рукоять своего ножа.
— Крошка Синди, — начал я, как можно ласковее, подползая к ней, — крошка Синди хочет поиграть в салон красоты, ведь правда, Синди?
— Ах, — захлопала в ладоши Синди, — ах, да.
Ее светлые волосы были чистые, шелковистые на ощупь. Я провел рукой по ее волосам и снял бант с ее «хвостика». Синди засмеялась.
— Я не сделаю тебе больно, — сказал я, показывая ей красивую, инкрустированную перламутром рукоятку ножика. — Сиди, будто ты в салоне красоты… сиди и не шевелись, пока я тебе не скажу.
В комнате у меня был список новых слов, которые я должен был произносить по нескольку раз в день, тренироваться в написании и стараться использовать их по меньшей мере пять раз в день. Такое задание я дал сам себе, чтобы выглядеть, как взрослый, чтобы казаться им таинственнее.
Непреклонный. Это означало, что все меня боятся, а я всем отказываю.
Неизбежно. Означало, что рано или поздно придет и мое время.
Чувственный. Плохое слово. Оно означало ту дрожь, которую я чувствовал, когда случайно касался девочек. Надо покончить с этой чувственностью.
Я вскоре устал от этих взрослых слов, которые я долбил для того, чтобы добиться уважения взрослых. Устал от подражания Малькольму. Но самое страшное было то, что я начал терять себя — такого, каким я был раньше. Теперь я был вроде бы и не Барт. Но зато теперь, когда настоящий Барт уже почти ускользал, он не казался мне таким глупым и жалостливым, как раньше.
Я специально перечитал в дневнике Малькольма те страницы, где он был такого же возраста, как и я теперь. Да, он тоже ненавидел прекрасные светлые волосы своей матери, а потом и дочери, но тогда он еще не знал о своей «Коррин». Он писал:
"Ее звали Вайолет Блю, и ее волосы напомнили мне волосы матери. Я возненавидел их. Мы ходили в один и тот же класс воскресной школы, и я обычно сидел позади нее и глядел на ее волосы, представляя себе, как когда-нибудь они прельстят мужчину, и он пожелает ее, как мою мать желал ее любовник.
Однажды она одернулась и улыбнулась мне, ожидая комплимента, но я посмеялся над ней. Я сказал ей, что ее волосы безобразны. К моему изумлению, она засмеялась и сказала:
— Но ведь они одного цвета с твоими волосами.
В тот же день я обрился наголо, а на следующий день я подстерег Вайолет Блю и — она пошла домой, рыдая, такая же лысая, как и я".
Прекрасные шелковистые волосики, которые раньше принадлежали Синди, развевались по ветру. Она рыдала в кухне. Нет, не потому что я напугал или сделал ей больно. Этот крик Эммы сказал ей, что я сделал что-то дурное. Теперь Синди выглядела совсем, как я. Лохматая. Ершистая. И безобразная.
ПОСЛЕДНИЙ ТАНЕЦ
— Джори, — сказала мама, когда я вошел, — слава Богу, ты вернулся. Тебе понравился ланч?
— Конечно, мам, — ответил я, но она уже не обратила внимания на суть ответа, так она была занята последними приготовлениями.
Так всегда у нас бывало в дни представления: утром — репетиция, короткая передышка днем и представление — вечером. Еще, еще, скорее, как будто бы мир остановится, если ты не станцуешь свою партию на пределе возможного. А если мир на самом деле не остановится…
— Знаешь, Джори, — с воодушевлением проговорила мама, входя в комнату для переодевания, которую мы с ней делили, только она одевалась за экраном, — всю мою жизнь я жила только балетом. А этот вечер будет самым великолепным из всех для меня, потому что в этот вечер я танцую с моим собственным сыном! О, я знаю тебя, как танцора и танцевала с тобой, да, но этот вечер особенный! Теперь ты вырос профессионально настолько, чтобы танцевать соло. Пожалуйста, прошу тебя, сделай так, чтобы Джулиан в раю мог гордиться тобой!
Ну, конечно, я сделаю все, что смогу, я всегда выкладывался из последних сил. Вот и увертюра кончилась; поднялся занавес.
Перед первым актом воцарилась тишина. И сейчас грянет музыка — та, которую так любит мама и я; музыка, уносящая нас обоих в ту счастливую несбыточную страну, где могут свершаться чудеса, и всегда все кончается счастливо.
— Мам, ты выглядишь превосходно — прекраснее любой танцовщицы в этой труппе!
В самом деле, это так и было. Она засмеялась, а потом сказала, что я умею польстить женщине, и если так я буду действовать дальше, то стану Дон Жуаном нашего века.
— Внимательно слушай музыку, Джори. Не увлекайся счетом, чтобы не потерять мелодию: лучший способ поймать магию танца — чувствовать музыку!
Я был настолько возбужден и в напряжении, что, казалось, вот-вот взорвусь!
— Мам, я буду воображать, что мой любимый отец сидит в центре первого ряда.
Тут она побежала подсмотреть через занавес, сидит ли отец в зале.
— Его нет, — проговорила она после паузы печально, — и Барта нет тоже…
Но у меня не было уже времени думать об этом. Я услышал свое вступление и вышел на сцену с кордебалетом. Все шло прекрасно: мама стояла наверху на балконе, как прекрасная кукла — Коппелия, но реальная настолько, чтобы вызвать любовь даже издали.
Когда первый акт закончился, мама упала, едва дыша, на кресло. Она не сказала отцу, что будет танцевать еще и вторую партию — деревенской девушки Сванильды, влюбленной во Франца несмотря на его глупую любовь к механической кукле. Две роли она сделала — и сделала на славу: ведь она сама была хореографом, но две роли оказались уже не под силу ей. Конечно, папа ни за что не разрешил бы ей танцевать, если бы только он знал всю правду. Разве это не я помог ей обмануть его? Прав или не прав я был?
— Мам, как твое колено? — спросил я ее, мельком увидев гримасу боли на ее лице в перерыве между выходами на сцену.
— Джори, со мной все в порядке! — раздраженно бросила она, все еще надеясь увидеть в зале папу и Барта. — Почему их нет? Если Крис не приедет взглянуть на мой последний танец, я ему это никогда не прощу!
Я увидел папу и Барта как раз перед началом второго акта. Они сидели во втором ряду, и я мог бы поклясться, что Барта притащили сюда насильно. Он сидел с угрюмо выпяченной нижней губой и глядел на занавес, за которым вот-вот предстанет взорам мир грации и красоты; но грация и красота не означали в жизни Барта ничего такого, что они значили в моей, и при виде этого мира Барт еще больше нахмурится.
Наступил третий акт. Мама танцевала со мной; мы изображали механических кукол, поэтому на спинах у нас были большие заводные ключи. Мы вступили в танец, делая утрированные, неуклюжие па. Огромная зала, в которой доктор Коппелиус хранил свои изобретения, была таинственно-темной; к тому же драматизм обстановки усиливался голубой подсветкой. Я был уверен, что с маминой ногой что-то случилось, но она не подавала виду, не пропустила ни одного движения, пока мы с ней изображали оживление игрушек, заводя их по очереди ключами и вовлекая в свой танец.
— Мам, с тобой все в порядке? — спросил я шепотом, когда мы танцевали близко друг к другу.
— Не волнуйся, — улыбаясь, ответила она.
Правда, она и по действию пьесы должна была изображать кукольную улыбку.
Хотя я восхищался ее мужеством, я был обеспокоен. Я чувствовал из зала взгляд Барта, который считал нас ничтожными дураками и втайне завидовал нашим отточенным движениям.
Внезапно по изменившейся улыбке мамы я понял, что она чувствует непереносимую боль. Я старался держаться возле нее, но мне постоянно мешал танцор, изображающий игрушечного клоуна. Это должно было случиться. И этого как раз боялся папа.
Тут как раз по хореографии следовала серия пируэтов с подкрутками, в которых она пускалась в кручение по всей сцене. Чтобы это станцевать, необходима была четкая расстановка всех танцоров. Когда она раскручивалась возле меня, я попытался подстраховать ее. Я не мог этого видеть: такую боль она чувствовала. Но мама продолжала танцевать — она бы не позволила себе станцевать вполсилы. Несколько ободренный, я взлетел в пируэте и преклонил одно колено, предлагая руку и сердце кукле своей мечты. И тут у меня замерло сердце: один из пуантов у мамы развязался, и тесемки мешали ей!
— Лента, мам, посмотри на ленту на левой ноге! — громко сказал я, но за звуками музыки ей ничего не было слышно.
Один из танцоров наступил на лежащий на полу конец ленты. Мама потеряла равновесие. Она вытянула руки, пытаясь восстановить его, и может быть, преуспела бы в этом, но тут я увидел, как застывшая на ее лице улыбка превращается в немой крик боли; и она рухнула на пол. Прямо в центре сцены.
Люди в зале вскрикнули. Некоторые повставали с мест, чтобы видеть ее, упавшую, лучше. Как только вышел менеджер, и маму унесли за кулисы, мы продолжили свой танец.
Наконец, дали занавес. Я не пошел на поклоны. Но пробраться к маме оказалось не так-то просто. Страшно испуганный, я подбежал к отцу, державшему ее на руках, а тем временем окружившие их люди в белых халатах ощупывали ее ноги, чтобы выяснить, одна сломана или две.
— Крис, скажи, я тебе понравилась в танце? — спрашивала она все время, побледнев как полотно от боли. — Ведь я не испортила представление? Ты видел нас с Джори в па-де-де, не правда ли?
— Да, да, да, — отвечал он, вновь и вновь целуя ее и глядя на нее так нежно, будто вокруг них никого не было. Ее тем временем поднимали на носилки. — Ты и Джори были великолепны. Ты танцевала, как никогда; да и Джори был превосходен.
— Как видишь, в этот раз не было крови, — проговорила она перед тем, как устало закрыть глаза. — В этот раз я просто сломала ногу.
Мне это казалось бредом. Я постарался переключиться на выражение лица Барта, а Барт неподвижно смотрел на маму. Мне показалось, что он рад чему-то. Может быть, я обидел его? Или это не радость, а чувство вины?
Маму погрузили в машину скорой помощи, которая повезла их с отцом в ближайшую больницу. Я рыдал. Отец Мелоди пообещал отвезти в ту же больницу и меня, а затем вернуться за Бартом и отвезти его домой.
— Хотя я знаю, что Мелоди предпочла бы, чтобы Джори был дома, а Барт поехал вслед за мамой в больницу, — сказал он.
Палата мамы была вся уставлена цветами. Мама пришла в себя после обезболивающих средств и, оглядевшись, выдохнула:
— Я будто бы в саду. — Она слабо улыбнулась и протянула руки, чтобы обнять папу и потом меня. — Я знаю, что ты хочешь сказать мне, Крис. Но ведь пока я не упала, я танцевала неплохо, верно?
— Во всем виновата развязавшаяся лента, — сказал я, пытаясь защитить ее от папиного гнева. — Если бы не она, ничего бы не случилось.
— У меня не перелом? — спросила она у папы.
— Нет, дорогая, просто порваны связки и сломано несколько хрящей, но все уже прооперировано. — И он подробно, сидя на краю кровати, рассказал ей обо всех повреждениях, в серьезность которых ей так не хотелось верить.
Мама вслух рассуждала:
— Я никак не могу понять, каким образом она развязалась. Я всегда очень тщательно подшиваю ленты сама, никому не доверяя.
Она уставилась куда-то в пространство.
— У тебя что-нибудь болит? — спросил отец.
— Ничего, — ответила она досадливо, будто ее от чего-то отвлекли. — А где Барт? Почему он с вами не поехал?
— Ты же знаешь Барта. Он ненавидит больницы и больных, как, впрочем, и все остальное. Эмма позаботится о нем и о Синди. Но тебя мы все ждем домой, поэтому обещай слушаться своего врача, сестер и не упрямиться.
— А что случилось со мной? — нервно спросила она, и я насторожился тоже.
Всем нутром я чувствовал, что сейчас что-то страшное обрушится на нас всех.
— Колено твое совсем плохо, Кэти. Не вдаваясь в подробности, могу сказать, что тебе придется передвигаться в инвалидном кресле, пока окончательно не заживут связки.
— Инвалидное кресло?! — она повторила это с таким ужасом, будто речь шла об электрическом стуле. — Что именно у меня повреждено? Ты что-то от меня скрываешь! Ты щадишь меня и не говоришь правды!
— Когда врачи установят точный диагноз, тебе все скажут. Но одно можно с определенностью сказать уже сейчас: ты больше не сможешь танцевать никогда. Мне сказали, что преподавать танец ты тоже не сможешь. Никаких танцев, даже вальса.
Говорил он все это очень твердо, но в глазах его были боль и сочувствие.
Она не могла поверить, что такое невинное падение оказалось столь роковым для нее:
— Никогда не смогу танцевать?.. Ничего не смогу?..
— Да, ничего, — повторил он. — Прости меня, Кэти, но я ведь предупреждал. Пересчитай в уме количество повреждений твоего злосчастного колена. Может ли выдержать такое человеческое тело? Теперь даже ходить ты будешь не так легко и беззаботно, как прежде. Так что теперь слезами не поможешь. О танцах забудь.
Она заплакала, уткнувшись ему в плечо, а я сидел возле них и внутренне рыдал, как будто это мне надо было забыть о балете на всю жизнь — таким несчастным я себя ощущал.
— Ничего, Джори, — проговорила она, наконец, осушив слезы и выдавив из себя неуверенную улыбку. — Если мне нельзя танцевать, я найду себе занятие поинтереснее — хотя один Бог ведает, что это может быть такое.
ЕЩЕ ОДНА БАБУШКА
Через несколько дней мама вполне поправилась, и тогда папа принес в больницу портативную пишущую машинку и множество письменных принадлежностей. Он сгреб все со стола, повернул к свету кровать и улыбнулся маме своей обворожительной улыбкой.
— Самое время закончить эту книгу, которую ты начала так давно, — сказал он. — Просмотри свои старые записи и выброси к чертям все, что может тебе напомнить о неприятностях. Пусть они сгорят вместе со всеми бывшими несчастьями — твоими и моими. Упомяни только о Кори и Кэрри. И будь милостива ко мне, Джори и Барту, потому что мы все очень потрясены происшедшим.
О чем он? Я не понимал ни слова.
Они некоторое время смотрели в глаза друг другу таинственным взглядом, а потом она взяла из его рук старую тетрадь и открыла ее на случайной странице. Я увидел ее крупный, старательный девчоночий почерк.
— Не уверена, что я смогу, — тихо проговорила она. — Это как будто прожить жизнь сначала. И возвратить назад всю боль.
Взгляд ее показался мне очень странным.
— Поступай, Кэти, как ты считаешь нужным, — покачал головой отец. — Но мне кажется, ты не зря начала когда-то писать. Может быть, это будет начало твоей новой карьеры, и более удачной, чем прежняя.
Мне показалась дикой сама мысль, что писательство может заменить балет, но, когда я на следующий день пришел в больницу, мама уже строчила, как сумасшедшая.
На ее лице при моем появлении ничто не отразилось: мыслями она была уже в своей книге. Я почувствовал ревность.
— Надолго ли? — спросила она у отца, который подвозил меня.
Мы все собрались здесь в ожидании и напряжении: Эмма с Синди на руках, и я, вцепившийся в руку Барта. Папа поднял маму с кресла и посадил в инвалидную коляску, взятую напрокат.
Барт глядел на коляску с отвращением, а Синди от удовольствия кричала: «Мама, мама!».
Синди не слишком озадачило исчезновение мамы, так же, как и ее возвращение домой; зато Барт брезгливо отступил назад и мерил маму взглядом с головы до ног, будто рассматривал незнакомку. После этого Барт молча повернулся и, не говоря ни слова, пошел. Выражение боли появилось на лице мамы, она позвала:
— Барт! Ты даже не хочешь поздороваться со мной после разлуки? Ты не рад, что я снова дома? Я по тебе так скучала. Я знаю, что ты не любишь больницы, но мне бы хотелось, чтобы ты навестил меня. Мне также понятно, что тебе неприятен вид этой коляски, но я ведь в ней не навсегда. А инструктор по физической терапии показала мне, как много можно делать, сидя в такой коляске… — Мама замолчала, потому что Барт взглянул на нее так, что она осеклась.
— Ты так глупо выглядишь, когда сидишь в ней, — сказал Барт, сдвинув брови. — Мне это не нравится! Мама нервно рассмеялась:
— Ну, честно говоря, мне она тоже не нравится… это не самое лучшее, на чем мне пришлось восседать. Но это не навсегда, только пока не заживет мое колено… Барт, будь добр к своей матери. Я прощаю тебе, что ты не пришел ко мне в больницу, но я не прощу тебя, если ты больше не чувствуешь любви ко мне.
Все еще хмурясь, он отступил назад, когда она попыталась тихонько подъехать к нему.
— Нет! Не прикасайся ко мне! — истерически закричал он. —Ты не должна была ехать на этот спектакль! Ты сделала это нарочно, поэтому и упала! Ты сделала это, чтобы не быть вместе со мной дома, чтобы не видеть меня! Теперь ты будешь ненавидеть меня за то, что я остриг волосы Синди! И еще эта проклятая коляска, которая тебе совсем не нужна!
Повернувшись, как ужаленный, он побежал на задний двор, но поскользнулся и упал. Поднявшись, как будто за ним гонятся, он побежал опять, но сразу же врезался в дерево и вскрикнул от боли. Я видел, что нос его расквашен до крови. Каким же можно быть неуклюжим!
Папа вкатил коляску в дом, причем Синди с восторгом уже сидела на маминых коленях. Там он попытался объяснить поведение Барта:
— Не ужасайся его выходкам, Кэти… Он еще придет и раскается. Он ужасно скучал по тебе. Я слышал, как он плакал по ночам. А его новый психиатр, доктор Хермес, считает, что Барт изменился к лучшему. Его враждебность постепенно сглаживается.
Мама ничего не сказала, просто сидела и без конца гладила пушистую головку Синди с коротенькими-прекоротенькими волосиками. Синди теперь выглядела скорее как мальчик, хотя Эмма и пыталась прицепить бантик к ее пушку. Наверное, папа уже все рассказал маме о волосах Синди, поэтому она не задавала никаких вопросов.
Перед сном, когда Барт уже лежал в постели, я побежал в гостиную за своей книжкой и вдруг услышал мамин голос из ее комнаты:
— Крис, что мне делать с Бартом? Я пыталась доказать ему свою любовь, но он отверг меня. А что он сделал с Синди, беспомощным маленьким существом, которое всем так доверяет? Ты хотя бы отшлепал его? Ты как-нибудь наказал его за это? Несколько недель, проведенных в изоляции от всех, научат его послушанию.
Эти слова меня ужасно расстроили. Я побежал в спальню, залез в постель и начал в который раз рассматривать стены, обклеенные проспектами с изображением знаменитых танцоров Джулиана Маркета и Кэтрин Дал. Не в первый раз я задавал себе вопрос: каков же был мой настоящий отец? Сильно ли он любил мать? Любила ли она его? И была бы моя жизнь счастливее, если бы он не умер еще до моего рождения?
После моего отца — высокого человека с черными глазами и волосами — у нее был другой муж, Пол.
Говорят, Барт — его сын. Его ли он сын — или?.. Я не смог даже в мыслях произнести до конца этот вопрос, настолько кощунственным он был.
Я закрыл глаза, чувствуя, что напряженность в нашем доме все сгущается. Как будто невидимый меч был занесен над всеми нами, и только один Бог ведает, когда он пойдет крушить всех подряд.
Перед вечером следующего дня я, застав отца одного в кабинете, обрушил на него все вопросы, которые накопились.
— Папа, с Бартом надо что-то делать. Он пугает меня. Я не понимаю, как мы будем жить с ним дальше в одном доме. Мне кажется, он сходит с ума, если уже не сошел.
Отец закрыл лицо ладонями.
— Джори, я сам не знаю, что делать. Если Барта отослать в интернат, мама не перенесет этого. Ты не знаешь, что ей пришлось пережить. Не думаю, что она сможет вынести еще один удар — потерять Барта. Это убьет ее.
— Но не надо убивать ее! — страстно закричал я. — Давай ее спасать! Надо просто запретить Барту видеться с теми соседями, которые наговаривают ему какую-то ложь. Пап, он все время ходит к ним, а та старая леди сажает его к себе на колени и, наверное, такое ему рассказывает, что, когда он возвращается, то становится чудной, поступает и рассуждает, как старик, и говорит, что ненавидит женщин. Это все она, папа, эта старуха в черном, она влияет на него. Когда они долго не видятся, Барт становится прежним.
Папа посмотрел на меня очень странным взглядом, будто я подал ему какую-то мысль. У него, как всегда, были назначены на этот день и визиты, и клиенты, но он снял трубку, позвонил в свою больницу и сказал, что сегодня не приедет, так как у него дома неотложные дела. И они в самом деле были неотложными, клянусь вам!
Как часто я смотрел на Криса, третьего мужа моей матери, и втайне желал, чтобы он был моим кровным отцом! Но в этот день, когда он отложил все, чтобы спасти Барта и маму — я понял, что он и в самом деле мне отец.
В тот вечер после обеда мама пошла в свою комнату и работала над книгой. Синди была уже уложена, а Барт был во дворе. Мы с папой оделись потеплее и незаметно выскользнули из дома.
Было сыро и туманно. Мы шли бок о бок к массивному мрачному особняку с черными железными воротами.
— Доктор Кристофер Шеффилд, — представился отец в переговорное устройство. — Мне нужно повидаться с хозяйкой.
Когда ворота сами открылись, и мы вошли, он спросил, почему я не поинтересовался, как зовут эту леди. Я пожал плечами. Мне и в самом деле казалось, что ей не нужно имени. Барт всегда называл ее просто Бабушка.
У двери папа постучал о гонг медным молоточком. После некоторого ожидания послышались шаркающие шаги, и на пороге предстал Джон Эмос Джэксон.
— Хозяйка быстро устает, — проговорил он. — Старайтесь не расстраивать ее.
У него были запавшие щеки, узкое, длинное лицо, сгорбленная спина и трясущиеся руки.
Я с удивлением посмотрел на папу: он был явно озадачен и хмурился. Мы вошли в дверь, открытую для нас. Лысый старик куда-то исчез.
В кресле-качалке сидела леди, одетая во все черное.
— Простите за вторжение, — начал папа, внимательно вглядываясь в лицо леди, меня зовут доктор Кристофер Шеффилд, я ваш сосед. А это мой старший сын Джори, вы с ним уже встречались.
Казалось, она очень обеспокоена и нервозна. Она молча указала нам на стулья. Мы присели, показывая, что не будем задерживаться надолго. Секунды казались нам часами. Отец подвинулся к ней поближе и произнес:
— У вас прекрасный дом.
Он оглядел хорошую мебель, картины на стенах и еле слышно пробормотал:
— Мне кажется, я это где-то уже видел.
Лицо дамы было покрыто черной вуалью. Она низко склонила голову. Ее руки были простерты на коленях и, казалось, просили извинения за молчание.
Я прекрасно помнил, что она разговаривала при мне. Почему она изображает немую? Она сидела прямо и неподвижно, и лишь ее тонкие аристократические руки выдавали ее. Руки, все унизанные кольцами, нервно теребили жемчужины, которыми, я знал, была покрыта под вуалью ее шея.
— Вы не говорите по-английски? — сжатым голосом внезапно спросил отец.
Она поспешно кивнула, давая понять, что понимает по-английски. Папины брови нахмурились. Он был озадачен.
— Тогда давайте приступим к причине нашего визита. Мой сын Джори сказал мне, что вы близко знакомы с моим младшим сыном Бартом. Джори говорил, что вы дарите мальчику дорогие вещи и кормите его конфетами, между прочим, перед обедом. Извините меня, миссис… миссис?.. — Он подождал некоторое время, но она не назвала себя, и он продолжал:
— В следующий раз, когда Барт посетит вас, прошу вас, отошлите его домой без подарков. Барт натворил много такого, что заслуживает наказания. Недопустимо, чтобы между ребенком и родительским авторитетом стоял незнакомый нашей семье человек. Ваши поощрения ему имеют самые плачевные последствия.
Все это время отец старался почему-то увидеть ее руки, хотя леди, спохватившись, засунула их под себя. Мне показалось, что она знает его намерение и прячет руки от его взгляда.
Отчего это? Что все это значит? Или эти дорогие сверкающие кольца так привлекли его внимание? Я никогда не думал, что папе нравятся такие вещи, потому что мама никогда ничего, кроме серег, не надевала.
В это время отец слегка отвлекся, рассматривая одну из картин, написанных маслом, и ее руки вновь схватились за нитку жемчуга на шее. Отец вздрогнул и резко повернулся. То, что он сказал, поразило до глубины души меня и до оторопи — ее:
— Перстни на ваших руках — я их видел раньше! Она всплеснула руками в широких рукавах, обнажив их, и папа вскочил на ноги, как ударенный молнией. Он уставился на леди, затем быстро обошел всю комнату, разглядывая вещи, и опять вплотную подошел к ней. Она сгорбилась в кресле.
— Все лучшее… что можно купить… за деньги… — проговорил отец, четко разделяя слова.
В его голосе было столько горечи, которую я не смог понять. Позднее я уже ничего не мог понять.
— У блистательной и аристократической миссис Бартоломью Уинслоу все должно быть самое лучшее, — проговорил он. — Почему же, миссис Уинслоу, у вас не хватило здравого смысла спрятать эти перстни? Тогда, возможно, ваш обман и сошел бы вам с рук, хотя я сомневаюсь, как надолго. Я слишком хорошо знаю не только ваш голос, но и ваши жесты. Вы носите черные обноски, но пальцы ваши унизаны драгоценностями. Разве вы не помните, что эти вещички сделали со всеми нами? Или вы думаете, что я забуду когда-нибудь дни страданий от холода и жары, от одиночества? Вся наша боль — в этой нитке жемчуга и в этих перстнях!
Я был совершенно потрясен. Никогда раньше мне не приходилось видеть отца в таком трагическим настроении. Он был не из той породы людей, что мгновенно впадают в депрессию или истерику. Так кто же эта женщина, которая ему известна и совсем, оказывается, неизвестна мне? Почему он назвал ее миссис Уинслоу, да еще Бартоломью Уинслоу — полным именем моего брата Барта? Если она и в самом деле настоящая, бабушка моего сводного брата, значит, тогда Барт — не сын Пола, второго мужа мамы?
А папа тем временем продолжал вопрошать ее:
— Отчего же, миссис Уинслоу, отчего? Или вы полагали, что сможете спрятаться здесь, по соседству с нами? Как вы непредусмотрительны: ведь даже ваша манера сидеть и держать голову выдают вас. Разве вы себя еще не исчерпали в своей злобе ко мне и к Кэти? Да, вы на этом не остановитесь! Мне следовало догадаться, кто искушает Барта, и что стоит за его диким поведением! Что вы сделали с нашим сыном?
— Нашим сыном? — переспросила она. — Вы имеете в виду — с ее сыном?
— Мама! — вскрикнул отец и тут же, спохватившись, виновато взглянул в мою сторону.
Я во все глаза смотрел то на одного, то на другого, и думал, как это все странно и удивительно. Значит, это его мать; в таком случае она на самом деле бабушка Барта. Но тогда почему она — миссис Уинслоу? Если она — его мать и мать Пола, тогда она должна быть миссис Шеффилд — ведь так?
Теперь заговорила она:
— Сэр, мои перстни вовсе не так уж исключительны. Барт рассказал мне, что вы ему на самом деле не отец, поэтому прошу вас: покиньте мой дом. Обещаю вам больше не заманивать сюда Барта. Я никому не хочу причинить вреда.
Мне показалось, что она на что-то намекает отцу взглядом. Наверное, они не хотели о чем-то говорить в моем присутствии.
— Дорогая моя мама, ваша игра сыграна. Она всхлипнула и закрыла лицо руками. Отец, невзирая на ее слезы, резко спросил:
— Когда вас отпустили врачи?
— Прошлым летом, — прошептала она. Руки ее были судорожно сжаты. — Еще перед тем, как поселиться здесь, я поручила моим поверенным помочь вам с Кэти приобрести дом и землю по вашему выбору. Моя помощь должна была быть анонимной, я знала, что вы не примете ее.
Папа почти упал в кресло и тяжело оперся локтями о колени. Но почему, почему он не радуется, что его мать отпустили оттуда? Ведь теперь все так счастливо складывается, она живет по соседству. Разве он не любит свою мать? Или он боится ее нового сумасшествия? Или он думает, что она заразит своим сумасшествием Барта? Что он уже унаследовал от нее это? А почему и за что ее не любила мама? Я переводил взгляд с одного на другую, ожидая найти ответы на мои молчаливые вопросы, но больше всего я боялся узнать, что отцом Барта был вовсе не Пол.
Когда отец поднял голову, я увидел на нем незнакомые мне прежде глубокие морщины, морщины горя и усталости.
— Никогда, будучи в добром здравии и уме, я не смогу назвать вас снова Матерью, — глухо сказал он. — Если вы помогли поселиться здесь нам с Кэти, благодарю вас. Но завтра же на нашем доме будет вывешена табличка «Продается», и мы уедем отсюда навсегда, если только вы не уедете прежде. Я не позволю вам отвращать моих сыновей от их родителей.
— Их родительницы, — поправила она его.
— От их единственных родителей, — еще раз под-, черкнул он. — Мне надо было предусмотреть, что вы найдете нас. Я позвонил вашему врачу, и он ответил, что вас, отпустили, но куда вы уехали и когда, он отказался сказать.
— Но куда еще мне деваться? — жалобно вскрикнула она, ломая свои унизанные кольцами пальцы.
Я бы мог поклясться, что она любит его — об этом говорил каждый ее взгляд, каждое слово.
— Кристофер, — плача, умоляла она, — у меня нет друзей, нет семьи, даже дома; мне некуда поехать, кроме, как к тебе и твоей семье. Все, что мне осталось в жизни — это ты, Кэти и ее сыновья — мои внуки. Ты хочешь отнять у меня и это? Каждую ночь я на коленях молюсь, чтобы вы с Кэти простили меня, взяли меня к себе и любили, как когда-то ты любил меня.
Казалось, он сделан из нечеловеческого материала, так он был неумолим, а я вот-вот готов был заплакать.
— Сын мой, мой возлюбленный сын, возьми меня к себе, скажи, что ты любишь меня вновь. Но если ты не можешь этого, тогда позволь хотя бы мне остаться здесь и хоть изредка видеть моих внуков.
Она ждала его ответа. Он отказал ей молча. Тогда она продолжала:
— Я надеюсь, ты снизойдешь к моим мольбам, если я пообещаю никогда не показываться ей на глаза, поклянусь, что она не узнает, кто я такая. Ведь я видела ее, слышала ее голос; я пряталась за стеной и слушала ваши голоса. Мое сердце готово было разорваться, мне до боли хотелось обнять вас, быть с вами. Слезы душат меня, мне хочется закричать о том, как я виновата перед вами и как раскаиваюсь! Я так раскаиваюсь!
Он продолжал отчужденно молчать; взгляд его был холоден, как у профессионального медика перед больным.
— Кристофер, я с радостью бы отдала десять лет оставшейся мне жизни, если бы смогла исправить то зло, что причинила вам! Я отдала бы еще десять лет просто за то, чтобы быть в вашем доме и лелеять моих внуков!
Слезы стояли не только в ее глазах, но и в моих. Сердце мое разрывалось от жалости к ней, хотя из ее слов я понял, что мама с папой ненавидели ее не напрасно.
— Ах, Кристофер, неужели ты не понимаешь, что значат эти черные лохмотья? Я потеряла свое лицо, свою фигуру, я скрываю свои волосы, только чтобы она не узнала меня! Но все это время я молюсь и продолжаю надеяться, что когда-нибудь вы оба простите меня и примете меня в семью! Пожалуйста, умоляю, примите меня, как свою мать! Если ты снизойдешь ко мне, то и она когда-нибудь!
Как он мог спокойно слушать эти душераздирающие мольбы? Как можно было не почувствовать жалости к ней? Я и то плакал.
— Кэти никогда не простит вас, — бесцветным голосом ответил папа.
Мне стало странно, когда она радостно вскрикнула:
— Значит, ты меня прощаешь?! Пожалуйста, скажи мне это!
Я весь дрожал от ожидания: что он ответит?
— Мама, как я могу сказать, что прощаю вас? Значит, я предам Кэти, а я никогда не сделаю этого. Мы всю жизнь вместе, вместе нам и умирать, а если мы не правы, то и быть неправыми нам вместе. А вам судьбой суждено быть виноватой и поэтому — одинокой. Ничто не может извинить смерть; оживить вновь нельзя.
Каждый день, что вы проживете по соседству, нанесет еще больший урон будущности Барта. Вы знаете, что он уже угрожает нашей приемной дочери Синди?
— Нет! — вскрикнула она, так потрясая головой, что ее вуаль упала с лица. — Барт не сделает ничего дурного.
— Вы так уверены? Но он отрезал ребенку волосы ножом, понимаете это вы, миссис Уинслоу? И матери своей он тоже угрожает.
— Нет! — еще более страстно закричала она. — Барт любит ее! Я занимаюсь воспитанием Барта, потому что ему недостает внимания родителей; вы оба слишком заняты своей профессиональной жизнью, вы не видите, как он страдает. А я отвечаю на его любовь. Я стараюсь восполнить ему недостаток материнской любви и ласки. Я сделаю все, чтобы он был счастлив. И, если он счастлив от моей ласки и моих подарков, то какой вред я могу причинить ребенку? Кроме того, известно, что если у ребенка есть все сладости, которые он пожелает, то рано или поздно они ему надоедают. Когда-то я сама была в этом возрасте, любила мороженое, пирожные, пирожки, конфеты… а сейчас я могу и вовсе обходиться без них.
Папа встал и дал знак мне. Я встал около него, а он с жалостью смотрел на свою мать.
— Как поздно, — произнес он, — как непоправимо поздно вы осознали свою вину и стараетесь ее исправить. Когда-то одно слово из всех, сказанных вами теперь, могло растопить мое сердце. А теперь уже то, что вы настаиваете на том, чтобы остаться здесь, доказывает, как мало вы печетесь о благополучии нашей семьи.
— Ну, пожалуйста, Кристофер, — вновь взмолилась она, — у меня больше никого нет, и некому будет заплакать надо мной, когда я умру. Не отказывай мне в любви, ведь это убьет в тебе самом твою лучшую сторону. Ты всегда был иной, чем Кэти. В тебе всегда было сострадание — найди его теперь. Оживи в себе свои лучшие качества, сделай так, чтобы и Кэти через тебя смогла найти в себе любовь! — она разрыдалась и вконец ослабла. — Или пусть не любовь, а хотя бы прощение. Помоги ей простить меня; я признаю теперь, что была плохой матерью!
Казалось, теперь и папа растрогался, но ненадолго.
— Я обязан прежде всего думать о благополучии Барта. Он очень нестоек и раним. Ваши рассказы так подействовали на него, что у него начались ночные кошмары! Оставьте его в покое. Оставьте в покое нас. Уезжайте, или не появляйтесь, мы более не принадлежим вам. Когда-то у вас были все шансы доказать, что вы любите нас. Даже тогда, когда мы убежали, вы могли бы внять доводам суда и побеспокоиться о нашем будущем, но вы предпочли вычеркнуть нас из своей жизни.
Так мы вычеркиваем вас из своей жизни! Живите с богатством, которому вы пожертвовали своими детьми. А мы с Кэти заработали право на свою жизнь тяжкими испытаниями.
Я был вовсе ошеломлен: о чем это он? Что могла такого сделать мать против своих двух сыновей, и что общего имела с ними, Кристофером и Полом, моя мать в их далекой юности?
Она встала во весь рост, высокая, прямая. Затем медленно-медленно она открыла свое лицо и повернулась к нам. Я обомлел. Мне показалось, что обомлел и отец: я никогда еще не видел лицо, которое было бы так красиво и безобразно в одно и то же время. Ее морщины были столь глубоки, будто их процарапали когтями. Щеки ее ввалились. А красивые светлые волосы тронулись сединой. Когда-то мне безумно хотелось посмотреть на ее лицо, теперь я желал бы никогда его не видеть.
Папа опустил взгляд.
— Я хотела бы, чтобы ты знал, что я делаю, чтобы искупить свою вину. Я выгляжу так, что больше уже не походить на Кэти. Видишь это кресло? — Она указала рукой на деревянное кресло, на котором сидела. Остальные стулья в комнате были мягкие, с мягкими подлокотниками. — У меня стоит по одному такому креслу в каждой комнате. Я сижу только в них, чтобы наказать себя. Я каждый день одеваюсь в одно и то же черное платье. На всех стенах у меня висят зеркала, чтобы каждый день видеть, какая старая и безобразная я стала. Я делаю все это, чтобы искупить свои грехи перед детьми. Ненавижу эту вуаль, но ношу ее. Она мешает мне видеть, но я заслужила это наказание и терплю. Я убиваю свою плоть и кровь, я убиваю себя, продолжая надеяться, что придет час, когда вы с Кэти поймете, как я страдаю, как раскаиваюсь: тогда вы простите меня и вернетесь ко мне, мы снова будем жить одной семьей. А когда это время настанет, я смогу спокойно сойти в могилу. Тогда мы с твоим отцом вновь встретимся, на том свете, он не станет судить меня так сурово.
— Я прощаю вас! — не соображая ничего от жалости, закричал я. — Я прощаю вам все, что вы совершили! Мне жаль, что вы все время в черном и с вуалью на лице! Я обернулся к отцу и схватил его руку:
— Папа, скажи быстрее, что ты прощаешь ее! Не заставляй ее так страдать! Ведь она — твоя мать. Я бы простил свою мать, что бы она ни сделала.
Он заговорил так, будто и не слышал меня:
— Вы всегда добивались от нас всего, чего хотели. — Я никогда не слышал в его голосе таких жестоких нот. — Но я больше уже не мальчик. Теперь я знаю, как противостоять вашему лицемерию, потому что рядом со мною женщина, которая поддерживала меня во всех трудностях. Она научила меня не быть легковерным. Вы хотите заставить Барта подчиняться себе. Но он — наш. Мы его не отдадим. Я думал прежде, что Кэти была страшно неправа, когда она выкрала у вас Барта Уин-слоу. Но теперь я понял — она поступила правильно. Теперь зато у нас два сына, а не один.
— Кристофер, — закричала в отчаянии, ухватившись за последнее, миссис Уинслоу, — ты ведь не захочешь, чтобы мир узнал позорную правду, ведь так?
— Позорную правду и о вас также, — холодно ответил он. — Если вы опозорите нас, вы опозорите и себя одновременно. И помните: мы были всего лишь детьми. На чьей стороне, как вы думаете, будет суд и общественное мнение: на нашей или на вашей?
— Остановитесь для вашего же блага! — прокричала она, когда мы с отцом выходили из зала, причем отец уводил меня почти силой, я все время оглядывался, мучимый жалостью к ней. — Верни мне свою любовь, Кристофер! Дай мне искупить свою вину!
Папа резко обернулся, кровь бросилась ему в лицо.
— Я не смогу простить вас! Вы до сих пор думаете лишь о себе! Мы — чужие люди, миссис Уинслоу. Я бы с радостью забыл вас.
Ах, папа, думал я в это время, ты ведь будешь жалеть потом об этом. Пожалуйста, прости ее.
— Кристофер, — еще раз сказала она вслед; голос ее был тонок и слаб. — Если вы с Кэти снова полюбите меня, я буду помогать вам. Я обеспечу ваше существование. Я могу много сделать.
— Что, деньги? — со скорбной усмешкой произнес он. — Вы собираетесь откупиться от нас? У нас достаточно денег. У нас счастливая семья. Мы прошли через ад и выжили, сумели сохранить любовь, но мы никого не убивали для того, чтобы достичь всего того, что имеем.
Не убивали? А она — убивала?
Папа решительно направился к дверям и потянул меня за собой. По дороге я сказал ему:
— Пап, мне кажется, что все это время там прятался Барт. Он подслушивал и подглядывал. Я уверен, что он был там.
— Хорошо, — сказал отец усталым голосом. — Если ты так считаешь, иди и найди там его.
— Папа, почему ты не простишь ее? Я думаю, она искренне раскаивается в том, что сделала против тебя, и потом, что бы это ни было, она — твоя мать.
Я даже улыбнулся ему, так мне хотелось верить, что он передумает и пойдет со мною обратно, чтобы простить ее. Разве не здорово будет, если обе мои бабушки соберутся здесь на Рождество?
Он молча покачал головой, продолжая идти вперед, а я отстал, собираясь повернуть обратно. Внезапно он обернулся и позвал:
— Джори! Обещай ничего не говорить об этом маме.
Я пообещал, но в душе у меня поселились скорбь и беспокойство. Мне бы хотелось никогда не знать того, о чем я узнал неожиданно в тот вечер.
К тому же я не понимал, всю ли историю об отношениях папы с его матерью я услышал или только часть, а основная — и страшная — тайна еще скрыта от меня.
Мне бы хотелось спросить его, за что он так ненавидит ее, но отчего-то я понимал, что он мне не скажет.
Интуиция подсказывала мне, что лучше мне не знать всей правды.
— Если Барт и вправду там, приведи его домой и заставь лечь спать, Джори. Но Бога ради, умоляю, не говори ничего маме об этой женщине. Я позабочусь обо всем сам. Она скоро уедет, и мы будем жить так, как раньше.
Я поверил, потому что хотел поверить, что все пойдет по-прежнему, что все будет хорошо. Но в глубине души я носил печальную память об этой женщине. Конечно, папа был мне более дорог, чем она, но я не смог удержаться от вопроса:
— Папа, отчего ты так ненавидишь ее? Что она сделала? А если ты ее ненавидишь, то почему тогда ты раньше настаивал, чтобы мы навестили ее, а мама не хотела.
Папа долго смотрел куда-то вдаль, а потом, будто издалека, до меня дошел его голос:
— Джори, к сожалению, ты скоро сам узнаешь правду. Дай мне время, чтобы найти нужные и точные слова для объяснения всего, что случилось. Но поверь: мама и я всегда намеревались рассказать тебе правду. Мы ждали, когда ты и Барт достаточно подрастете, чтобы суметь понять, как можно одновременно и любить свою мать, и ненавидеть. Это грустно, но многие дети испытывают такие двойственные чувства к своим родителям.
Я обнял его, хотя это считалось «не по-мужски». Я любил его, но если это опять «не по-мужски», то тогда что остается мужчине?
— Не волнуйся за Барта, папа. Я приведу его домой сейчас же.
Мне удалось проскользнуть в еще не закрытые ворота как раз вовремя. Они клацнули за моей спиной. Наступила такая тишина, что, казалось, на земле все вымерло.
Я быстро спрятался за деревом. Навстречу мне вышли рука об руку Джон Эмос Джэксон и Барт. Старик провожал Барта.
— Теперь тебе ясно, что делать?
— Да, сэр, — проговорил, будто в ступоре, Барт.
— Тебе понятно, что произойдет, если ты поступишь по-другому?
— Да, сэр. Всем тогда придется плохо, и мне тоже.
— Да, плохо, плохо так, что ты пожалееш-ш-шь.
— Плохо так, что я пожалею, — тупо повторил Барт.
— Человек рожден в грехе…
— Человек рожден в грехе…
— …и рожденный в грехе…
— и рожденный в грехе…
— …должен страдать.
— А как они должны страдать?
— По-разному, всю жизнь, а смертью их грехи искупятся.
Я застыл на месте, скрученный суеверным страхом. Что делает этот человек? Зачем ему Барт?
Они прошли мимо меня, и я увидел, как Барт растворился в темноте. Пошел домой. Джон Эмос Джэксон прошаркал в дом, запер дверь. Вскоре все огни погасли.
Внезапно я вспомнил: я не слышу лая Эппла. Разве такая старая сторожевая собака, как Эппл, допустит, чтобы незнакомец ходил ночью по участку?
Я прокрался к сараю и позвал Эппла по имени. Но никто не бросился ко мне, чтобы лизнуть в лицо, и никто не завилял радостно хвостом. Я снова позвал, уже громче. Я знал, что на двери висит керосиновая лампа. Я зажег ее и вошел в стойло, где был с некоторых пор дом Эппла.
От того, что я увидел, прервалось дыхание. Нет, нет, нет!
Кто мог сделать это? Кто мог проткнуть вилами верную собаку, прекрасного лохматого друга?
Кровь, покрывавшая его густую шерсть, высохла и стала черной. Я выбежал и что есть духу пустился домой. Час спустя мы с папой вырыли могилу для огромного пса. Мы оба понимали, что «они» смогут навсегда отнять у нас Барта, если эта история выйдет наружу.
— Но Барт не мог сделать этого, — проговорил папа, когда мы были уже дома. — Нет, я не верю. Я уже мог поверить во все.
Рядом с нами живет старая женщина. Она всегда одета в черное и носит черную вуаль. Она — дважды свекровь мамы и вдвойне ненавидима.
Все, что оставалось мне — теряться в бесконечных догадках: что такого она сделала моим маме и папе? Отец так и не нашел слов, чтобы мне это объяснить.
Поэтому я решил, что она и моя бабушка тоже, ведь я так любил Криса, он был мне и в самом деле отец.
Но на самом деле она бабушка Барта, вот почему она так ласкала, так заманивала именно его, а не меня. Я же принадлежал мадам Марише, так же законно, как Барт — ей. Они любили друг друга по закону крови. Я даже позавидовал Барту: я был всего лишь приемный внук для этой таинственной женщины, которая наложила на себя такое жестокое искупление своих ошибок. Мне показалось, что я должен больше заботиться о воспитании Барта: защищать его, руководить им, не давать ему заблуждаться.
Мне захотелось взглянуть на Барта сейчас же. Он лежал в кровати, свернувшись калачиком, и сосал во сне большой палец. Он казался совсем ребенком. Я подумал, что он всю свою маленькую жизнь был как бы в моей тени. Ему всегда ставили в пример меня, достигшего таких успехов, о которых он в те же годы и помышлять не мог, он всегда запаздывал, не успевая за моим темпом, не имея таких же целей. Он даже позднее пошел, позднее заговорил в младенческом возрасте, и не улыбался до года. Выходило, будто бы он с рождения знал, что ему предназначено быть «номером два» в нашей семье, и никогда «номером один». А теперь, с появлением бабушки, он нашел человека, для которого он — главный, в нем смысл жизни. Я порадовался за Барта. Даже теперь, не видя под вуалью ее лица и под черным платьем ее фигуры, я знал, что когда-то она была очень красива. Гораздо красивее моей бабушки Мариши, которая вряд ли могла сравниться с ней даже в юности.
Но… темные места в этой истории не давали мне покоя.
Когда и почему появился Джон Эмос Джэксон? Почему любящая мать и бабушка, которая решила порвать с прошлым, воссоединиться с детьми и внуками, притащила сюда этого злобного, темного человека?
ПОЧИТАЙ МАТЬ СВОЮ
Конечно, он даже не оглянулся, чтобы удостовериться, сплю ли я на самом деле. Я лежал в той маленьком кровати, которая всегда была моя, и они нисколько не сомневались, что мне в ней удобно. Я увидел, как папа одетый вышел из дому. Отчего-то я догадался, что он идет к бабушке. Пусть бы у него ничего не вышло, и тогда бабушка будет, как прежде, моя. Только моя.
Эппл. Эппл ушел туда, где теперь прочие щенки и пони,
— Они пасутся на райских пастбищах, — говорил в таких случаях Джон Эмос со странным блеском в его водянистых глазах.
Он смотрел на меня так подозрительно, будто подозревал, что это я проткнул вилами Эппла.
— Ты и правда видел его мертвым? Эппл умер?
— Неподвижен, как чурбан. Правда умер.
Я крался по извилистым тропинкам, которые, казалось мне, ведут меня прямо к воротам ада. Вниз, вниз, вниз, через пещеры, каньоны и ямы, и рано или поздно придешь к этим вратам. Они красные. Ворота в ад должны быть красные или черные, в крайнем случае.
Черные ворота. Черные ворота бесшумно и широко открылись, пропуская папу. Да, она хотела, чтобы он пришел. Заботливый сын. Упек свою мать в сумасшедший дом, а следом за ней отправит меня в одно такое веселенькое заведение, где тебя связывают и надевают смирительные рубашки (интересно, как они выглядят?). Во всяком случае, все это ужасно.
Ворота захлопнулись, слегка клацнув петлями. Мама, наверное, в своей комнате, перепечатывает свою книгу, как будто она и в самом деле заменит ей танцы. Она как ни в чем не бывало сидела в своей инвалидной коляске и была поглощена книгой, когда Джори заиграл ту самую балетную музыку. Потом она подняла голову, стала глядеть куда-то в пространство, затем ноги ее задвигались, отбивая такт.
— Что такое хитросплетения, мама? — спросил я, когда однажды она заметила, что у Джори дар разбираться во всех хитросплетениях танца.
— Сложности, — ответила она сразу, как будто носила при себе словарь.
Словари всегда окружали ее: маленькие, большие, средние, и один толстенный словарь, который даже стоял на особой вертящейся подставке.
С тех пор я учил свои ноги разбираться в хитросплетениях. Вот и сейчас я незаметно проскользнул за спиной папы, который никогда не имел привычки оглядываться. Я всегда оглядывался, внимательно вглядываясь в обстановку, то направо, то налево, через плечо, всегда выслеживая, вынюхивая.
Проклятый шнурок! Я упал, зацепившись за него. В который уже раз! Если даже папа и услышал мой слабый вскрик, то он все равно не оглянулся. А ведь секретные дела надо делать тайно, как делали шпионы. Или воры, охотники за драгоценностями. У богатых леди всегда много драгоценностей. Надо бы попрактиковаться, пока она рассусоливает там со своим сыночком, таким уважаемым доктором, все плачет и умоляет простить ее, сжалиться, полюбить снова и взять к себе. Как это все противно. Я никогда не любил папу особенно, но теперь я вспомнил, как я к нему относился еще до того, как он спас мою ногу от «ампутации». Ага, папочка собирается отнять у меня единственную родную бабушку! У кого из мальчишек еще есть такая богатая бабушка, что, только заикнись, она тебе все отдаст?
— Куда это ты идешь, Барт? — Джон Эмос возник из ничего, блестя в темноте глазами.
— Не твое поганое дело! — сказал я так, как сделал бы Малькольм.
Дневник Малькольма был, как всегда, у меня с собой, под рубашкой. Красная кожа его обложки прилипла к моей груди. Я учился извлекать выгоду из ярости.
— Твой отец здесь, разговаривает с бабушкой. Спрячься-ка там и запоминай каждое сказанное ими слово, а потом все расскажешь мне. Ты понял?
Понял. Он-то, конечно, и сам будет подглядывать в дверь, я знаю. Но он ничего не услышит. А я не пропущу ни одного слова, будьте уверены. Не может сам ни нагнуться, ни поднять уроненного. А командует.
— Барт! Ты слышал, что я сказал? Какого черта ты пошел на черную лестницу?
Я обернулся и пристально поглядел на него. С высоты пятой ступени я был выше него.
— Сколько тебе лет, Джон Эмос?
Он пожал плечами и нахмурился:
— Зачем тебе знать?
— Просто не видел еще никого дряхлее тебя.
— Бог накажет того, кто не почитает старших. — Он щелкнул зубами. Звук был такой, как будто тарелки сбросили в раковину.
— Я сейчас даже выше, чем ты.
— — Во мне шесть футов роста — или было, во всяком случае. Тебе, малец, никогда не вырасти таким, разве что ты все время будешь стоять на лестнице.
Я прищурил глаза, чтобы сделать взгляд таким, как у Малькольма.
— Придет день, Джон Эмос, когда я перерасту тебя. Ты на коленях приползешь и будешь просить меня, пожалуйста, сэр, будьте добры, сэр, избавьте меня от этих проклятых мышей на чердаке. И я скажу: «Я не могу быть уверен в том, что ты достоин моего доверия?», а ты скажешь: «Я буду служить вам до последнего, даже когда вы сойдете в могилу».
Моя речь вызвала у него лукавую улыбку.
— Барт, ты вырастешь таким же умным, как твой великий дед, Малькольм. Отложи все, что ты собираешься делать, Барт. Иди к ним и выслушай все, что они скажут. Каждое слово. А потом приди и перескажи мне.
Я, как настоящий шпион, подлез под сервироваль-ный столик, замаскированный красивым восточным экраном. Оттуда я прокрался за кадушки с пальмами.
Ну, конечно же, я так и знал. Все одно и то же. Бабушка умоляла, папа отказывал. Я уселся поудобнее и достал пачку самокруток. Когда жизнь становится невыносимой, как сейчас, например, сигареты помогают. Ничего не делать, только слушать. А мне страшно хотелось действовать. Настоящие шпионы не говорят ни слова.
Папа хорошо выглядел в своем светло-сером костюме. Я бы хотел так выглядеть, когда вырасту, но я не смогу. У меня нет этого дара — хорошо выглядеть. Я вздохнул: на самом деле мне хотелось быть его сыном.
— Миссис Уинслоу, вы пообещали мне уехать, но я не вижу ни одной упакованной коробки. Прошу вас, для блага Барта, для его душевного здоровья; для блага Джори, если только вы правду говорите, что любите его тоже; и, главным образом, для Кэти — уезжайте. Уезжайте в Сан-Франциско. Это недалеко. Клянусь вам, что навещу, как только смогу. Я найду возможность посещать вас, так, чтобы Кэти и не заподозрила.
Надоело. Что он заладил об одном и том же? Какое ему дело, что мама думает и говорит о его матери? Если бы я был таким дураком, чтобы жениться, я бы велел своей жене принять мою мать или убираться ко всем чертям. Катись ко всем чертям, как сказал бы Малькольм.
— О, Кристофер, — снова расплакалась она, вытирая слезы бесчисленными шелковыми платочками. — Я бы хотела, чтобы Кэти простила меня, и чтобы я смогла занять какое-то место в вашей жизни. Я не уезжаю, потому что жду, когда она поймет, что я не причиню никому зла… я здесь для того, чтобы дать вам все, что смогу.
Папа горько усмехнулся:
— Предполагаю, о чем вы говорите, снова исключительно о деньгах и вещах. Но это не то, что нужно ребенку. Кэти и я сделали все, что в наших силах, чтобы Барт чувствовал, как его любят, как в нем нуждаются, но он не понимает моей ответственности за него. Он совершенно не ориентируется в жизни: что он в семье, кто он, куда он идет? У него нет никаких склонностей, он не сделает карьеры, как Джори, карьеры, которая обеспечила бы ему будущее. Сейчас он мечется, ищет себя, а вы не сможете ему в этом помочь. Он очень замкнут, никого не пускает в свой внутренний мир. Он и обожает, и мучает мать. Он ревнив: думает, что она любит Джори больше, чем его. Он осознает, что Джори более воспитан, красив, талантлив, а главное, более ловок в общении. Барт не преуспел же ни в чем, кроме больших претензий. Если бы он доверился бы нам или своему психиатру, ему можно было бы помочь, но он никому не доверяет.
Я сидел и молча вытирал злые слезы. Так горько слышать, как о тебе говорят: конечно, кое-что правда, я такой, но кое-что совсем не правда. Я не такой, а они так уверены, что знают меня. Ничего они не знают. Откуда им знать?
— Вы что-нибудь поняли из того, что я только что сказал, миссис Уинслоу? — закричал вдруг папа. — Барт ненавидит свой нынешний имидж беззащитного ребенка, а дело в том, что у него нет ни умения, ни ловкости, ни авторитета. Поэтому он черпает все, чего ему недостает, из книг, из телевизионных шоу, даже из наблюдений за животными: то он изображает волка, то собаку, то кошку.
— Но почему, почему? — стонала она. Он рассказал все мои секреты. А рассказанный секрет не имеет никакой ценности, вот так.
— Вы не понимаете? Даже не догадываетесь? В доме тысячи фотографий отца Джори, и ни одной — отца Барта. Ни одной.
Это так поразило ее, что она встала. И страшно рассердилась:
— А с какой стати ему иметь фотографии отца? Или это моя вина, что мой второй муж не дал ни одной фотографии своей любовнице?
Я был ошеломлен. Что она сказала? Джон Эмос, правда, рассказывал мне какие-то дурацкие истории, но я тогда думал, что он их выдумал, как я выдумываю всякие истории, чтобы развеять скуку. Может ли быть правдой то, что моя мама, моя собственная мама была порочной женщиной, совратившей второго мужа моей же бабушки? И что я — сын юриста по имени Бартоломью Уинслоу? Ах, мама, как же я теперь стану жить? Как мне не ненавидеть тебя теперь?
Папа снова хитро улыбнулся:
— Вероятно, вашему дорогому мужу не было в том нужды. Он полагал, что будет у Кэти всегда под рукой, в доме и в постели: он, живой, собственной персоной, в перспективе, как законный муж. Перед его смертью она ему призналась, что у нее будет от него ребенок; и я, по крайней мере, не сомневаюсь, что он развелся бы с вами и женился на Кэти, если бы не внезапная смерть.
Душевная боль скрутила меня в узел. Бедный, бедный мой отец, погибший в огне в Фоксворт Холле! Да, теперь я знаю: только Джон Эмос был мне настоящим другом, только он один относился ко мне, как ко взрослому, только он сказал мне правду. А дядя Пол, чья фотография хранилась у меня на ночном столике, был мне не более чем отчим, такой же, как и Кристофер. Я мысленно рыдал, ведь я потерял еще одного отца. Я из своего убежища переводил в отчаянии взгляд то на одного, то на другую, лихорадочно соображая, как же мне теперь относиться к ним и к маме. Как родители смеют распоряжаться так жизнями еще не рожденных своих детей: перекидывать их туда-сюда, так что я мог бы и не узнать, чей я сын?
И все же я был на стороне бабушки, которую, казалось, очень задели слова сына. Я с надеждой ждал, что она скажет. Ее тонкие белые руки коснулись лба, покрытого испариной, как будто она чувствовала головную боль. Как она переносит эту боль, если я не могу вынести?
— Ну что ж, Кристофер, — произнесла она, наконец, когда я было уже подумал, что она не оправится от этого шока, — ты свое сказал, позволь же сказать и мне. Если бы дело дошло до необходимости выбирать между Кэти, с ее неродившимся ребенком, и мною, с моим состоянием, Барт выбрал бы меня, свою жену. Возможно, они еще долго были бы любовниками, пока она бы не надоела ему, но я знаю его: он нашел бы легальный путь отобрать у Кэти своего ребенка, выбросив ее из своей жизни. Он бы остался со мной, не сомневаюсь, хотя каждый удобный момент он бы оглядывался на хорошенькие личики и более свежие тела.
Это мой собственный отец. Мой собственный кровный отец не захотел бы жить с моей матерью. Слезы навернулись на мои глаза. И эти слезы доказывали, что я был все еще человек, а не та выдуманная мной же химера. Я чувствовал боль. Но отчего я никогда не чувствовал счастья, простого человеческого счастья? И тут мне припомнились недавние слова бабушки, что мой отец нашел бы легальный путь отобрать меня у мамы… Что это означало: что он выкрал бы меня у нее? Эта мысль тоже не сделала меня счастливее.
Сказав свою речь, бабушка села и не двигалась. Я чувствовал себя маленьким и испуганным, больше всего испуганным тем, что я услышу дальше. Папа, я не могу больше слышать ваших грязных секретов, или, переполнившись ими, я начну действовать.
Джон Эмос вынудит меня действовать. Я даже обернулся: не подслушивает ли он, приставив стакан к стене?
— Вот еще что, — сказал отец. — Психиатр, наблюдающий Барта, проявляет странный интерес к вам. При этом он считает вас только моей матерью. Я не понимал раньше, отчего он снова и снова возвращается в разго-ворах к вам. Ему кажется, что вы — ключик к внутренней жизни Барта. Он полагает, что вы тоже всегда жили скрытой от всех внутренней жизнью — это так, мама? Когда ваш отец унижал вас, случалось ли так, что вы втайне обдумывали план мести?
А это еще о чем?
— Не надо, — умоляюще произнесла она. — Пожалуйста, не надо. Пожалей меня, Кристофер. В тех обстоятельствах я сделала, что могла, чтобы выжить. Клянусь, я сделала все, что могла!
— Все, что могли? — Он расхохотался, совсем как мама, когда она пыталась кого-то поддеть. — Не тогда ли, когда младший сводный брат вашего отца приехал в Фоксворт Холл, и вы сразу ухватили инициативу? Это был превосходный случай наказать вашего отца. А разве не вы подвели к тому, чтобы наш отец влюбился в вас? Разве не за то вы ненавидели его, что он был похож на Малькольма? Я полагаю, что так оно и было. Вы постоянно строили планы мести своему отцу, причем так, чтобы уязвить самое для него важное — его эго, и покарать его так, чтобы он не поднялся. Думаю, что вам это удалось! Вы убежали с ним, с младшим братом, которого он презирал, и вышли за него замуж, полагая, что выиграли вдвойне: отомстили самым болезненным образом отцу, да еще и отняли у него через младшего брата его огромное состояние. Но вы неожиданно проиграли, не правда ли? Я не забыл те дни, когда вы постоянно молили своего мужа, чтобы он через суд потребовал у брата законную часть состояния. Но наш отец отказался участвовать в заговоре с вами. Он любил вас, и женился на вас не ради денег, о которых вы только и мечтали, а ради того образа любимой женщины, который он из вас создал.
И опять, в который раз пораженный в самое сердце, я перевел взгляд на бабушку. Она рыдала, а ее слабое тело содрогалось; даже кресло, на котором она сидела, ходило ходуном. Я тоже рыдал и содрогался — внутренне.
— Ты неправ, Кристофер, ты неправ! — кричала она отцу, и казалось, что ее грудь разорвется от рыдании. — Я любила вашего отца! И ты это знаешь! Я отдала ему четверых детей и лучшие годы своей жизни — да и все лучшее во мне, тоже!
— Все лучшее в вас, миссис Уинслоу, так скудно — так удручающе скудно…
— Кристофер! — выкрикнула она, вставая на ноги.
Беспомощно вытянув вперед руки, она шагнула к нему, чтобы посмотреть ему в лицо. Черная шаль, которую она носила, взлетела от ее движения. Она бросила испуганный взгляд по сторонам, и я глубже вжался в свой темный угол. Ее голос стал тише:
— Хорошо; мы достаточно друг другу сказали, но это все о прошлом. Что ж, живи с Кэти, но прими меня в свою жизнь. Дай мне считать Барта своим сыном. У вас есть Джори и эта малышка, которую вы удочерили. Отдайте мне Барта, и я уеду так далеко, что вы никогда обо мне не услышите. Клянусь, что никто не узнает правду о вас с Кэти. Я сделаю все, чтобы сохранить вашу тайну, но отдайте мне Барта, умоляю, пожалуйста!
Она упала на колени и вцепилась в его руки, а когда он быстро отнял их, то в его пиджак.
— Не ставь меня в неловкое положение, мама, — с беспокойством сказал отец, но я понял, что он был тронут. — Мы с Кэти не отдадим своих детей. Он, конечно, не наша гордость и наша радость в настоящий момент, но мы сделаем все возможное, чтобы он был душевно здоров, и мы любим его.
— Скажите мне, что делать, и я сделаю это, — снова стала умолять она. Слезы потекли по ее щекам; она, наконец, поймала увертливые руки Криса и прижала их к своей груди. — Я сделаю все, что пожелаешь, только не проси меня уехать. Мне необходимо видеть его, ежечасно исполнять его пожелания, восхищаться им. Он необыкновенно одаренный ребенок!
Она стала снова целовать его руки, а он снова убирал их, но теперь уже не с прежней решимостью, потому что даже ее слабых сил хватило, чтобы удержать его возле себя.
— Мама, пожалуйста… — он сел в кресло, закрыв глаза рукой.
— Он привязан ко мне больше, чем кто-либо из моих родных детей, Кристофер. Он даже любит меня… Когда он сидит у меня на коленях, и я укачиваю его, я вижу, как успокаивается его лицо. Он еще маленький, он такой ранимый, он так напуган всеми проявлениями взрослого мира, которых не может понять. А я могу ему помочь. Я знаю, что смогу помочь ему.
Что-то подсказывает мне, что я не задержусь на этой земле, — она начала говорить тише, и я с трудом различал слова. — Оставь его мне хотя бы до моей… пожалуйста, как последний дар сына матери, когда-то горячо любимой… той матери, которую ты помнишь по своим самым ранним годам, Кристофер, матери, которая прошла с тобой через корь, ветрянку, бесчисленные простуды, ведь ты помнишь? Я помню. Если бы я не помнила мои самые счастливые годы, я бы не пережила столько несчастий…
Взгляд Криса смягчился. Он растроганно глядел на мать.
— Ты только что сказал, что я соблазнила твоего отца и заставила его жениться на мне, только чтобы отомстить своему отцу. Ты неправ. Я полюбила вашего отца с первого взгляда. Я не могла ничего с собой поделать, так я любила его — ведь и ты не можешь противиться своей любви к Кэти. Крис, мне ничего не осталось в память о прошлом. Я потеряла все. Джон — вот и все, что мне осталось от прошлого. — Последние слова она сказала полушепотом, будто испуганно. — Он один напоминает мне о Фоксворт Холле. — Но он может раскрыть, кто я! И кто Барт!
Она подвинулась вперед, чтобы положить руку, унизанную кольцами, на его колено. Я увидел, как он вздрогнул от этого прикосновения.
— Меня не интересует, что помнит и знает Джон. Он полагает, что все мои дети разлетелись по свету. По крайней мере, ему неизвестно, что среднее имя Барта — Уинслоу, но он такой проныра, что может знать и больше. — Она отняла свою руку. — …Когда-то все эти земли принадлежали моему отцу. Так что Джону вполне понятно, отчего я поселилась здесь. Это место из года в год принадлежало нашему роду.
Он покачал головой:
— И ты устроила все так, чтобы я купил эту землю подешевле?
— Кристофер, мой отец скупал земли повсюду. Теперь я их владелица. Но я бы отдала это все, лишь бы опять быть с тобой и Кэти. Никто, кроме меня, не знает вашей тайны, а я никогда не расскажу ее. Я обещаю никогда не ранить ваши чувства, не стыдить вас — лишь только позвольте мне остаться! Позвольте мне снова быть вам матерью!
— Избавься от Джона!
Она вздохнула и наклонила голову:
— Если бы это было возможно.
— Что вы имеете в виду?
— Ты не догадываешься? — Она искала глазами его глаза.
— Он требует выкуп?
— Да. У него тоже никого не осталось. Он делает вид, что ничего не знает о вас с Кэти, но я не уверена. Он поклялся, что не разгласит тайны моего пребывания здесь, потому что иначе я была бы осаждаема репортерами. Поэтому я дала ему приют и содержание, дабы ничто не просочилось за эти ворота.
— Но Барта ты не уберегла. Джори видел, как Джон Эмос постоянно нашептывает ему что-то. Я полагаю, ему все о нас известно.
— Но он не станет делать ничего против вас! — воскликнула она. — Я поговорю с ним, вразумлю его. Я откуплюсь от него… он ничего никому не скажет.
Папа встал, чтобы идти. С минуту он задержал свою руку на ее седой голове. Затем с виноватым видом снял ее.
— Договорились. Поговори с Джоном, скажи ему, чтобы оставил Барта в покое. Не говори Барту, что ты его родная бабушка, пусть ты остаешься для него доброй старушкой, которой нужен внук и друг. Можешь ты сделать для меня хоть эту малость?
— Конечно, — вяло согласилась она.
— И, пожалуйста, надевай снова эту вуаль на лицо. Джори известно, что ты моя мать, но ты же понимаешь? Кто знает, может быть, Кэти решит по-дружески навестить соседей? До сих пор она была занята только своим балетом. Теперь ей не хватает занятий, и она стремится общаться с людьми. Когда она была юной, для нее сидеть в четырех стенах было пыткой… часы казались ей веками, а мать и бабушка… только подстегивали в ней желание бежать на люди.
Голова бабушки вновь горестно упала.
— Я знаю: я согрешила и каюсь в этом. Я молюсь, чтобы жизнь повернулась вспять, но каждый день я просыпаюсь одинокой, и только Барт придает мне надежду.
Я хочу у тебя что-то спросить, — тихим шепотом проговорила она. — Ты любишь ее, как мужчина любит… свою жену?
Он отвернулся:
— Это тебя не касается.
— Но я догадываюсь. Я спрашивала Барта, но он не понял, что я имела в виду. Он сказал мне, что вы спите в одной спальне.
Разозленный, он сверкнул на нее глазами:
— И в одной постели! Теперь ты удовлетворена?
Он повернулся и решительно вышел.
Загадка на загадке. Проклятые загадки!
Почему мама ненавидит его мать? Почему они говорят о спальне и постели?
Я во весь дух побежал домой, не тратя времени на то, чтобы докладывать Джону Эмосу о разговоре. Маму я увидел сразу, но спрятался: она не увидела меня. Она как раз пыталась выползти из этой безобразной коляски. Как странно видеть ее такой же неуклюжей, как я сам, не владеющей своим телом. С трудом поднявшись, она стояла, дрожа с головы до ног. Лицо ее, которое я видел в зеркале, было бледно. Волосы обрамляли его, как золотая рама. Расплавленное золото, горячее, как пламя ада, как бегущая лава.
— Барт, это ты? — позвала она. — Отчего это ты так странно на меня смотришь? Я не упаду, если ты думаешь об этом, не бойся. С каждым днем я чувствую себя все сильнее и лучше. Давай посидим и поговорим с тобой. Расскажи мне, что ты делаешь, когда я тебя не вижу. Куда ты ходишь? Научи меня играть в твои подражательные игры. Когда я была такая, как ты, я тоже всегда кому-нибудь подражала. Я, например, воображала, что я первая в мире балерина, знаменитая прима, и с тех пор это стало главным в моей жизни. Теперь я понимаю, что это не главное в жизни. Теперь я думаю, что самое главное в жизни — это дать счастье тем, кого любишь. Барт, я хочу, чтобы ты был счастлив…
Я ненавидел ее зато, что она «соблазнила» моего отца и отняла его у бедной одинокой бабушки, которая ей приходилась свекровью! И это когда у нее был собственный муж — доктор Пол Шеффилд, брат Криса, но вовсе не мой отец. Взгляните только сейчас на ее лицо, как она старается загладить передо мной все свое невнимание ко мне в прошлом! Слишком поздно! Мне захотелось подбежать и ударить ее. Услышать, как захрустят все ее кости! Она была неверна всем своим мужьям. Но мне не положено говорить об этом. Ноги мои подогнулись, стали ватными, и все обвинения, воплотившиеся в крик ненависти, остались только в моем мозгу. Бесчестная, порочная женщина! Рано Или поздно она вновь исчезнет из моей жизни с новым любовником, как это было с матерью Малькольма, как это делают все матери на свете.
Ну почему моя бабушка прямо не сказала мне, кто она такая? Отчего она скрывается? Разве ей не понятно, как мне нужна бабушка? Она тоже лгала мне об отце! Только Джон Эмос сказал правду.
— Барт, что с тобой?
В лице ее паника. Еще бы! Никогда еще она не сказала мне ничего, кроме лжи. Никому нельзя верить, кроме Джона Эмоса. Хотя он и выглядит, как злой колдун, но он — честный малый, он хочет, чтобы все в жизни было тоже честно.
— Барт, что случилось? Скажи мне, как своей маме!
Я пристально посмотрел на нее. Я увидел вновь этот сверкающий водопад волос, эти золотые сети, расставленные на мужчин. Чтобы заставить мужчин страдать. Это ее вина. Это ее грех. Она отняла моего отца от бабушки и «соблазнила» его.
— Барт, не надо ползать по полу. Встань и попробуй пользоваться ногами, ты не животное.
Я закинул назад голову и завыл. Я выл и выхлестывал в этом звуке всю свою ярость, всю ненависть. Бог был жесток, когда дал мне ее в матери! Бог был жесток, когда сжег заживо в огне моего отца. Надо что-то сделать. Так нельзя. Надо все изменить, чтобы было справедливо!
— Барт, умоляю, скажи мне, что случилось!
Я ясно мог видеть, как она ступила несколько шагов, протянув ко мне руки, но я не смог бы перенести ее прикосновения ко мне. Нет, никогда больше, никогда!
— Я ненавижу тебя! — закричал я, вскочив на ноги и отпрянув. — Ты больше не сможешь ходить! Ты не прикоснешься ко мне. Ты упадешь и умрешь! Да, ты умрешь, ты сгоришь вместе с этим домом, вместе с Синди!
Я убежал — и бежал, и бежал, пока у меня не стало саднить в боках и не закружилась голова.
Я упал как раз возле стойла Эппла. Силы мои кончились. Здесь, в старом сене, я прятал дневник Малькольма. Я выудил его и стал читать. Он тоже ненавидел женщин, особенно красивых. И не замечал уродливых. Я поднял голову и уставился в пространство. Алисия. Красивое имя. Но почему он любил Алисию больше, чем Оливию? Может быть оттого, что она шестнадцати лет вышла замуж за его старика-отца, которому было пятьдесят пять?
Алисия дала ему пощечину, когда Малькольм пытался поцеловать ее.. Может быть, его отец целовал ее лучше?
Чем больше я читал дневник, тем больше я убеждался, что Малькольм преуспел во всем, что он делал и что намечал, кроме женской любви к себе. Это только убедило меня в том, что раз я так схож с Малькольмом, мне надо раз и навсегда оставить мысль о женщинах. Я вновь и вновь перечитывал его слова, чтобы самому стать таким же властным, беспощадным, как Малькольм.
Имена женщин начинаются с К. Отчего это? Отчего женщины так любят такие имена? Кэтрин, Коррин, Кэрри, или, например, Кэнди, — весь мир заполнен подобными именами.
Как бы я хотел любить свою бабушку так, как прежде; теперь, когда я столько узнал, я не могу уже любить ее так же. Она должна была все рассказать мне. Она оказалась такой же лицемерной, лживой женщиной, как они все. Точно так все и сбылось, как Джон Эмос предупреждал меня.
Я чувствовал запах Эппла. Мои уши слышали, как он поедает пищу; я чувствовал, как его холодный нос прикасается к моей руке — и я заплакал. Я плакал так отчаянно, что мне захотелось сейчас же умереть, чтобы очутиться там, где Эппл. Но Эпплу там тоже не хватает меня. Он должен был показать… должен был показать, что страдает вместе со мной. А он будто нарочно радовался, и был виноват передо мной. Он изменил мне: он позволял бабушке кормить себя. Он сам виноват. И еще Кловер. Повешен на дуплистом дубе.
Какой же я злодей! Какая я дрянь.
Думая об этом, я настолько истощил свои силы, что заснул. Мне снился любящий меня Эппл. Я проснулся, когда было уже почти темно. Сверху вниз на меня, усмехаясь, смотрел Джон Эмос:
— Привет, Барт. Тебе одиноко в стойле Эппла? Джон Эмос не заметил упавшего на него сверху сена, которое повисло у него на усах.
— Джон Эмос, как Малькольм сколотил свое состояние? — спросил я, скорее, чтобы посмотреть, упадет ли сено с его усов, когда он заговорит.
— Он был умнее своих противников.
— А чему сопротивлялись его противники?
— Тому, чтобы он всегда получал то, что хотел. — Сено так и не упало.
— А что он хотел?
— Все. Все, что еще не было его собственностью. А чтобы приобрести то, что не принадлежит тебе, надо быть беспощадным и целеустремленным.
— Что значит беспощадным?
— Сделать все, что возможно, чтобы заполучить то, что хочешь.
— Сделать все?
— Все, — повторил он. — И никогда не жалей тех, кто стоит на твоем пути, попирай их ногами без сомнения, — он пристально взглянул в мои глаза. — Даже если это члены твоей собственной семьи. Потому что и они так же поступят с тобой, если ты встанешь у них на пути. — Тут он хитро улыбнулся. — Ты ведь догадываешься, что рано или поздно твой доктор понемножечку, так что ты и не заметишь, возьмет над тобой полную власть и упечет тебя в больницу. Вот что подготавливают твои родители: хотят избавиться от мальчика, с которым слишком много проблем.
Детские слезы обиды выступили мне на глаза.
— Никогда не показывай своей слабости слезами — это дело женщин, — жестко прищурился на меня Джон Эмос. — Будь тверд, как твой дед, Малькольм. Ты унаследовал много его генов. Если ты и дальше пойдешь по этому пути, ты вскоре станешь таким же властелином, как Малькольм.
— Где ты шлялся, Барт? — напала на меня Эмма, едва я появился. Взгляд ее был все время таким брезгливым, даже когда я только что вымылся. — Я еще никогда в жизни не видела мальчишку, способного запачкаться быстрее. Взгляни только на свою рубашку, на свои штаны, а руки, а лицо! Поросенок, вот ты кто. Что ты там делаешь: купаешься в грязевых ваннах?
Не отвечая, я прошел через холл в ванную. Мама взглянула на меня через дверь, когда я проходил. Она сидела за столом.
— Барт, я искала тебя. Ты исчез на несколько часов. Это мое дело, а не твое.
— Барт! Отвечай же.
— Я гулял.
— Я знаю. Где?
— Возле ограды.
— Что ты там делал?
— Копал.
— Что копал?
— Червей.
— Зачем они тебе?
— На рыбалку. Она вздохнула:
— Уже поздно, и я всегда против того, чтобы ты ходил на рыбалку один. Попроси отца, может быть, он возьмет тебя на рыбалку в субботу.
— Он не возьмет.
— Почему ты так уверен?
— Потому что ему всегда некогда.
— У него будет время.
— Нет. У него никогда не будет времени. Она снова вздохнула:
— Барт, послушай. Он доктор, и у него много пациентов. Они все — больные люди. Ты бы ведь не хотел, чтобы они страдали?
А мне какое дело? Лучше пойду рыбачить. Слишком много в этом мире людей, особенно, женщин. Я сорвался с места и подбежал к ней, зарывшись лицом в ее колени.
— Мама, пожалуйста, выздоравливай поскорее! Я с тобой пойду на рыбалку! Теперь у тебя нет танцев и репетиций, и ты можешь делать все, на что у папы никогда нет времени! Ты теперь сможешь все время, что проводила с Джори в танцах, проводить со мной. Мама, мама, прости меня за все, что я сказал тебе! — Я рыдал у нее на коленях. — Я не могу ненавидеть тебя! Я не хочу, чтобы ты упала и умерла! Просто иногда я становлюсь злым и не могу остановиться. Мама, пожалуйста, прости меня и забудь все, что я сказал.
Ее руки, гладившие мои волосы, были мягкими и успокаивали. Но на мои непокорные волосы не действовали ни щетки, ни лаки, так могли ли их пригладить ее руки? Я глубже уткнулся лицом, воображая, как посмеялся бы надо мной Джон Эмос, если бы увидел это, хотя я сказал ему, что отвечу матери, когда приду домой, и он улыбнулся, довольный тем, что я так похож на Малькольма.
Он бы сказал мне теперь:
— Тебе не следует поступать так. Не надо открывать никому свою душу. Если бы ты был умным малым, ты бы дал ей понять, что у тебя своя жизнь, у нее — своя. А теперь она найдет способ сбить тебя с твоей цели. А наша цель — спасти ее от искушения дьявола, не так ли?
Я поднял голову, чтобы взглянуть в ее прекрасное лицо, и слезы потекли по моему лицу от мысли, что она живет во лжи. Она сменила трех мужей. Джон Эмос сказал мне, что я способствую ее греху, не заботясь о том, грешно или праведно живет моя мать. Я заставлю ее жить праведно. Я заставлю ее оставить всех мужчин, кроме меня.
Чтобы выиграть, я должен разыграть все карты, и прямо сейчас, а потом выложить по одному всех тузов. Так учил меня Джон Эмос. Обыграй ее, обыграй папу, заставь их убедиться, что я не сошел с ума. Но я все перепутал. Я не сошел с ума, я просто подражаю Малькольму.
— О чем ты задумался, Барт? — спросила она, все еще гладя мои волосы.
— У меня нет друзей. Нет ничего, кроме моих фантазий. Ничего, кроме плохой наследственности — от инбридинга. Это все очень плохо. Вы с папой не заслужили права иметь детей. Вы не заслужили ничего, кроме того ада, который вы сами для себя создали!
Я впечатлил ее. Она сидела, застывшая на месте. Но я рад, что причинил ей боль, какую она всю жизнь причиняет мне. Но отчего я не чувствую счастья? Отчего я не засмеялся от радости, а побежал в свою комнату и бросился на постель, заплакав?
Потом я вспомнил, что Малькольм никогда ни в ком не нуждался. Он был уверен в себе. Он никогда не сомневался, принимая решения, даже неверные, потому что знал, как сделать их верными.
Я нахмурил брови, расправил плечи, поднялся и проскользнул в холл. Я был Малькольм.
В холле я увидел Джори, танцующего с Мелоди, и пошел к маме, чтобы сказать ей об этом.
— Останови это безобразие! — с порога закричал я. — Я застал их в прелюбодеянии — они целуются, они сделают ребенка!
Мамины летящие руки на секунду застыли над машинкой. Затем она улыбнулась:
— Барт, для того, чтобы сделать ребенка, надо несколько иное, чем обниматься и целоваться. Джори — джентльмен, и не позволит себе воспользоваться слабостью невинной и неопытной девушки, а Мелоди — слишком достойна поведением и умна, чтобы вовремя сказать «стоп».
Ей не было до этого никакого дела. Все, о чем она пеклась — это эта проклятая книга, которую она пишет. И теперь, даже теперь, когда у нее нет танцев, у нее нет времени для меня. Она всегда найдет что-нибудь интереснее, чем поиграть со мной. Я сжал кулаки и что есть силы саданул в дверь. Ну ничего, будет время, когда я буду здесь полновластный хозяин, и она у меня пикнуть не посмеет. Она тогда пожалеет, она поймет, на что стоило тратить время раньше. Тогда, когда она была балетмейстером, она была лучшей матерью. По крайней мере, тогда она находила минутку для меня. А теперь она только и делает, что пишет, пишет, пишет. Горы, горы белой бумаги.
И вот она снова зарядила свою машинку и отвернулась от меня. Как будто она задалась целью расстрелять из своей машинки весь мир. Она даже не заметила, как я взял ящик, наполненный перепечатанными листами, и стала класть вынутые из машины листы в новый ящик.
Джону Эмосу будет интересно, что она там пишет. Но прежде я прочитаю это сам. Даже пользуясь поминутно словарем, я не совсем понимал самые трудные и длинные слова из тех, которыми она пользовалась. Соответствующий… я ведь не знал, что это слово значит. Я подумаю.
— Спокойной ночи, мама.
Она даже не услышала. Стала строчить дальше, будто меня рядом не было.
Никто не мог оставаться независимым от Малькольма. Никто не смел не обращать на него внимания. Когда он произносил слово, люди бросались исполнять его волю. Я буду таким, как Малькольм.
Неделей позже я подслушивал, о чем говорят мама и Джори. Они были в «комнате для репетиций», и Джори в это время помогал ей опереться на больную ногу. Он успокаивал ее:
— Не думай о том, что можешь упасть. Я тебя страхую и поймаю, как только ты оступишься. Ни о чем не беспокойся, мама, и вот увидишь, очень скоро ты опять будешь ходить.
Ходила она с огромным трудом. Каждый шаг, казалось, причинял ей резкую боль. Джори обнимал ее за талию, чтобы она даже не покачнулась, и с его помощью мама дошла, наконец, до конца балетной стойки. Изнеможенная, она дождалась, когда он подкатит ей инвалидное кресло, и села в него.
— Мама, ты сильнее с каждым днем.
— Но так долго ждать, пока я начну ходить.
— Ты слишком много сидишь и пишешь. Вспомни, что сказал твой врач: чаще вставать на нога, меньше сидеть.
Она кивнула:
— А кто это звонил? Почему не позвали к телефону меня?
С торжествующей улыбкой на лице Джори объяснил:
— Это бабушка Мариша. Я написал ей о том, что с тобой случилось, и теперь она прилетает на запад, чтобы заменить тебя в балетной школе. Правда, это замечательно, мама?
Но мамино лицо не отразило радости. Что касается меня, я всегда ненавидел эту старую ведьму — бабушку Джори!
— Ты должен был предупредить меня, Джори.
— Я хотел сделать тебе сюрприз, мама. Я бы не сказал этого тебе сегодня, но, конечно, предупредил бы заранее. Я знаю, что тебе захочется приготовиться, выглядеть получше, прибраться в доме…
Она взглянула на него очень странно.
— Другими словами, я выгляжу не лучшим образом, а в доме беспорядок?
Джори улыбнулся той своей чарующей улыбкой, которую я особенно ненавидел:
— Мама, ты же знаешь, что ты всегда хороша, но сейчас ты чересчур худа и бледна. Ты должна больше есть и выходить почаще из дому. Кроме того, великие произведения не пишутся за несколько недель.
В тот же день во дворе я спрятался в свое потайное местечко, чтобы шпионить за мамой и Джори, пока они качали по очереди ненавистную Синди в гамаке. Мне никогда не доверялось качать Синди. Мне вообще ничего не доверяли. Помешательство ведь не исчезает, так почему бы не оставить меня в покое?
— Джори, для меня временами мучение слышать, как ты репетируешь в балетной комнате, и не иметь возможности самой выразить в танце свои эмоции. Каждый раз, как слышу увертюру, я вся внутренне сжимаюсь. Я рвусь танцевать, и тогда моя книга идет совсем туго. Но моя книга — единственное, что спасает меня, а Барт осуждает мой писательский труд так же, как и танцы когда-то. Я уже отчаялась заслужить чем-нибудь его оправдание.
— Брось думать об этом, мам, — сказал Джори, а его синие глаза были грустны и обеспокоенны, — он просто маленький мальчик, который сам не знает, чего хочет. У него помутнение рассудка.
Это не у меня помутнение рассудка. Это у них помутнение, раз они полагают танцы и глупые сказки наиболее важным в жизни. А все другие, непомешанные, понимают, что могущественнее всего в жизни — деньги.
— Джори, я даю Барту столько, сколько могу. Я желаю показать, что люблю его, а он убегает. Он то убегает от меня, то бежит ко мне, бросается в мои объятия и рыдает. Психиатр говорит, что он разрывается между ненавистью и любовью ко мне. Но одно я могу сказать с определенностью: такое его поведение не способствует моему выздоровлению.
Ну, хватит. Наслушался. Пора прокрасться в ее комнату и взять кое-что из вновь напечатанного. У меня в шкафу припрятаны те, что я дал прочесть Джону Эмосу, и он уже вернул. Я положу прежние страницы ей в ящик, а новые возьму.
Я уселся в своей маленькой зеленой пещере, сделанной из кустарника, и начал читать. Глупая Синди смеялась и визжала, а двое ее добровольных рабов подбрасывали ее в воздух. Если бы мне хоть раз доверили покачать ее! Я бы подбросил ее так, чтобы она приземлилась только на соседнем участке, где каменный бассейн как раз стоит все время пустой.
Писала мама интересно, это надо признать. Одна из глав называлась: «Путь к богатству». Правда ли, что эта девушка и есть моя мать? Правда, что всех детей в ее семье: ее, двух братьев и сестру запирали вместе в одной спальне?
Я читал, пока не наступил вечер и не спустился туман. Потом я встал и пошел домой, думая о другом заголовке в ее книге: «Чердак». Чердак — чудесное место для хранения тайн. Я думал об этом, а сам глядел, как мама целует вернувшегося отца, шутит с ним, спрашивает, не нашел ли он еще замену ей — молоденькую сестру лет двадцати… Он обиделся:
— Я бы не хотел, чтобы над моей преданностью подтрунивали. Кэти, не провоцируй меня твоими глупыми шутками. Я люблю тебя со страстью, которую, наверное, можно было назвать идиотической.
— Идиотической?
— Конечно, ведь ты не отвечаешь мне тем же! Ты нужна мне, Кэти. Не нужно возрождать к жизни эту повесть вновь.
— Я не понимаю.
— Ты понимаешь! Наше прошлое понемногу оживает и обретает прежние очертания. Да, да, по мере того, как ты пишешь о нем в своей книге. Я иногда подглядываю за тобой и вижу твое лицо, вижу, как по нему бегут слезы и капают на страницы. Я слышу, как ты смеешься и говоришь вслух, вспоминая Кори или Кэрри. Ты не просто пишешь, Кэти, ты оживляешь прошлое.
Она опустила голову, а ее распущенные волосы упали ей на лицо:
— Да, все это правда. Я сижу за столом и вновь проживаю всю свою жизнь. Я снова вижу сумрак чердака, пыль, пространство его; я слышу оглушающую тишину, более страшную для меня, чем гром. И тогда одиночество, хорошо мне знакомое по тем годам, вновь накрывает меня с головой; я с изумлением гляжу по сторонам, пугаясь того, что шторы не опущены на окна, ожидая, что вот-вот придет бабушка, поймает нас на том, что мы раскрыли окна, и накажет. Иногда я с удивлением гляжу на Барта, стоящего в дверях и наблюдающего за мной. Бывает, я думаю, что это Кори, потом никак не могу увязать облик Кори с его черными волосами и карими глазами. А иногда я смотрю на Синди и удивляюсь, отчего она такая маленькая, думая в это время о Керри, и сама смущаюсь, что путаю прошлое с настоящим.
— Кэти, — позвал папа. Голос его был тревожен. — Кэти, тебе надо покончить с этим.
Да, да, папа… заставь ее покончить со всем этим!
Она всхлипнула и упала ему на руки. Он крепко прижал ее к своей груди, шепча ей неслышно на ухо какие-то ласковые слова. Они стояли, обнявшись, как настоящие любовники. Как те парочки, за которыми я подглядывал иногда недалеко от бабушкиного дома — на «поляне любви».
— Не можешь ли ты ради меня отложить издание своей книги, подождать, пока подрастут дети и обзаведутся семьями.
— Я не могу! — В ее голосе слышалось страдание. — История моей жизни кричит во мне, я хочу, чтобы люди знали о материнском преступлении. Интуиция подсказывает мне, что только тогда, когда книга будет продана издателю и выпущена, только тогда я, наконец, буду свободна от ненависти к матери, которая меня душит!
Папа ничего не сказал. Он держал ее на руках, укачивал, как ребенка, и голубые глаза его, устремленные4 куда-то в пространство поверх ее головы, отображали муку.
Я тихо отошел, чтобы поиграть в саду. Приезжает бабушка Джори — эта старая ведьма. Не желаю снова ее видеть. Мама тоже ее не любит, это заметно по тому, какой она становится напряженной и осторожной в ее присутствии, будто боится, что ее острый язык ее выдаст.
— Барт, милый, — позвала из-за толстой белой стены моя родная бабушка, — я ждала тебя целый день. Когда ты не приходишь, я беспокоюсь и чувствую себя несчастной. Милый, не сиди, надувшись, в одиночестве. Вспомни, что у тебя есть я, и я сделаю все на свете, лишь бы ты был счастлив.
Я побежал что было духу к стене. Я залез на дерево, а с другой стороны стены была приставлена лестница, всегда меня ожидающая здесь. С этой же самой лестницы бабушка подглядывала за нами.
— Я всегда буду оставлять эту лестницу здесь, — прошептала она, покрывая все мое лицо поцелуями. Слава богу, она перед этим сняла с лица свою вуаль. — Не вздумай прыгать со стены, я не хочу, чтобы ты упал и поранился. Я так тебя люблю, Барт. Я гляжу на тебя и думаю о том, как горд был бы тобою твой отец. Такой красивый, умный сын!
Красивый? Умный? Вот это фокус… я не считал себя ни тем, ни другим. Но было приятно это слышать. Она вселила в меня надежду, что я не хуже Джори, а может быть, и так же талантлив. Вот это настоящая бабушка! Такая, какая мне нужна. Такая, которая будет любить меня, только меня одного, и никого больше. Может, Джон Эмос все наврал про нее.
Снова я сидел у нее на коленях и позволял кормить себя с ложечки мороженым. Она накормила меня печеньем, куском шоколадного пирога и дала стакан молока. С набитым желудком я чувствовал себя гораздо комфортнее. Я снова устроился у нее на коленях и откинул голову на ее мягкую грудь. От нее пахло лавандой.
— …Коррин любила лаванду, — бормотал я, засыпая, засунув палец в рот. — Спой мне песню: никто никогда не пел мне колыбельной, как мама поет Синди на ночь…
— «Спи, мой мальчик…»
Она тихо пела, а мне снилось, что мне всего два года, и что я сижу точно так же на маминых коленях… давным-давно… давным-давно это было… я помню… и она так же поет мне песню.
— Просыпайся, милый, — проговорила бабушка, проводя рукавом платья по моему лицу. — Пора домой. Родители будут беспокоиться, а они у тебя и так настрадались, чтобы страдать из-за тебя.
Из-за угла показалась фигура Джона Эмоса. Он подслушивал! В его водянистых голубых глазах сверкнула опасная усмешка. Он не любит бабушку, моих родителей, не любит Джори и Синди. Он не любит никого, кроме меня и Малькольма Фоксворта.
— Бабушка, — прошептал я так, чтобы ему не было видно движение моих губ, — бабушка, никогда не говорите при Джоне Эмосе, что жалеете моих родителей. Вчера он сказал, что они не заслуживают сочувствия.
Я почувствовал, как она вздрогнула. Я не сказал ей, что Джон стоял рядом.
— А что это значит — сочувствие?
Она вздохнула и крепче обняла меня.
— Это такое чувство, когда ты понимаешь страдания других. Когда ты хочешь помочь, но не можешь ничего сделать.
— Тогда что же хорошего в сочувствии?
— Ничего особо хорошего в конкретном смысле. Просто хорошо, когда видишь, что ты еще человек и можешь сострадать. А лучше всего, когда сочувствие заставляет человека действовать и решать проблемы.
Когда я уходил украдкой через стену в вечерних сумерках, Джон Эмос прошептал:
— Бог помогает тем, кто помогает себе сам. Запомни это, Барт.
Он мрачно и сосредоточенно переворачивал страницы маминого манускрипта:
— Положи это точно в то место, откуда взял. Не запачкай. А когда она напишет еще, принеси, и тогда ты сможешь, наконец, решить все свои проблемы. Ее книга сама подскажет тебе, как. Разве ты не понимаешь: она поэтому и пишет ее.