Книга: Отец и сын (сборник)
Назад: Георгий Марков Отец и сын (сборник)
Дальше: Книга вторая

Отец и сын Роман

Книга первая

Глава первая
В знойную июльскую пору тысяча девятьсот двадцать первого года вверх по Васюгану плыли караваном проконопаченные паклей с варом, просмоленные тесовые лодки. В лодках под брезентом и берестой – груз, на кормовых и носовых лавках – мужики, бабы, ребятишки. Лодки осели в воду по самые верхние бортовины и двигались медленно, тяжело, будто взбирались на крутую гору. Хотя река Васюган тихая, без волны, и темная-темная, как из навара чаги, а все ж не стоит она на месте, катит непроглядное, мутное месиво из воды, ила, древесного мусора к глубоким обским омутам. В версте от каравана – два баркаса. В них – кони и коровы на тугих привязях.
Взрывая вековечную тишину Васюгана, гулко хлопали о воду плицы гребей, пронзительно взвизгивали от натуги уключины, перекрикивались по-богатырски звонкими и сильными от эха голосами горластые мужики.
Старый, матерый глухарь взгромоздился на сухую вершину высоченного кедра, вытянул вороненую шею и замер, будто окаменел. Птичий век его подходил к концу, а такого скопления людей ему видывать на этой безмолвной реке не доводилось.
На третий день пути Васюган изогнулся, словно змея перед прыжком, и рассек глухую холмистую тайгу длинным и прямым, наподобие охотничьего ножа, плесом. Слева поднимался белый, чуть не меловой яр в отменных лесах: кедр, сосна, береза – и все как на подбор; а справа тянулся серебрящийся и днем, и в лунные ночи песок, чисто промытый в половодье. Вдоль реки по песку стояла зеленая стена из тополей, ветлы и тальника. За этой стеной расстилались гладкие, покрытые густой травой заливные луга. Вдали их разбег преграждала непроглядная, дремучая тайга. Она сливалась с небом, и думалось, нет у нее ни конца ни края.
Когда прямой плес пошел на закругление, первая лодка причалила к берегу. Из нее выпрыгнул высокий длиннорукий мужик. Он был в броднях с завернутыми голенищами, в просторных холщовых шароварах, в сатиновой рубашке без пояса. Большую лобастую голову покрывали волнистые, почти кудрявые светло-русые волосы. На щеках и под губами лохматилась небогатая бородка, тоже почти кудрявая. На сухощавом лице – крупный нос и неспокойные серые глаза, зоркие, в прищуре, диковатые, как у рассерженной рыси, а минутами добрые, буйно-веселые. Это был Роман Захарович Бастрыков.
– Правь сюды! – крикнул он кормовым в лодках и зазывно замахал руками.
– Чуем, Роман! – отозвались с лодок, и они одна за другой повернули к берегу.
– Ну айда, ребятушки, на смотрины, – сказал Бастрыков мужикам, вместе с ним сошедшим с лодки.
Сокрушая бурьян сильными ногами, Бастрыков шагнул прямо в чащобу леса, полез в гору. За ним цепочкой потянулись: толстый, с повисшей сухой рукой Васюха Степин; его братан Митяй – жилистый, гибкий парень с отчаянными, озорными глазами и усмешкой на веснушчатом лице; грудастый силач Тереха, крепкий и тяжелый, будто выпиленный из лиственничного сутунка, и десятилетний парнишка, щуплый цыпленок, розовощекий и светлоглазый, как девчонка, Алешка, сынок Бастрыкова, нигде и никогда не покидавший отца. Лес скрыл мужиков, голоса их стали неразборчивыми, а потом и вовсе затерялись в неподвижной немоте тайги.
Лодки пристали, но на берег никто сходить не рисковал: а вдруг придет Роман с мужиками и доведется снова плыть по Васюгану дальше и дальше?
Ждали долго – может быть, час, а то и поболе. Вот стал слышен хруст сушняка под ногами мужиков, потом их говор. Они были веселы, разговаривали громко, смеялись, Митяй Степин присвистывал и от озорства и от удовольствия. Гоготал и сам Роман Бастрыков. Его любимец Алешка попискивал наподобие бурундучка тонюсенько-тонюсенько, будто дул в соломинку.
– Над чем вы там ржете-то, как жеребцы стоялые? – крикнули с лодок, когда головы мужиков замелькали в прибрежном бурьяне.
Алешка обогнал всех, подбежал к лодкам первым, давясь смехом, принялся рассказывать:
– Михайла Топтыгин… учудил… Идем, а он на полянке балуется… Испужались мы… убечь хотели. А тятя говорит: «Давайте тумнем все разом». Мы и крикнули. Ка-а-ак он сиганет! И пошел и пошел, только хруст стоит. Так перепужался, что с перепугу всю поляну обмарал…
Алешка закинул вихрастую головенку, залился звонким смехом.
– Господи боже, и куды нас нелегкая занесла! – запричитала на одной из лодок баба, повязанная, невзирая на жару, теплым полушалком.
– А если б он кинулся на вас – тогда что? Голой рукой разве его возьмешь?! Подмочил бы ты тогда, Алешка, штаны-то! – ухмыльнулся кормовой самой большой лодки Иван Солдат, степенный мужик со смолево-черной окладистой бородой.
– Голой рукой?! А вот он – топор! Хрясь по черепку между глаз – и готов! – подходя к лодкам, сказал Митяй и поиграл топором, перебрасывая его из руки в руку.
Последним вышел из лесу Бастрыков. Люди в лодках примолкли, бросали на него нетерпеливые и вопрошающие взгляды. Бастрыков вытер рукавом рубахи взмокшее, в крупных каплях пота, раскрасневшееся лицо.
– Тут и осядем, братаны.
– Обскажи выгоды, – попросил Иван Солдат.
И все вокруг насторожились, чтобы не упустить чего.
– Перво-наперво – место, – заговорил Бастрыков. – Видимость во все стороны. Мы видим, и нас видят. Избы срубим по яру, вдоль реки. Лес тут же: сосна, ель, пихта. Что тебе по душе, то и руби. Чуть подале – кедрач, а раз кедрач, то и орех, и зверь, и ягоды под рукой.
– А под пашню чистина найдется? – спросила баба, низко повязанная полушалком. На нее зашикали: не перебивай, мол, дойдет черед и до этого, Роман не без головы.
Но Бастрыков услышал и ответил без промедления:
– Чистины есть, а только сразу не вспашешь. Выжигать и корчевать придется.
– Ой, мужики, насидимся без хлеба! – воскликнула баба.
– Проживем, Лукерья! Рыба, дичь, ягода…
– Обсказывай, Роман, выгоды…
– Ну, вон напротив нас луга, – продолжал Бастрыков. – Есть где скотине мясо и жир нагуливать. А рядом с нами еще одна речка. – Он махнул длинной рукой. – Вот этот заливчик устье обозначает. В случае, если в большой реке рыбы нету, в малой ее будем брать…
– Будто для нас сотворено это место, – подтвердил Васюха Степин.
– От добра добра не ищут. Давайте выгружаться да балаганы к ночи готовить. Не ровен час гроза соберется. Припаривает, как в бане. – Иван Солдат похлопал себя широкой ладонью по нечесаной, лохматой голове.
– С богом! Не один ли шут, где помирать: здесь или еще где. – Лукерья встала, сбросила с себя полушалок и, сразу чудом помолодевшая, легко и ловко выпрыгнула из лодки.
– Ты у меня докаркаешься! – крикнул на жену Тереха и угрожающе, без шутки, поднял кулаки-кувалды на уровень крепкой, выгнутой груди.
Мужики, бабы, ребятишки – все кинулись из лодок на берег. Митяй подошел к толстой сосне, ловкими ударами топора стесал боковину. Алешка сбегал в лодку, принес банку со смолой, Митяй корявыми буквами вывел: «Сдеся поселилась сельскохозяйственна коммуна “Дружба”.
– Как, Роман, вывеска подходяща? – спросил он, когда работа была окончена.
Бастрыков сидел на пеньке, плановал с мужиками, как расставить балаганы, где поместить общую кухню и построить склад для хранения припасов и прочего имущества.
– Какая вывеска? – Бастрыков озабоченно взглянул на Митяя и своего сынка Алешку, который, как вьюн, крутился то возле отца, то возле парня.
– А вона… Пусть все знают, что пришла на Васюган советска власть и коммуния, – указывая на толстую прибрежную сосну, с торжественностью в голосе произнес Митяй.
– Глянь, тятя, глянь! – схватив отца за руку, Алешка тянул Романа за собой.
Бастрыков встал, подошел к сосне. Мужики все до едина двинулись за Романом.
Около сосны Роман остановился, уставил длинные руки в бока, откинул голову и замер с тихой улыбкой на губах.
– Эх, чертяка, угораздил! – Бастрыков бросил на Митяя довольный взгляд. – Вывеска неслыханна, никто мимо такой вывески не пройдет, не проедет. – Он прищурил глаза, вслух по складам прочитал: – «Сдеся поселилась сельскохозяйственна коммуна “Дружба”. – Потом произнес эти слова еще и еще раз. По гордой осанке, по задорно взбитой бороденке, по блаженству, которое отражалось на худощавом, забронзовевшем на солнцепеке лице, чувствовалось, что слова эти вызывают в душе Романа и радость и гордость и нет в жизни у него слов, которые были бы сейчас дороже этих.
– А кто вашу вывеску читать будет? Медведь придет или налим из-под коряги выплывет? – с ехидной усмешкой спросила подоспевшая к мужикам Лукерья, снова повязавшая голову теплым полушалком.
Тереха сердито покосился на жену, и опять его увесистые кулаки угрожающе поднялись. Но Бастрыков посмотрел на Тереху осуждающе и Лукерье ответил с подчеркнутым уважением:
– Для самих себя это, Лукерья! Мало ли люди напридумали себе всяких удовольствий. Ну вот и мы: знай, дескать, наших, как-никак – коммунары!
– Да разве мы одни тут? Раскиданы здесь люди, как суслоны по пашне, – сказал Васюха Степин и повернулся к брату. – Доброе дело Митюшка придумал.
– Остяк, он хоть и не прочитает, потому что темен, а заметить – заметит. Глаз у него страсть какой зоркий, – обращаясь по-прежнему к Лукерье, пояснил Бастрыков. – И любопытен он, как ребенок. Вот пройдет слух, что мы на Белом яру поселились, и зачтут они к нам ездить… Придется привечать. Угнетенный был народ, обиженный…
– Парижски коммунары всем трудовым людям дружки были. Абы ты черны мозолисты руки имел, – хвастнул своими познаниями Митяй.
Алешка взглянул на него с завистью и поближе встал к парню. Тот, к великой радости мальчишки, обнял его при всех.
– Ну, братаны, дело надо делать, – сказал Бастрыков. – Одни будут лес валить, другие с неводом на рыбалку поедут. Вася, ты тут на берегу за старшего, а я там – на воде.
– А где я буду, тятя? – влез в разговор Алешка.
– Где иголка, там и нитка, – ласково усмехнулся Бастрыков.
– А Митяй куда пойдет, тятя?
– Митяй – лесоруб. Пойдет лес валить.
Алешка задумался: хорошо бы пойти с Митяем, весело с ним, но жалко покидать и отца, с ним всегда спокойно, хорошо: что не знаешь – он расскажет, что попросишь – непременно уважит, сделает.
– А ты, может, со мной, Алешка, пойдешь котелки чистить? – подскочила к парнишке Мотька – дочь Васи Степина, крепкая, мускулистая девка, проворная, как огонь.
– Вались-ка ты со своими котелками в болото, – отмахнулся Алешка и заспешил вслед за отцом.
Ушли мужики на работу, и опустел взлобок около обтесанной сосны. Остались тут одни бабы выгружать пожитки, только Лукерья отошла в сторону, привалилась к сосне, окинула взглядом по лихорадочному мятежных черных глаз широкий разлет лугов, блестящую, всю в золотых бликах реку, яр с нависшими над круговертью бездонных омутов соснами и березами, тяжело вздохнула. Нет, чужим и неприветливым казался ей этот далекий, пустынный край. Ни обилие рыбы в непроглядной, темной реке, ни эти безлюдные просторы, полные нетронутого богатства, ни радости коммунарской жизни, которые с такой щедростью обещал Роман Бастрыков, – ничто не трогало Лукерьиного сердца. Неужели ради прозябания тут, в этой глуши, стоило бросать насиженное гнездо в хлебопашеской родной сторонке, плыть пять суток на полуразбитом пароходишке все к северу, все к северу, а потом скрестись три дня на утлых лодчонках, рискуя в любую минуту наскочить на коварный подводный карч? Нет…
Лукерья закрыла лицо полушалком, всхлипнула.
– Лушка! Лукерья! – донесся голос Терехи.
Лукерья вздрогнула, выпрямилась.
«Господи, хоть бы ты-то, постылый, забыл меня в этот час! Ни детей с тобой не прижито, ни добра с тобой не нажито».
– Тут-ко я, Тереша! – слабым голосом отозвалась Лукерья.
– Иди-ка скоро! – снова донесся гневный голос Терехи.
Она побрела на голос мужа. Ноги ее вязли в песке и передвигались с таким трудом, будто были привязаны к ним пудовые гири.
Вдруг на яру ударили острые топоры, рассыпался по тайге их стукоток, потом зазвенели поперечные пилы, рассекая дремотную тишину знойного полудня, рухнула первая сосна, да так рухнула, что земля задрожала.
Лукерья торопливо перекрестилась, со стоном произнесла:
– Батюшки светы, неужто не будет конца этой распрочертовой жизни!..
Глава вторая
Никто, ни один посторонний человек не видел, как выгружались из лодок коммунары, как они три дня и три ночи без передышки ладили балаганы, амбар, рубили лес на постройку домов. Рано утром на четвертый день жизни у Белого яра произошел случай, который хочешь не хочешь заставил думать, что весть о прибытии коммунаров разнесли по Васюгану птицы.
Сидели у костров, завтракали. Бабы нажарили язей, напекли белых пышек из государственной муки, выданной коммуне наряду с двумя неводами, двумя баркасами, двенадцатью лодками, двадцатью охотничьими ружьями, с припасом «в порядке поддержки рабоче-крестьянской власти коммунистических устремлений бедноты и батрачества», как говорилось в постановлении губисполкома.
Ели у костров на длинных столах, сколоченных из толстых кедровых плах. Ели не спеша, деловито и основательно: впереди предстояла тяжелая работа.
– Лодка на реке! – вдруг крикнул Алешка, выскакивая из-под прибрежного куста, где он сидел с самого рассвета с удочками.
Коммунары отодвинули еду, встали из-за столов, потянулись один за другим поближе к реке. Отсюда, с изгиба берега, хорошо, насквозь просматривался и нижний плес, прямой как стрела, и верхний плес, круглый и тихий, как таежное озеро. Лодка плыла по этому верхнему плесу, ближе к левому берегу, возле которого было все-таки небольшое течение.
– Откуда же он плывет? И кто он?
– А может быть, он не один!
– А что, возьмет помашет нам платочком, и был таков, – переговаривались коммунары.
Подошла Лукерья, сложила руки крестом на груди, прислушалась к разговору, поблескивая глазами, с усмешкой сказала:
– Эка невидаль – человек едет! Совсем скоро одичаем, друг на дружку бросаться начнем.
– Тебе, Лукерьюшка, такое в привычку. Тебе только моргни, ты в момент фонарей Терехе под глаза наставишь, – съязвил под смех коммунаров Митяй.
– Черт ты сухоребрый! Язык у тебя, как помело, всяку грязь метет! – не осталась в долгу Лукерья.
Митяй не ждал такого удара, на мгновение опешил, тараща глаза на молодую, гибкую Лукерью, смачно выплюнул окурок, собираясь сказать ей в ответ такое, что аж лес закачается. Но Бастрыков опередил его:
– Не груби ей, Митяй. Грубостью не убедишь. Вот подожди: она сама скоро нашу жизнь поймет…
Лукерья отступила на шаг, внимательно, благодарным взглядом посмотрела на Бастрыкова.
– Спасибо тебе, Роман. Будь все такие, как ты, не то что коммунию – царство небесное на земле люди давным-давно воздвигли бы.
Бастрыков ухмыльнулся в клочковатую бородку, приветливо взглянул на рослую красавицу, вразумляющим тоном сказал:
– Коммуния, Лукерья, куда лучше царства небесного. Это царствие для мертвых, коммуния же для живых.
– Тять, в лодке остяк, в платке, с трубкой в зубах! – снова подал голос глазастый Алешка.
Все замолкли, пристально всматриваясь в приближавшегося человека. Вскоре стало видно, что человек плывет в легком обласке, по бортам обитом свежим ободком из черемухового прута. На середине обласка в железном ведерке курится синеватым дымком огневище. Таежный человек без огня ни шагу. И против гнуса и против зверя огонь – первое средство. Тлеет на угольках березовый нарост – трут, источает горьковатый запах. Без этого запаха остяк дня не проживет, как не проживет он и одного часа без крепкого табака. Приткнется остяк к берегу, сунет уголек под горсть сухого мха, а запылает огонь во всю силу.
– Здравствуй Ленин, а царь Миколашка нет! – закричал остяк, размахивая веслом.
– Ты смотри-ка, Роман, он про политику, – подмигнул Васюха Степин.
– Чует трудовой люд нашу Ленинску природу, – с важностью в голосе заключил Митяй.
Бастрыков разглядывал гостя.
Когда обласок ткнулся в песчаную косу, остяк поднялся, вышел на берег. Это был маленький, сухонький старичок с желтым морщинистым лицом, жидкими – в три волоска – усами и такой же бородкой, росшей на шее. Подслеповатые глаза его в красных, воспаленных веках слезились. Щеки запали, скулы заострились. Остяк был в броднях и ветхих, латаных штанах. Жесткая, полубрезентовая рубаха, прогоревшая по подолу, висела на нем, как бесформенная мешковина. Седая голова была по-бабьи повязана пестрой, ношеной-переношеной тряпкой. Чуткая к чужой нужде, отзывчивая на всякое горе душа Бастрыкова содрогнулась. Он заторопился навстречу бедняку, протягивая руку. Но старик, завидев его приближение, упал на колени, вскинул руки, забормотал:
– Здравствуй, большой начальник! Ёська пить-есть хочет. Ёська зверя бить хочет. Порфишка припас прячет, соболя дай, белку дай.
Смущенный Бастрыков подхватил старика под мышки, поднял его, поставил на ноги, виновато сказал:
– Так нельзя, дружище! Не старое время. Знай, я не начальник. Я председатель коммуны. А у нас все равные… Лукерья, приготовь-ка ему что-нибудь. Перво-наперво покормить его надо.
Остяка увели к столам, посадили, окружили стеной.
Он обжигался горячими пышками, жадными глотками пил сладкий, с сахаром, чай. Бастрыков посоветовал коммунарам идти на работу. При себе оставил Васюху Степина и Митяя. Остался, конечно, Алешка, не спускавший глаз с остяка.
Когда старик подкрепился и, набив табаком самодельную трубку с длинным березовым мундштуком, украшенным латунным колечком, задымил, мужики принялись расспрашивать, какая нужда заставила его приехать в коммуну. Старик сморщился, запыхтел, из воспаленных глаз потекли слезы.
– Ёська жить хочет. Ёська бабу кормит, парня кормит, девку кормит… Порфишка-купец товар прячет, припас прячет…
Старик рассказывал долго. Он то плакал, то негодовал, потрясая сухонькими, в пятнах смолы и ссадинах кулачками, то плевался желтой табачной слюной. Мужики слушали, стараясь правильно понять сбивчивый рассказ.
– Стало быть, дружище, – заговорил Бастрыков, – ты у коммуны подмоги просишь. Знай сам и другим расскажи: подмогу мы тебе окажем, хоть сами мы небогаты. Муку дадим и припас дадим. Наша вера такая: есть у тебя кусок – отломи от него и товарищу дай.
Ёська соскочил со скамейки, намереваясь снова встать перед Бастрыковым на колени. Но Митяй довольно бесцеремонно схватил старика за шиворот и опять посадил на скамейку.
– У коммунаров, братуха, равенство-братство и все, что есть, мое – твое, твое – мое.
Старик понял, что Митяй сказал что-то очень значительное, и принялся ему кланяться.
Васюха Степин, назначенный общим собранием коммунаров заведовать складами, направился под навес, где, прикрытый брезентами, лежал продовольственный запас коммуны, а также в особом ящике порох, дробь, пистоны, несобранные, все в смазке, двуствольные ружья центрального боя.
Пока Васюха отвешивал на скрипучем, изржавленном кантаре муку, Бастрыков и Митяй разговаривали с остяком.
– А что, дружище, много вас тут по Васюгану обитается? – спросил Бастрыков, не переставая смотреть на старика участливыми, с ласковой искринкой глазами.
Остяк в задумчивости стянул к губам подвижные морщины, перебирая пальцы, долго молчал, потом заговорил неожиданно оживленно и даже бойко:
– Ёська все здесь знает. В устье бывал, в вершине бывал, на большом болоте зверя бил. На Чижапке птицу промышлял. Ёська считать будет – слушай: стойбище Югино – пять юрт, еще пять юрт, еще две юрты.
– Двенадцать юрт, – подытожил Митяй.
– Стойбище Маргино – пять юрт, еще две юрты.
– Двенадцать юрт плюс семь юрт, итого девятнадцать юрт, – вел свой счет Митяй. – Стойбище Наунак… много юрт?
– Ёська худо считать знает.
– Ну все-таки скажи, сколько там юрт? Намного Наунак больше, чем Югино? – заинтересовался Бастрыков.
Старик вскинул голову, повязанную платком, уставился подслеповатыми глазами куда-то в небо, твердо сказал:
– Наунак два Югино и еще Маргино.
– Двадцать четыре плюс семь будет тридцать один.
Значит, в твоем Наунаке, отец, тридцать одна юрта, – быстро подсчитал Митяй.
– Будет так, – утвердительно кивнул старик.
– А где живет Порфишка? – спросил Бастрыков, с усмешкой взглянув на Митяя.
– А, язва ему в брюхо! – Остяк сердито махнул рукой и опасливо огляделся. – Порфишка сильно худой человек… До него от вас семь плесов. – Старик погрозил полусогнутым пальцем в пространство. – Помирать будет – Бог спросит: за что, Порфишка, остячишков мучал? Зачем братишку Кирьку стрелял?
– Нет, дружище, так не пойдет, – замахал кудлатой головой Бастрыков. – Об этом Порфишку надо до его смерти спросить и на Бога эту работу не перекладывать.
– У коммунаров, братуха, так: на бога надейся, а сам не плошай, – засмеялся Митяй и обнял худенького, сгорбленного старика.
Остяк понял Митяевы слова, тронутый лаской, заглянул ему в лицо:
– Смелый ты, а Порфишка хитрый. Днем следы прячет, ночью живет.
– Ты позволь мне, Роман, съездить к этому Порфишке, испытать его хитрость.
– Подожди, Митяй, вместе поедем. Я тоже хочу на этого зверя посмотреть. Пусть знает: остяков обижать не дадим!
Алешка не упустил подходящего случая, встрял в самый решающий момент:
– Я, тятя, вместе с Митяем в греби сяду. Ты в корму. Ладно будет?
– Добро.
Подошел Васюха Степин с узелком и мешком в руках.
– Ну вот тебе, отец, пуд муки и на двести зарядов пороха и дроби.
Такой щедрой помощи остяк не ожидал. Он встал, посмотрел просветленными глазами на Васюху и Бастрыкова, на Митяя с Алешкой, размахнул руками, как бы заключая их в объятия. Потом не по-стариковски проворно сгреб узелки и мешок с мукой и бросился рысцой к лодке, как бы опасаясь, не отнимут ли у него полученное сокровище.
– Таежна душа, а ласку чует не хуже нас, – заметил Митяй.
Когда лодка остяка заскользила по воде, удаляясь от берега, Бастрыков сказал:
– Наша коммуна для них – защита от всех бед. И путь у них один – к нам.
Глава третья
Крестовый, рубленный «в замок» дом Порфирия Игнатьевича Исаева на самом юру. Река здесь выгнулась лукой и образовала мыс. Васюган отсюда проглядывается и влево и вправо на добрый десяток верст. Позади дома чернеют темные кедрачи, а за рекой напротив усадьбы расстилаются поросшие зеленой муравой заливные луга. Лучших мест для покоса или пастьбы скота желать трудно. В летнюю ли пору, в зимнее ли время зловещим багрянцем полыхают при восходе и при закате солнца стекла в больших окнах исаевского дома. За домом надворные постройки, двухэтажный амбар, конюшня, хлев, сарай, крытый еловой дранкой.
Двор обнесен высоким бревенчатым забором и кажется издали неподступным, как беркутиное гнездо, сооруженное птицей на самой маковке трехсотлетней лиственницы. Но подход к дому есть, даже с удобствами.
– Ты смотри, Роман, какую лестницу он сгрохал. Прямо от реки начинается да еще с перилами, как у царя. Вот сукин сын! – весело смеялся Митяй, работая гребью и с озорством поглядывая на усадьбу Исаева, расстояние до которой укорачивалось с каждой минутой.
Бастрыков был настроен серьезно. Поправляя веслом ход лодки, он исподлобья смотрел на гнездо васюганского старожила, думал: «Вцепился в берег намертво! Трудно будет отсюда его выковыривать, а выковыривать придется. Васюган может быть либо наш, либо Порфишки. Середки тут не должно быть».
Вспомнилась Бастрыкову беседа с секретарем волкома партии в Парабели.
– Васюган, товарищ Бастрыков, мало заселен, – говорил ему секретарь волкома. – Но это не значит, что там нет жизни, классовой борьбы. Еще в девяностые годы на Васюгане осел кулак, а точнее, купчик Порфирий Исаев. Остяки по простоте душевной зовут его Порфишкой. Впрочем, они и самого царя называли прежде Николашкой… Ну вот, определенно никто не знает, откуда пошло у Исаева богатство, но остяки утверждают, что добыто оно нечестным путем. Долгие годы охотился на Васюгане знаменитый охотник Мартын Богатырев. Был он сам из Томска. Однажды осенью Мартын исчез бесследно. Найти его не удалось. А вскоре после этого достаток Исаева стал подниматься, как тесто на дрожжах. И по сию пору держит Исаев в своих руках все остяцкое население. По-видимому, с дореволюционных лет имеет он изрядные накопления продовольствия и ружейных припасов. Пользуясь нерасторопностью нашей кооперации, ссужает остяков под чудовищные проценты, короче, обирает их…
– Ну а почему его… не того?
Бастрыков прижал ноготь большого пальца к столу, и секретарь волкома без дальнейших пояснений понял, что тот хочет сказать.
– Не так это просто, товарищ Бастрыков. Формально Исаев числится зажиточным крестьянином, экспроприировать его имущество, как принадлежащее капиталисту, у советской власти нет оснований. Да и хитер он, змий подколодный. Старается выглядеть благодетелем местного населения. Разными способами, и прежде всего через самих остяков, поддерживает о себе добрую славу. В прошлом году остяки Васюгана на съезде революционного крестьянства Нарымского края предложили избрать «друга Порфишку» в Комитет Севера при губисполкоме как своего представителя. Немало нам пришлось поработать, чтобы доказать им, да и всему съезду, что «представитель» этот не только не надежен, но даже и опасен. Убежден, что вашу коммуну он встретит враждебно. Сами подумайте: выгодно ли ему уступать свое положение князька на Васюгане? Ну а как бороться с ним, как разоружить и победить его, – это дело ваше. Присмотритесь к этой берлоге, изучите получше его тактику, не бросайтесь в омут очертя голову…
– Я тебе, Митяй, что хочу сказать, – заговорил Бастрыков, припомнив наказ секретаря волкома и зная горячность парня. – Ты у Порфишки сильно не воспламеняйся. Все едино он нашу правду не примет, не стоит на него хорошие слова тратить. Нам нужно все его нутро высмотреть, ну и прощупать, как он к нам относится, не начнет ли показывать зубы.
– Лады, Роман. Уж если он, кобелина бесхвостый, заедаться сам начнет, тогда не стерплю, дам ему в самую переносицу.
Митяй с такой силой рванул гребень, что лодка, качнувшись, стремительно повернулась поперек течения, а вспененный бурун воды покатился, кружась и всплескиваясь.
– От такого удара, Митяй, не то что переносица – голова на месте не удержится, – засмеялся Бастрыков, поворачивая веслом лодку на прежнее направление.
Митяй удовлетворенно крякнул, а сидевший на носу лодки Алешка закатился восторженным смехом.
Ни у лестницы на берегу, ни вверху возле дома коммунаров никто не встретил. Сунулись в калитку – заперта, как забита. Слышно было, как во дворе мечутся привязанные на цепи собаки, рычат, лают с надсадным хрипом.
– Что они, вымерли все, что ли? – в нерешительности сказал Митяй, вопросительно посматривая на Бастрыкова.
– А мы попробуем постучать в окно. – Бастрыков подошел к дому, начал дубасить кулаком в раму.
– Эй, хозяева! Живые вы или мертвые?! Встречайте гостей!
К окну никто не подошел, но во дворе послышался тонкий, пронзительный голосок:
– Пальма, Полкан, цыц вы!
Собаки взвизгнули, приутихли. Загремел засов у калитки, она раскрылась, и коммунары увидали светловолосую девчонку примерно Алешкиных лет. Она была босой, в ситцевом пестреньком платьишке с синей заплаткой на животе. Доверчивым, открытым взглядом голубых, чуть косящих глаз девчонка осмотрела коммунаров.
– Здравствуйте, дяденьки. Проходите, собаки не тронут. Я их в хлев посадила.
– А хозяин дома? – спросил Бастрыков, переступая порог калитки.
– А вон сам дедка идет.
Через двор не спеша шагал приземистый, круглоголовый человек. Он был в сапогах, в черных брюках, свисавших на голенища, в просторной рубашке под шелковым пояском. Рукава рубахи закручены выше локтя, кисти рук в крови. Он шел, приподняв руки и как бы неся их на некотором отдалении от себя.
– Надюшка, а ну-ка быстренько спроворь мне воды и мыла, – сказал хозяин и, оглядев вошедших коммунаров, объяснил: – Бычка зарезал. Кстати вы, товарищи, прибыли! Свежинки отведаете!
Надюшка молниеносно принесла большой ковш воды и, подав деду кусок черного мыла, принялась лить на руки непрерывной струйкой. Потом она так же проворно унесла ковш и мыло и подала полотенце.
– Теперь можно и познакомиться, – насухо вытерев руки, сказал круглоголовый и, скомкав полотенце, бросил его Надюшке. – Догадываюсь, соседи прибыли. Ну, звать-величать меня Порфирий Игнатьевич Исаев. Живу в этих местах тридцать годов. Другим кажутся наши края глухоманью, а я привык. Временами тоскливо бывает, в частности зимой, в морозы и бураны. Ведь все-таки в прошлом я городской человек. Но скучать особенно некогда. С утра до ночи работаешь как проклятый. Чтобы завтра прокормиться, надо, не разгибаясь, гнуть спину сегодня.
Бастрыков присматривался к Исаеву, прислушивался к его плавной, складной речи. «Сколь же ему всего годов, если он столько лет живет уже на Васюгане?» – думал Бастрыков. Лицо у Исаева было гладкое, безбородое, моложавое. Маленькие серо-коричневые глаза-буравчики сверлили незнакомцев хитрым взглядом.
– А как вы сюда попали-то, в этакую даль? – спросил Бастрыков.
– Целая история! За сутки всего не расскажешь, – уклонился от прямого ответа Порфирий Игнатьевич и попросил коммунаров назвать свои имена.
– Это член коммуны Дмитрий Семеныч Степин. Это мой сынишка Алешка. Ну а я сам прозываюсь Бастрыковым Романом Захарычем. Председатель коммуны «Дружба».
Услышав от Бастрыкова, что он является председателем коммуны, Исаев отступил на полшага, оглядел его с ног до головы и, слегка изгибаясь, с учтивостью в голосе сказал:
– Весьма польщен вниманием такого большого начальника.
Всякое чинопочитание рождало в душе Бастрыкова жгучую ярость. Он посмотрел на Исаева сощуренными глазами, мрачно промолчал. Исаева передернуло от его взгляда.
– Ну, что ж мы толчемся во дворе?! Прошу в комнату, – там обо всем и побеседуем, как полагается добрым соседям, – засуетился Исаев.
Вошли в дом. И тут окончательно стало ясно то, о чем сказал сам Порфирий Игнатьевич: он был человек городской и даже отчасти цивилизованный. Убранство дома ничем не напоминало обычное жилье богатого крестьянина.
В прихожей стоял дубовый гардероб, круглая вешалка, по стенам висели чучела: оленья голова с ветвистыми рогами, беркут с распущенными крыльями, лисица, схватившая рябчика. Середину столовой занимал круглый под розовой скатертью стол, у стены высился продолговатый, добротный, из красного дерева буфет. За стеклом поблескивала дорогая посуда: сервиз столовый и сервиз чайный. Вокруг стола и вдоль стен были расставлены венские гнутые стулья под цвет шкафа с посудой. Нет, далеко не крестьянское обличье имел дом васюганского хозяйчика…
К столовой примыкали еще две комнаты. Через открытую дверь в одной из них виднелся массивный шкаф с книгами, письменный стол, на котором лежали большие счеты с крупными костяшками, похожими на круглые пуговицы. В другом, более узкой шкафу размещались аптекарские фарфоровые банки с плотными крышками, коробки самых разнообразных размеров, склянки и флаконы – от самых больших до самых маленьких. В углу на высоком столике, изогнув трубу, похожую на слоновый хобот, стоял граммофон.
Заметив, что Бастрыков с особым любопытством смотрит на шкаф с аптекарскими принадлежностями, Исаев сказал:
– Любопытствуете насчет моей аптечки? С молодых лет склонность к облегчению человеческих недугов имею. Не живи в тайге, может быть, в доктора выбился бы…
– Своих домашних лечите и остяков, конечно, – как бы между прочим вставил Бастрыков.
– Домашних всех лечу. А насчет остяков – напрасно. Не верят они в просвещение. Если заболеют, то первым делом зовут шамана. Вот поживете – сами узнаете. Устинья! Устиньюшка! – повысил голос Порфирий Игнатьевич.
Тотчас же из прихожей вышла крепкая, полная женщина в юбке и кофте с оборками, в белом переднике, в платке, повязанном по-старушечьи – клином.
– Супруга моя, Устинья Прохоровна. Разделила мою участь таежного жителя и болотного кулика, – усмехнулся Исаев и повернулся к жене: – Это наши соседи из коммуны, Устиньюшка. Вот сам председатель Бастрыков Роман Захарович. Это его сынок. А сей молодой человек, как мне представляется, – сопровождающее лицо. Угостить их надо, Устиньюшка. Уж постарайся, чтобы все как полагается было для хороших людей.
Устинья поклонилась гостям чуть не в пояс, сказала учтиво-вежливо:
– Сейчас, Порфирий Игнатьич, соберу. Кликну Надюшку, и мы быстро с ней управимся.
– Можно было бы свежего мясца, к примеру, поджарить, – сказал Исаев. – Ну и немножко этого самого… – Он поколотил себя пальцем по горлу.
– Справлю, Порфирий Игнатьич, справлю в момент.
Устинья склонила голову, повернулась и вышла. Посмотрев ей вслед, Бастрыков подумал: «Ишь, старый хрыч, какую ладную бабу высватал: в два раза моложе себя».
Когда гости расселись вдоль стены, хозяин выдвинул из угла кресло на середину комнаты и, опустившись в него, положил ногу на ногу. «Ведет себя с нами без робости, будто мы одинаковые с ним перед советской властью», – промелькнуло в мыслях Бастрыкова.
– Уж как я рад, уважаемые товарищи, что в этом таежном царстве появились наконец новые русские люди! – без умолку, тем же складным, певучим говорком сыпал хозяин. – Все эти тридцать лет я душевно страдал от своего одиночества. Но мне всегда казалось, что недалек тот день, когда взоры русских людей обратятся на Васюган. И вот этот долгожданный час наступил. Не нужно ли в чем помочь вам? Рад оказать любое содействие.
– Ну какое там содействие! – отмахнулся Бастрыков, про себя подумав: «Ишь ты, благодетель нашелся! Посмотрим вот, как запоешь, когда я права свои выставлю».
– О вашем прибытии я узнал от остяков, – воодушевленный вниманием коммунаров, продолжал Порфишка. – Они приплыли ко мне встревоженные, испуганные. «Друг Порфишка (так они зовут меня за всяк просто), люди на Белый яр прибыли. Худо будет, беда будет». Я спрашиваю: «А какие люди-то? Русские или татары?» Остяки говорят: «Русские». – «Ну, говорю, коли русские, то беды никакой не будет, вы от русских-то, говорю, когда-нибудь худо видели? Тридцать лет я с вами живу, хоть раз кто-нибудь вас обидел?» Тут мои остяки расплылись в довольстве, позвал я их в дом, покормил обедом, угостил водочкой…
Все это так не походило на то, что рассказал в коммуне старик Ёська! Бастрыков переглянулся с Митяем. Алешка посмотрел на отца и опустил голову, недоумевая, пораженный враньем Порфирия Игнатьевича.
– Дело тут такое, гражданин Исаев, – прервав наконец хозяина, заговорил Бастрыков. – Как председатель коммуны и по поручению Томского губисполкома хочу кое-что сообщить вам. Во-первых, губисполком назначил меня своим уполномоченным по всему Васюганскому краю. Мне даны большие права как представителю советской власти и ее губернских органов. На эти права имеется мандат. Ознакомьтесь.
Бастрыков достал из кармана брюк кожаный бумажник, раскрыл его и подал в развернутом виде синеватый лист бумаги.
– Надюшка, принеси-ка очки! – крикнул Исаев, с жадным любопытством, но с опаской принимая от Бастрыкова мандат.
Надюшка стремглав выскочила откуда-то из другой комнаты, проскользнула к письменному столу и тотчас вернулась с очками. Девчонку очень интересовало все, что здесь происходило. Подав деду очки, она замерла, приоткрыв рот. Но он не позволил ей оставаться в этой комнате.
– Беги скоренько к матушке Устиньюшке, помоги ей, – строго сказал Исаев.
Когда девочка ушла, Порфирий Игнатьевич, надевая очки, пояснил:
– Внучка моя. Сиротинка. Отец – сын мой – погиб на войне, а мать в прошлом году умерла от сыпного тифа. Вот и воспитываю теперь.
Не теряя больше ни одной секунды, он принялся читать мандат. Читал долго, шевелил губами, иногда вслух произнося отдельные фразы или их окончания:
– «На товарища Бастрыкова возлагается… разрешение спорных вопросов, связанных с использованием охотничьих и рыболовных, а также земельных угодий… Защита коренного населения от всяких видов эксплуатации, обеспечение интересов бедноты, батрачества, а также лиц середняцкого имущественного состояния… принятие надлежащих мер к охране общественного порядка и защите безопасности Советского государства… Товарищ Бастрыков наделен чрезвычайными полномочиями… Председатель губисполкома… Секретарь губкома РКП (б)… Председатель губчека…»
У Исаева на висках выступили капли пота, он побледнел, развернутый лист бумаги дрожал в его руке. Он с полминуты молчал, стараясь справиться с волнением и не выдать его коммунарам. Было от чего волноваться: тридцатилетнему владычеству его на Васюгане наступал конец.
– Все понимаю, товарищ Бастрыков! – наконец воскликнул Исаев, чувствуя, что молчать дальше невозможно. – Хочу заверить вас: в моем лице вы будете иметь одного из самых ревностных своих помощников.
– Помощи мне от вас никакой не нужно, – резко сказал Бастрыков. – Но законам советской власти вы обязаны подчиняться без всяких разговоров.
Исаев не ожидал такого крутого поворота. Он скорее рассчитывал на иное: за его предложение о помощи председатель коммуны бросится к нему с распростертыми объятиями.
– Законам? А я их не нарушаю. Порфирий Игнатьевич Исаев у советской власти не последний гражданин.
– Ну, ты не хвались. Какой ты гражданин, про то советская власть сама знает, – щуря глаза, сердито сказал Бастрыков и добавил совсем уже сурово: – Хорошие граждане с остяков не вымогают пушнину.
– Ах, сукин сын Ёська, наябедничал! – всплеснул руками Исаев. – Да вы знаете, товарищ Бастрыков, Ёську я, по крайней мере, сто раз от голодной смерти спасал, он до конца жизни обязан мне.
– Выходит, что помирать не давал, чтоб соболей побольше с ихнего брата собирать.
– Напрасно вы, товарищ Бастрыков, такие взгляды имеете. Остяк двуличный. Пока ты его кормишь, он тебе в глаза смотрит, а как насчет платы заговорил, он готов нож в горло всадить.
– Ты мне тут про всякое разное брось антимонию разводить. – Бастрыков окончательно перешел с Исаевым на «ты», позабыв, что вначале обращался к нему только на «вы». – Советская власть остяков в обиду не даст. Хватит с них. Они от царя и царских холуев достаточно настрадались.
Устинья с Надюшкой принесли тарелки со снедью, поставили их на стол. Исаев, пользуясь этим, решил переменить направление разговора, принялся приглашать коммунаров к столу.
– Милости прошу отведать, что господь бог послал. – Хозяин истово перекрестился на иконы, занимавшие весь угол комнаты.
Алешка, не привыкший видеть подобное в коммуне, хихикнул, зажав рот рукой. Отец осуждающе глянул на него, и он смолк.
– Что же, время обеденное, можно и подкрепиться, – сказал Бастрыков и передвинулся к столу.
Митяй последовал за ним. Алешка сидел у стены, не зная, как ему поступить: присесть к столу сейчас же или ждать, когда позовет отец. Но Бастрыков не успел и слова вымолвить, как Исаев подскочил к Алешке.
– Ну а ты что, сынка, не садишься? Небось проголодался уже. – Исаев ласково потрепал Алешку по плечу. – Вот сейчас пообедаешь и беги вон с Надюшкой на берег. Что тебе за интерес мужицкие суды-пересуды слушать. Мал еще! Так или не так, Роман Захарыч?
– Пусть побегает, – согласился Бастрыков.
Васюганский князек угощал щедро. На тарелках – осетровый балык, нельмовая тешка, копченая стерлядь, вяленая сохатина, моченая брусника в сахарной воде.
Устинья принесла на серебряном подносе два графина с настойками. Порфирий Игнатьевич заколебался: не то угощать, не то воздержаться.
– Кажется, партейным насчет выпивки запрет? – несмело взглянув на Бастрыкова, сказал он.
– Ты что же, нас за монахов принимаешь? – засмеялся Бастрыков.
– У партейных только совесть другая, а все остальное в точности как у тебя самого, – не вытерпел Митяй, твердо соблюдавший до сей минуты свое обещание не влезать в разговор Бастрыкова с Исаевым.
– Ну, коли так, неси, Устиньюшка, рюмки, – повеселел хозяин, в уме прикинув, что выпивка с председателем коммуны авось поможет им сблизиться.
Исаев наливал рюмку за рюмкой. Под жареное мясо снова выпили. Бастрыков и Митяй даже не раскраснелись, а сам хозяин начал хмелеть. «Таких споить – бочонка мало. Вот быки! И все на Устиньющку посматривают. Особенно этот… председатель». Порфирий решил больше не пить, а только угощать, но Бастрыков и Митяй поняли его расчет.
– Раз сам не пьешь, вели убрать выпивку, чтоб не дразнила, – предложил Бастрыков.
Митяй согласливо закивал головой. Хозяин помедлил, налил еще и гостям и себе по целой рюмке и унес графины в шкаф.
– Ты вот что скажи мне, Исаев, – заговорил Бастрыков с серьезным видом, – какой ты промысел считаешь особенно доходным? Это раз. А второе скажи: как тут, на Васюгане, земли для хлебов подходящие?
Исаев понял, что председатель коммуны хочет поучиться у него, как надо хозяйствовать в этих таежных краях. «Ну то-то! Давно бы так, чем начальника-то из себя выставлять!» – подумал он, выпятил грудь вперед и задумался. Хмель уже сильно одолевал его, но он решил перебороть истому во что бы то ни стало и не ударить перед коммунарами лицом в грязь.
– Самое выгодное дело – пушнина! – поучительно начал Исаев и прихлопнул ладонью по столу. – Этот дом весь от крыльца до трубы на пушнине держится…
Но тут Порфирий Игнатьевич попал в капкан Бастрыкова, и пыл его сразу пригас.
– Скажи откровенно, не хитри только: скупкой пушнины дом держится? – Бастрыков в упор посмотрел на Порфишку.
– Да что вы, товарищ чрезвычайный комиссар! – вспомнив о звании Бастрыкова по мандату, плаксиво воскликнул Исаев. – Наговор все это! Наговор! Завидуют людишки, когда при достатке живешь! Все собственным горбяком…
– Ты же сам сказал! Что ты виляешь-то? – засмеялся Бастрыков. – Кто, кроме остяков-то, принесет тебе пушнину на двор? Сам ты немолодой уж. Жена тебе при доме нужна. Надюшку в тайгу не пошлешь…
– Племянники из Томска на чернотропье приезжают, – совсем погасшим голосом произнес Исаев, сердясь и на самого себя, и на Бастрыкова и с ожесточением вытирая взмокшее лицо грубым холстиновым полотенцем.
– Ты смотри, какие у Исаева сознательные племянники! Приезжают, помогают дяденьке дом в достатке содержать!.. – Бастрыков и Митяй смеялись громко, колыхались их плечи, скрипели под ними гнутые венские стулья.
Исаев растерянно переводил глаза с одного на другого. Из-за двери испуганно смотрела на коммунаров Устиньюшка.
– А скажи, Исаев, хлеб ты пробовал на этих землях сеять? Или из города муку возишь? – сразу посерьезнев, спросил Бастрыков.
Исаев радехонек был скорее выскочить из капкана, в который загнал его председатель коммуны, и заспешил с ответом:
– Каждый год, товарищ Бастрыков, хлеб сею. Гарь тут у меня неподалеку раскорчевана. Десятины три-четыре.
– И как родит?
– Рожь сею озимую. По сто двадцать – сто тридцать пудов с десятины снимаю. Овес сею. Если ранние заморозки не прихватят, то по восемьдесят пудов намолачиваю. Ну, еще делянку проса сею, делянку гречихи. Небогато хоть снимаю, а на пропитание хватает.
Исаев говорил и все с опаской посматривал на Бастрыкова: не расставил ли тот новый капкан?
Но Бастрыков неожиданно похвалил хозяина:
– Это, Исаев, ты дельные факты сообщил. Как видишь, Митяй, на Васюгане можно заниматься хлебопашеством. Прибыльно будет. А уж скотину разводить тут сам бог повелел.
Алешка между тем наелся и заскучал.
– Тятя, я на берег пойду, – сказал он, пользуясь паузой, наступившей в разговоре взрослых.
– Надюшка, проводи-ка кавалера на берег. Да смотри, чтоб собаки с цепей не сорвались! – возвысил голос Порфирий Игнатьевич.
– Собаки, деда, в хлеве сидят, – появляясь в двери, сказала Надюшка и обратилась к Алешке: – Ну, пойдем, мальчик.
– А как, Исаев, считаешь, рыбалка тут – доходное дело? – возвращаясь к прежнему разговору, спросил Бастрыков.
– Рыбы в здешних реках, товарищ чрезвычайный комиссар, видимо-невидимо, а только этот товар бросовый.
– Почему же бросовый?
– А кому тут ее продашь? Везти рыбу в Томск – тоже дело малодоходное. Одним словом, по пословице: за морем телушка – полушка, да рубль перевоз.
– Какие снасти, Исаев, держишь?
– Невод держу, товарищ Бастрыков. Небольшой. Тридцать две сажени. Сетенки кое-какие: плавежные, становые. Ну, ботуху, конечно.
– А какую имеешь крючковую снасть?
– Тоже малость. Стяжек двадцать самоловов, столько же переметов. Ну, жерлицы, блесна, удочки баловства ради.
– На продажу рыбу ловишь?
– Ни в коем разе: бездоходное дело. В Каргасоке и Парабели своих рыбаков хоть отбавляй, а до Томска путь больно долгий. Для себя больше рыбачим.
– Хочу предупредить тебя, Исаев, не вздумай рыбачить на угодьях остяков! Губисполком обязал меня личной властью накладывать большой штраф на всяких нарушителей закона и даже конфисковывать все орудия лова. Понятно тебе?
Исаев даже позеленел. Он сильно привирал, когда говорил о невыгодности рыболовного дела на Васюгане. На самом деле каждое лето Порфирий Игнатьевич отправлял в Томск баржей в собственный магазин, скрытый под фамилией зятя, тысячу пудов первосортной соленой рыбы. Зимой к Рождеству и к началу Великого поста в Колпашево, в адрес томских перекупщиков, с Васюгана выходили обозы, по четырнадцать упряжек в каждом. В огромных коробах под брезентовым покрытием лежали отборные сорта рыбы: стерлядь, нельма, муксун, двух-трехаршинные налимы. Все это было поймано на «ямах» и «песках» остяков, их собственными руками. Привирал Исаев и насчет своих ловушек. В продолговатом амбаре у него хранилось двести стяжек самоловов, двести стяжек переметов и почти верстовой стрежневой невод. С артелью нанятых остяков он сам выезжал с неводом на обские плесы, захватывая, как коршун, налетая на лучшие угодья, разведанные и расчищенные остяками. Неужели всему этому приходил конец? Сраженный Порфирий Игнатьевич не знал, что сказать. А Бастрыков продолжал пригибать его к земле своими острыми и безжалостными словами:
– И еще, Исаев, вот что: если твой скот пасется на лугах, которые числятся за остяками, перегони на свои пастбища, а не перегонишь – пеняй на себя. Конфискую. И не вздумай врать. Карта земель у меня на руках.
Порфирий Игнатьевич опустил голову. С трудом поднимая ее, глядя мимо Бастрыкова, с напускной бодростью сказал:
– Все будет исполнено, как приказывает наша власть рабочих и крестьян.
Глава четвертая
Когда вышли на берег, Надюшка, щурясь от солнца и шмыгая носом, спросила:
– А тебя как зовут?
– Алешка.
– А меня Надюшка.
– Знаю. Слышал, как тебя дед твой называл. Он у тебя какой?
– Дед-то?
– Он у тебя кулак. А кулаки – все живодеры и хапуги.
– А куда ж мне деваться? Тятьки нет, мамки нет. Сиротиночка я. А у тебя мамушка есть?
– Белые ее убили. Тогда еще революция была. Тятя мой командиром у партизан был. Они в отместку ему взяли маму, закрыли в нашей избе и подожгли.
– Ой, страхи какие!
– Ну, тятя показал им! Все их отряды в пух и прах разбил!
– А я его не боюсь! Нисколечко!
– А чего же его бояться?! – тоненько засмеялся Алешка. – Он добрый. Он меня ни разу пальцем не тронул. А дедка твой злой, он дерется?
– Дедка лучше, а вот матушка Устиньюшка не приведи господь какая злюка! Так другой раз исщиплет, что живого места нет.
– Ну я бы ей засветил, подлюге! Вовек не забыла бы!
– Ты мальчишка, тебе можно.
– Коммунар я. Никого и ничего не боюсь.
– И Бога не боишься?
– А чего его бояться? Богомольные бабки все это выдумали.
Смелость суждений Алешки словно приковала к земле Надюшку. Она смотрела на мальчика, широко раскрыв глаза, боясь сдвинуться с места, и то восторг, то испуг плескались в ее взгляде.
– Какой ты отчаянный! – воскликнула Надюшка.
– А у нас в коммуне все отчаянные! «Весь мир насилья мы разрушим до основанья, а затем мы наш, мы новый мир построим, кто был ничем, тот станет всем».
Алешка произнес эти слова громко, отчетливо, взмахами руки как бы утверждая особую силу этих слов. Девочке передалась его энергия, и она с придыханием сказала:
– Очень хороший стишок!
– Чудачка! Это не стишок, а песня коммунаров всего мира. «Ин-тер-на-ционал» называется.
Они помолчали, не зная, о чем можно говорить вот так сразу, после того как прозвучали необыкновенные и покоряющие слова.
– Ты читать умеешь? – спросил наконец Алешка.
– Немножко умею. По печатному лучше. По писаному хуже.
– В следующий раз я привезу тебе эту песню. Перепишу печатными буквами. Ладно?
– Привези! Я мигом выучу. Я памятливая!
– Давай дружить! Ладно?
– Давай!
Надюшка схватила мальчика за руку, и они побежали, приплясывая и подпрыгивая, по крутому, местами осыпающемуся и нависшему над рекой берегу.
Девочка показала Алешке яр, изрытый круглыми дырами. Здесь, в углублениях, стрижи выводили своих птенцов. Потом Надюшка повела Алешку в огород. Тут под черемуховым кустом у девочки был сделан из тальниковых прутьев игрушечный домик. Алешка не без труда, сгибаясь в три погибели, пролез в дыру, завешенную, как у правдашней двери, цветастой тряпкой.
Домик очень понравился Алешке. В нем было уютно, сумрачно и прохладно. На кроватях из щепок безмятежно спали тряпичные куклы. На столе из неоструганной доски на месте самовара стоял старый, весь в сквозных дырках эмалированный чайник, чашки заменяли осколки разбитой тарелки.
– А я еще лучше дом сделаю. Налеплю кирпичей, обожгу их на костре и сложу. Большой дом! Чтобы целая коммуна могла жить! – покидая игрушечный домик, сказал Алешка.
Из огорода ребятишки направились во двор. Надюшка решила поразить Алешку новыми потайными диковинками, о которых не знал даже дед Порфирий.
В амбаре над стропилами, в уголке, свила себе гнездо белочка летяга. Белочка была осторожной и чуткой. Надюшка выследила ее единственный раз в раннее утро, пролежав в сусеке с зерном часа два в полной неподвижности. Белочка, распрямив свои перепонки, пролетела через весь амбар, схватила из короба кедровую шишку с невыпущенными орехами и так же быстро вернулась в свой уголок над стропилами.
Надюшка рассказывала, а Алешка только смотрел. Но смотрел он не на гнездо белки летяги, а на хозяйское добро, которым был забит амбар от пола и до крыши. Многое приметил цепкий Алешкин глаз… Окорока, висевшие на железных крючках, десятки хомутов с наборными шлеями и уздами на длинных кляпах, вбитых в бревенчатые стены, полные сусеки зерна, вороха неводной и сетевой дели, мотки бечевы и проволоки, бочки с варом, два круглых жернова. Но больше всего потрясло Алешку то, что увидел за дверью, на обычном четвертом гвозде. Он вгляделся в это и раз и два, чтобы ненароком не ошибиться.
– Теперь пойдем, Алешка, в сарай. Я покажу тебе гнезда ласточек касаток, – сказала Надюшка.
Алешка кинул последний взгляд на амбарную дверь. Нет, ошибки не было!
Надюшка не успела ладом показать Алешке ласточкины гнезда. На крыльцо вышли мужики. Они шумно разговаривали, топали сапогами по ступенькам. Надюшка испуганно схватила Алешку за руку.
– Пойдем скорее в огород, чтобы дедка нас здесь не приметил. Не велит он сюда чужих водить.
Алешка в первое мгновение тоже испугался, но потом вспомнил, что он коммунар, и у него мелькнуло желание идти через двор без всякой опаски. Однако Надюшка тянула его за руку, и он покорился. Они с разбегу перемахнули через забор в огород, пробежали между грядок и вышли в калитку на тропку, по которой ходили к реке за водой. Когда мужики показались в воротах, Надюшка с Алешкой прыгали на круче возле лестницы как ни в чем не бывало.
– Смотри, товарищ Бастрыков, как парень-то твой пришелся моей сиротке по нраву! Как бы нам еще не породниться! – расплылся в довольном смешке Порфирий Игнатьевич.
– Ну, загадывать не будем. До той поры, как им жениться, много воды утечет в Васюгане, – без улыбки, серьезно ответил Бастрыков.
Алешке сейчас же хотелось шепнуть насчет амбара, но Исаев ни на шаг не отставал от Бастрыкова. Он провожал председателя коммуны до самой лодки. Только теперь, когда лодка оказалась на середине реки, Алешка решил, что его томлению наступил конец. Исаев хотя и стоял все еще на берегу, но расслышать Алешкиных слов уже не смог бы.
– С Надюшкой, тятя, мы ходили в хозяйский амбар, – с тревогой в голосе заговорил Алешка. – Добра там в день не пересчитаешь! И знаешь, что там за дверью на гвозде висит? Винтовка! В точности такая, какую ты из Красной Армии принес, а потом у кулаков по селам отбирал.
Бастрыков будто застыл на миг с веслом в руке:
– Боевая винтовка?! А ты не ошибаешься, сынок?
– Ни капельки, тятя! Я все высмотрел: где затвор, где спусковой крючок, где мушка. Вот так на стволе как раз поперек его – цифры…
Сидевший на носу лодки Митяй поднял греби, горячась, сказал:
– Повертывай, Роман, назад. Винтовку надо отобрать, иначе спрячет ее Порфишка и при случае начнет по коммунарам постреливать.
Бастрыков задумался. Лодку повернуло стрежью, и она тихо плыла на самостоке без всякого управления.
– Да, но как подступиться? Объявить обыск? Нужны понятые из посторонних. Ты, Митяй, для этого не годишься: из коммуны, да и заодно со мной. А без понятых закон не позволяет, – размышлял вслух Бастрыков.
– Зачем тебе, Роман, обыск? Зайдем в амбар, конфискуем винтовку – и до свиданья! – горячился Митяй. – Одно знай: нельзя ее у Порфишки оставлять.
– Уж это так, Митяй. Если не вырвать у змеи жала, то при случае она тебя все равно ужалит.
– Вот об этом-то я и толкую.
Как только Исаев поднялся по лестнице к дому и скрылся во дворе, Бастрыков повернул лодку носом против течения.
– Ну, Митяй, дай ходу! – воскликнул Бастрыков.
Митяй попросил Алешку пересесть подальше в нос и с такой силой начал работать гребями, что лодка, как скорлупка, заскользила по темной васюганской воде. Алешка с удивлением смотрел на дюжую спину парня. Лопатки его ходуном ходили то вниз, то вверх.
Скрытые крутым берегом, подплыли к лестнице никем не замеченные. У ворот навстречу бросилась Надюшка, закрутилась возле Алешки, даже позабыв удивиться возвращению коммунаров.
– Позови-ка, Надюша, дедушку, – строгим голосом сказал Бастрыков.
Но звать дедушку уже не требовалось. Исаев выскочил на крыльцо в подштанниках, в распущенной рубахе, босой. Во взъерошенных волосах торчали выбившиеся из подушки перья. Порфирий Игнатьевич только что лег отдохнуть после трудной встречи с этими, будь они трижды прокляты, коммунарами. И вот на, они снова тут как тут. В одно мгновение он понял, что вернулись они не из-за пустяка. Многое перевидал он на белом свете, но тут сердце его заколотилось, и он стал белее стены.
– Именем закона, гражданин Исаев, я обязан осмотреть твой амбар, – грозно, чеканя каждое слово, сказал Бастрыков.
Порфишка сморщился, как от удара, замахал руками, захныкал:
– Господи боже мой! И что я вам плохого сделал, что вы так изгаляетесь надо мной?!
– Ну пусть он постоит поплачет, а я амбар сам тебе открою, товарищ Бастрыков, – сказал Митяй и направился к амбару.
И тут Исаев с резвостью жеребчика кинулся наперегонки с Митяем. Но тот ловко схватил его за подол широкой рубахи и осадил.
– Охолонись, Исаев, малость, а то не ровен час паралич вдарит, а у тебя вон баба молодая, – со злой усмешкой сказал Митяй, железной рукой сдерживая рвущегося вперед хозяина.
Ударив в дверь сапогом, Митяй открыл амбар, пропуская в него Бастрыкова.
– Вот теперь и ты, Исаев, входи, – Митяй выпустил Порфишкину рубашку из своей руки.
Порфирий Игнатьевич с трудом перешагнул через лиственничный порог амбара. Бастрыков чуть отвел тяжелую, из кедровых плах дверь, заглянул за нее. Ай да Алешка, ай да коммунарский сын! Все оказалось в точности, как он сказал. На ржавом гвозде висела боевая, свежесмазанная винтовка. Бастрыков снял ее, уничтожающе глянул на Порфишку.
– Объясняй, Исаев, где взял винтовку? Почему не сдал уполномоченному Чека? Ты разве не знаешь, что советская власть за хранение боевого оружия карает строго, вплоть до расстрела?
Порфирий Игнатьевич стоял посреди амбара с перекошенным лицом, опустив руки, бормотал дряблыми губами:
– Ёська, так его разэтак, донес!
– Кто нам донес о твоих контрреволюционных действиях, про то мы сами знаем. Объясняй: где взял винтовку? И помни: за ложь и утайку под расстрел пойдешь!
Подбежавшая Устиньюшка, услышав слово «расстрел», заголосила, кинулась к Бастрыкову, встала перед ним на колени. Даже сейчас, в минуту яростного, ослепляющего гнева, Бастрыков отметил, каким молодым и красивым было белое, холеное лицо Устиньюшки. В больших серых глазах ее метались испуг, страдание, мольба. «Купил Порфишка ее, для утех своих купил!» – пронеслось в голове Бастрыкова, и он крепче сжал винтовку, удерживая себя от желания ударить Порфишку в грудь прикладом.
– Ну-ка, убирайся отсюда, купецкая шлюха! – крикнул Митяй и носком сапога ткнул Устиньюшку в бок.
Женщина обхватила голову руками, судорожно сжалась, ожидая ударов. Митяй протопал к двери. Под его тяжелыми шагами жалобно заскрипели половицы амбара.
– Иди, Исаев, во двор. Комиссар Бастрыков допрос с тебя снимет, – кинул на ходу Митяй.
– Встань, Устинья, принеси столик и два стула. Писать буду, – спокойно и даже с долей сочувствия сказал Бастрыков.
Эта нотка сочувствия, прозвучавшая в голосе Бастрыкова, не ускользнула от Порфирия Игнатьевича. Он словно встрепенулся и голосом, в котором не было уже ни дрожи испуга, ни прежней повелительности хозяина, а сквозила лишь робкая надежда просителя, тихо сказал:
– Иди, Устиньюшка, иди принеси стулья.
Устиньюшка поднялась быстро, ловко и до того молодо, что Бастрыков взглянул на нее с удивлением.
«Она еще моложе, чем я думал», – мелькнуло у него в уме, и новый приступ ненависти к Исаеву обжег сердце.
– Шагай, Исаев, – хрипло сказал Бастрыков.
Взгляд председателя коммуны был таким красноречивым и так отчетливо выражал его чувства, что Исаев опасливо покосился на руку, сжимавшую винтовку.
Как только Бастрыков и Порфирий Игнатьевич вышли вслед за Устиньюшкой, Надюшка коршуном бросилась на Алешку.
– Ты доказал? Ты дедку выдал?
– Я.
– Он же забьет меня до смерти! Я же говорила тебе, что дедка не велит никого чужих в амбар и сарай водить! – Надюшка заплакала. В глазах ее стояли не слезы, а живой укор и отчаяние.
Алешка поежился от ее упреков. Ему нестерпимо было жаль девчонку. Беззащитная она, сиротка… Алешка взял Надюшку за руку, утешая ее, сказал:
– Станет тебе невмоготу, беги к нам в коммуну. А дедку своего не бойся. В амбаре он нас не видел и думает, что его остяк Ёська выдал. Слышала ведь?
– Слышала. А ты не проговоришься? – приободрилась немного Надюшка.
– Да что ты?! Честное коммунарское…
– Ну и я промолчу, пусть хоть на огне пытает.
– Не царское время. За обиду головой ответит.
Надюшка повеселела. Оба выскользнули из амбара во двор. Тут возле крыльца, за столом, сидел Бастрыков, а напротив него Порфирий Игнатьевич. Митяй стоял за его спиной. Устиньюшке Бастрыков велел уйти в дом.
– Итак, Исаев, ты утверждаешь, что винтовку купил по случаю в Томске?
– Точно так. Был я на толкучке. Присматривал кое-что купить для дома. Вдруг подходит ко мне мужичок лет так тридцати пяти – сорока, говорит: «Охотой, дружок, не занимаешься?» – «Занимаюсь, говорю, в тайге живу». – «Винтовку купишь? Отдам дешево». Прикинул я в уме: «Хоть от властей запрет есть, а в таежной жизни такая штука может и на медведя и на лося пригодиться».
Надюшке захотелось вдруг крикнуть: «Врешь, дедка! Врешь!» – но, посмотрев на Бастрыкова, поняла, что комиссар не очень-то верит словам ее деда.
Глава пятая
Как только лодка с Бастрыковым отчалила от берега, Порфирий Игнатьевич бросился с кулаками на Устиньюшку.
– Тыщу раз приказывал тебе не водить остяков в амбар. Доведешь ты меня до тюрьмы, стерва!
Устиньюшка заплакала, прижала руки к груди, хотела что-то сказать в свое оправдание, но поперхнулась, сильно закашлялась. Смахнув платком слезы, выпрямилась, с укором сказала:
– Ты же сам, Порфирий Игнатьевич, водил Ёську в амбар. Припомни, как было дело. Там у вас и сыр-бор разгорелся. Ты требовал пушнины, а он припасов. Там ты в него и топором запустил…
– Ну, ты не кори меня… топором запустил… Все вы готовы сжить меня с белого света!..
Исаева трясло от ярости. Устиньюшка знала, что на белом свете есть лишь одно средство против его ярости. Она широко развела полные, белые руки, обняла его, пользуясь тем, что была выше на целую голову, прижала лицо к своей груди. От Устиньюшки повеяло теплом, уютом, покоем.
– Будет тебе ругаться-то, Порфирий Игнатьевич, будет… Пойдем, пойдем… Отдохни. Приласкаю тебя… Успокою…
Исаев встал с постели совсем другим. Обеденный хмель прошел, улегся и испуг от допроса, который учинил ему этот ненавистный комиссар Бастрыков.
Устиньюшка уже хлопотала по дому. Порфирий Игнатьевич позвал ее, с благодарной ухмылкой погладил по крепкой спине, вполголоса сказал:
– На заимку пойду. Совет будем держать, как жить дальше.
– Иди, Игнатьич, иди. Ты когда уснул, я тихонько встала и Надюшку к господам послала с жареным. Время обеденное.
Вдруг в прихожей раздался Надюшкин голос:
– Отнесла, матушка!
– Вот и хорошо. Молодец! Возьми-ка вон пряжу, начинай разматывать. – Устиньюшка посмотрела на мужа, слегка приложила палец к губам. – Девчонка наша, Игнатьич, не того, не сболтнет лишнее?
Исаев замотал головой:
– Дите! Не по разуму ей.
– Ну, то-то. С богом, Игнатьич!
Хозяин вышел на крыльцо, Устиньюшка за ним.
– Поглядывай почаще, Устиньюшка, на реку. Теперь в любой час эта коммуния может заявиться. Столько лет жили тихо-мирно – и на тебе!..
– Бог милостив, Игнатьич. Был твоим Васюган, твоим суждено ему и остаться.
Порфирий Игнатьевич на ходу махнул рукой, и Устиньюшка не поняла – не то он одобряет ее слова, не то сомневается в них.
Исаев пересек двор, огород и вскоре скрылся в густом кедраче, подступавшем к усадьбе. Чуть приметной извилистой тропкой он миновал кедрач, спустился в глубокий лог, заросший непролазным пихтачом, и, когда поднялся снова на кручу, до заимки осталось сто шагов. На круглой, как пятачок, поляне стояли пятистенный дом, амбар, крытый скотный двор.
Заимка находилась в таком укромном месте, что о ней не знали даже остяки. Все постройки Исаеву срубили парабельские плотники, привезенные им по особому уговору на время рекостава, когда всякие связи по Васюгану прерывались на долгое время. Здесь, в амбарах, Порфирий Игнатьевич хранил на вешалах пушнину, а в ларях под замками – запасы пороха, дроби, пистонов, охотничьих ружей. Тут же лежали и запасы самых ходовых товаров: ящики со спиртом и водкой, тюки табака, коробки с бусами, разноцветными ленточками, блестками из золоченой и серебряной канители. Остяки ради них ничего не жалели.
В иные годы на заимке скапливалось богатство, которому мог позавидовать иной столичный коммерсант-воротила: сотни шкурок соболей, выдры, горностаев, лисиц, многие тысячи белок.
Порфирий Игнатьевич подошел к заимке бесшумно. Он умел передвигаться по земле так осторожно, что лист на кустах не дрожал. «Возможно, господа офицеры отдыхают, – пронеслось у него в голове. – Пусть отдыхают, пока советская власть дремлет. Не приведи господь, если она очнется, а видать, приближается тот день».
Но хозяина заметили, и, когда он приблизился к заимке, с вышки дома раздался голос:
– Здравия желаем, Порфирий Игнатьич!
– Ишь какие зоркие! Здравствуйте, господа!
– Мы сейчас спустимся вниз, – послышалось с вышки.
За домом, перед амбарами, стоял сарай. Под крышей лениво дымился костер, отгоняя едким запахом таежный гнус. Порфирий Игнатьевич подошел к костру, опустился на табуретку. От дома торопились к нему трое мужчин. Они были в крестьянской одежде, но, посмотрев на них, Порфирий Игнатьевич невольно усмехнулся. Строевая выучка чувствовалась во всем: в посадке головы, в развороте плеч, в размахе рук, Даже шагали они сейчас по-военному, в ногу.
«Дураки! И тут не могут забыть свое благородство!» – с неудовольствием подумал Порфирий Игнатьевич.
– Только, господа, идиот не опознает, что вы военные, – ворчливо сказал он. – Идете, как на параде, нога в ногу.
Офицеры смутились, сбили ритм шага, засмеялись.
Слева шел штабс-капитан, прибалтийский барон Кристап Карлович Отс, справа – поручик Михаил Алексеевич Кибальников, а в середине вышагивал на крепких, пружинистых ногах чернобровый, кудрявый красавец подпоручик Гриша Ведерников. Не по доброй воле оказались эти офицеры в далекой таежной стороне. Все произошло до удивления просто.
Генерал Пепеляев, осевший на некоторое время в Средней Сибири, отправил группу офицеров с командой солдат в Нарымский край. Генерал не был бы генералом, если бы не мечтал о славе, подкрепленной богатством. О Нарыме рассказывали такое, что не могло не захватить воображение генерала. У остяков и местных русских богатеев амбары забиты пушниной. Но кому же не известно, что пушнина – это золото? Генерал временами мечтал, и виделось ему в мечтах будущее: Петроград, русское влиятельное общество, Париж, Лондон, иностранные банки, большой свет…
В большом свете куда уютнее, если, кроме золотых погонов на плечах, в кармане мундира лежит чековая книжка хотя бы на сотенку тысяч золотых рублей.
Генерал избрал для экспедиции верных, преданных людей. Нарым не близок. Но пока экспедиция добралась до стойбищ остяков и редких русских поселений, Красная Армия стремительно ударила из-за Урала. Покатились войска белых и интервентов на восток, как катится с кручи обвалившийся край берега: чем дальше, тем быстрее, отламывая при каждом повороте глыбу за глыбой.
Офицеры, застигнутые этим событием, остались в глубоком тылу. Солдаты только того и ждали. Они вышли из повиновения, побросали оружие и разошлись. Но кто же мог поручиться за то, что завтра эти же солдаты не поведут по следу посыльных генерала Пепеляева отряды чекистов и чоновцев? Офицеры бросились заметать свои следы. Они переходили от одной заимки к другой, пока в Каргасоке не укрылись в доме управляющего конторой купца Гребенщикова. Однако задерживаться здесь на длительное время было опасно. Каргасокский ревком начал перестраивать жизнь на советских началах. Но белогвардейским центром, оставшимся в Томске после бегства армии Пепеляева, они не были забыты. С первым пароходом поступили инструкции: передвинуться на Васюган, к Порфирию Игнатьевичу Исаеву, осесть там, приступить к действиям, исходя из обстановки, не забывать, что победа Красной Армии – дело временное и недалек тот день, когда при помощи объединенных усилий международной буржуазии советская власть будет свергнута навсегда.
И начались в жизни трех офицеров дни самые томительные и тоскливые.
– Располагайтесь, господа. Есть важные новости, – сказал Исаев, приглашая офицеров сесть на скамейку.
– Господи, неужели нашему ужасному и преступному бездействию приходит конец? – воскликнул Ведерников.
Кибальников и Отс промолчали, но и у них мог вырваться тот же возглас. Видя, как заинтересованы офицеры, Порфирий Игнатьевич не спешил.
– Не тяните, князь, рассказывайте! – взмолился Отс и картинно раскинул руки.
Исаев бросил на Отса благодарный взгляд. Князь! Как-то, мечтая о будущем, когда большевики исчезнут с лица русской земли, барон Отс вполне серьезно сказал:
– Я уверен, как только большевистская чума будет окончательно побеждена, русское общество не останется в долгу перед людьми, спасшими отечество. Все, все, в том числе и мы, господа, будем достойно награждены. Вам, Порфирий Игнатьевич, будет присвоено звание князя Васюганского…
– Ну, какой я князь! Мой отец – простой прасол из Томска, – притворно возразил тогда польщенный Порфирий Игнатьевич.
– Это ничего не значит! В интересах России и прогресса все эти предрассудки будут отброшены, как отбросил их в свое время Петр Великий. Поверьте мне! Это говорит вам человек с родовым титулом.
С тех пор Отс, а иногда и другие офицеры называли Исаева князем, называли, конечно, в шутку, но всякий раз при этом он чувствовал какое-то сладостное благорастворение в душе.
– Да, господин Отс, бездействию приходит конец, – заговорил наконец Порфирий Игнатьевич.
Он рассказал офицерам о прибытии на Белый яр коммуны, о доносе остяка Ёськи, о своей встрече с председателем коммуны, наконец, об изъятии винтовки.
Отсиживаясь здесь, в безлюдном таежном краю, офицеры даже не допускали мысли о том, что жизнь может потребовать от них каких-то действий. Казалось, ну вот пройдет еще некоторое время, и о них позаботятся: либо организуют им переход за границу, либо вручат обычные гражданские документы. Это на худший случай. А в лучшем случае Советы падут, власть снова перейдет в руки белых. Но жизнь поворачивалась по-другому.
– Коммуну надо уничтожить, пока не пустила здесь корни! – горячо воскликнул Ведерников, когда Порфирий Игнатьевич смолк.
– Мальчишка! – Выпуская густую струю дыма, Кибальников нахмурился, устало опустил голову, исподлобья взглядывая то на Отса, то на Исаева.
– Но в принципе Гриша прав. Васюган должен остаться владением князя. Пусть он здесь хозяйничает до конца дней своих. Вы согласны, Порфирий Игнатьевич? – Отс в упор посмотрел на Исаева.
– Не знаю, господа, ваших дум, но у меня положение ясное: если я не столкну коммуну в Васюган, то коммуна столкнет меня туда.
Исаев обвел глазами офицеров, как бы стараясь проникнуть в их мысли и понять, что у каждого из них хранится в сокровенных тайниках души.
– Порфирий Игнатьевич трезво оценивает обстановку, – сказал Ведерников.
– Именно поэтому нам необходимо: во-первых, перейти на строгую отсидку, чтобы не разоблачить себя раньше времени; во-вторых, изучить положение вещей в коммуне. Как это ни сложно, надо проникнуть в нее. – Кибальников помолчал, потом добавил: – Остяка за донос надо убрать. Эта мера остановит других. Правильно я говорю, князь? – обратился Кибальников к Исаеву.
– Это первым делом, господин Кибальников, – энергично закивал тот.
– Да, господа, жизнь зовет нас к действию, а действие требует команды, – потирая облысевшую голову, сказал Отс. – Кто же возглавит наши усилия? Кто возьмет на себя ответственность?
– По старшинству вам бы надлежало, барон, принять на себя команду, – сказал Кибальников.
– Но ты же знаешь, Михаил Алексеевич, мою беду: нестроевик, интендантская крыса! – засмеялся барон.
– Кибальников! Вот кому карты в руки! – воскликнул Ведерников, вскочил с табуретки и, прищелкнув каблуками, вытянулся перед Кибальниковым.
Отс помедлил секунду и тоже встал, вытягиваясь перед поручиком и чуть склоняя голову.
– Ценю ваше доверие, господа. – Кибальников поднялся, поклонился Отсу, потом Ведерникову. Глядя на Исаева, спросил: – Твое мнение, Порфирий Игнатьевич?
– Смотрите сами, господа, я человек штатский, ваших офицерских порядков не знаю, – развел руками Исаев.
– Нет, Порфирий Игнатьевич, так не пойдет. Мы тут залетные птицы: сегодня здесь, завтра там. Я думаю, господа, – возвысил он голос до торжественных нот, – будет правильным, если во главе всего нашего предприятия встанет господин Исаев. – Кибальников повернулся к нему: – Принимайте команду!
Исаев был и польщен, и обрадован, и испуган. Он встал, замахал руками и, вероятно, начал бы отказываться, если б барон не сказал:
– Да, бери, князь, бразды правления! Михаил Алексеевич прав: твои здесь владения, тебе и отстаивать их. И знай: как офицеры доблестного русского воинства, мы в твоем распоряжении, если не будет, конечно, приказа свыше… – добавил он многозначительным тоном.
Ведерникову не очень было приятно оказаться под командой малограмотного мужика, совершенно не знающего военных порядков, но оспаривать мнение товарищей он не рискнул.
– Приказывай, Порфирий Игнатьевич, – пристукнул каблуком Ведерников.
Исаев постоял молча, как бы свыкаясь со своим новым положением, и, видя, что офицеры выжидающе смотрят на него, тихо обронил:
– Садитесь, господа. Надо обмозговать, как дело делать. Бастрыков хитрый и сильный. Его голой рукой не возьмешь.
– Вот это голос не мальчика, а мужа, – одобрил Кибальников.
Офицеры вернулись к своим местам, послушно опустились на табуретки.
– Спусти-ка, господин Ведерников, кобелей с цепи, чтоб постерегли нас, – присаживаясь, сказал Исаев.
– Один момент! – вскочил Ведерников и кинулся к амбару, про себя негодуя: «У генералов на побегушках был, а вот служить деревенскому лаптю не приходилось. Дожил!»
Глава шестая
В коммуну отправился Ведерников. Ему было приказано плыть только ночью, и то с большими предосторожностями. Одна неожиданная встреча с кем-нибудь из остяков могла свести на нет весь замысел. Ведерников, которого офицеры знали как человека горячего и храброго, дал слово действовать осторожно, без нужды не рисковать, ничего не предпринимать свыше того, о чем договорились, как бы благоприятно ни складывались обстоятельства.
Чтобы придать всему делу больше достоверности, Ведерников должен был спуститься по Васюгану до Югина и только оттуда повернуть назад. Этот участок пути он обязан был проделать днем и не уклоняться от встреч с людьми, а, наоборот, искать их. В этом случае каждый встречный поверил бы, что плывет молодой человек из Каргасока, что туда он приехал на пароходе из Томска.
В свое путешествие Ведерников отправился в приподнятом настроении, что было вполне объяснимо. Если томительно было отсиживаться без дела, без вестей от родных и близких, без общения с людьми пожилым Отсу и Кибальникову, то ему, двадцатитрехлетнему юноше, привыкшему с детства к оживлению и сутолоке большого города, такая жизнь казалась мукой.
Исаев и офицеры проводили Ведерникова в путь глубокой ночью, еще раз пожелав ему успеха в нелегком деле.
На рассвете Ведерников завернул в какую-то курью, вытащил обласок на берег, спрятал его в тальнике. Разбив на мыске под прикрытием черемуховых кустов палатку так, чтобы обозревалась река, Ведерников лег спать. Он спал долго, но когда проснулся, солнечный день приближался только к середине. «Столько времени пропадает зря! Излишние предосторожности! Этот доморощенный васюганский князь прибрежного куста боится!» – негодовал он на Порфирия Игнатьевича, настоявшего на том, чтобы плыть только ночью. Просидев на берегу еще часа два-три, Ведерников решил пренебречь наказом и отправился в путь. Он плыл, прижимаясь к самому берегу, готовый в любую минуту забиться, как налим, под первую же корягу.
Около пяти часов он плыл спокойно, временами забывая об осторожности. Но перед вечером, когда солнце повисло над лесом, произошел случай, который сразу остепенил Ведерникова. В одном месте яр, под прикрытием которого он плыл, делал крутой выступ. Попыхивая папироской, Ведерников держал легкое весло под мышкой, не давая обласку поворачиваться поперек течения. Вокруг было тихо, пустынно, и Ведерникову в этой тишине хорошо думалось. Вспомнились Петроград, жизнь в семье родителей, университет, потом юнкерское училище и фронт. Отец его был директором российского представительства шведской телефонной компании. Мать – актриса драматического театра. В доме у них всегда было людно и шумно. Отца часто посещали иностранцы, мать – поклонники и поклонницы ее таланта, артисты, художники и режиссеры театров. «Как далеко ты меня забросила, безжалостная судьба! И ради чего? Во имя чего? Петроград – и Васюган… Цвет столичного артистического мира – и Порфишка, сын прасола, опереточный князь Порфишка…» – проносилось в голове Ведерникова.
Обласок скользнул под нависшей над рекой березой, и впереди открылся новый плес. Ведерников увидел на противоположном берегу людей. Их было трое. Двое из них шли по песку с бечевой в руках. Третий сидел на корме лодки рулевым. Ведерников вскочил, рискуя перевернуться, схватился за ветки березы, затормозил обласок. Прячась за березу, он приткнулся к берегу, изо всех сил пригибал дерево, стараясь замаскировать и себя и обласок ветками с густой зеленой листвой.
Ведерников хорошо слышал говор людей, хотя Васюган был здесь широким и многоводным. Это остяки возвращались из Каргасока. В лодке лежали мешки с провизией и охотничьими припасами.
Ведерников отпустил березу только после того, как остяки скрылись за поворотом реки. Слава богу, они его не заметили. Больше он не осмелился рисковать. Миновав яр, Ведерников завернул в устье первой же речушки, скрылся в тальнике, прилег отдохнуть. Стаи жадных комаров набросились на него с писком и звоном. Ведерников надел на голову продымленную сетку, помазал руки чистым дегтем. Проклятие! Комары ухитрялись проникать под сетку и кусали так больно, что казалось, кто-то невидимый вбивает в тебя иголки. Ведерников отчаялся. Нет, это невыносимо. Надо плыть дальше. На реке комаров не было, там можно было хоть дышать нормально. Ведерников приготовился уже вытолкнуть обласок из тальниковых зарослей, как вдруг до слуха его донесся стук весел. Он подполз ближе к берегу, развел ветки. Послышались отчетливые голоса, а еще через минуту-другую большая тесовая лодка, груженная неводом и бочонками, медленно проползла под самым носом Ведерникова. В лодке сидело пять человек. Молодой мужик с окладистой русой бородкой, которого несколько раз назвали Терехой, рассказывал какую-то смешную историю про деревенского попа. «Коммунары! – догадался Ведерников. – Хозяева! Эти не прячутся по кастам», – подумал он с завистью. Но вот коммунары скрылись за поворотом реки, смолкли их голоса, затих стук гребей, и Ведерникову стало мучительно тоскливо.
Он решил немедленно двинуться в путь, но что-то его все-таки удерживало. «Боюсь! Боюсь встречи с людьми», – мелькнуло в голове. Усиленно отбиваясь от комаров веткой, он просидел в тальнике еще с полчаса, потом набрал сухих сучьев и принялся разводить костер. Он разжег его в ямке так, чтобы не было видно с реки, подставил искусанные комарами лицо и руки под струю едкого дыма. Сидел, отдыхая от натиска гнуса.
С наступлением темноты Ведерников двинулся дальше. Ночь стояла такая непроглядная, что небо, река, берега сливались, и его обласок то втыкался в песчаные косы, то налетал на свалившиеся с яров деревья.
Вдруг обласок со скрежетом наскочил на карч. Ведерников замер. Одно неверное движение, и обласок перевернется, как скорлупка. Осторожно, чуть шевелясь, Ведерников сдвинулся на корму. Нос обласка приподнялся, и Ведерников почувствовал, что может плыть дальше.
В полночь выглянул месяц. Его свет был далеким и робким, но все-таки на реке появились серебрящиеся полоски. Ведерников плыл от полоски к полоске и ни разу больше не сел на мель.
Вскоре он увидел впереди себя красные огоньки, мерцавшие в темноте манящим светом. Это был Белый яр, на котором поселилась коммуна. Впервые за все время путешествия Ведерникову стало не по себе. Неужели его обнаружат? Наверняка у коммунаров выставлена на берегах охрана. Что же он скажет, если его остановят? Что? Хитроумный Порфишка вместе с Отсом и Кибальниковым предусмотрели все, но они ничего не сказали ему о том, как вести себя в случае, если он будет обнаружен.
Ведерникова охватил озноб, но он быстро подавил чувство страха. «Скажу, что еду от дяди Порфирия. Почему ночью? Тороплюсь в Каргасок к пароходу». Ему показалось это очень убедительным и он окончательно успокоился.
Огоньки приближались с каждой минутой. Они стали большими, и цвет их был уже не красный, а оранжево-желтый. Чуть не за версту до Белого яра Ведерников услышал переливы гармошки и слаженные девичьи голоса. Он не мог разобрать слов песни, но печальная мелодия, которую доносило до него эхо, схватила его за сердце. «Вот так где-нибудь погибнешь в этой темноте, не дожив своего века, не сделав положенного тебе, никем не любимый, никем не обласканный». А мелодия песни становилась все слышнее и отчетливее, и сердце щемило все сильнее и сильнее. «Пойте, пока поется. Скоро ваши песни кончатся», – подумал Ведерников, стараясь возбудить в себе ненависть к коммунарам и этим подавить чувство одиночества и тоски. Чтобы не выдать себя неосторожным стуком весла, он поднял его, решив проплыть мимо коммуны на самостоке. Вероятно, он плыл очень близко к берегу, так как в зареве костров рассмотрел силуэты гармониста и девушек, продолжавших своей песней будоражить его душу.
На рассвете Ведерников приплыл в Югино. Протокой, как ему велел Исаев, он спустился верст на пять ниже Югина, потом повернул обласок обратно. Когда он приблизился к деревне, остяки уже поднялись, и кое-кто из них хлопотал на берегу, возле своих лодок. Его заметили сразу же, стали поджидать.
Порфирий наказал остановиться у остяка Мишки. Мишка был его тайным доверенным и за небольшую плату умело подбивал остяков продавать пушнину только ему, Исаеву.
За две бессонные ночи Ведерников измучился, на руках у него всплыли кровавые волдыри. Он дал остякам бутылку водки, якобы захваченную из города, а сам залез на сеновал, под крышу амбара, лег на почерневшее, прошлогоднее сено и сейчас же уснул.
Проснулся он от крика и ругани. Подвыпившие остяки, обычно пьяневшие после первой же рюмки, лупили Мишку. Не поднимая головы, Ведерников прислушался к возгласам пьяных. Остяки вспоминали Порфирия, корили его за какой-то прошлогодний обсчет, грозили Мишке, что они поедут в коммуну. «Нет, Игнатьич, остяки ни в чем не окажут тебе поддержки, а вот нож в спину при случае всадят», – мысленно обращаясь к Исаеву, думал Ведерников.
Остяки пошумели еще немного и разошлись. Ведерников снова уснул. В полдень он поднялся, поел у Мишки в избе жареной рыбы и, делая вид, что торопится к дядюшке, отправился в путь.
Приближаясь к коммуне, Ведерников почувствовал сильное волнение. «Что же это с тобой делается, Григорий? Так ты выдашь себя с первой же минуты. Куда девалась твоя отвага, удивлявшая на фронте товарищей?» – рассуждал он сам с собой. Но уверенности в душе не появлялось. Не было какой-то искорки, которая высекалась в минуты опасности на фронте.
Ведерников приткнулся к берегу и долго наблюдал за Белым яром. Если бы не костры, дымившиеся то там, то здесь, можно было подумать, что Белый яр покинут людьми. Но вот к реке подошла женщина. Она несла большой таз. Ведерников подумал: «Это хорошо, что женщина. С ней проще заговорить». Он оттолкнулся веслом от берега, быстро пересек Васюган.
– Здравствуйте, тетушка! – громко сказал Ведерников.
Женщина сидела на корточках спиной к нему, чистила коротким ножом свежих язей.
– Ой, кто там? – вздрогнула она и поспешно поднялась, одергивая на себе короткую кофточку.
– Один незнакомый вам человек. Прошу любить и жаловать, – забормотал Ведерников, пытаясь балагурством скрыть одолевшее его волнение.
Женщина смотрела на него большими жгуче-черными глазами. Глаза были не просто черные, а какие-то золотисто-черные, будто подсвеченные откуда-то жарким огнем. На строгом бледном лице выступил румянец. Высокая, полная грудь сильно вздымалась, хотя женщина дышала спокойно.
– Кто ты такой? – тихо спросила она.
Ведерников выпрыгнул из обласка, подтащил его за нос на песок, чувствуя, что произвел впечатление на незнакомку, ласково улыбнулся:
– Твоя судьба! Сними-ка платок-то с головы. Зачем красоту свою прячешь?
Нож выпал из ее руки, ставшей безвольной. Она послушно сняла платок.
– Боже мой! Какая ты! – Ведерников задохнулся.
Смолево-черные волнистые волосы, заплетенные в две косы, опустились на грудь. Голова чуть склонена набок… Из-под завитков просвечивали розовые уши, высокая белая как молоко шея. Женщина была совсем еще юной и при своей строгости и физической силе стройной и гибкой, как прибрежная талинка.
– Ай, ай, ай! – протянул Ведерников, продолжая с восхищением глядеть на женщину. – Тебя как зовут? Ты откуда тут появилась?
– Лукерья я. Терехина баба. А сам-то откуда взялся?
Женщина смутилась, зарделась вся и в своем смущении стала еще привлекательнее.
– А я Гришка Ведерников, племянник вашего соседа Порфирия Исаева. Еду из Томска к дяде в гости. В Каргасоке еще мне сказали: «В коммуне побывай, посмотри там красавицу Лукерью».
Женщина опустила голову, быстро набросила платок и в одно мгновение переменилась, став старше и суровее.
– Будет болтать-то! – недружелюбно сказала она.
– Истинный Христос! – Ведерников так искренне и горячо перекрестился, что Лукерья посмотрела на него с доверием. – А тебе сколько годов, Луша?
– Двадцать четвертый с Масляной недели пошел.
– Вот тебе и на! Мы с тобой ровесники. А замужем давно?
– Три года мыкаюсь.
– И дети у тебя есть?
– Да ты кто такой, чтобы обо всем меня выспрашивать? – с напускной строгостью спросила Лукерья, поднимая с песка нож.
– Я-то? Парень просто. Холостой, неженатый. Чего же мне не спросить-то? А только раз не хочешь отвечать – не говори.
Ведерников сделал вид, что он чуть-чуть обиделся.
– А тебе кого надо, парень? Ты к кому? – спохватившись, спросила Лукерья.
– Кого мне надо-то? Тебя, Луша. Тебя одну-разъединую…
Красота Лукерьи поразила Ведерникова, и, говоря это, он говорил правду. А Лукерья стояла ошарашенная. Никогда не слышала она таких слов. Да и сама-то никому и никогда их не говорила. На всем белом свете был один человек, которому она могла бы сказать такие слова, но до этого человека было далеко, как до неба.
– Сладкие твои песни, парень, – тяжело вздохнув, сказала Лукерья, – а только ни к чему они: мужняя я жена, отрезанный ломоть. Давай-ка проваливай восвояси.
Но Ведерников даже не шевельнулся. Чем больше он смотрел на Лукерью, тем больше она изумляла его. «Боже мой, какие у нее брови и совершенно алебастровый лоб, точеные ноздри, а губы, какие красивые губы!..» – проносилось у него в голове.
– Давай-ка, парень, проваливай! Мне на ужин рыбу надо почистить. Скоро коммунары с работы придут, – видя, что парень не намерен уходить, сказала Лукерья.
– А я тебе помогу! – Ведерников выхватил из ножен, висевших у него на ремешке, острый охотничий нож и с ловкостью принялся вспарывать крупных, жирных язей.
– Ты смотри-ка, как быстро он ножом орудует! – искоса поглядывая на Ведерникова, с одобрительным смешком сказала Лукерья. Что бы там ни было потом, но сейчас присутствие этого красивого, кудрявого парня, одетого в сатиновую рубашку, широкие брюки с напуском, в добротные сапоги, радовало Лукерью.
«Ах, милая ты моя, пожила бы с мое в одиночестве, побродила бы столько же по Нарымскому краю, не тому бы еще научилась», – с жалостью к самому себе подумал Ведерников и, боясь потерять дорогое время, спросил:
– А где у вас народ-то, Луша?
– Коммуна дома строит, лес под пашню корчует. А кое-кто рыбачить уехал. А тебе… забыла, как зовут-величают тебя, кого надо?
– Гриша я, Лукерья. Гришей меня зови. Спрашиваешь, кого мне надо? Никого не надо… Была бы ты. Руки вот я без привычки надсадил. Смотри, какие волдыри вздулись. Хотел дальше сегодня плыть, да сил нет, весло из пальцев вываливается. Пальцами ведь только и держу.
Ведерников обмыл руки от язевой шелухи и повернул их кверху ладонями.
– Ой, какие волдыри, да еще кровавые! Как же ты так?! Рукавицы бы надел! – осматривая его ладони, выговаривала Лукерья.
– Конечно, надел бы, если б не забыл в Каргасоке на берегу.
– Ну подожди, сейчас я рыбу унесу и гусиным салом мозоли смажу. И тряпочками завяжу. А то как начнут лопаться – не приведи господь, какая боль будет.
– Благодетельница ты, Луша! Спасибо тебе! – тронутый сочувствием Лукерьи, горячо прошептал Ведерников.
Лукерья взяла таз и понесла к столам, неподалеку от которых под дощатым навесом стояла полевая печка-времянка, сбитая из синеватой васюганской глины. Ведерников провожал ее неотрывным взглядом. И все, все в Лукерье: ее быстрая, уверенная походка, плавный размах свободной руки, крепкие, в меру полные ноги, круглая, как бы выточенная спина – вызывало в нем затаенный восторг. «А может быть, потому она кажется мне необыкновенной, что я долго не видел женщин?! – мелькнуло у него в уме, но тут же он опроверг себя: – Нет, нет, она действительно прекрасна…»
Лукерья вернулась быстрее, чем ожидал Ведерников. Она принесла пузырек с желтоватой жидкостью и белые, хорошо отстиранные тряпки.
– Ну, давай руки, парень, – сказала Лукерья, взбалтывая гусиное сало.
– Григорий я, Луша.
– Ну, Григорий так Григорий.
Ведерников вытянул руки, повернул их ладонями вверх. Лукерья вытащила из пузырька глухариное перо, быстро и бережно помазала мозоли гусиным салом.
– Теперь давай завяжу, – отставляя пузырек в сторону, сказала Лукерья и развернула тряпочки. Так же бережно и так же проворно она обмотала тряпкой вначале одну руку, потом вторую, закрепила обмотки тесемками, сказала: – До свадьбы заживет!
Взглянув на нее в упор, Ведерников почувствовал нестерпимое желание обнять ее. Но он сдержал себя, закинул забинтованные руки за спину.
– Отдыхай, парень Григорий, а я пойду дело делать, – бросила Лукерья и торопливо пошла к печке.
Вечерело. Солнце наполовину опустилось за синевший лес, и весь Васюган с крутыми и отлогими берегами покрылся отблесками его. Голубизна высокого неба начала постепенно затухать, зато уходящее солнце запустило оранжевые щупальца в самый зенит, и они теперь дрожали и вспыхивали по всему небосводу.
Ведерников лежал на песке, закинув за голову руки, наблюдал за игрой красок предвечернего часа, думал: «Пока все идет хорошо, даже мозоли мои пригодились. Есть чем оправдать остановку на ночь. Лукерья… Луша… Никогда не думал, что встречу в этой чертовой глухомани такую красавицу».
Говор, крики, обрывки песен, донесшиеся со стороны берега, прервали размышления Ведерникова. Он поднялся, сел на нос своего обласка. С кручи по тропинке цепочкой шли коммунары. У некоторых в руках поблескивали топоры, пилы, лопаты. Среди пожилых мужчин и женщин Ведерников заметил много юных лиц. То и дело тишину Васюгана разрывали всплески дружного смеха, такого беззаботного и озорного, что Ведерников даже позавидовал: «Хорошо им. Они своего достигли».
Лукерья вышла навстречу коммунарам. Они окружили ее, и Ведерников понял, что говорят о нем. Вот толпа раздалась, и Ведерников увидел, как ровным, спокойным шагом к нему направился высокий русоволосый мужик. «Главный коммунист, комиссар Бастрыков», – догадался Ведерников и вдруг почувствовал, что мелкая дрожь пронизывает его от головы до пяток. «Ну-ну, что ты, Григорий, трусишь? С главковерхом встречался, с генералами разговаривал, а тут, подумаешь, перед мужиком робеешь», – мысленно подбодрил себя Ведерников. А мужик все приближался. И хотя на нем не было мундира и эполет, хотя был он внешне такой же, каких тут было много, Ведерников отличил бы Бастрыкова ото всех. Что-то властное было в его костистой, нескладной фигуре, в длинных, крупных руках. Он посмотрел на Ведерникова прищуренными глазами, и тому показалось, что его стеганули чем-то горячим.
– А кто такой будешь, товаришок? – спросил Бастрыков.
Ведерников готовился к этой встрече, тренировал свое воображение, и все-таки в первое мгновение он растерялся. Несколько секунд он не знал, что сказать. И тут вспомнил совет Порфирия Игнатьевича: «Чтоб Бастрыков не лез к тебе в душу со своими расспросами, ты старайся, господин Ведерников, изобразить из себя глупого».
– Кто такой я-то? – входя в роль, переспросил Ведерников. – Порфирия Исаева племянник. К дядюшке плыву. Да вот руки сносились. – И Ведерников показал на свои обмотанные руки. – Ночевать, дяденька, дозволишь?
– Ночуй, – разрешил Бастрыков и кивнул на повязки. – А где тебе бинтовали?
– А вона тетенька ваша сжалилась. Такие набил желваки – страх смотреть.
– А откуда плывешь?
– Из Каргасока…
– Когда же ты из города?
– Да уж давненько. Вначале у тетушки в Иарабели погостевал, а потом к дядюшке отправился.
– Удачливый ты. Вон сколько у тебя родни!
– Да уж что говорить! Знай себе гостюй.
– А при каком деле ты в городе приставлен? – спросил Бастрыков, с внутренней усмешкой подумав: «На таком парне пахать при нужде можно».
– У матушки нашей постоялый двор на Заозерной улице. При нем я.
– О, да ты богатый жених! – засмеялся Бастрыков.
Ведерников поддержал его; изо всех сил стараясь показать, что ему очень весело, он громко захохотал.
Многие из коммунаров подошли к Бастрыкову и Ведерникову, рассматривали незваного гостя, слушали их разговор.
– Как город-то живет? Крестьян много бывает у вас на постоялом дворе? – спросил Бастрыков.
– Зимой бывали. А к весне как обрезало. Матушка хотела уже заведение закрывать.
– На базаре торговлишка есть какая-нибудь?
– Совсем плохо.
Бастрыков громко и протяжно вздохнул. Ведерников не понял, чем вызван этот вздох председателя коммуны, вопросительно посмотрел на него.
– Поразорила война и город и деревню. Много забот у советской власти будет, – высказал свои раздумья Бастрыков.
Ведерников остался к суждениям председателя коммуны равнодушным. Промолчав, сделал при этом простовато-глупый вид.
– А не слышал, товаришок, на Дальнем Востоке побили наши интервентов и белых? – вновь поинтересовался Бастрыков.
Ведерников так и замер. Можно было сказать, что Красная Армия терпит на Дальнем Востоке сильное поражение, белоинтервенты стремительно продвигаются к Байкалу. Наверняка это сообщение могло бы повлиять на настроение коммунаров. Но, прикинув кое-что в уме, Ведерников решил, что идти ему на такой шаг опасно, можно провалиться.
– Часовой мастер у нас по соседству живет. Был я у него как-то по весне. Читал он газету. Прописывалось там, будто к белым из других держав оружия и войска ужасть сколько пришло! – сказал Ведерников, с сожалением видя, что возможности его ограничены и изобрести большего он сейчас не в силах. Сказанное им не произвело того впечатления, на которое он рассчитывал.
– Сколько они ни посылают, а конец у них один – могила! – воскликнул Бастрыков.
– Да где им с русским народом справиться? Наших сил – океан! – послышался убежденный голос.
«Нет, на слухи тут не падкие», – подумал Ведерников, вспомнив наказ Порфирия Игнатьевича: «А самое главное, господин Ведерников, слушок им какой-нибудь запусти, да позабористее: Ленин, дескать, при смерти, а дружки его передрались. Шатается, мол, советская власть. Вот-вот новая головка в России объявится».
– Ну что же, гость, пойдем. Время ужинать, – сказал Бастрыков и направился к столам.
Ведерникова посадили за крайний стол, на самый угол. Отсюда ему хорошо были видны все остальные столы. Лукерья то и дело сновала от столов к печке и обратно. На железных противнях она приносила жареных язей, хлеб в мисках, нарезанный крупными ломтями. Ведерников делал вид, что смотрит на луга, простиравшиеся за рекой, а сам ни на минуту не упускал из виду Лукерью. Все, за что бы она ни бралась, она делала быстро, ловко и уверенно, и это, очень нравилось Ведерникову. Некоторые коммунары что-то говорили Лукерье, должно быть, шутливое, потому что то там, то здесь раздавался смешок, но в ответ Лукерья лишь кротко улыбалась. Заметив, что она снова повязала голову старушечьим платком, Ведерников подумал: «И хорошо делает, что прячет свою красоту! Разве эти дикари оценят ее по-настоящему?!»
Подав на столы большие медные чайники, Лукерья подошла к вихрастому мальчишке, сидевшему рядом с Бастрыковым, и начала что-то говорить ему. Ее строгое лицо вдруг стало мягким, ласковым, а обжигающий свет золотисто-черных глаз излучал сейчас только доброту, неиссякаемую доброту. Мальчишка почему-то сконфузился, и Лукерья отошла, бросив не на него, а на Бастрыкова взгляд, полный затаенной нежности.
«Может быть, этот мальчишка ее сын? Но ведь ей двадцать с небольшим, а хлопчику лет десять…» – недоумевал Ведерников.
После ужина, когда совсем уже стемнело, коммунары разложили костры, окружили их. И тут Ведерников был снова поражен. Заводилой веселья, которое царило чуть не до полуночи, был сам Бастрыков. И все он умел! Вначале председатель коммуны играл на балалайке, потом ему принесли гармонь, и он без устали целых два часа ублажал танцоров и плясунов. Наконец коммунары принялись петь. У Бастрыкова оказался сильный баритон. Он не только запевал, но временами управлял хором. И все он делал с жаром, горячо, увлекаясь сам и увлекая других. «Живет как все, не отделяется», – думал Ведерников, испытывая какую-то внутреннюю растерянность от острого любопытства к жизни этого человека, такого далекого, непонятного и чужого.
– Ну, братаны, пора на покой! Завтра, как и сегодня, – одни на раскорчевку, другие на постройку, – вставая с бревна, сказал Бастрыков.
Коммунары стали расходиться по шалашам, которые тянулись в ряд по берегу.
Ведерников, забытый всеми в часы веселья, тоже встал и направился к реке. Вдруг кто-то в темноте взял его осторожно за плечо. Ведерников оглянулся. За ним шел сам Бастрыков.
– Ну, гость, где думаешь спать-ночевать? – спросил он с шутливостью в голосе.
– У меня палатка в обласке лежит. Сейчас ее быстренько на козлы поставлю – и готово, – ответил Ведерников, с беспокойством подумав: «Лучше б ты забыл обо мне».
– Спокойной ночи, стало быть, – сказал Бастрыков откуда-то из темноты.
Ведерников обрадовался, что Бастрыков уходит, вдогонку буркнул:
– Приятных сновидений.
Он быстро раскинул палатку возле обласка на песке и залез в нее. Но спать ему не хотелось. Вечер, проведенный в коммуне, особенно встреча с Лукерьей произвели такое сильное впечатление, что ни о чем другом он думать сейчас не мог. «Где же она? Почему не пришла на танцы? Видимо, потому не пришла, что дала слово мужу не выходить без него на гулянья… Но почему она сказала: «Три года мыкаюсь?» Потом мысли Ведерникова приняли иное направление. «Итак, что же я узнал о коммуне? Что я могу рассказать на заимке? Точно ничего не узнал, а впечатление о жизни коммуны все-таки имею. Дух коммунаров крепок. Будь у них распри или уныние – не веселились бы. И, судя по разговорам, коммуна строится. Кажется, уже срубы новых домов готовы. И лес корчуется под озимый сев… Что же еще?» Ведерников имел кое-какой военный опыт и потому из обрывков разговора, из отдельных фраз коммунаров старался воссоздать общую картину. «И каков же твой вывод?» – как бы услышал он вопрос друзей, ждавших его на Порфишкиной заимке. «А вывод такой, – мысленно отвечал Ведерников, – если коммуну не разгромить нынче, то на будущий год она будет неподступной. Коммуна соберет вокруг себя всех остяков, и тогда Исаеву конец. Остяки сами уберут его. Бунт Ёськи только начало… Если же коммуну ликвидировать, то даже при условии полной победы советской власти в Сибири Порфирий Игнатьевич останется хозяином Васюгана еще на десять – пятнадцать лет. Едва ли среди крестьян найдется другой такой энтузиаст, как Роман Бастрыков, который увлечет других на жизнь в безлюдной таежной стороне. Но… Что ты лично, Григорий, выиграешь, если втянешься в эту борьбу?»
Ведерников даже привстал в палатке, опираясь на локоть. «Как тебе не стыдно! Разве можешь ты, честный русский офицер, ставить так вопрос? Да ведь разгром коммуны – это удар по советской власти, которая отняла у тебя все: молодость, достоинство, будущее. Да, но не будь мальчишкой! Ради благополучия мелкого торговца, которому ты обязан только временным приютом, ты можешь поплатиться жизнью. Кому нужен такой героизм?»
От всех этих противоречивых мыслей Ведерникову стало нестерпимо душно. Пятясь, он вылез из палатки. Над Васюганом стояла темная, беззвездная ночь. Молодой месяц светил робко, и его холодный свет едва пробивался сквозь толщу облаков. Было тихо. Откуда-то издали доносились ровный и нескончаемый звон таежного родничка и редкие всхлипывания филина. Ведерников закурил, стараясь всмотреться в темноту, подумал: «А живет Бастрыков безмятежно. Один взвод разведчиков в три минуты оставит от коммуны лишь одно воспоминание…» И тут же Ведерников снова вспомнил о Лукерье. «Где она спит? Может быть, она ждет меня? Я ведь сказал ей всерьез, что приехал ради нее».
На длинных дорогах войны у Ведерникова немало уже было случайных встреч с женщинами. Но это были встречи, которые не оставляли никакого следа в душе и забывались на другой день. «Спит она сегодня одна. Тереха ее с рыбаками», – промелькнуло у него в уме. Но, едва подумав об этом, Ведерников почувствовал, что встреча с Лукерьей волнует его по-особенному. Он постоял с минуту, прислушиваясь к тишине, и осторожно побрел по берегу в сторону шалашей. Вдруг чуть повыше того места, где он шел сейчас, послышался приглушенный разговор. В нем невозможно было разобрать ни одного слова, но по звукам, которые доносились в виде какого-то однообразного и напряженного говора, он понял, что люди не шутки шутят. Он затаил дыхание. Ему казалось, еще одно мгновение – и это напряжение взорвется. Но он ошибся. Говор затих совершенно – правда, сейчас же раздался хруст сучьев. Кто-то быстро уходил в темноту, туда, где стояли шалаши.
Ведерников напряг зрение, но рассмотреть уходившего не успел. В тот же миг заскрипел сухой речной песок. Не глазами увидел он, а чутьем понял: это она, Лукерья. В порыве волнения, быть может, отчаяния она не вскрикнула даже, когда он подхватил ее на бегу. Потом так же доверчиво села рядом с ним на песок. Рыдания душили ее, и она вся изгибалась. Он обнял ее, поддержал.
– Кто тебя, Луша, обидел? – горячим шепотом спросил Ведерников.
Лукерья всхлипывала, пряча лицо в платок.
– Кто это тебя, Луша? – снова спросил Ведерников.
Но вот она затихла и вдруг, выпрямившись, громко сказала:
– Увез бы ты меня, парень, отсюда, пока я живая…
«Куда же я ее увезу? И зачем я ее увезу?» – пронеслось у него в голове. Но тут Лукерья вскочила – то ли пришла в себя, то ли почувствовала растерянность Ведерникова – и вмиг исчезла в темноте, словно растворилась в ней. Ведерников кинулся вслед, но наскочил на куст и сильно расцарапал руку. Ощупью он добрался до своей палатки и долго сидел, ошеломленный. Все, что случилось сейчас, походило скорее на сон.
«Что же произошло?» – спрашивал он себя, напряженно всматриваясь в темноту и прислушиваясь, не идет ли Лукерья. Но тишина теперь была такой, что даже не звенел родничок и не вскрикивал филин. Люди, видимо, крепко спали. Ведерников спать не мог. Он курил без конца, втягивая горький табачный дым глубокими затяжками. «Возможно, вечером приехал ее муж, что-то между ними произошло. А может быть, он видел ее со мной и приревновал?» – терялся в догадках Ведерников. Он просидел без сна почти до рассвета. От реки тянуло свежестью, и комары совсем не донимали его. Когда чуть забрезжило, он залез в палатку и уснул так сладко, что не слышал, как поднялись коммунары, как они позавтракали и ушли на работу.
– А ты мастер поспать, парень Григорий, – улыбнулась Лукерья, когда заспанный, со взъерошенными волосами Ведерников вылезал из палатки. Она смотрела на него своими золотисто-черными глазами, и ничто в ней, ни одна черточка на лице, ни одно движение не напоминали о том волнении, которое было пережито ночью.
– Товарищ Бастрыков велел тебя покормить, – сказала Лукерья.
Ведерников подошел к реке, осторожно, боясь замочить тряпки на руках, умылся, направился к столам. Лукерья принесла миску с лепешками из белой муки, эмалированную кружку и чайник.
– Угощайся сам, Григорий, – сказала она. – А мне хлеб надо в печь сажать.
Ведерников понимал, что задерживаться дальше в коммуне у него нет оснований, но уехать, не поговорив с Лукерьей, он тоже не мог.
– Ты, Луша, еще разок помажешь мне руки? – спросил Ведерников, глядя на нее ласковыми глазами.
– Ешь пока, а я тем временем хлебы в печь посажу и жир принесу.
Ведерников пил чай, ел лепешки, а сам наблюдал за каждым шагом Лукерьи. Нет, нет, причислить встречу с ней к маленьким пошло-любовным приключениям Ведерников почему-то не мог. Давясь, наскоро съел он три лепешки, выпил полкружки чаю и отодвинул миску. В те короткие минуты, когда Лукерья будет смазывать гусиным салом его ладони, ему надо очень многое узнать у нее и многое сказать.
– Ну, давай руки! – подходя к Ведерникову, приказала Лукерья и обернулась, крикнув своей помощнице: – Загляни, Мотя, в печку, как бы хлебы не подгорели!
– Побудь, Луша, подольше со мной. Так мне хорошо, когда ты рядом, – понизив голос до шепота, сказал Ведерников.
– Опять ты про свое! А сядешь сейчас в лодку – и до свидания на веки вечные, – усмехнулась Лукерья и быстро-быстро принялась сматывать с его рук свой самодельный бинт.
– Не говори так, Луша! Я снова скоро приеду. Приехать?
– Вольному воля.
Лукерья обдавала Ведерникова своим дыханием, прикасаясь к нему то плечом, то грудью. От нее пахло здоровьем молодого тела, свежевыпеченным хлебом и чуть дымком смолевых дров. Ведерников с трудом удерживал себя от желания обнять ее и поцеловать в сочные малиновые губы.
– А почему ты плакала ночью, Луша? Что случилось? Я так переживал за тебя! – заглядывая Лукерье в глаза, взволнованно прошептал Ведерников.
– Что было, то прошло, – с тоской в глазах сказала Лукерья.
– А почему ты все-таки плакала?
– Не я одна плачу. Многие молодые бабы еще горше меня плачут.
– Почему?
Лукерья тихо, с грустью засмеялась. В ее голосе послышались искренние, ласковые нотки.
– Да потому, дурачок, что не каждая тропка в заветный дом приводит. Случается, идешь в одни ворота, а попадаешь в другие. А бежать назад – дороги нет. – Помолчав, Лукерья с каким-то задором спросила: – Уразумел?
«Она не любит мужа, тяготится им», – подумал Ведерников.
– Уразумел, да не совсем, – проговорил он, намереваясь еще кое о чем спросить ее. Но она опередила его:
– Подумай на досуге, парень. Авось все до конца уразумеешь. Подумай, пока молодой.
– Подумаю, Луша. А скажи: тебе хорошо здесь живется?
– Хорошо бы жилось – не просила бы увезти отсюда.
– Тебя ночью обидел кто-то?
– Ну, много будешь знать – скоро состаришься…
– Я люблю тебя, Луша.
– Не торопись, подумай-ка лучше, той ли тропкой идешь. Ну, вот и готово! Поезжай, Григорий, теперь…
Лукерья заторопилась к печке, где орудовала ее помощница, краснощекая девка-здоровячка Мотька.
– Луша, подожди минуточку! – кинулся вдогонку Ведерников.
Она приостановилась, предостерегающе подняла руку, как бы удерживая его на месте.
– Я приеду, Луша. За тобой приеду, – громко сказал Ведерников, позабыв в этот миг о всякой предосторожности.
– Прощай, Григорий! – Она посмотрела на него с тоской в глазах и, опустив голову, торопливо пошла в сторону шалашей.
Ведерников стоял, ожидая, что она обернется, но Лукерья не оглянулась. «Ну вот и все. Больше мне здесь делать нечего», – подумал Ведерников. Он бесцельно походил вдоль стола и, чувствуя смятение в душе, то и дело оборачиваясь, спустился к своей лодке.
Собрав в два счета палатку, он бросил ее в обласок, столкнул нос с берега, сел в корму и взял весло. Течение подхватило обласок и понесло. С минуту Ведерников сидел неподвижно в каком-то забытьи, словно не знал, куда ему надо плыть. В глазах стояло лицо Лукерьи с выражением тоски, которая, должно быть, тяжким пластом легла ей на душу.
Опомнился он от сильного толчка. Обласок стукнулся о корягу и зашатался. Веслом Ведерников выровнял его, повернул против течения и начал грести с тупым ожесточением и яростью.
– Нет, нет, она должна быть моей! – бормотал он, не замечая, что тряпки сползли с его рук и мозоли кровоточили.
…А на Исаевской заимке Ведерникова уже ждали. Отс и Кибальников, побаиваясь после конфискации винтовки выходить на яр, то и дело посылали самого Порфирия Игнатьевича посмотреть, не приближается ли лодка. Но лодки все не было, потому что Ведерников уже не плыл, а просто едва-едва карабкался с больными руками против течения. Выбившись из сил, он остановился на ночевку верстах в семи-восьми от усадьбы Исаева. Ночь выдалась пасмурная, тихая, и комары словно сбесились. Звенящими стаями они бросались на израненные руки. Всю ночь Ведерников не спал, сидел у костра, вспоминал Лукерью, бормотал как в бреду: «Все равно она будет моя». На рассвете, так и не сомкнув глаз, Ведерников поплыл дальше. Руки совсем плохо слушались. В голове стоял протяжный шум, и всюду виделись ему жгучие золотисто-черные глаза Лукерьи. Каким-то далеким отголоском сознания Ведерников понял, что он не выдержал огромного напряжения бессонных ночей, тревог и заболел.
На заимке в ту ночь тоже не спали. Срок возвращения Ведерникова миновал, а его все не было. Может быть, Бастрыков под конвоем коммунаров уже отправил Ведерникова в Томск, в губчека? Возможно, следовало уже начать сборы к уходу? Но куда? Вверх по Васюгану не было больше никаких явок, а вниз по реке стоял железный заслон – коммуна. И вдруг в минуту самого крайнего отчаяния, когда перепуганный Порфирий Игнатьевич перестал даже бегать на яр и смотреть на реку, из лесу вышел Ведерников. Он шел шатаясь. Воспаленные глаза его смотрели устало и отчужденно, руки были полусогнуты и неподвижны.
– Ну, как твоя экспедиция, Гриша? – чуть не в один голос спросили Отс и Кибальников.
– Господа, – патетически, с надрывом воскликнул Ведерников, – обо всем потом, после! И не судите меня жестоко: мне двадцать три года.
Ведерников прошел мимо до крайности удивленных Порфирия Игнатьевича и офицеров прямо в дом и рухнул на свою постель, не сказав больше ни слова.
Глава седьмая
Роман Бастрыков жил в непрерывных хлопотах. Ночь у него походила на день, а день был наполнен до отказа работой. С детства руки Бастрыкова привыкли к труду. Это были сильные и проворные руки. Ладонь широкая, как топор, пальцы длинные, жесткие – кость да кожа. И если уж что-нибудь требовалось зажать в руках, то Бастрыков сжимал намертво, без отдачи, как в слесарных тисках. С тем, что иные делали за неделю, Бастрыков справлялся за день. В молодости, когда Роман батрачил, кулаки Вороно-Пашенской волости Томской губернии наперебой старались сманить его к себе и не стояли даже за платой. «Этот парень ломит за троих», «Роман ворочает как бык», «Всякое дело у него кипит в руках» – так говорили о Бастрыкове. И это было истинной правдой.
И теперь, в коммуне, Бастрыков делал больше всех. Тогда, в молодости, у хозяев он работал много, потому что по силе и сноровке своей, по врожденному прилежанию не мог работать меньше. Теперь же он старался – хотел сделать как можно больше, лишь бы скорее люди, собранные им в коммуну, увидели, что они могут достигнуть при коллективном труде.
На рубке новых домов Бастрыков поднимал самую тяжелую стойку, рубил самое глубокое связующее гнездо, кладя бревно на бревно «в замок». Именно на его плечо ложился увесистый, как из железа, литой комель лиственничного сутунка, когда надо было поставить его на попа под фундамент амбара. И на неводьбе Бастрыков брал на себя ту часть работы, от исполнения которой зависели быстрота дела и его удача. Он становился в корму и, направляя веслом ход лодки, как бы очерчивая границы будущей тони, второй рукой выбрасывал поплавковую часть невода и матицы. Выброс матицы, представляющей собой длинный мешок из двухслойной дели, не просто работа – это мастерство. Матицу, лежащую в лодке бесформенным ворохом, надо выбрасывать так, чтобы она при броске распрямилась и в длину и в ширину и плавно, влекомая хвостовым грузилом, уходила в воду. От того, как легла матица в реке – прямо, с натяжением или же с перекосом и перехватом, – зависит удача тони. Если матица идет правильно, вся рыба, захваченная неводом, будет в ней, если же она где-то сцепилась или переплелась, невод идет косо, в нем образуются «подхваты», «проломы», и рыба, в особенности самая крупная, уйдет в реку. Неводить с неопытным метальщиком, или, точнее, поставщиком невода, – все равно что черпать решетом воду. В реке будет рыбы невпроворот, а в неводе – пусто.
Никто в коммуне не мог сравняться с Бастрыковым в умении метать невод, и потому-то, когда надо было поймать рыбы побольше, поймать наверняка, председатель коммуны сам отправлялся на рыбалку.
Удачливее других был Бастрыков и на охоте. Он умел и любил стрелять птицу влёт, а тот, кто не ради прогулки бродит по озерам и борам, кто «кормится» ружьем, тот понимает, что охотник, умеющий стрелять по летящим целям, выигрывает в сравнении с остальными вдвое.
На обдумывание жизни, на подготовку распоряжений у Бастрыкова оставалось только ночное время. Нередко в полночь, а иной раз и под утро возле костра можно было увидеть Романа то с Васюхой Степиным, ведавшим складами коммуны, то с его братухой Митяем, секретарем партийной ячейки, то с Лукерьей, кормившей и обстирывавшей коммунаров, то с Иваном Солдатом, главным среди плотников.
Но как ни был завален работой Бастрыков, как ни спрессовано было его время, он всегда находил полчаса-час, чтобы побыть с Алешкой, поговорить с ним один на один, послушать его мальчишечью бесхитростную болтовню.
Бастрыков не просто любил сына, видя в нем некоторые собственные черты и свойства, он любил его нежно и горячо еще потому, что мальчик напоминал ему Любашу, он как бы соединял в себе их прошлое с настоящим и будущим. Манерой говорить и смотреть Алешка так походил на мать, что временами Бастрыкову казалось: вот она, встала из небытья, его драгоценная Любаша, отдавшая ему, Бастрыкову, все, что имела, вплоть до крови своей, пролитой в муках и страданиях…
– Сынка, хочешь поедем удить? – спросил как-то Бастрыков Алешку.
Дело было под вечер. Бастрыков пришел с раскорчевки весь измазанный сажей и смолой. До ужина оставалось час-полтора. Лукерья вместе с Мотькой хлопотали еще у печки, гремя жестяными противнями.
Алешка закрутился вьюном возле отца. Удочки и банка с червями у него всегда были наготове. Пока Бастрыков умывался с мостков, отфыркиваясь от теплой и мутной васюганской воды, Алешка подогнал обласок.
– Садись, тятя, в нос. Я сам тебя повезу! – ликовал Алешка.
– Ну давай, сынка, вези. Поедем в конец Белого яра. Там заводь есть. На закате окуни должны браться.
– Лады, тятя, поплывем к заводи, – подражая кому-то из взрослых, деланным баском сказал Алешка.
Течение под яром было быстрое, и Алешка легко справлялся с обязанностями рулевого. Он даже не греб, а только чуть водил веслом, не давая лодке разворачиваться.
– А сегодня, тятя, – рассказывал Алешка, – на постройке Иван Солдат дал мне свой топор. Остер как бритва! Пока дядя Иван курил, я целое бревно обтесал, он посмотрел мою работу и сказал: «Молодец! Твердо топор держишь. Хороший из тебя плотник будет». Как по-твоему, тятя, буду я плотником?
– Конечно, будешь, сынок! Война под закат идет, люди обстраиваться начнут, народ в коммуны хлынет. Много домов плотникам срубить придется. О хорошем ты деле думаешь.
– А как по-твоему, тятя, когда я большой вырасту, я Ленина увижу? – спросил Алешка и затаил дыхание в ожидании ответа отца.
– Ленина? Может, и увидишь. Работать хорошо будешь, учиться станешь, в Союз молодежи запишешься. А подрастешь – в Красную Армию пойдешь служить. А там, гляди, по каким-нибудь делам в Москву поедешь. Ну а в Москве Ленина увидеть проще простого. Он и на собраниях бывает и на митингах, а то, глядишь, в Кремль попадешь. Он там и живет…
– А ты, тятя, не видел Ленина?
Назад: Георгий Марков Отец и сын (сборник)
Дальше: Книга вторая