ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I.
Мы покидаем Маю. Лагерь у трех елей. Эвенкийская сказка. Ночь в старой гари. «Одинокая, бродит гармонь».
С каждым днем все сильнее пригревает солнце. Но по ночам мороз сковывает коркой снег, глушит разбушевавшиеся ключи, обжигает холодом набухшие почки осин.
Вблизи лагеря олени выбили корм; их потянуло к открытым отрогам и свежему мягкому ягелю. Трудно стало каюрам разыскивать непокорных животных и пригонять их на стоянку.
— Мы тут много наследили, пора погасить очаг и кочевать на новое место, — сказал Улукиткан, грустным взглядом окинув стоянку. — Плохо долго задерживаться у одного костра: глаза устают смотреть на одно и то же, уши глохнут. Олень и тот не хочет оставаться на старой копанине. Уходить надо. В быстрой воде муть не держится.
Да и всем нам не хотелось задерживаться в этом скучном лагере. Ни гор отсюда не видно, ни ущелья, только кусочек реки да край неба. За два дня, проведенных здесь после возвращения со Станового хребта, мы отдохнули, вымылись в бане, выпекли хлеб. Решили завтра переезжать на новую стоянку и найти, наконец, Лебедева. По нашим предположениям, он должен закончить работу на гольце Сага и находиться где-то на южных отрогах Джугджура. Скорее всего, в районе той группы больших вершин, которые мы наблюдали со Станового. Двадцать девятого апреля утром Улукиткан провел наш караван сквозь левобережную тайгу, и мы вступили в широкую Долину Кунь-Манье. Утро было пасмурное, но теплое.
— Мод… мод… мод… — вяло покрикивали каюры на отстающих оленей.
Каюр Афанасий, уходя, затесал лиственницу и закрепил ерниковую веточку с закрученным на ее конце кольцом — условный знак: ушли далеко, но непременно вернемся.
Наш караван беспрепятственно продвигался в глубь просторной долины. Неширокие лиственничные перелески обмежевывали бугристые мари, разукрашенные лоскутками светло-желтого ягеля, ярко-зеленым стлаником. Снежный покров на солнечных склонах был порван, и уже, казалось, не залатать зиме этих прорех.
У крутого поворота реки, каменистого мыса, Улукиткан остановил караван. Он торопливо вытер рукавом потное лицо, и черные бусинки его пытливых глаз забегали по мысам, по склонам гор, по горбатым лиственницам, одиноко торчащим на мари. Затем, склонившись на посох, он долго приглядывался к ельнику, неширокой полосой спускавшемуся со склона к реке. Я подошел к нему:
— Что увидел?
Он растерянно улыбнулся и долго смотрел мне в лицо, о чем-то раздумывая.
— Когда я был молодой, мог догонять тугутку, таскать на себе дикого барана и ноги не знали, что такое усталость, тогда тут дымился мой чум, — заговорил он, показывая рукой на три толстые ели с сомкнутыми вверху кронами. — Однако, шестьдесят лет уже есть, а то и больше, как я кочевал отсюда. Эко долго ходил и вернулся. Птица тоже далеко летает, да старое гнездо не забывает.
— Неужели узнал места? — удивился я.
— Эко не узнать, если тут жил! Думаю, примета найду. Иди со мною, — сказал он, выпуская из рук вожжу и направляясь к лесу. — Жена тогда должна была принести в чум первого ребенка, обещала сына. Я ему много аю кабарожьих собрал. Но жена ошиблась. Она говорила, в родильном чуме было очень темно, не того поймала, кого хотела: оказалась дочь. Мы покинули эту стоянку — думали, не наше тут место. А чтобы обмануть харги, подменившего ребенка, я оставил тут под елью все аю — пусть, думаю, он караулит их, — а сами кочевали далеко на Учур. Сейчас искать буду, где клал.
— А чем плохо, если родится дочь? — спросил я.
— Опять не знаешь! Девка что делала прежде? Кожи мяла, унты, дошки шила, мясо варила, лепешки пекла, оленей пасла. Но раньше кому-то надо зверя убить, белки, колонков настрелять. Вот и считали: хорошо иметь первым сына, а второй — дочь, тогда шибко ладно в чуме.
Старик подвел меня к трем елям, осмотрел корни, недоуменно повел плечами, потом, кивнув в сторону толстого пня, стоявшего на краю леса, сказал радостно:
— Тогда это была самая лучшая ель! Теперь от нее только догачан остался. Я ее пережил.
Улукиткан разбросал возле пня ногою снег, содрал мох и, запустив под корни руку, долго шарил ею в пустоте.
К нам подошел Мищенко, а затем остальные.
— Кого это он копает? Бурундука, что ли? — спросил Геннадий, покосившись на Улукиткана.
— Еще в молодости где-то здесь спрятал бабки, а сейчас вспомнил, ищет, — ответил я.
Все сгрудились около старика, а он, приподнявшись, протянул мне на ладони три темные от времени косточки.
— Однако, тут кто-то жил после меня, аю мало осталось, — сказал он. — Значит, не зря собирал их: чужой сын все равно играл.
Мы стали рассматривать бабки. Это были совсем позеленевшие от времени маленькие косточки, действительно кабарожьи.
— Хорошо, что не все забрали, а то бы трудно поверить, что ты действительно узнал свои места, — ведь так давно все это было… — сказал я.
Старик вскинул на меня удивленные глаза, обида прозвучала в его словах:
— Зачем стрелять по убитому зверю?! Раз обманешь, а другой раз и правду скажешь, да никто не поверит. Люди, которые тут жили после меня, не могли забрать все, такого закона в тайге нет. Бери, сколько тебе нужно, но хозяину хотя бы маленько оставь, иначе вором посчитают. Понимаешь? Люди эти давно были: Смотри сюда. — И Улукиткан показал на старый затес, сделанный на ели. — Видишь, зарос он… поди, лет двадцать ему, тогда и взяли аю. — И, взглянув на солнце, Улукиткан добавил: — Однако, тут остановимся: корм оленям есть, место веселое.
Мы подтянули караван к трем елям и стали устраивать лагерь. Пробудился лес от ударов топора, людского говора и громыхания посуды. Оживилась марь с появлением на ней стада голодных оленей. Дым костра, поднимаясь высоко в небо, Расползался шатром над нашей стоянкой.
Каюрам придется здесь жить долго, пока мы не вернемся от Лебедева. Они ставят палатку капитально, на прочных растяжках, с наветренной стороны делают из еловых веток заслон. Печку внутри установили на камнях, борта палатки заваливают снегом. Упряжь, потки с продуктами, посуду развесили на колышки, вбитые в стволы деревьев. Нарты сложили горой, полозьями вверх.
Нам же предстояло провести здесь только ночь, поэтому устроились мы наскоро. И как только ночлег был готов, я поднялся на одну из сопок левобережного отрога. Хотелось определить местоположение гольца, который мы с Пресниковым видели со Станового в непогоду, и наметить более легкий к нему путь.
Передо мною открылся Джугджурский хребет, убранный хмурыми скалами, с многочисленными разветвлениями, с извилистыми долинами, сбегающими к реке Кунь-Манье. Ближние вершины громоздились каменными глыбами. За ними поднималась ввысь главная линия хребта с белоснежными башнями, минаретами. Справа сияла в лучах заходящего солнца группа мощных гольцов, затянутых снизу прозрачной дымкой. Среди них потерялась интересующая меня вершина: угадать ее трудно, до того все они схожи между собой.
Когда я вернулся в лагерь, на западе гасла вечерняя заря. Сумрачная синева окутала ближние горы. В долину пришла тишина. Рано затих костер, уснули собаки. Не угомонятся только бубенцы на пасущихся оленях.
Я забрался в палатку. В печке глухо потрескивают дрова, освещая все вокруг приятным полусветом. Никто не спит, но все молчат.
— Что это у нас так тихо? — спросил я, недоумевая. Василий Николаевич подал мне знак садиться.
— Улукиткан сказку обещал рассказать про богатыря и почему эвенки стали кочевать, да начало, говорит, потерял, не может вспомнить, — пояснил он шепотом, кивнув головою в дальний угол.
Старик сидел в своей привычной позе, с поджатыми под себя ногами, низко опустив голову. Я снял верхнюю одежду и, усевшись возле печки, приготовился слушать.
— Эко беда, годы съедают память, как огонь сухую траву, — произнес Улукиткан с досадой и сожалением.
И снова тишина. Кто-то громко потянул из кружки горячий чай. Кто-то вздохнул, пошевелился. Я подбросил в печку дров, ярко вспыхнуло пламя. Старик вдруг выпрямился, повернул к нам голову, и его голос зазвучал грустно и напевно:
— Никто из стариков не помнит, когда это было, но все знают, как случилось. Богата была раньше тайга разным зверем, птицей, рыбой, совсем не то, что теперь. Люди не кочевали, не делали ловушек, им не надо было пасти оленей. Только подумают о мясе, как у чума появляются жирные сохатые сокжои; глазами поведут — кругом в лесу глухари, рябчики — бери, что угодно, ешь, сколько живот просит. Все давала тайга и не беднела: человек одного зверя съест, а на его место из каждой косточки новые родятся.
Улукиткан хлебнул горячего чая, отодвинулся от накалившейся печки и, усевшись поудобнее, продолжал:
— Жил тогда богатырь Сакал, шибко сильный. Там, где ступит его нога, — озеро разольется, если вздохнет полной грудью — как от ветра, лес валится, бросит куда взгляд — будто молния сверкнет. Это он и устроил так жизнь, что эвенки горя и нужды не знали, враги в тайге появляться не смели. Но вот Сакал стариться начал, а жена никак не могла родить ему сына. В его чуме много лет шаманы били в бубны, призывали на помощь тени предков, молили духов. В жертвенниках не остывало сало, не высыхала оленья кровь. Ничто не могло умилостивить богов. И люди с горечью думали о том, что с ними будет, если Сакал умрет, не передав своей силы сыну. Звери выйдут из повиновения, разбредутся по тайге, оставив человеку лишь путаные следы; птицы разлетятся, где искать их будешь в чаще? Рыбы уйдут в глубину больших рек.
Решил богатырь Сакал подняться на самую высокую гору и еще раз просить милости у доброго духа гор.
— Ладно, — ответил ему хозяин гор. — Я пошлю тебе сына, но помни, Сакал-богатырь, он не должен знать женщин из чужого племени. Как только сын нарушит этот обет, великое бедствие постигнет твой народ.
Согласился богатырь Сакал, клятву дал за сына. С горы спустился, шкуры расстелил и крепко заснул. Во сне видит жену молодой, нарядной, красивой. Чум родильный себе ладит, а сама песни поет. Давно он не видел ее такой веселой.
Не день, не два, не месяц спал он, а когда проснулся, видит — мальчик рядом стоит. Хотел взять его на руки, попробовал поднять — силы не хватило, тяжелым показался. Потянул к себе, а тот ни с места. Понял старый Сакал, что это и есть сын его, к нему его сила перекочевала. Вывел Сакал сына из чума, посмотрел в лицо и удивился: такого красавца ему еще видеть не доводилось.
— Имя твое будет Гудей-Богачан, — сказал Сакал. — Ты родился, чтобы уберечь счастье своего народа, как это делали твои предки, твой отец.
На праздник собрались люди со всей тайги. Много мяса было и оленьего, и сохатиного, и кабарожьего, никто не помнил такого веселья, какое было тогда. Девушки пели песни, парни мерялись силой в борьбе, состязались в беге и меткости. Сын Сакала Гудей-Богачан во всем был первым. А старый богатырь головы не поднимал, брови нахмурив, молча сидел. Вспомнил он про клятву, что горному духу дал, и тяжело стало у него на сердце. Сможет ли сын сдержать эту клятву до конца своей жизни?
Словно тополь, быстро рос Гудей-Богачан, силой наливался. Настоящим богатырем стал, по тайге бродить начал. Где горы по-своему переставит, реку, куда ему нужно, направит, море берегами обложил. Все это для удобства людей делал Гудей-Богачан. Далеко за тайгу разлеталась слава про него, про то, как хорошо живут эвенки. Враги завидовать стали, думать начали, как отнять счастье у народа.
Однажды птицы перелетные весть недобрую принесли: идет на тайгу войско большое, злые пришельцы хотят убить Гудей-Богачана. Собрал молодой богатырь своих сверстников и с ними пошел навстречу врагу. Год бились, второй, третий… Все погибли, остались только Гудей-Богачан да Кара-Иргичи — черный волк из чужого войска. Схватились богатыри последний раз — пошатнулась земля, полетели скалы. Свалил врага Гудей-Богачан, придавил коленкой и думать стал, что с ним сделать.
— Не убивай меня, богатырь, — сказал Кара-Иргичи, — иначе некому будет рассказать людям другого племени о твоей храбрости, некому будет предупредить их, чтоб в тайгу твою не ходили…
Поверил Гудей-Богачан, отпустил черного волка. А Кара-Иргичи, как только в безопасности очутился, злобно пообещал:
— Мы еще встретимся! — и исчез.
Вернулся к себе Гудей-Богачан. Не сидится молодому богатырю. Надумал он заставить солнце светить зимою так же, как и летом, чтобы людям всегда было тепло. Решил прежде узнать, как к солнцу подступиться. Послал в разведку гуся, он не вернулся; послал соболя — бесследно пропал; отправил оленя — где-то затерялся. Понять богатырь не может, кто их там задерживает. Видит, ворон летит с юга. Уселась черная птица на дерево и говорит:
— Слыхали мы, что ты, храбрый Гудей-Богачан, собираешься заставить солнце светить зимою так же, как и летом, да не знаешь, как это сделать. Отправляйся сам на юг и иди до тех пор, пока не встретятся большие горы. Зимою ветры насыпают на них много снегу, они-то и заслоняют солнце. Разбросай горы — и будет всегда тепло, — сказал ворон и улетел обратно.
Гудей-Богачан стал просить отца отпустить его в этот путь Забеспокоился старый Сакал, опасаясь, что на чужой стороне молодой богатырь увидит красивую девушку и не устоит перед соблазном любви. Стал отговаривать сына, да разве удержишь в гнезде орленка, если у него отросли крылья и он однажды уже испытал их силу?!
— Иди, но помни: твои глаза не должны задерживаться на лицах чужих девушек, уши твои не должны слышать их голосов, ты не должен искать близости с женщиной в чужой стороне, иначе великое бедствие постигнет народ, — сказал на прощанье старый Сакал.
Прошел молодой богатырь всю тайгу, равнины, через реки большие и малые переправился, а гор все не видно. Возвращаться уже решил, но тут ворон невесть откуда появился. «Иди, — говорит, — за мною, горы уже близко».
Еще день шел Гудей-Богачан. Видит впереди зеленую падь, а в ней стойбище большое, вокруг которого войско стоит огромное и впереди войска богатырь Кара-Иргичи. Догадался Гудей-Богачан, что обманул его проклятый ворон и в стан врагов привел. Но Кара-Иргичи, как заметил Гудей-Богачана, видать, испугался и убежал из своего стойбища, а за ним и войско все кинулось.
Спустился молодой богатырь в падь. По стойбищу ходит, в чумы заглядывает, удивляется: ни женщин, ни детей, все добро брошено. Но вот видит он: на краю леса дымок вьется, к небу тянется, большой чум стоит, узоры в нем расшиты золотом. Зашел в него Гудей-Богачан, да так и онемел, с места сдвинуться не может, будто к земле прирос. Глазам своим не верит. Навстречу ему со шкур звериных поднялась невиданной красоты девица, в дорогом наряде, стройна, как березка в густом лесу, глаза горят ласкою. Подошла она к Гудей-Богачану, крепко обняла его за шею, жарко поцеловала. Грудью своей коснулась его груди.
— Давно я поджидаю тебя, мой любимый Гудей-Богачан, спас ты меня от злого богатыря Кара-Иргичи, — сказала красавица и, за руку взяв Гудей-Богачана, на шкуры мягкие его усадила.
Не верит молодой богатырь, что так легко досталась ему дорогая добыча, не может отвести глаз от нее.
— Веди меня в свой чум, женой твоей буду верной, сыновей-богатырей принесу, — говорит девица, а сама раздевает молодого богатыря, на подушки мягкие кладет его голову покорную.
Забыл Гудей-Богачан про наказ отца, не вспомнил про свой народ, остался в чуме. Утром проснулся — видит возле себя Кара-Иргичи. Хочет встать молодой богатырь, схватиться с ним, да не может он сдвинуться с места, поднять руки, — растворилась сила богатырская в ласках женщины.
— Говорил тебе, что мы встретимся! Не силой, а хитростью победил я тебя, — сказал Кара-Иргичи и занес над богатырем руку с ножом.
— Не тронь, брат мой, я сама убью его! — слышит Гудей-Богачан голос девицы и видит, как, взяв у черного волка нож, она склоняется над ним. — Слушай меня, молодой богатырь Гудей-Богачан, и терзайся позором. За одну ночь любви моей ты заплатил дорогой ценой — ценой счастья своего народа и своей жизни. Сейчас ты умрешь от моей руки…
Так и расстался с жизнью богатырь в чужой стороне, так поплатился он за любовь женщины чужого, враждебного племени.
Тот же ворон разнес повсюду недобрую весть о смерти молодого богатыря Гудей-Богачана. Умер от горя старик Сакал, разлетелись птицы кто куда, разбрелись звери по тайге, следом за ними ушли обездоленные эвенки. Не захотели они жить в неволе у Кара-Иргичи, с тех пор и стали кочевать…
Умолк старик, уронив на грудь седую голову.
— Чайку горячего выпей, — предложил Василий Николаевич.
— Чай хорошо, — оживился Улукиткан, — буду пить, да надо спать, поди, уже полночь.
Я вышел из палатки.
Над долиной глубокая ночь, щедро политая трепетным блеском лунного света. Вокруг так светло, что трудно угадать, близко ли утро или все еще продолжается вечер. Воздух неподвижен, тишина. Только скрипучие шаги оленей по затвердевшему снегу нарушают безмолвный покой да изредка доносится из-за леса глухой, отрывистый крик ночной совы. Вот она, северная ночь, нарядная, затянутая серебристой дымкой, с темно-голубыми тенями, с просветленным небом и необыкновенно тонким колоритом! В ней и грусть, и безмятежность, и нерушимый покой… Нет, невозможно описать всю прелесть северной ночи — до того она прекрасна в непосредственной близости, когда ощущаешь ее холодное дыхание и зримо представляешь сочетание тончайших красок.
Утром мы поторопились покинуть лагерь. С собой потащили две нарты. Наш груз состоит из палатки, печки, спальных мешков и двухнедельного запаса продовольствия. Пойдем втроем: Мищенко, Пресников и я. Так лучше: кто-нибудь из нас один будет постоянно находиться на стоянке, варить обед, выпекать лепешки, готовить дрова, а двое могут полностью заниматься поисками.
Нарты нагружены, увязаны. Василий Николаевич достал из своей потки пачку писем, захваченных им из штаба для лебедевского отряда, и бережно рассовал их по боковым карманам гимнастерки.
Перед тем как тронуться в путь, все молча собрались у костра. Так уже давно у нас заведено — минуту помолчать перед большим походом. Солнце еще не появилось, но восточный край неба все больше и больше светлеет. Ко мне подошел Улукиткан.
— Может, холод будет: восход нехорош. Хлеб клади обязательно за пазуху, не замерзнет, — сказал он ласково, передавая нам троим по теплой, недавно испеченной лепешке. — Кушать будешь на привале — вспомнишь, что Улукиткан правильно толмачил, — добавил старик, и добродушная улыбка озарила его лицо.
Все это было искренне и трогательно. Мы в радостном смущении даже спасибо старику сказать не догадались. Хотелось сделать что-то большое, достойное этого простого проявления души старого таежника. Ведь нужно же было ему после утомительного перехода провозиться в своей палатке до утра с выпечкой лепешек, и все для того, чтобы сделать нам приятное, хорошо проводить нас в путь!
Обычно сдержанный, Василий Николаевич схватил в свои объятия Улукиткана, закружился с ним возле костра, тяжело переставляя ноги. Вот он остановился, поставил Улукиткана против себя и спросил со всей серьезностью:
— А тебе, Улукиткан, делает кто-нибудь столько же приятного, как это можешь делать ты?
Старик не торопясь поправил сбитую на затылок ушанку и задумчиво поглядел на Василия Николаевича, видимо, подбирая нужные слова.
— Мать лижет телка — ему приятно и ей тоже. Если от моей заботы вам хорошо, то от этого мне еще лучше. Человеку дано две руки, чтобы они помогали друг другу.
Мы распрощались. Геннадий и каюр Николай пошли проводить нас до устья правобережного ручья.
Снова лямки обняли плечи, запели полозья унылую песню. Наш «караван» миновал бугристую марь и неожиданно попал в старый завал. Черные, обугленные от пожара стволы сучковатых елей давно свалились на землю, подняв кверху корневища. Завилял след в поисках прохода. Пустили в ход топоры, но пробиться не удалось. Свернули к реке, и там тоже не лучше. Подопревший лед на перекатах подкарауливал на каждом шагу, а берега были завалены наносником и крупными валунами, принесенными сюда рекой. С большим трудом преодолели препятствия и выбрались к сыролесью.
На высоком берегу реки Кунь-Манье мы остановились передохнуть. Надо было дать отойти плечам. Ноги у всех мокрые. Мы с тревогой посматриваем вперед, туда, где поредевшая лиственничная тайга перехвачена полосками кочковатых марей и зеленых стлаников. Навстречу солнцу торопливо бегут облака, все больше сгущаясь у горизонта. Дневной свет тускнеет. Неотогретый, заиндевелый лес шумит глухо и тревожно.
След каравана прижался к горам. Думалось, там легче будет идти, однако протащились с километр косогором и поняли, что дальше тащить нарты не под силу. Пришлось снова спуститься в долину.
В природе полное смятение. Зима вся в проталинах, доживает последние дни, а у весны оказалось так много хлопот, так много она всем наобещала, что сил не хватает, и ни одно начатое дело не может она довести до конца: в ложках пробудила ручьи, а берега не очистила от снега; на реке сдвинула лед, да так и бросила его, сжатый гармошкой у переката; вскрыла мари, но отвести воду забыла. А нам из-за этого все труднее идти. Россыпи, поднявшиеся из-под снега, завалы изматывают силы.
Решаем перебрести на левый берег Кунь-Манье, поближе к северным склонам отрога. Там снег оказался глубже и суше, до него еще не добралось солнце. Продвигаемся с большими усилиями, одно облегчение — меньше воды и проталин. Геннадий с Николаем прокладывают дорогу, за ними тянется караван. Нарты задевают края борозды, то и дело переворачиваются, цепляются за пни. А небо уже сплошь затянуто тучами. Встречный колючий ветер холодит лицо. Ни птиц, ни следа зверя — все живое, предчувствуя непогоду, спряталось, забилось по дуплам, в щели, в чащу.
К двум часам доходим до крутой излучины реки. Кунь-Манье уходит от нас вправо, теряясь за синеющими вдали мысами. Слева видно боковое ущелье, затянутое у входа ольховой чащей. Без слов и сговора сворачиваем в него. Всеми нами руководит одно желание — как можно скорее вырваться из этой неприветливой долины.
За чащей на первой проталине сбрасываем лямки, лыжи, в изнеможении валимся на снег. Пресников бросает через плечо суровый взгляд на пройденный путь, а его губы все еще сжаты от недавнего напряжения. Голод напоминает о себе. Первым поднимается Василий Николаевич. Он достает из багажа топор и, будто боясь разбудить нас, бесшумно идет за дровами Все провожают его завистливыми глазами. У этого человека даже и в критические минуты всегда находится драгоценная капля бодрости и неистощимой воли. Она-то сейчас и выводит нас из состояния минутного оцепенения. Поднимаемся. Товарищи помогают Василию Николаевичу. Я развязываю нарты, достаю посуду, продукты.
Вспыхнул огонь, обнимая красным пламенем котел. Мы усаживаемся возле костра. Кажется, нет у путешественника более верного спутника, нежели костер. Кому, как не ему, в поздний час ночи ты откроешь свои заветные думы и мечты? Кто порадует, обласкает тебя в минуты жестоких неудач? Отогреет закоченевшее от стужи тело? Кто оберегает твой сон и никогда тебе не надоедает?
После обеда прощаемся с Геннадием и Николаем. Они возвращаются на табор, а мы продолжаем свой путь. Идем глубоким снегом, выбирая путь по редколесью. Под деревьями уже образовались круги проталин. Дно ущелья, да и боковые склоны затянуты стлаником, ольхой, рябиной. Попадается и краснотал, но больше всего березки. Она так заплела своими корявыми ветками проходы, что местами без топора ни за что не пройти.
Время тянется страшно медленно. Мы потеряли понятие о расстоянии, передвигаемся черепашьим шагом и все чаще задерживаемся, чтобы передохнуть. Груз намок и отяжелел. Все труднее перетаскивать нарты через завалы и проталины. Бойка и Кучум тоже намаялись по глубокому снегу, плетутся нашим следом, волоча за собой мокрые хвосты. За поворотом из-за ближних отрогов показалась скалистая вершина гольца. До нее остается еще добрая половина пути, а день уже на исходе. Решаем дойти до первой проталины или площадки и там расположиться на ночь. До подножия нам сегодня явно не добраться.
Но за поворотом нас подкарауливала еще большая неприятность: нарта Василия Николаевича попала в щель, провисла и переломилась пополам.
— Тьфу ты, дьявольщина! Где тонко, там и рвется! — буркнул он с досадой, сбрасывая лямки и опускаясь на снег.
— Закуривай! — кричит издали Александр, и до нашего слуха доносится его густой, раскатистый смех.
— Ну и человек! Чего ржешь? — говорит серьезно Василий Николаевич, с трудом сдерживая раздражение.
Александр подтащил свою нарту к нам, достал кисет.
— С чего унывать, дядя Вася? Дрова рядом; воды сколько хошь, мясо есть, тут и остановимся, — ответил он успокаивающе мягко. — Но первым долгом надо покурить, — яснее будет, как и что делать…
Очевидно, что путь наш сегодня оборвался. У нас нет ни, гвоздей, ни проволоки, ни инструментов, чтобы починить пострадавшую нарту.
— Не везет тебе, Василий Николаевич, — начинает подшучивать неугомонный Александр, выпуская из широких ноздрей дым. — Завтра я пойду передом, так надежнее будет…
Он размял на ладони недокуренную цигарку, высыпал табак обратно в кисет, встал.
Поднялся и Василий Николаевич.
Мы отдохнули, перетащили груз и нарты к ближней скале и расположились на крошечной плите среди россыпи. Тут уж не, до удобства, лишь бы сухое место. К тому же скала защищала нас от холодного ветра, не на шутку разыгравшегося в ущелье. Палатку ставить негде, придется ночевать под открытым небом, у костра.
Пока устраивали приют, созрел новый план: Александр останется на таборе чинить нарту, готовить ужин, а мы с Василием Николаевичем пройдем дальше на лыжах, проложим дорогу по снегу к подножию гольца, до которого совсем недалеко. Это облегчит завтрашний путь. Притом нам не терпелось проверить, обнаружится ли след Лебедева в этом ущелье.
Наскоро сушим одежду, выпиваем по кружке чаю и покидаем стоянку. До темноты остается немногим больше двух часов. Ущелье сжимают каменистые мысы. В заледеневшем русле глухо ворчит уже пробудившийся ручей. Чем выше мы поднимаемся, тем суше снег. Лыжи тонут глубоко, местами приходится сбрасывать их и продвигаться вброд.
Километра через четыре ущелье раздвоилось. Сворачиваем правой лощиной, полагая, что она приведет нас к первому гольцу. Торопимся. Но через километр нас встретил завал из каменистых глыб, а дальше проход оказался переплетенным стволами упавшего леса. На лыжах, да еще с нартами тут явно не пройти.
Что же делать? Возвращаться ни с чем на стоянку не хотелось: это означало бы, что завтрашний день придется затратить на поиски прохода. Попытаемся все же пробиться через завал и заглянуть, что же там дальше и можно ли, хотя бы на лыжах, добраться до подножия гольца.
А день уже на исходе. Ветер полощет тучи. Даль затягивается сумраком. Усталость все настойчивее напоминает о себе.
Снимаем лыжи, заправляем фуфайки в штаны, затягиваем потуже ремни. Надо торопиться, чтобы ночь не застала нас в завале. Тогда не выбраться отсюда до утра. Но тут все против нас: сучья хватают за одежду, ноги то и дело проваливаются в пустоту, подошвы унтов скользят по камням. Вокруг обугленный лес, всюду валяются полусгоревшие стволы, торчат вывернутые пни.
Василий Николаевич забыл про трубку, взмок от напряжения и поминутно чертыхается. Я еле плетусь за ним. Кругом завал. Окончательно убеждаемся, что с нартами нам здесь не пробраться под голец. Сворачиваем вправо на отрог с намерением найти проход в соседнее ущелье.
Верх отрога оказался затянут сгоревшим стлаником, уже освободившимся из-под снега. Трудно представить более неприятное препятствие, нежели стланиковые гари — густое сплетение из жестких обугленных веток и корней прикрывает метровым слоем опаленные огнем камни. Негде ступить ноге, не за что схватиться руками — все предательски неустойчиво. Мы с трудом взбираемся на верх отрога. Серый и холодный — очень холодный! — день закончился, не порадовав нас даже красотой заката.
Василий Николаевич устало опускается на камень, достает из-за пазухи бинокль и начинает осматривать местность. Я усаживаюсь рядом, не могу отдышаться. В нашем распоряжении всего несколько минут. Нужно успеть до темноты спуститься на стоянку.
Сквозь дымчатый сумрак виднеются широкой панорамой однообразные гольцы. Они начинаются примерно километрах в шести от нас и тянутся непрерывной грядой далеко на восток, теряясь среди бесчисленных нагромождений Джугджурского хребта. Левее гольцов виднеется глубокая ложбина. Она круто сбегает вниз и, как бы обрываясь, открывает вид на Джугдыр — скученный, плосковерхий, вытянутый с севера на юг. Детали уже не просматриваются. Вокруг безмолвно, пустынно, тускло, а обгоревший лес и опаленные огнем россыпи делают пейзаж мертвым.
Мне и теперь не удается опознать среди ближних вершин ту, которую мы видели со Станового и которая по высоте должна превосходить остальные в этой группе гольцов. Вероятно, с той стороны, откуда мы смотрим на нее, она имеет другое очертание. Жаль, что все так неудачно получается.
Ведь, отыскав вершину, мы легче обнаружили бы лагерь Лебедева. Перебраться же с нартами в соседнее ущелье через боковой отрог из-за крутизны и завалов тоже невозможно. Неужели придется возвращаться на Кунь-Манье и по ней идти выше в поисках прохода?
— Вы ничего не слышите? Чудится мне: не то песня доносится, не то бубенцы позванивают, — говорит Василий Николаевич, настораживая слух и всматриваясь в глубину соседнего ущелья, затянутого редколесьем.
Ветер на какое-то время стих. Ночь окутывает вершины гор густым мраком. До слуха доносится только шорох настывающего снега да слышится наше учащенное дыхание.
Василий Николаевич вдруг хватает меня за руку:
— Слышите? Гармонь! Ей-богу, гармонь! Вот провалиться мне на этом месте!
— То были бубенцы, теперь гармонь. А я ничего не слышу. Скрипит старая лесина, а тебе чудится всякое.
— Да что вы — лесина! Истинно говорю, гармонь!
Напрягаю слух. Действительно, доносится какой-то нежный звук. Нет, это не скрип дерева, не голос птицы. Прислушиваюсь и не верю себе: издалека, из самой глубины ущелья, просачиваются отрывки какого-то знакомого мотива. Как странно и необычно звучит мелодия в этом мертвом лесу, среди опаленных огнем россыпей!
Василий Николаевич вскакивает:
— Ведь завтра Первое мая, понимаете? А мы-то и забыли! У Лебедева вечеринка, честное слово! Они где-то близко. Пошли!
— А как же с Александром? Ведь мы отлучились на два часа, он беспокоиться будет, искать начнет…
— Ничего, — говорит Василий Николаевич и, подумав, добавляет: — Пойдет нашим следом, выйдет сюда, а мы тут повесим рубашку с запиской, что, дескать, Лебедева обнаружили.
— Тогда давай поторапливаться.
Через три минуты мы уже пробрались через гарь, спускаемся в соседнее ущелье. Музыка почему-то стихла. Совсем стало темно. Идем почти на ощупь, с трудом различая пни, валежник, часто натыкаемся на сучья и торчащие над поверхностью корни погибших от пожара лиственниц. А ниже еще хуже: сухой, колючий стланик сплошь переплел проходы. Темная ночь, предательская пустота меж камней, лесной завал — все против нас. Препятствия следуют одно за другим.
— Василий, я ничего не вижу и идти дальше не могу. От штанов, кажется, одни лоскуты остались, руки в крови. Ночуем тут, — предлагаю я.
— Да и я думаю: что торопиться, ведь Лебедев никуда не уйдет, — отвечает он.
Мы находим небольшую проталину, собираем дрова. У нас одно желание: прилечь и забыться. Вдруг оттуда же, из глубины ущелья, доносится знакомый звук», только теперь он слышится яснее, и я узнаю «Одинокую гармонь». Здесь, среди омертвевшей природы и сурового безмолвия, мелодия действительно кажется одинокой. Но в эти минуты роднее ее нет ничего. Мы стоим, забыв про усталость, а гармонь надрывается, зовет, обещает приют и сладостный отдых в кругу друзей. Мелодия то стихает, расплываясь в пространстве, то доносится стройно, звучно и все же печально.
А вокруг ничего не видно. Снова томительная тишина, ни ветра, ни треска падающих деревьев. На западе у горизонта прорезался слабый отсвет потухающей зари.
Мы молча разжигаем костер.
— Как же это мы — счет дням потеряли, никто и не вспомнил про Первое мая, а надо бы отметить, — прерывает молчание Василий Николаевич.
— Дни-то на счету, а праздники на нас не в обиде будут.
Наша стоянка оказалась неудобной. На мокрой и холодной почве и на минуту нельзя было прилечь — моментально бы застыло тело. На угловатых же камнях можно устроиться только сидя, но усталость требует большего. Ощущаю острую боль в спине, ноги как свинцом налиты, руки повисают, словно плети.
Стланиковые дрова горят ярко, пышно, но без жара. Пламя то вдруг вспыхнет, отбросив на миг подступающую темноту, то печально погаснет, и тогда холод заползает под одежду, леденит расслабленное тело.
Мы кое-как устраиваемся и впадаем в полузабытье, в котором события дня фантастически переплетаются с призрачным миром, где нет гарей, распутицы и проклятого холода. Пробуждаясь, мы возвращаемся к действительности, бросаемся к костру — спасительному источнику тепла, способному вернуть бодрость.
В полночь темнота поредела, очистилось небо, ярко загорелись звезды. На севере прояснились бесконтурные громады гольцов. Всплывают россыпи, гари и далекие хребты. В раструбе двух вершин медленно и величаво поднимается луна. Она как-то смягчает мерцание звезд, рассеивает остатки мрака, украшает склоны гор фантастическими узорами. Все вокруг ожило, преобразилось, мертвый пейзаж стал неузнаваемым. Мы сидим у костра, поглощенные чудесным видением. Вокруг беспредельный покой. Хочется уснуть, но холод отгоняет сон.
— Давайте пойдем, тут все равно не отдохнешь, только намучаешься, — говорит Василий Николаевич.
Но я вижу, каких усилий ему стоит подняться с места. Он с трудом разгибает закоченевшую спину и бросает упрямый взгляд в глубину ущелья. Я встаю молча, кладу на огонь остатки сушника, чтобы запастись теплом на дорогу, и мы покидаем проталину.
Луна сопровождает нас справа. Светло. Идем медленно, молча, как обреченные. Шаги будят тишину. Рядом ползут наши тени.
Обходим неглубокий ложок и боковым гребнем добираемся до редколесья. Василий Николаевич озирается вокруг.
— Век бы по ней не ходить! — бросает он зло и, оглядев свою изорванную одежду, горестно качает головой.
Надеваем лыжи и спускаемся на дно ущелья. И вскоре натыкаемся на явный след прошедшего каравана — несомненно, Лебедева. Усталости и напряжения словно и не было. Ноги зашагали бодрее, на душе посветлело, а мысли уже заняты радостью предстоящей встречи.
Время приближается к утру.
Скоро тайга поредела. На снегу все явственнее следы и свежая копанина, в воздухе улавливается запах человеческого жилья. Слева слышится шум и треск. Мы останавливаемся. Это удирают отдыхавшие на мари олени, вспугнутые нашим появлением. Где-то близко залаяла собака.
Через несколько минут мы увидели струйку дыма, поднимающегося ввысь, а затем и лагерь из двух палаток, прижавшихся к краю высокоствольного леса. Собака Берта, узнав нас, с радостным визгом бросается навстречу. Василий Николаевич зажимает ей рот, грозит пальцем и молча подает мне знак не выдавать нашего приближения.
Осторожно пролезаем внутрь палатки. Здесь все спят. В палатке настолько тесно, что негде присесть.
— Ишь как вольно расположились. Не ждали гостей, — шепчет мне Василий Николаевич, а сам хитро улыбается: по глазам вижу — что-то озорное замышляет.
— Пойдем в другую палатку — может быть, там свободнее, — предлагаю я.
— Не надо, потерпите немного. Будить не будем, приляжем на часок. Они сами сейчас освободят нам место. — И он, выбросив из печки недогоревшие головешки, стал жадно закуривать, заговорщически обозревая полураздетые тела. Я покорно жду, не понимая, для чего нужно было тушить огонь в печи.
Так в безмолвии мы сидим некоторое время. В палатку все настойчивее проникает холод, люди начинают шевелиться, поеживаться, поджимать под себя ноги, прятать руки и свертываться в комочки, как береста на огне. От этого в палатке становится свободнее, можно уже, кроме нас, поместить еще не одного ночлежника. Василий Николаевич доволен.
Когда мы раздевались, проснулся Лебедев. Он приподнялся, удивленно посмотрел на нас, что-то пробурчал и снова лег, но тут же вскочил.
— Вы откуда взялись? — изумленно вскрикнул он и стал протирать заспанные глаза, не веря, что все происходит наяву.
— С горы свалились. Торопились к празднику, но, как видишь, не поспели, — ответил Мищенко, кивнув головой в сторону пустой посуды.
— Да вы взгляните на себя! Где кочегарили? Все в саже… — Лебедев захохотал и, тормоша спящих товарищей, закричал полным голосом: — Эй, хлопцы, поднимайтесь! Кто дежурный, почему печь погасла?
Потом обхватил своего дружка Василия Николаевича Мищенко, и оба замерли в крепких объятиях.
До слез было приятно видеть встречу этих сердечных людей, проработавших в экспедиции рядом друг с другом много-много лет. Тяжелый труд, лишения, борьба с причудами природы навсегда связали их настоящей дружбой.
Скоро под лиственницей разгорелся костер. Все собрались возле него. Вышли люди из второй палатки.
На обветренных лицах товарищей лежит отпечаток пережитых испытаний, бессонных ночей и раздумий, изрядно поношенная одежда хранит следы зимних походов, бурь, бивачных костров.
Все окружили Василия Николаевича. У него из раздутых карманов гимнастерки торчат примятые углы конвертов, они-то и приковывают внимание обитателей лагеря. Получить письмо в этих диких горах, да еще так далеко от населенных мест, по меньшей мере чудо. Но Василий Николаевич не торопится. Придерживая загрубевшими ладонями карманы, он хитро улыбается и кричит басом:
— Разойдись, без пляса никому!
Все расступились. Образовался круг. Лебедев, неуклюже подбрасывая свое худое тело и тяжело перебирая ногами, пытается изобразить какой-то танец. Василий Николаевич хлопает в ладоши.
— Ай-да-да, ну-те-да! — весело подпевает он хриплым голосом, стараясь попасть в такт танцующему.
— Хватит, давай письмо! — подступает к нему Лебедев.
— Что ты, Родионович! Надо вприсядку, дешевле не велено отдавать.
— Вприсядку? Ишь чего захотел! Не буду, отправляй письмо обратно.
Василий Николаевич достает из левого кармана гимнастерки пачку писем. Все насторожились, заулыбались. А он медленно, с явной издевкой вытащив из пачки письмо Лебедева, повертел его в руках и переложил в правый карман.
— Одно письмо поехало обратно, адресат не желает получать. Следующий…
В круг врывается Евтушенко — молодой рослый рабочий. На миг задерживаясь перед Василием Николаевичем, он легко выбрасывает вперед ногу, ставит ее на пятку и, лихо подбоченившись, встряхивает головой:
— Наприсядки? Можно! А ну, хлопцы, дружнее!.. Ребята расступаются. Чей-то бойкий тенорок затягивает плясовую. Все подхватывают:
Гоп, кума, не журыся,
Туды-сюды поверныся,
Отокечке чоком-боком
Перед моим карим оком.
Евтушенко, отбросив назад корпус и низко приседая, проносится по кругу. Из-под ног его брызгами взметается снег. На помощь ему подоспевает гармонь, дружно ударяют ладоши.
— Стой! — вдруг ревет Василий Николаевич и жестом руки заставляет всех умолкнуть. — Зря, Евтушенко, пятки чешешь, — говорит он уже спокойно. — Тебе письма нет, а та веснушчатая, в голубой косынке, просила передать устно, чтоб ты вернул ей фотокарточку: замуж выходит. Понял?
Сквозь смех слышатся голоса:
— Сходи с круга, не задерживай!
— Мишка, отломи за меня!
— Подбери слезу!..
— Шалишь, дядя Вася, давай письмо, у меня ноги не казенные!.. — пытается протестовать Евтушенко. — Сам напиши, но отдай. А насчет голубой косынки ошибся: это ведь Егора невеста…
— Ладно, уговорили, — смеется Василий Николаевич. — Получай… А вы не лезьте — говорю, без пляса никому…
Только через полчаса умолкла гармонь, стихли голоса. Распался на угольки осиротевший костер. Люди разбрелись по лагерю. Кто ушел за палатку, кто примостился на пне или Уселся на нарту. Лебедев — тонкий, высокий, с почерневшим от ветра лицом — стоя подпирает плечом лиственницу. Письма заставили на какое-то время забыть лагерь, горы, даже голубое приветливое небо, освещенное утренним солнцем. Все мысленно перенеслись в родные, далекие места, к дорогим сердцу людям, взволнованно ощущая их близость. Письма были разные, да и по-разному воспринимались. Но даже самые радостные из них вызывали на лицах и в глазах читающих грусть разлуки.
Мы с Василием Николаевичем, не желая своим присутствием мешать переживаниям товарищей, уходим в палатку и отдаемся счастливому покою.