1980
«Дети Адама»
– Кушать хочу, мамуль.
Любуясь морскими далями, Виола не обратила внимания на эти слова. Разомлевший от зноя день клонился к закату.
– Отправляемся на пляж! – с воодушевлением объявил утром Доминик.
С таким воодушевлением, будто отдых на море способен каким-то непостижимым образом преобразить всю твою жизнь. Без его затей и дня не проходило, а осуществлять их чаще всего должна была Виола. («У Доминика столько идей!» – восхищенно смеялась Дороти, как будто в этом было что-то похвальное.) По мнению Виолы, без всего этого обилия идей людям жилось бы гораздо лучше. Она уже начинала уставать от жизни, хотя ей было только двадцать восемь лет. Двадцать восемь – этот возраст казался ей каким-то особенно бестолковым. Юной она уже вроде бы не считалась, однако и за взрослую ее никто не держал. Она выходила из себя оттого, что все учили ее жить. Но сама могла влиять только на собственных детей, да и то с постоянными уговорами.
Пять миль до пляжа они решили проехать в пикапе, взятом у Дороти, и, когда до места назначения оставалась всего миля, он благополучно сломался.
Им взялся помочь проезжавший на своем «моррис-майноре» пожилой, тщедушный человечек, который, склонившись над капотом, что-то подкрутил, и вот пикап завелся. Избавителем оказался их сосед, местный фермер: как и «моррис-майнор», он продемонстрировал прыть, которой от него никто не ожидал. Узнали его только дети, но, одурев от жары и досадуя на пикап, уже третий раз за этот месяц застревавший на полпути, они остались к фермеру совершенно равнодушными.
– Вам все равно придется отогнать машину в автосервис, – предупредил фермер. – Это я только так, временно.
Доминик тут же решил поделиться мудростью со своим спасителем:
– Все в этой жизни временно, брат.
Перед глазами фермера возник хоровод звезд, бегущий над недвижными горами, и даже как будто лик Божий, однако у него не было склонности к философским словопрениям. Он задумчиво глядел на растрепанных ребятишек (эхо викторианской нищеты), угрюмо жавшихся на обочине, и на их мать, сидевшую рядом, – юную Деву Марию со спутанными волосами, одетую будто на маскарад.
Все свое псевдоцыганское облачение – пестрый платок, высокие кожаные ботинки «Доктор Мартенс», длинную бархатную юбку, кожаную индейскую куртку, расшитую узорами и крохотными зеркальцами, – Виола надела впопыхах, не отдавая себе отчета в том, что они едут на пляж, что уже сейчас жарко и прохладнее точно не станет.
Нужно было столько всего собрать для этой вылазки – еду, питье, полотенца, купальные костюмы, еще немного еды и еще полотенец, сменную одежду, ведерки, лопатки, еще чуть-чуть еды, что-то еще из одежды, сачки, мячик, еще немного питья, большой мяч, крем для загара, панамки, влажные салфетки в пластиковой сумочке, плед в качестве подстилки, – что ей еще оставалось, кроме как нацепить на себя первое, что попалось под руку.
– Славный выдался денек, – обратился старичок-фермер к Виоле, приподняв свою твидовую кепку.
– Славный? – переспросила она.
В это время не сведущий в механике глава семьи с клоунской важностью фланировал вдоль дороги, играя, по всей видимости, роль блаженного, а может, и просто прикидываясь дурачком. На нем были футболка и джинсы, пестревшие заплатками даже в тех местах, где заплатки не требовались, и это было особенно досадно – ведь Виола их сама и пришивала. Если говорить о стиле, то вся семья выглядела безнадежно старомодно – даже фермер это понимал. Ему довелось уже соприкоснуться с нынешним бунтарством: он видел, как местная молодежь расхаживает в рванье на булавках, видел и пришедших на смену малолетних гедонистов, разряженных как пираты, разбойники и роялисты времен гражданской войны. В их возрасте фермер подражал в одежде отцу и никогда не задумывался об ином.
– Мы – дети шестидесятых, – любила по прошествии лет говорить Виола, словно это само по себе придавало ей шарм. – Дети-цветы!
Но и когда шестидесятые остались позади, Виола по-прежнему была упакована в ладную серую униформу квакерской школы, а если и носила цветы в волосах, то разве что венок из полевых ромашек, сорванных на краю школьной площадки для игры в лакросс.
Она закурила тонкую сигарету и погрузилась в тягостные размышления о своей недоброй карме. Сделав глубокую затяжку, она проявила трогательную материнскую заботу, когда запрокинула голову, чтобы выпустить струю дыма поверх детских макушек. Уже нося под сердцем своего первенца, Санни, она не имела ни малейшего представления об уходе за детьми. Да и младенцев вблизи не видела и уж тем более не держала на руках; она думала, что завести ребенка – это примерно то же самое, что взять кошку или, на худой конец, щенка. (Оказалось, это ни то ни другое.) Когда, спустя год, она неожиданно забеременела снова, на этот раз дочуркой Берти, единственной причиной тому была простая сила инерции.
– Благодетель наш! – просиял Доминик, услышав, как двигатель с кашлем и хрипом вернулся к жизни.
Молитвенно воздев руки к небу, он рухнул перед фермером на колени и коснулся лбом шершавой дороги. Виола даже подумала, что он, наверное, под дурью, – понять истинную причину его состояний подчас было нелегко: вся его жизнь казалась одним нескончаемым трипом: то улет, то отходняк.
До Виолы только потом дошло, что он страдал маниакально-депрессивным психозом: но тот жизненный этап был уже позади. Термин «биполярное расстройство» получил распространение позже. Доминика к тому времени уже не было в живых. «Вот что бывает, когда бежишь впереди паровоза», – как-то раз беззаботно сказала она своим подружкам, с которыми вместе играла на ударных в соул-группе во время учебы в Лидсе, на очно-заочном отделении гендерных исследований, где писала магистерскую диссертацию на тему «Феминизм в эпоху постальтернативной культуры». (Тедди не переставал удивляться: «Как-как?»)
– Самодовольный кретин, – бросил жене фермер, вернувшись домой. – Да ко всему еще и мажор. А я-то думал, богачи – люди сметливые.
– Куда там, – рассудительно заметила жена фермера.
– Мне хотелось их всем скопом сюда привести, чтоб они хоть яичницы с ветчиной наелись и горячую ванну приняли.
– Из коммуны, как видно, – предположила фермерша. – Деток жалко.
Пару недель назад, когда «детки» появились у ворот фермы, хозяйка сначала хотела их шугануть, приняв за попрошаек-цыганят, но потом опознала в них соседских ребятишек. Она радушно пригласила их в дом, угостила молоком с коврижкой, дала покормить гусей и даже разрешила посмотреть доилку.
– Я слыхал, они накачиваются дурью, а потом танцуют под луной нагишом, – сказал фермер. (Все так и было, только звучит это гораздо более интригующе, чем оно есть на самом деле.)
Фермер уехал по своим делам, не заметив Берти. Девочка осталась сидеть на обочине, вежливо махая рукой вслед удаляющемуся «моррис-майнору».
Берти мечтала, чтобы фермер забрал ее с собой. Ей давно нравилось стоять у ворот в заборе, ограждающем фермерские угодья, и сквозь перекладины любоваться ухоженными полями, на которых паслись лоснящиеся гладким ворсом коровы и пушистые овечки, такие белые, будто только что выкупанные. Она подолгу смотрела, как фермер в своей жеваной шляпе, сидя в красном тракторе, который словно сошел со страниц книжки, объезжает эти аккуратные поля.
Как-то раз, оставшись без присмотра, они с Санни забрели на фермерский двор, где фермерша угостила их коврижкой с молоком, все время приговаривая: «Бедные детки». Она показала им, как доят крупных буренок (чудеса, да и только!), потом, не выходя из доилки, они пили парное молоко, а потом фермерша дала им покормить большущих белых гусей, которые окружили их шумно гогочущей ватагой, – Берти и Санни чуть не визжали от восторга. Все было чудесно до тех пор, пока за ними не пришла мрачная как туча Виола, которую при виде гусей бросило в жар. По какой-то неведомой причине она на дух не переносила гусей.
Берти ухитрилась заполучить перышко и принести его домой как талисман. Было для нее что-то сказочное в той прогулке, и ей ужасно хотелось отыскать дорогу к волшебному дому фермера. А еще лучше – приехать туда на стареньком «моррис-майноре».
– Я правда кушать хочу, мамуль.
– Ты всегда хочешь кушать, – с живостью в голосе ответила Виола, стараясь этим показать, что хныкать вовсе не обязательно. – Попробуй иначе: «Мама! Я проголодался, скажи, пожалуйста, мы можем перекусить?» Что о тебе подумает Господин Этикет?
Этот неведомый Господин Этикет ревностно следил за Санни, особенно когда дело касалось еды.
Санни не умел разговаривать без нытья. «Тоже мне Солнышко», – сокрушалась Виола. Она всячески старалась привить ему толику веселья, живости. «Искорку добавь!» – говорила она, делая энергичный жест руками и преувеличенно счастливую мину. Когда Виола училась в Йорке, так поступал ее педагог по сценическому мастерству. Ее подружкам такая манера казалась чудачеством, а Виола, наоборот, вскоре поняла, что умение весело щебетать даже тогда, когда тебе этого совсем не хочется, может сослужить добрую службу. Во-первых, так у тебя больше шансов добиться желаемого. А во-вторых, у мамы не будет повода каждые пять минут к тебе придираться. Хотя, по правде сказать, сама она этому завету не особенно следовала. Она уже давно ни к чему в своей жизни не добавляла искорку. Да и прежде не слишком этим увлекалась.
– Хочу кушать! – еще настырней заныл Санни.
Когда он сердился, у него появлялся на удивление неприятный оскал. А когда входил в раж, мог и укусить. Виола до сих пор с содроганием вспоминала прошлогоднюю поездку к отцу по случаю дня рождения Санни. Доминик, само собой, с ними не поехал – всякие семейные дела интересовали его крайне мало.
– Как же так? – в недоумении допытывался ее отец. – Как его могут не интересовать «всякие» семейные дела? Ведь он семейный человек. У него есть ты. Дети. У него, в конце концов, есть кровные родственники.
С родителями Доминик почти не общался, что для Тедди было непостижимо.
– Нет-нет, я хотела сказать, всякие там традиции, – поправилась Виола. (Слово «всякие» она и вправду повторяла слишком часто.)
Не будь Доминик отцом ее детей, Виола, возможно, даже восхищалась бы той непринужденностью, с которой он освобождал себя от любых обязанностей простым напоминанием о своем праве на самореализацию.
Санни уже вот-вот готов был разразиться пронзительным ревом, но его отвлек вовремя подоспевший дед, предложив сообща задуть свечки на торте. Этот торт приготовила утром на отцовской кухне Виола и разноцветными глазированными шоколадными пастилками выложила на нем слова «С днем рождения, Санни», но надпись получилась такой кривой, что отец подумал, будто украшение торта доверили малышке Берти.
– Ну когда же будет торт? – заныл Санни.
Ему, как и всем, пришлось давиться невыносимо клейкой Виолиной запеканкой из макарон с сыром, которой, по его мнению, на именинном столе вообще было не место. А торт, между прочим, испекли специально для него.
– Господин Этикет не любит, когда дети капризничают, – сказала Виола.
«Откуда взялся этот Господин Этикет?» – недоумевал Тедди.
Ясно было одно: господин этот успел прочно обосноваться на отцовском месте.
Виола отрезала кусок торта и положила на тарелку перед Санни, но тот внезапно ринулся вперед и, как змея, укусил мать в предплечье. Она машинально залепила ему пощечину. Ничего не понимая, Санни притих, повисла долгая пауза, и все замерли в ожидании истеричного вопля. Иного и быть не могло.
– А что я? Мне же больно! – стала оправдываться Виола, увидев, как отец изменился в лице.
– Виола, побойся бога, ребенку всего пять лет.
– Вот и пусть учится себя сдерживать.
– Тебе тоже не вредно этому поучиться, – сказал Тедди и взял на руки Берти, словно опасался, что мать вот-вот доберется и до нее.
– А чего ты ждал? – резко обратилась Виола к Санни, пытаясь спрятать жалость и стыд.
Визг перешел в вой, и слезы отчаянного, безграничного страдания крупными градинами покатились по лицу Санни, смешиваясь в однородную массу с шоколадным кремом. Виола попробовала посадить сынишку себе на колени, но он тут же напрягся, превратившись в прямую твердую доску, и удержать его оказалось невозможно. Мать опустила его на пол, и он сразу принялся ее пинать.
– Если будешь брыкаться и кусаться, не рассчитывай, что это сойдет тебе с рук, – сказала Виола суровым тоном старой няньки, ничем не выдавая бури охвативших ее чувств.
В нее буквально вселился бес. В таких случаях она частенько цедила слова сквозь тонкие, поджатые губы Строгой Няньки. Господин Этикет в этих случаях робел и отходил в сторону, предпочитая маячить у Строгой Няньки за спиной.
– Все равно буду! – ревел Санни.
– Нельзя, – сдержанно ответила Строгая Нянька, – потому что придет дядя полицейский, заберет тебя в тюрьму, и ты будешь долго-долго сидеть за решеткой.
– Виола! – ужаснулся ее отец. – Ради бога, опомнись. Это ведь ребенок! – Он протянул руку Санни. – Ну, полно, давай-ка лучше поищем, где у нас конфетка прячется.
Его устами всегда говорил голос разума, разве не так? Или этим голосом наделила отца сама Виола, и даже слово «отец» в ее сознании писалось с большой буквы, как в Ветхом Завете. Отец всегда на нее ворчал. И ей не хотелось признавать, что она тоже собой недовольна.
Оставшись за столом в одиночестве, Виола расплакалась. Почему всегда все заканчивается одним и тем же? И почему она всегда виновата? А ее собственные чувства хоть кого-нибудь волнуют? Ей, например, никто на день рождения торты не печет. Во всяком случае, теперь. Раньше это делал папа, но его кулинарные способности она ценила не слишком высоко – ей хотелось полакомиться одним из тех шедевров, что красовались в витринах кондитерских «Терриз» и «Беттиз» – обе находились на улице Сент-Хелен и таращились друг на друга, как повздорившие возлюбленные.
На свой пятидесятилетний юбилей Виола заказала себе торт от «Беттиз», чья конкурентка «Терриз» к тому времени уже давно покинула поле брани. На белой глазури выделялись изящно выведенные лиловым кремом слова: «С днем рождения, Виола»; несмотря на прозрачные намеки, Берти так и не поняла, чем же столь значителен для матери переход через пятидесятилетний рубеж. А к тому времени Виола пережила свою мать на три года с лишним: не самая желанная победа. Образ матери в ее памяти успел уже померкнуть, отойти в прошлое, и ничто не могло его воскресить. Забывая мать, Виола тосковала все сильнее.
Об этом своем юбилейном торте она никому не сказала и смаковала его в одиночестве. Несколько недель; под конец он уже совсем зачерствел. Бедная Виола!
Она сковырнула с торта Санни все пастилки оранжевого цвета. Их – не только эти оранжевые кругляши, но и вообще все лакомства – выпускала фабрика на другом конце города. Виола ездила на фабрику «Раунтри» еще с классом: она запомнила похожие на бетономешалки емкости из сияющей меди, куда загружали разные красители. В конце экскурсии каждый получил по коробке конфет. Виолины конфеты так никто и не попробовал, потому что, придя домой, она запустила ими в отца. Теперь ей уже было не вспомнить, почему она так поступила. Может, потому, что он не смог заменить ей маму?
Она принесла на кухню тарелки из-под торта и составила в раковину. Из окна, выходящего в сад, ей было видно, как дед показывает Санни и Берти бледно-желтые нарциссы. (С восторгом вбежав в дом, Санни воскликнул: «Их там миллион!») Виола наблюдала, как сын с дочерью, стоя на коленках, разглядывают цветы и детские лица озаряются золотистым отсветом. Ребятишки смеялись и весело болтали с ее отцом. Ей стало очень грустно. Подумалось, что вся жизнь прошла у нее по ту сторону счастья.
– Кушать! – вопил Санни.
Не отводя глаз от моря, как смотритель на маяке, – не терпит ли бедствие какой-нибудь корабль? – Виола запустила руку в рюкзак, висевший у нее за плечом, пошарила в его недрах и извлекла на свет бумажный пакет с сэндвичами, которые остались еще с прошлого раза: застарелые ржаные хлебцы домашней выпечки, с размякшими огурцами и соусом «Тартекс». Увидев эту неаппетитную снедь, Санни рассвирепел.
– Не хочу! – закричал он и швырнул сэндвичем в маму.
Метатель из него был никудышный, и сэндвич достался случайно пробегавшему мимо лабрадору: приятно удивленный такой удачей, пес поймал неожиданное угощение на лету и жадно слопал.
– Прости, – сказала Виола, хотя по голосу было ясно, что извиняться по-настоящему она не собирается.
– Вкусненького хочу, – канючил Санни. – Ты никогда нам вкусненького не покупаешь.
– Кто волшебных слов не знает – ничего не получает, – сказала Виола.
(Врешь ты все, лабрадор не знает, а получил, подумал Санни.) Строгая Нянька, видно, увязалась за ними на пляж. Она предложила такой же сэндвич Берти, которая копала ямки в песке. Берти сказала: «Спасибо, мамочка», потому что всегда подлаживалась под мать. «На здоровье», – ответила Виола. Санни нахмурился от этого фальшивого спектакля, разыгранного, как он понимал, только чтобы его пристыдить. Это как в игре «Ты да я – счастливая семья» (иронию этого названия Санни еще не понимал): кто не говорит по любому поводу «спасибо» и «пожалуйста», тот теряет фишку с мышонком или с малиновкой. А если человек просто забыл?
– Ненавижу тебя, – прошипел он Виоле.
Почему от нее никогда не дождешься хорошего? «Хорошее» было для Санни идеалом. С годами его словарь утопических терминов обещал расшириться, но сейчас сгодилось и «хорошее».
– Ненавижу тебя, – повторил он, разговаривая скорее с самим собой, нежели с матерью.
– Ля-ля-ля, – пропела Виола. – Ни-че-го не слы-шу.
Набрав побольше воздуха, он заорал что есть мочи:
– Я тебя ненавижу!
На них стали оборачиваться.
– По-моему, кто-то из купальщиков этого не расслышал, вон там, подальше. – Виола напустила на себя полное безразличие, отчего Санни захотелось ее изничтожить.
Против такого подлого оружия, как клинок материнского сарказма, у Санни защиты не было. В его порывистом сердце закипала буря. А вдруг он сейчас взорвется? Будет знать тогда маменька.
«Да уступи ты ей, Санни, – думала Берти. – Тебе же все равно ее не одолеть. Нипочем».
Сестра безмятежно копала ямки, держа в одной руке совок, а в другой – сэндвич, который не собиралась даже надкусывать. Через некоторое время она передвинулась на ягодицах чуть дальше и стала копать новую лунку, словно по задуманному плану, хотя задумала она только одно: выкопать как можно больше лунок до наступления сумерек.
При крещении – нет, не при крещении, а при «наречении» (этот обряд, придуманный Дороти, проходил в ночном лесу, за домом, в присутствии всей общины) Берти получила имя Луна. Виола передала мирно спящую новорожденную дочь с рук на руки Дороти, которая воздела ее к Луне, как будто готовясь к жертвоприношению, и на миг у Виолы мелькнула мысль: а не принесут ли сейчас в жертву ее малышку? Берти выпала «честь» – так говорила Дороти – стать первым ребенком, появившимся на свет в коммуне. «Даруем тебе наше будущее», – обратилась она к Луне, ничуть не растроганной таким даром. Потом стал накрапывать дождь, Берти проснулась и расплакалась.
«А теперь причастимся тела!» – объявила Дороти, когда они входили в дом. Причаститься предлагалось не детской плоти, нет-нет, но плаценты, которую Жанетт поджарила с луком и петрушкой. Виола отказалась от своей порции: в этом обряде ей виделось нечто людоедское и попросту омерзительное.
Да, Луна и Солнце – таковы были их настоящие имена.
К счастью, Берти получила второе имя в честь бабушки.
– Луна Роберта? – уточнил в телефонном разговоре Тедди, стараясь ничем не выдать своего отношения. – Как-то необычно.
– Ну, знаешь, не называть же девочку избитым именем, – возразила Виола. – Куда ни плюнь – всюду Софи да Сандры. Хочется, чтобы она выделялась.
У Тедди было прямо противоположное мнение, но он оставил его при себе. Безумство продолжалось недолго. Солнце превратился в Санни, а Берти просто не отзывалась ни на «Лунатика», ни на прочие лунные версии своего имени; вскоре окружающие в большинстве своем забыли, что записано у нее в метрике, которую с большой неохотой оформил Доминик, не признававший «тоталитарного бюрократизма» и по этой же причине отказавшийся от регистрации брака с Виолой.
Берти разрешала вспоминать родительское чудачество только деду, который изредка называл ее Берти-Луна; как ни странно, внучку это согревало.
Закончив очередную ямку (если ямку в принципе возможно закончить), Берти бросила туда сэндвич.
Виола протянула Санни рюкзак и сказала:
– Там мандарин завалялся. Где-то.
При упоминании мандарина сын оскалился.
– Может, хватит ныть? – пробормотала Виола, слишком увлеченная морем, чтобы всерьез раздражаться.
(«Зачем ты вообще завела детей? – спросила у нее, повзрослев, Берти. – Или просто поддалась зову плоти, инстинкту продолжения рода?»
«Именно поэтому люди и заводят детей, – ответила Виола. – Но скрывают истинную причину под маской сентиментальности».)
Она пожалела, что не захватила бинокль. Солнце, отражавшееся в морских водах, не позволяло отчетливо разглядеть происходящее. В море купалось множество отдыхающих, и с расстояния все они были практически неразличимы – какие-то существа, подрагивающие в синеве, будто ленивые тюлени. У Виолы была сильная близорукость, но тщеславие не позволяло ей носить очки.
Взяв передышку в битве, Санни вернулся к сбору голышей. Камни были его слабостью: обломки скальной породы, валуны, гравий, но превыше всего – отшлифованная морем галька. Ему даже не верилось, что здесь лежит под ногами такое богатство. Всего и не соберешь.
– А папа где? – спросила Берти, внезапно оторвавшись от очередной ямки.
– Плавает.
– Где?
– В море, где же еще.
Рядом с тем местом, где они сидели, Виола заметила принесенную морем щепку, тонкую, белую, как торчащий палец скелета. Вытащив ее, Виола принялась лениво чертить на песке символы: пентаграмму, рогатый полумесяц, почем зря оклеветанную свастику. В последнее время она занималась чародейством. Ма-а-а-агией.
– Что имеется в виду? Распиливание женщины пополам? – Тедди был озадачен.
– Обрядовые действа. Шаманство, оккультизм, язычество. Таро. Это не фокусы – это глубинная суть мира.
– Ворожба?
– Время от времени. – Виола скромно пожала плечами.
Как раз прошлой ночью она в компании Жанетт гадала на картах Таро. Подряд выпали Солнце, Луна, Шут: ее семья. Верховная жрица: не иначе как Дороти. Башня – беда, начало? Звезда – еще один ребенок? Боже упаси, хотя Звезда – милое имя. Сколько же времени отсутствует Доминик? Он хорошо плавает, но не до такой же степени, чтобы полдня бултыхаться в море.
Солнце палило вовсю. Для магии требовалась ночь, мерцающая в темноте свеча, а не слепящая лавина света. Отбросив щепку, Виола завздыхала от жары. Ботинки, куртку, юбку и платок она сняла сразу, но все равно на ней осталось больше одежды, чем на других отдыхающих. Старинная нижняя юбочка и совершенно не подходящий к ней корсаж с длинным рукавом – манерные, с оборочками, с ажурной вышивкой, купленные в секонд-хенде. Виола этого знать не могла, но нижняя юбочка некогда принадлежала умершей от чахотки продавщице, которая была бы потрясена и возмущена, что на пляже в Девоне ее нижнее белье выставляют на всеобщее обозрение.
Виоле надоело вглядываться в морские дали; она свернула очередную самокрутку. Пляжи вызывали у нее отвращение. В детстве, когда у них еще была настоящая семья, ее каждое лето вывозили на летний отдых – туда, где непременно был холодный, сырой пляж. Для Виолы – ад кромешный. Не иначе как это было отцовское решение. Мама наверняка предпочла бы теплые, солнечные края, где можно понежиться, но в отце говорило какое-то пуританство, твердившее, что ребенку полезен берег Северного моря. Виола яростно затянулась самокруткой. Ее детство было изуродовано отцовской правильностью. Она легла на песок, уставилась в безоблачное небо и задумалась о своей невыносимо скучной жизни. Но и это ей вскоре наскучило: она села и достала из бездонного рюкзака книгу.
Сколько Виола себя помнила, долго обходиться без книги она не могла. Таков удел единственного ребенка в семье. Литература подпитывала ее детские фантазии, внушая, что в один прекрасный день она станет героиней собственной повести. Еще подростком она жила в девятнадцатом веке, бродила по вересковым пустошам с сестрами Бронте, томилась в душных гостиных Джейн Остин. Диккенс был ей сентиментальным другом, Джордж Элиот – строгим. Сейчас Виола перечитывала «Крэнфорд». Элизабет Гаскелл было бы неуютно в Адамовом Акре, где имелось чтение в пределах от Хантера С. Томпсона до сутр Патанджали, между которыми, собственно, почти ничего другого и не было. Сидя на горячем песке, Виола накручивала на палец прядь волос – старая привычка, раздражавшая всех, кроме самой Виолы, – и раскаивалась, что в университете валяла дурака, связалась с Домиником и пристрастилась к травке. А ведь могла бы уже преподавать. До профессора дорасти. Солнце жгло ярко-белые страницы Элизабет Гаскелл; Виола чувствовала подступление головной боли. Мама, в сущности, умерла от головной боли.
Краткое перемирие нарушил Санни, который передумал насчет мандарина, но есть не стал, а запустил им в Берти, что вызвало двусторонние вопли, которые удалось заткнуть только отвлекающим маневром: выдав деньги на мороженое. Тележка мороженщика стояла на променаде; Виола провожала глазами детей, шлепавших по песку, пока не потеряла их из виду. Она закрыла глаза. Пять минут покоя – неужели это слишком?
Когда Виола училась на первом курсе бруталистского, сплошь бетон и стекло, университета, она познакомилась с Домиником Вильерсом, который бросил факультет искусств, но все еще топтался на обочине академического мира. Он представлялся эпигоном (Виоле пришлось посмотреть это в словаре) какого-то полуаристократического рода. Репутация искушенного наркомана, выпускника дорогой частной школы и сына богатых родителей, с которыми он порвал, чтобы жить в бедности, как подобает художнику, создавала вокруг него некий ореол. Эта сомнительная слава и привлекла Виолу – хотя бы в силу того, что ей самой давно хотелось взбунтоваться и сбросить провинциально-буржуазные оковы.
Ко всему прочему, Доминик отличался невероятно эффектной внешностью, и Виола была польщена, когда он, с месяц походив кругами, все же спикировал (правда, летаргически, если такое в принципе возможно) на нее и спросил: «Ну что, ко мне?» В его убогой квартирке не оказалось ни одного эстампа – только множество холстов, будто бы облитых красками основных цветов. «Сечешь?» – спросил он, польщенный, что она распознала его технику. Воспитанная на правилах лицемерия, Виола только подумала: так и я могу.
– Их покупают? – невинно спросила она – и прослушала размеренную лекцию о «подрыве товарно-денежных отношений между производителем и потребителем».
– То есть ты отдаешь их просто так? – удивилась Виола.
Единственный ребенок в семье, она не понимала, что значит отдавать просто так.
– Ого! – кратко высказался он, когда, обернувшись после восхищенного созерцания собственной живописи, увидел, что Виола лежит голышом на его несвежей постели.
Жил он на пособие, что было, по его выражению, круто, ведь получалось, что его занятия искусством оплачивает «сталинистское государство».
– В смысле, налогоплательщики? – уточнил Тедди.
Виола долгое время не приводила своего «кавалера» (это словечко выдал Тедди, он специально искал что-нибудь нейтральное) в дом, боясь, что мирные консервативные взгляды отца и сдержанная аккуратность его жилья в Йорке обернутся против нее. Она с отвращением думала про отцовский сад с ровными рядами сальвии, алиссума и лобелии красного, белого и синего цветов. Может, сразу высадить британский флаг? «Дело не в патриотизме, – возражал отец, – просто мне кажется, что эти цвета хорошо гармонируют».
– Сад, – выговорил Доминик.
Тедди ждал продолжения, которого не последовало.
– Тебе нравится? – подсказал он.
– Да, супер. А у моих родичей лабиринт.
– Лабиринт?
– Ага.
Доминик, к его чести, гордился своей «уравнительной политикой». «Герцоги или мусорщики – не вижу разницы», – заявлял он, хотя Виола подозревала, что герцогов среди его знакомых куда больше. Его, как он выражался, «родичи» жили в глуши Норфолка, происходили из охотничьих, стрелецких и рыбацких кланов и каким-то образом были связаны со знатью «по ту сторону одеяла». Виола ни разу с ними не встречалась: отчуждение никуда не исчезло даже после рождения Санни и Берти.
– Неужели они не хотят увидеть внуков? Грустно это, – сказал Тедди.
Виолу такое положение дел устраивало. Она сильно подозревала, что никогда не сможет соответствовать вкусам «родичей». Почему же Доминик, спросил у него Тедди, разорвал с ними отношения?
– Да так, дело житейское: наркота, живопись, политика. Они держат меня за прожигателя жизни, я держу их за фашистов.
– Ну что ж, он весьма и весьма недурен собой, – сказал Тедди, с трудом подыскивая хоть какие-то лестные слова, когда они с Виолой мыли посуду из-под салата с ветчиной и яблочного пирога, испеченного утром.
На кухне Тедди был мастером на все руки; Доминик тем временем после обеда прикорнул.
– Устал, наверное? – спросил Тедди.
Своего отца Виола никогда не видела ни спящим, ни дремлющим – ни даже просто лежащим – в шезлонге.
Когда Доминик проснулся, Тедди, не в силах придумать другое занятие (не предлагать же поиграть в настольные игры), достал фотоальбомы, в которых неуклюжесть его дочери была представлена в разные годы и во всех возможных проявлениях. Виола всегда плохо получалась на фотографиях.
– В жизни она гораздо милее, – сказал Тедди.
– Это точно: сексушка. – Доминик бросил на Виолу озорной взгляд.
Виола просияла. Она заметила, как скривился при этом отец, и подумала: «Привыкай. Твоя дочь давно уже не ребенок».
«Я трахаюсь, следовательно, я существую», – написала она когда-то, любуясь своим бунтарством, на титуле «Рассуждения о методе» Декарта.
В длинной веренице подружек Доминика она просто шла следующим номером и никак не могла понять, почему он остановился на ней. Ну что значит «остановился». Просто задержался, как выяснилось.
– Но ведь именно к тебе я всегда возвращаюсь, – сказал он.
«Вот кобель», – подумала Виола, впрочем не без удовлетворения. По большому счету оба они были слишком ленивы, и оставаться вместе им было проще, чем разбежаться.
Виола кое-как сдала выпускные экзамены, получив довольно низкие баллы по философии, истории Соединенных Штатов и британской литературе. «Это все равно никому не нужно, – говорила она. – Жизнь нужна для того, чтобы жить, а не шуршать справками». В ту пору она никому не сказала, как сильно переживала из-за своих результатов и как решила не ходить на выпускной, «чтобы не прогибаться перед бюрократами».
– Наверняка будешь потом локти кусать, – сказал тогда Тедди.
– Ты просто хочешь повесить на стенку мою фотографию в мантии и шапочке, чтобы похваляться перед кем попало, – раздраженно ответила она.
– Что же в этом плохого? – недоумевал Тедди.
– То есть оформлять отношения вы, как я понимаю, не собираетесь? – нерешительно спросил Тедди, когда Виола сообщила ему о первой беременности.
– В наше время никто не оформляет отношения, – снисходительно бросила она. – К чему эти устаревшие буржуазные условности. Чего ради мне приковывать себя наручниками к другому человеку только лишь в угоду авторитарному обществу?
– Это не зазорно, – сказал Тедди. – К «наручникам», как ты выразилась, рано или поздно привыкаешь.
Когда родился Санни, они жили в лондонском сквоте, бок о бок с десятком других обитателей. Помимо общей кухни и ванной, в их распоряжении оказалась одна комната, которую они условно считали своей; там было не повернуться от картин Доминика и предметов детского обихода, которые купил Тедди, когда понял, что никто другой и не почешется. Его тревожило, что Виола не имеет ни малейшего представления о материнских обязанностях.
– Малышу понадобятся кроватка и ванночка, – говорил он дочери.
– Спать будет в ящике комода, – отвечала Виола, – а купать можно в раковине. («И это правильно, – поддакивал Доминик, – беднота всегда жила именно так».)
Спать будет в ящике? Кто, ее родное дитя? Тедди залез в свои сбережения и приобрел кроватку, детскую коляску и ванночку.
Доминик не завершил, по сути дела, ни одной картины. Время от времени он, несмотря на свое демонстративное презрение к экономике капитализма, выставлял что-то на продажу, но его искусство и даром было никому не нужно. Виола спрашивала себя: не завалит ли их в один прекрасный день груда холстов? Денег, естественно, у них не было. Доминик не желал одалживаться у своей родни.
– Он не поступается принципами, и это очень благородно, – поделилась Виола с отцом.
– Очень, – согласился Тедди.
Дочь попыталась ему втолковать, что решение жить в сквоте было вполне логичным:
– …считать, будто земля может находиться в частной собственности, хотя это общий для всех природный ресурс…
На этом аргумент (и притом чужой, даже не ее собственный) увял. Она неделями не высыпалась. По ночам Санни орал как оглашенный, словно от неизбывного горя из-за потери былой славы. (Между прочим, от этой потери он так и не оправился.) Как-то раз Тедди появился на пороге сквота со словами:
– Извини, что без приглашения, а иначе неизвестно, когда бы я наконец увидел малыша.
Это явно было ей упреком за то, что она не притащила ребенка к нему на смотрины, хотя сама еле передвигала ноги. Тедди привез букет цветов, коробку шоколада и комплект ползунков.
– Магазин товаров для матери и ребенка, новый, вы туда еще не наведались? Жаль, что в твоем детстве такой одежды не было – одни распашонки да пинетки. У нас это называлось «детское приданое». Может, позволишь мне войти?.. Так это и есть сквот, да? – уточнил он, протискиваясь по коридору среди велосипедов, по большей части сломанных, и картонных коробок.
(«О, я была радикалкой, даже анархисткой, – заявляла Виола годы спустя. – Жить в лондонском сквоте – чудесное было времечко», хотя на самом деле она постоянно мерзла, хандрила и томилась от одиночества, не говоря уже о том, что материнство связало ее по рукам и ногам.)
Тедди уехал домой обратным поездом и всю ночь не спал, беспокоясь и о своем единственном чаде, и о ее единственном чаде. Виола в свое время была прекрасной, просто идеальной дочуркой. Но в детстве все были прекрасны, подумал он. Даже Гитлер.
– Сельская коммуна? – переспросил Тедди, когда Виола рассказала ему о своих планах.
– Да. Совместное хозяйство. Попытки оградить себя от пагубного влияния капиталистической системы и найти новый образ жизни, – пела она с голоса Доминика. – И антиистеблишментаризм, – добавила она после паузы.
Это было самое длинное из всех известных ей слов. В университетские годы смысл его оставался для нее размытым. («Секта, что ли?» – удивился Тедди.)
– Обыватели – моральные и материальные банкроты. А мы живем плодами земли, – с гордостью вещала она.
– «Истинная свобода – там, где человеку обеспечены питание и безопасность, то есть в пользовании землей», – процитировал Тедди.
– Что-что?
(«Я, конечно, извиняюсь, – подумал Тедди, – но это проходят в школе».)
– Джерард Уинстенли, – пояснил он вслух. – «Истинные уравнители». «Копатели». Разве нет?
Ему оставалось только гадать, сколько еще всего не усвоила его дочь. Тедди всегда интриговали эти радикальные утопические течения вокруг гражданской войны, и он еще не решил, присоединился бы сам к одному из них или нет, живи он в те времена. «Смотри, как перевернут мир» («Это сетование, а не ликование», – подколола его Урсула много лет назад). Не исключено, что люди тогда точно так же разглагольствовали, не вникая в суть, как сейчас Виола. Молодежная организация «Киббо Кифт» – это их прямые наследники, предполагал Тедди.
– Мирное царство и все такое, – сказал он Виоле и настойчиво продолжал: – Жажда восстановления рая на земле. Милленаризм.
– А, вот ты о чем, – протянула она, услышав нечто знакомое. У кого-то на книжной полке она видела «Поиски миллениума» Нормана Кона; ее задевал объем знаний отца. – Мы заинтересованы в космическом эволюционном развитии, – беззаботно бросила Виола, не имея ни малейшего представления о смысле своих слов.
– Но тебе же никогда не нравилось жить в деревне, – удивился Тедди.
– Мне и сейчас не нравится, – ответила Виола.
Ее действительно убивали новые условия жизни, но все равно это было лучше, чем полуразрушенный сквот.
Община занимала старый просторный фермерский дом в Девоне. Почти все прилегающие угодья были распроданы, но земли все же оставалось достаточно, чтобы выращивать свои овощи, держать коз и кур. По крайней мере, в теории. Со времен Средневековья эта ферма звалась Долгой Рощей. Когда Дороти «почти за бесценок» приобрела ее на торгах, здесь было болото (хорошую землю откупил сосед-фермер – да-да, тот самый, у которого был автомобиль «моррис-майнор» и полный двор гусей), и она переименовала усадьбу в Адамов Акр. Вывеску, намалеванную от руки всеми цветами радуги, прибили гвоздем к главным воротам. Но никто во всей округе не желал знать нового названия – ни одна живая душа.
К моменту их переезда в здешние края коммуна существовала на этом месте пять лет. Там уже поселились три другие молодые пары: Хилари и Мэтью, Тельма и Дейв (шотландцы), Тереза и Вильгельм (голландцы). Виола с трудом запомнила их имена. Помимо Дороти, в общине состояли еще трое одиночек: американка лет тридцати с небольшим по имени Жанетт, подросток Брайан – судя по всему, сбежавший из дома. («Круто!» – восхитился Доминик). И конечно, Билл, старик лет пятидесяти. Когда-то он служил механиком в ВВС Великобритании, и Виола сообщила:
– Да-да, в войну мой отец тоже служил в авиации.
– Да что ты говоришь? В какой эскадрилье?
– Без понятия. – Виола пожала плечами. Они с отцом никогда не беседовали о войне, да и потом, столько воды утекло.
Видимо, Билла покоробило такое равнодушие.
– Просто я пацифистка, – заверила Виола.
– Все мы пацифисты, дорогуша, – ответил он.
Но я-то настоящая пацифистка, сердито подумала она. Посещала квакерскую школу, между прочим, и ходила на митинг против войны во Вьетнаме, делая все возможное, чтобы угодить за решетку. Годы ее славы были еще впереди: Гринэм-Коммон, Аппер-Хейфорд, – но она уже давно вступила на путь праведного гнева. Ее отец летал на самолетах и сбрасывал бомбы на людей. Возможно, на нем лежит ответственность за бомбежку Дрездена: в их университетской программе значилась «Бойня номер пять». («Дрезден бомбили только „ланкастеры“», – сказал Тедди. «Ну и что? Нет, ты ответь! Думаешь, это тебя оправдывает?» – наседала дочь. «Я не ищу для себя оправданий», – сказал Тедди.) Война – это зло, думала Виола, но не могла смириться с отсутствием у Билла интереса к ее мнению. Очевидно, он тоже не искал оправданий.
Доминик был счастлив: у него наконец-то появилась студия – старый оштукатуренный коровник на заднем дворе, а Виола радовалась, что им больше не придется спотыкаться о холсты.
По выходным количество людей в общине увеличивалось за счет неиссякаемого потока туристов, главным образом из Лондона. Какие-то незнакомцы вечно спали на полу и на диванах или сидели без дела, покуривали травку и разговаривали. И разговаривали. И разговаривали. Предполагалось, что они должны помогать в саду или по дому, но такое случалось редко.
Разумеется, Дороти оставалась, так сказать, королевой улья. Притом что в коммуне все было общее, на ферме заправляла именно Дороти; пикап (единственное средство передвижения) тоже принадлежал ей, да и то сказать, без нее не было бы самой общины. Сейчас, в возрасте лет шестидесяти, она носила восточные халаты и убирала волосы под длинные шелковые головные шарфы, а ходила всегда с такой блаженной улыбкой, что с легкостью выводила из себя тех, кто не ведал блаженства. Старуха, примерно ровесница отца Виолы. Когда-то она была актрисой, правда безвестной, но затем «последовала за мужчиной» в Индию; вернулась без него, но зато с «просветлением». («Где это просветление? – прошептала Виола Доминику. – Не вижу ни одного признака. Она такая же, как все, только хуже».)
Перед вступлением в общину Доминик выдержал допрос с пристрастием, а Виола познакомилась с Дороти лишь после вселения в дом. Она отметила, что Дороти любит звук собственного голоса, и рядом с ней вновь почувствовала себя студенткой.
– Адамов Акр, – напыщенно возвестила Дороти. – Место, где происходит все, что только способно произойти. Здесь мы исследуем нашу творческую природу и помогаем другим открывать в себе таланты. Мы непрестанно движемся к свету. Чаю? – внезапно спросила она с видом герцогини, отчего Виола, уже задремав, что частенько случалось с ней на лекциях, даже вздрогнула.
Дороти протянула ей массивную кружку с какой-то мутной, горькой жижей.
– Сдается мне, это не такой чай, к какому ты привыкла, – сказала Дороти, и Виола подумала: уж не хотят ли ее отравить?
(«У тебя паранойя», – сказал на это Доминик.) Но когда Дороти предложила ей черствую как камень плюшку, Виола помотала головой. Пока Дороти грызла такую же каменную плюшку, образовалась пауза.
– Ты узнаешь, – наконец продолжила она, – что мы – свободные, мощные индивидуальности, коим посчастливилось двигаться в одном направлении. К пониманию трансцендентности.
– О’кей, – осторожно сказала Виола, не имея ни малейшего понятия, о чем толкуют облепленные хлебными крошками губы Дороти.
Понятно, что существует трансцендентальная медитация – этим она занималась и даже изучала трансцендентализм в американской литературе, осилила «Уолдена» Торо и «Природу» Эмерсона, но все это, похоже, не имело отношения к сжиганию шалфея по системе Дороти и ее дурным (голосом недовольной гориллы) песнопениям.
– Залог успеха в том, чтобы каждый вносил свою лепту в общее дело, – изрекла Дороти.
«Неужели?» – устало подумала Виола. Она тогда носила под сердцем Берти и была на последнем сроке беременности, да еще таскала на руках Санни.
Ей, не обладавшей никакими особыми умениями, поручили черную работу: готовить, убирать, печь хлеб, пропалывать грядки, доить козу – «и так далее». «В основном занята по дому», – говорила Виола. Студенткой она участвовала в марше за повышение оплаты труда домработниц, хотя никакого отношения к этому роду деятельности не имела, да и сейчас не слишком его жаловала. Как и необходимость горбатиться на других, а не на себя, хотя жизнь в общине это предполагала. Выпадали ей и «несложные садовые работы»: перекопать на заднем дворе заросший репейником тяжеленный краснозем по краям лужайки. От «сельскохозяйственных работ», как Дороти называла выращивание чахлых корнеплодов и червивой капусты, ее освободили.
«Копатели», – думала под дождем несчастная Виола, перекапывая расшатанной лопатой толщу грязи. Она сама стала «копателем», и, похоже, единственным, – по всей видимости, никто, кроме нее, не занимался этой бесполезной, нескончаемой работой.
Да и обретались они неизвестно где, в глуши без конца и края. Виоле никогда не нравилось жить в деревне: холодно, грязно, удобств никаких. В пору ее детства их семья тоже занимала старый фермерский дом, окруженный только пейзажем, и отец без конца заставлял ее выходить на улицу «подышать свежим воздухом», сопровождать его на прогулках, разглядывать птиц, деревья, гнезда, «горные породы». Какой интерес глазеть на горные породы? Она вспоминала, как радовалась переезду в Йорк, в двухквартирный дом с центральным отоплением и ковровым покрытием. Мимолетная радость, конечно, – ведь что такое дом без матери?
На ежемесячном городском базаре у членов общины было постоянное место для торговли своей продукцией: тяжелыми буханками хлеба, похожими на камни, какие впору метать из катапульты; зловонными цветными свечками, которые растекались неаппетитными лужицами; торговали даже керамикой: у Вильгельма была печь для обжига, производившая тяжелые кружки и тарелки для нужд общины; кроме того, все приложили руку к плетению корзин. Как слепцы, думала Виола, когда ее заставили учиться этому ремеслу. Ее существование смахивало на жизнь прислуги восемнадцатого века, работавшей за кров и стол, да еще вынужденной плести корзины. К тому же Виолу никто не освобождал от присмотра за детьми: несмотря на вечные разговоры о разделении труда, вся община недолюбливала Санни, за что Виола никого не могла винить. Деньги ее шли в общую копилку, и она не имела права запускать туда руку, не объяснив, зачем ей понадобились деньги. В один прекрасный день, мечтала Виола, она сбежит и прихватит с собой всю кубышку, чтобы растранжирить деньги на кока-колу, шоколадки, одноразовые подгузники и все прочее, что осуждалось общиной.
Сама Дороти бо́льшую часть времени «чистила чакры» (везет же некоторым, думала Виола) и заставляла Жанетт гадать ей на картах Таро. Виола ни разу не видела, чтобы Дороти плела корзины, а тем более доила строптивую тоггенбургскую козу, которую Виола, не без взаимности, ненавидела.
В Адамовом Акре Виола оставалась наедине с собой лишь тогда, когда выходила во двор якобы искать яйца. К ее возмущению, куры неслись где попало. Ее отец тоже держал кур, однако те были воспитанными и приходили нестись в гнезда. Но если яиц и не находилось, Виола не могла укрыться от надзора Дороти (которая возникала ниоткуда, как летучая мышь).
– Виола Тодд, правильно я помню? – спросила однажды Дороти, зловеще возникнув у нее на пути, как мисс Джессел из «Поворота винта».
Берти спала в своей коляске фирмы «Макларен», не годившейся для такого рыхлого грунта: колеса вечно отваливались. Санни был оставлен с Домиником, то есть полностью заброшен.
Берти заворочалась во сне и подняла ручонку, словно защищаясь от непрошеного явления Дороти. Виола, которая в это время бродила вдоль изгороди, грезя о горячих тостах с маслом и о капитане Уэнтворте из джейн-остиновских «Доводов рассудка», перепугалась до смерти.
– Да, я Виола Тодд, – осторожно подтвердила она. (Больше года живя с нею под одной крышей, Дороти по сей день не знала ее по имени?) – Виновна по всем статьям.
– Имя твоей матери – Нэнси? Нэнси Шоукросс?
– В некотором смысле, – еще осторожнее сказала Виола.
Ей не понравилось, что кто-то мусолит имя ее матери. Мать была для нее неприкосновенной.
– Так да или нет? – переспросила Дороти.
– Да, – сдалась Виола.
– Значит, она – из сестер Шоукросс, точно?
– Да. – Виолу даже подкупило, что о ее матери говорят как о живой.
– Я так и знала! – драматически воскликнула Дороти. – Мы дружили с ее сестрой Милли. Вместе играли в студенческом театре. Но с тех пор не виделись. Как поживает твоя тетушка?
– Она умерла, – с готовностью сообщила Виола, обрадовавшись, что о Милли можно говорить в прошедшем времени.
Лицо Дороти исказилось гримасой страдания. Ладонь легла на лоб.
– Ушла!
– Я ее почти не знала, – сухо продолжила Виола. – Кажется, она постоянно жила за границей.
– Хм… – фыркнула Дороти, словно обидевшись на эти известия, и нахмурилась. – Кстати, а что ты тут делаешь?
– Ищу яйца, – с легкостью солгала Виола.
Здесь всегда приходилось делать вид, что ты занимаешься чем-то полезным. На это уходило столько сил!
– Где у этого ребенка головной убор? – (Она всегда говорила только так: «этот ребенок» или «эти дети»).
– Головной убор? – переспросила Виола, удивившись такому старинному выражению: будто ей подмигнул сам капитан Уэнтворт. – Сейчас принесу. И пойду дальше собирать яйца.
Когда Виола забеременела вторично, Дороти ратовала за «естественные роды» в Адамовом Акре. Для Виолы не было ничего хуже такой перспективы. Санни родился в Лондоне, в большой, многолюдной университетской клинике, где Виола кайфовала под петидином. По ночам новорожденных забирали в детскую палату, а матерям давали снотворное. Это было счастье. Рожениц там держали целую неделю, вкусно кормили, приносили молочные продукты и, кроме пеленания, ничего от них не требовали, хоть вообще не вставай с постели. Кто бы отказался от этой благодати в угоду мучительному ритуалу, придуманному Дороти (к слову сказать, бездетной)? Виоле невольно вспоминался «Ребенок Розмари». Она чувствовала себя почти пленницей: телефона на ферме не было, а самостоятельно добраться до клиники она бы не смогла, разве что кто-нибудь подвез бы ее на пикапе. Теперь она раскаивалась, что в свое время не проявила должной старательности, когда еще жила дома и отец учил ее вождению. Она попросту не желала находиться с ним в одной машине, пока он учил ее тому, что умел сам, тогда как она не умела ничего. Отец был до противного терпеливым инструктором. Виола вдруг припомнила кое-что еще: как отец целый год каждую субботу с утра пораньше занимался с ней математикой, чтобы она не провалила экзамен. Весь год отцу служил один и тот же сточенный мягкий карандаш, а Виола что ни день теряла либо карандаш, либо ручку. Ее тошнило от одной мысли об алгебре и уравнениях, но отец оставлял ее в покое лишь тогда, когда у нее хоть что-то укладывалось в голове (ненадолго). Разумеется, сейчас алгебра уже забылась – так ради чего были те мучения? Она с грехом пополам окончила школу, получила низкие баллы по всем предметам, кроме английского, и поступила только в заштатный университет, который тоже окончила, хоть и по самой дрянной специальности. А толку-то: где она теперь? Где-где… Здесь. Ни денег, ни работы, двое детей, у сожителя ветер в голове. Лучше бы она бросила школу в пятнадцать лет и выучилась на парикмахера.
В итоге, конечно, она родила Берти в клинике, и черт не пришел за ее малюткой. Да и зачем – ему уже принадлежал Санни.
Виола, должно быть, задремала, но вздрогнула и проснулась, почувствовав, как саднит обгоревшее на солнце лицо. Лишь через несколько мгновений она вспомнила о детях. Давно ли они убежали за мороженым? С трудом поднявшись, оглядела пляж. Детей нигде не было. Похищены, утонули, упали с обрыва? Любой драматический исход выставлял ее плохой матерью.
Закончилось все благополучно: дети безропотно, хотя и понуро ждали ее в «детском уголке для потеряшек». Виола даже не знала, что такой существует.
– Ты нарочно это подстроил? – спросила она Санни, когда они спасали от наступающего прилива свои мокрые, облепленные песком вещи и запихивали их в рюкзачки. (Вот поэтому мы и не ходим на пляж, думала она.)
У Санни от возмущения отнялся язык. Он перетрусил, сообразив, что не может найти обратную дорогу от тележки мороженщика. Пляж без конца и края, все люди такие большие… он воображал, как их всех смывает в море или как они с сестрой всю ночь стоят на песке одни-одинешеньки. К тому же он понимал, что в отсутствие мамы ответственность за Берти ложится на его плечи, и от этого трусил еще сильнее, а когда к ним подошла добрая на вид тетя и по-матерински заботливо спросила: «Что вы тут бродите? Маму потеряли?», он разревелся. И сразу же всем сердцем потянулся к той женщине.
– Никогда больше так не делай, – сказала Виола.
– Ничего я не подстраивал, – выдавил Санни.
Весь его задор испарился, а ведь с утра он был как заведенные часы – сейчас они едва тикали.
– Где папа? – спросила Берти.
– Купается, – резко ответила Виола.
– Он весь день купается.
– Это верно, – сказала Виола.
Часов у нее не было. После экзаменов Тедди подарил ей симпатичные часики «Таймекс», но она их давно потеряла. Хоть бы Доминик утонул, подумалось ей.
Случись такое на самом деле, она бы начала жизнь с чистого листа. Самый простой способ разорвать отношения, куда проще, чем собирать свои пожитки и хлопать дверью. Да и куда идти? А деньги? У Доминика был трастовый фонд. Виола точно не знала, что это такое, но деньги некоторое время тому назад упали с неба. И тогда возникла, по его словам, какая-то юридическая закавыка, из-за которой он не мог отказаться от этих средств, как отказался от своих «родичей». Но выделил ли он хоть какую-то часть Виоле и детям? Нет, он жертвовал деньги общине, переводя их на имя Дороти! И что еще хуже (хотя нет, не хуже, но и не многим лучше), Виола нашла письмо от его матери, которая с помощью частного сыщика разыскала адрес сына, чтобы упросить его преодолеть «возникшую пропасть» и позволить ей увидеть внуков, а также «их маму, которая, сомнений нет, прелестна».
Если Доминик утонет, его трастовый фонд перейдет не к Дороти, а к Виоле, и она сможет уехать, поселиться в приличном доме и начать жизнь сначала. Зря она не зарегистрировалась с Домиником: тогда бы уж точно унаследовала его имущество и жила безутешной молодой вдовой, окруженная всеобщим сочувствием. А то еще можно было бы нагрянуть к этой охотничьей, стрелково-рыбацкой родне гражданского мужа. В конце-то концов, ее же там считают «прелестной». Конечно, при личном знакомстве их мнение наверняка изменится, но кто знает, быть может, со временем они примут ее в стан «родичей» и дадут свою фамилию. Виола Вильерс – немного вязко, как упражнение на дикцию, зато звучно, как у тех актрисок восемнадцатого века, что выскакивали замуж за аристократов и становились герцогинями.
Санни, вероятно, в любом случае причиталось какое-никакое наследство, и воображение уже рисовало ей озеро с лебедями и лужайку с павлинами. Да будь родичи Доминика и в самом деле фашистами – не все ли равно, коль скоро у них есть и центральное отопление, и сушильный шкаф, и белый хлеб вместо кислого ржаного, и мягкие матрасы вместо брошенной на пол циновки.
Не пора ли бить тревогу? Но и она, и дети слишком устали, чтобы выдержать ту суматоху, которая последует за сообщением о пропавшем человеке. Но как же им добраться до дому? Водить она не умела. У Виолы вырвался тяжкий вздох.
– Мама! – окликнула Берти.
Девочка всегда тонко чувствовала настроение матери.
Они снова поплелись в детский уголок. Та заботливая инспекторша все еще была на месте. Санни бросился к ней, обхватил за пояс и намертво на ней повис.
– Еще кого-то потеряли? – весело спросила она Виолу.
Санни, Берти, Виола и двое здоровяков-полицейских втиснулись в небольшую патрульную машину, которая отвезла их в Адамов Акр. («То есть в Долгую Рощу, да?» – переспросил один из полицейских.) Дети, устроившиеся с Виолой на заднем сиденье, тут же уснули. Их кожа лоснилась от старого крема для загара, а на босые ноги (Виола не нашла в себе сил обуть детей) налип мокрый песок. От сандаликов уже шел прелый запах.
Без нее детям, возможно, было бы лучше. Ей стоило оставить их с женой того фермера, думала Виола, умело превращая свой эгоизм в альтруизм. Ни с того ни с сего ей вспомнился двор, кишащий гусями; она даже вздрогнула. В детстве ей случилось спасаться бегством от гуся, который чуть не защипал ее до смерти, и с тех пор она жутко боялась гусей. Родители – тогда еще мама была жива – только посмеялись. Гуси всегда чувствовали в ней слабину, налетали целой стаей, брали в кольцо, щипали, гоготали. «Ты, главное, сама не будь гусыней, Виола», – любил повторять ей Тедди. Вечно поучал, кем ей быть и кем не быть. (Глас Разума.) «Гусятница» – такую сказку читала ей мама. Виола помнила, что там, в частности, упоминалась отрубленная конская голова.
Зря она не попросила полицейского продолжить путь и отвезти их в Йорк, где жил ее отец. К своему удивлению, она поймала себя на том, что скучает по дому. Не только по узким улочкам и средневековым церквям, городским стенам и Йоркскому собору, но и по двухквартирному дому, в котором, исходя желчью, провела полжизни.
– Миссис Тодд?
Виола уже втолковывала полицейским, что она «миззззз», но те не признавали новомодных обращений. А вдобавок у нее были дети, так что сам бог велел обращаться к ней «миссис».
– Приехали, миссис Тодд. Вот вы и дома.
Скажешь тоже, подумала она.
Когда Виола поделилась опасениями с сотрудницей детского уголка, та немедленно взяла дело под контроль: подняла по тревоге береговую охрану, вызвала спасательный катер и полицию, да еще привлекла к поискам случайных прохожих: они заинтересовались происшедшим, но огорчились отсутствию зрелищ. Казалось, ради одного-единственного пропавшего в море человека таких мер более чем достаточно.
Виола изложила факты. Их оказалось совсем немного: Доминик сказал: «Пойду искупаюсь», побежал к воде, окунулся, заработал руками и ногами, поплыл, а обратно так и не вернулся. Больше ничего из этого сообщения выжать не удалось, и двое здоровяков-полицейских отвезли семью пропавшего обратно в Адамов Акр. Санни раскапризничался и как клещ вцепился в сотрудницу детского уголка – пришлось отрывать силой.
– Бедный малыш, – сказала женщина-инспектор.
Виола ответила:
– Хотите – оставьте себе.
Женщина, разумеется, приняла это за шутку.
Когда у ворот остановилась патрульная машина, дверь фермерского дома распахнулась и на пороге возникла Дороти. Она просверлила Виолу взглядом:
– Как ты посмела навести на меня легавых?
Полицейских задело такое хамство, исходившее от женщины, которая, даром что в восточном халате, явно разменяла седьмой десяток и, по идее, давно могла набраться ума-разума.
– Без ордера никого не впущу, – воинственно заявила Дороти.
– Мы и не планировали заходить, – отозвался полицейский, демонстративно втягивая носом воздух, притом что единственным источником запаха была вовсе не травка, хотя в доме ее хватало с лихвой, а туалетная вода с удушающим запахом пачули, которой обильно полилась Дороти.
Дороти, к этому времени уже спустившаяся во двор, стояла подбоченясь, словно на страже своих владений:
– Никто не пройдет! – Можно подумать, она сражалась на баррикадах.
– Ой, да бросьте, – сказала Виола. Она слишком устала, чтобы сносить всю эту чепуху.
– Где, черт возьми, ты пропадала, Виола? Доминик весь извелся. Он в студии, приехал несколько часов назад.
– Доминик вернулся? Он здесь? – не поняла Виола.
– А где ж ему быть?
– То есть мистер Вильерс? – вклинился один из полицейских. – Мистер Доминик Вильерс?
– Тот джентльмен, которого мы усиленно ищем с воздуха? – присоединился второй. – Ради которого мы подняли вертолет ВВС?
– Выходит, он искупался и, не найдя вас на пляже, просто взял да поехал домой? – не поверил своим ушам фермер.
– В одних плавках? – уточнила его жена, недоверчиво покачивая головой.
Виола явственно видела, что супружеская чета исчерпала все возможности своего воображения. Они бы никогда не поступили, как Доминик, – это же вменяемые люди.
Она упаковала сумку, тайком выгребла из общей копилки все деньги и ушла на соседнюю ферму. Никто даже не заметил ее отсутствия. Виола готовилась к отражению атаки гусей, но, похоже, те уже спали.
– А, это вы, – сказал фермер.
Утренние события отодвинулись бесконечно далеко.
Жена фермера искупала детей, и они, закутанные в полотенца, появились из ванной комнаты, чистые и благоухающие, а потом их одели в пижамы, которые фермерша хранила для приезжавших в гости внуков. Она разогрела мясное рагу с картошкой, и Виола заключила с детьми негласное соглашение: не признаваться в том, что они, все трое, – вегетарианцы. Виола прикинула, что уже сыта по горло (ха!), и решила не касаться этой этической проблемы (они же на ферме, успокаивала она себя). А когда хозяйка подала деликатес из телячьего ливера со сметаной, Виола не стала кричать: «Не ешьте! Это сделано из желудков телят!», хотя обычно говорила нечто подобное, к примеру, про сыр. Вместо этого она молча двигала челюстями. Уж очень было вкусно.
Потом их уложили спать на ветхие, но чистые простыни; детям отвели двуспальную кровать. С ранних лет Берти разговаривала во сне (еще с тех пор, когда даже не умела толком говорить), но на сей раз, к облегчению Санни, не проронила ни звука. Привезенный с пляжа камень Санни спрятал под подушку. И наутро первым делом нащупал свою находку.
– Ой, я тебя умоляю, – сказала Виола, когда за завтраком он положил камень рядом со своей тарелкой.
На завтрак был омлет из оранжевых, как солнце, яиц. Потом фермерша извлекла из своих закромов свежую одежду: теперь Санни щеголял в аккуратных коротких штанишках и эртексовой футболке, а Берти – в ситцевом платье с оборками, корсажем и белым воротничком фасона «Питер Пэн». Никто бы не поверил, что это дети Виолы.
Фермер отвез их на станцию, они сели на поезд до Лондона, а там с вокзала Кингз-Кросс отправились в Йорк.
– Привет, – сказал Тедди, открыв парадную дверь и увидев на пороге троицу беглецов. – Вот так сюрприз.