3. Стрепета
Настоящий охотничий сезон начинался летом, с приездом на каникулы моих братьев. Целые дни проводили мы в лугах, бродя по берегам озер и затонов Урала. Любимым нашим местом была котловина Каленовской старицы. Там всегда клевали сазаны, по камышам выводились утки самых различных пород, на лужайках то и дело выпархивали из травы стайки серых куропаток. В камышовых зарослях на берегах жили волки, зайцы и лисы.
Помню, подъехали мы как-то рано утром к старице. Брат с ружьем начал пробираться к воде, надеясь пальнуть по уткам. И вдруг видим, как он, глянув в сторону, начал поспешно пятиться назад.
В чем дело? — спрашивает отец.
Волк, там в камышах волк, — испуганно шепчет побледневший охотник.
Отец выхватил у него ружье, кинулся в камыши, мы побежали за ним, но волка уже не оказалось, он успел улизнуть. Долго подтрунивали над храбрым стрелком, и брат только сумрачно отмалчивался.
В это же лето у нас произошла другая встреча с волками. Бегая, как обычно, босым по берегу старицы, я сильно поранил ногу, наступив на скошенную дудку сухого камыша. Рана была глубокая и сильно кровоточила. Я упал на землю и заревел истошным голосом:
— Ой, мама, умираю! Совсем умираю, о-ох!
Матери не было с нами, но я продолжал звать ее на помощь. Братья с похоронной песней перенесли меня на стан. Я заревел еще сильнее Отец, промыв рану, начал делать мне перевязку. Я продолжал стонать и плакать. В этот момент из леса вышел бородатый рябой казак и зычно крикнул:
— Батюшка, нору волчью нашли, копаем! Трех волчат уже пумали. Ребята, иди смотреть! Потешные!
Сам я не помню, что со мной было, но отец много раз после рассказывал: глаза мои сразу просохли, я вырвался из рук отца, сорвал начатую повязку и понесся вперед — вслед за братьями, стараясь их обогнать, умоляя подождать меня. Отец криками пытался меня остановить, — где там! Я даже не оглянулся.
У норы находились еще двое казаков. Один из них держал в руках связанных веревкою волчат, а другой лежал с ружьем у норы, ожидая выхода оттуда волчицы. Пришел и отец к норе. Я стал просить у казаков подарить мне волчонка. Казак с усмешкой тотчас же передал мне одного из них. Он был совсем небольшим щенком, но уже зло щерил свои острые зубы, рычал, стараясь укусить меня за руку. Я испугался и бросил его на землю. Он, потешно переваливаясь, засеменил к кустам. Его нагнали и снова посадили на привязь. Я хотел его взять домой, но отец не разрешил. Тогда я вспомнил о своей ране и заревел, повалившись на землю. Все захохотали надо мной, что меня расстроило еще больше. Я долго валялся у норы, но меня теперь не замечали. И после этого случая всякий раз, как только я начинал жаловаться на какие-нибудь боли, отец смеялся:
— Волчата, волчата, беги скорее, — все заживет!
На вторую зиму отец выписал с Ижевского завода за двенадцать рублей новое ружье-берданку. Получили мы ее ранней весной. Продолговатый деревянный ящик распаковывать пришла большая компания местных охотников: дьякон Хрулев, псаломщик Ефим, плотник Гурьян, важный Бакалкин и двое казаков. Вот и ружье. Хрулев держит его высоко над головою, оно блестит новою сталью, как солнце. Каким чудесным казалось оно нам, это примитивное оружие, с которым теперь настоящий охотник не захочет пойти на охоту. В поселке, кроме шомполок, не было других ружей. Несколько дней мы с отцом не выпускали его из рук, перебирали патроны, рассматривали барклай, мерку. Стреляли пистонами в зажженную свечу, стараясь ее погасить. Спуск у ружья был чудовищно тугой, — это сильно огорчало отца. Он решил написать об этом на завод, но старый казак Карп Маркович объяснил отцу, что его очень просто ослабить. Казак знал об этом из опыта с винтовкой.
Не дожидаясь приезда братьев на лето, отец решил испытать ружье на настоящей охоте. Как только сошел снег с полей и подсохли дороги, мы поехали в степь за стрепетами. Отец ехал с псаломщиком Ефимом, а я был отряжен кучером на другую телегу, в помощники Хрулеву. Берданка была отдана в распоряжение Ефиму; дьякон ехал на охоту со своей шомполкой.
Ехали мы километров за двадцать, а то и больше, от поселка. Кругом — необозримые степи. Чем дальше в глубь степей, тем ковыли становились живописнее. Погода стояла чудесная: по-весеннему теплый, солнечный день ласкал нас, как мать своего ребенка. Зеленые полосы молодого ковыля коврами бежали к голубому небу. А рядом седые старые пряди его в задумчивой мудрости тихо шелестели под ветерком, склоняясь перед буйством весеннего расцвета степей. Жаворонки под солнцем, как расплавленные слитки золота, мягко вызванивали в небе страстные трели. Степные кречетки, по-местному «таргаки», большими стаями с шумом перелетали с места на место. Тиркушки-«чиктукпаки» шныряли в воздухе с легкостью ласточек и звонко чувикали под солнцем. Свистели красиво и протяжно по степным долам кроншнепы, жалобно стонали хохлатые пигалицы. По степным озеркам, как пчелы в улье, гудели, крякали утки.
На первом озерке мы с Ефимом поползли к ним. Из-за старого бурьяна легко подобрались вплотную к большой стае кряковых уток. Ефим уже стал целить, как вдруг его обуял хохот: селезни разодрались из-за утки, и матерой самец, как сердитый дед, трепал соперника за его блестящий хохол.
Отец долго пенял Ефиму за его смешливость, из-за которой он не успел выстрелить по стае.
Километрах в пятнадцати от поселка показались первые стрепета. Мы издали услышали токованье самцов. Скоро со всех сторон понеслось мягкое и своеобразное мелодичное: тррыть, тррыть, тррыть!.. Петухи, переодевшись в брачный наряд, выбрав оголенный пригорок или желтую насыпь у норы суслика, распустив круглые свои крылья и хвост, распушив черное ожерелье на шее, пели несложную, но волнующую свадебную песню…
Началась охота. Тарантасы медленно поползли в разные стороны. Дьякон суетливо завозился со своей шомполкой, а я стал направлять лошадь к ближайшему стрепету. Он подпустил нас близко: шагов на тридцать пять. Прямо из тележки пустил в него Хрулев первый заряд. Но стрепет не улетел, он только перестал прыгать, посмотрел на нас удивленно и убежал с желтого пригорка в ковыль.
— Подбил, подбил, — заорал Хрулев и кинулся за птицей.
Но стрепет легко вспорхнул, часто-часто трепеща крыльями, так что почти не видно было их движений, и красивым веретеном понесся вдаль по голубеющему, прозрачному воздуху.
— Ей-богу, подбил! Ты видел, как из него перья посыпались?
Я не видел посыпавшихся перьев, но я сам так же горячо переживал первую неудачу и, конечно, подтвердил, что стрепет ранен.
Стрепетов по степи была масса. Искать их не приходилось. От одного мы направлялись к другому. Теперь Хрулев велел мне подъезжать к птице еще ближе. Стрепет подпустил нас шагов на двадцать, но тут же сбежал с точка и, пригнув аккуратную головку, потянулся по ковылю и так плотно залег в нем, что его совсем не стало видно. Долго стояли мы на одном месте, стараясь усмотреть его в траве. Дьякон выходил из себя: то и дело ему казалось, что он видит стрепета, он прицеливался, но потом решал, что это не птица. Наконец охотник не выдержал, выпрыгнул из тарантаса и двинулся вперед. Стрепет вырвался у него из-под ног и с волнующим треском полетел вперед. Дьякон растерянно замахал руками, долго озабоченно смотрел ему вслед и, выбранившись, вернулся ко мне. Он раскраснелся, как после бани, курил папиросу за папиросой, ругался вовсю.
Тащимся дальше. Из-под лошади вспархивает самка. Лошадь, вскинув головой, останавливается от неожиданности, а стрепет в тридцати шагах мягко опускается на землю и, тотчас же скрывается в ковыле. Таращим глаза, — птица не показывается. Опять Хрулев спрыгивает с возка; стрепет вырывается позади охотника и несется вдаль, выбросив чуть не на голову дьякона жидкую белую струю. Опять ругань и плевки в сторону птицы. У самых копыт лошади находим пяток свежих ярко-зеленых, с желтыми крапинками яиц, величиною поменьше куриных. Хрулев забирает их на варево.
После пяти-шести промахов дьякон решает стрелять с приклада. Он шагает теперь позади тарантаса. Я останавливаю лошадь, охотник кладет ствол ружья на обод заднего колеса и после длительного прицела бахает по стрепету, удивленно взирающему на нас с бугорка. Птица подскакивает, летит несколько метров вперед и турманом валится на землю, теряя перья.
Первая добыча в руках. Я бросаю лошадь и несусь навстречу засиявшему от удачи Хрулеву. Какое красивое оперение у птицы! Белое брюшко, светло-коричневатая спинка, испещренная мелкими, как рисунки мороза, черными узорами, стройная шея с черным ожерельем и белым перехватом, три черных маховых пера на крыльях, зеленоватые ноги, бледно-розовый носик, и весь он, подобранный, дикий, стройный красавец, взволновал меня, как будто находка драгоценного, камня, волшебного корня жизни.
В полдень мы приехали на стан, к степному колодцу, где нас с нетерпением ждали наши спутники. Они оказались удачливее нашего: семь стрепетов лежали у них под тарантасом. Дьякон вскипел:
Еще бы, с таким роскошным ружьем с Ижевского-то завода, и дурак набьет! А если моя мешалка только дичь портит, не держит на месте? Перья летят…
И птицу за собой уносят, — смеется Ефим.
То-то, я гляжу, по степи, — начал серьезно отец, — дичь вся перепорчена. И кто это, думаю, портит ее? А все же лучше было бы, отец дьякон, если бы ты нам с Ефимом молебен Николаю-чудотворцу заказал. Кто знает, может, и в самом деле чудо бы случилось, и ты бы убил. А этого-то что же, вам лошадь задавила?
Отец долго подтрунивал над Хрулевым, а Ефим в тон подхохатывал ему.
Два дня мы колесили по степи, гоняясь за стрепетами. Утром при выезде со стана зоркий Хрулев своими калмыцкими глазами заприметил в ковыле дрофу-дудака. Ефим перешел на нашу подводу; отец остался позади. Дрофа, увидав нас вблизи, пригнула седоватую голову, быстро потянула по ковылю, мягко покачиваясь на ходу, и скрылась в густой траве, забежав за небольшой мар. Залегла. Полупудовая туша сразу исчезла из глаз, точно провалилась. Мы долго кружили возле этого места, — птицы как будто и не было. Всех нас трясла лихорадка: черт возьми, ведь вот же она здесь, до мара не больше двадцати пяти шагов. Наконец я разглядел в траве рыжую спину птицы, еле заметно возвышавшуюся над землей меж прядями седого ковыля. Дергаю Ефима за рукав, указываю ему глазами. Ефим вскидывает ружье к плечу. Увидел и он.
Стой! С ума спятил? Это же камень! Не стреляй! — дергает Ефима за руку Хрулев.
Не мешай, черт тебя возьми! — вышел из себя добродушный охотник, пытаясь снова прицелиться в дудака.
Постой! Вместе! Где, где?
И дьякон опять хватает Ефима за рукав.
Дудаку наскучило слушать горячую перебранку на таком близком расстоянии, — он вскочил на ноги и, неуклюже подпрыгнув раза три, взмахнул громадными крыльями — и полетел. Ефим выстрелил не целясь — и, конечно, мимо. Птица тяжело замахала и скрылась из глаз в мареве степи.
Подскакал отец:
— В чем дело?
Сдержанный обычно Ефим, как курун, кидается на Хрулева с кулаками:
— Ты что ж, зарраза те убей, что ты сделал? Я б его на месте пришил! Ах, язвай те в душу-то, серая рожа, охотник слепошарый!
Дьякон пытается защищаться, но мы дружно набрасываемся на него. Он угрюмо замолкает, жадно раскуривая две папиросы зараз. Через полчаса тяжелое настроение разряжается. Начинаем со смехом вспоминать неудачу. Хрулев отходит и хохочет сам над собой:
— Глаза заволокло, как в горячке!
Едем вместе. Здесь я мог наблюдать за стрельбой наших компаньонов. Ефим стрелял удачнее дьякона и обычно на два выстрела убивал одного стрепета. Но влет и он не умел стрелять, и отец сплевывал от досады, когда птица без выстрела улетала из-под ног охотника.
Убили мы с дьяконом за эту охоту всего шесть стрепетов; наши счастливые соперники — больше двух десятков.
В сумерках у колодца увидали молодого сайгака. Хрулев загорячился, зарядил шомполку крупной дробью, выпряг лошадь и решил нагнать верхом быстрого зверя. Но едва он только двинулся к нему, сайгак поднял голову и в одно мгновенье скрылся из глаз, оставив по степи струйку оранжевой пыли…
На этот раз мне не удалось хорошо рассмотреть сайгака. Я видел издали, что он похож на домашнюю козу, но только длиннее ее. Окрасом он был рыжий. После я не раз видел убитых сайгаков, привезенных казаками из степей. Меня пленяли их небольшие, изящные, лирой изогнутые и чуть-чуть просвечивающие рожки. Морда сайгака некрасива: она одутловата и коротка, нос длиннее нижней челюсти. Карп Маркович часто рассказывал отцу о своих охотах на сайгаков, но нам ни разу не удавалось даже выстрелить по этому зверю. Я запомнил из рассказов о сайгаках одно, показавшееся мне в то время потешным: они пасутся, двигаясь не вперед, как все животные, а назад, как раки. Сам я этого не наблюдал.
С каким нетерпением ждал я теперь на лето братьев! Ведь у нас два ружья, притом одно — «настоящее».
Рыбалка отошла на задний план. С утра до вечера таскались мы по лугам, озерам и перелескам. В первые же дни замыслили пойти на Бухарскую сторону Урала — к казахам обновлять ружье. Казаки сказывали, что дичи там невпроворот.
Вышли до свету. На своей Сакмарской стороне идем прямиком, не заглядывая на озера. И только на ильмене Сундук нас соблазнила большая стая уток. Подошли к берегу. До уток далековато. Но ждать нам некогда, — нас манит неведомая нам Бухарская сторона. Там, по рассказам, золотые россыпи… Братья бахают залпом по уткам, — утки с кряканьем улетают за лес. И вдруг из камышей, возле того места, где дремали утки, вырастает громадная фигура седобородого казака, неутомимого Карпа Марковича, гневно потрясающего своей флинтой…
— Ах, черт вас дери! Пострелил бы вас в варку! В саму что ни на есть утробу! Зарраза вас возьми! Час дожидаюсь, во утки сплывутся, а вы, бахалы латошные, гулебщики слепошарые, музланы окаянны, носит вас тут! Вам лаптем щи хлебать, а не стрелять! Пущают вас на казачью землю, а вы вон чего! Моргуны косорукие, я отруби-то из вас повытрясу! Свинячьи хвосты-то повыдергаю, — провалиться вам на этом месте!
Мы бежали без оглядки до самого перевоза на Урале. Долго летели нам вслед хриплые картинные ругательства старого сайгачника, разъярившегося от такой неудачи.
На Бухарской птиц и в самом деле оказалось много, но что мы могли с ними поделать в страшенных камышовых зарослях огромных недоступных стариц? У нас не было ни лодки, ни собаки. В Каленом нам не удалось завести охотничьей собаки. Казаки, а особенно казачки не любят собак. Во всем поселке было всего с пяток, не больше, лохматых дворняг, чаще всего бездомных. За утками мы плавали сами.
Целый день мы лазили по густым осинникам, корявому тальнику, по высокой куге — камышам, изрезались до крови осокой, изодрали одежду в колючем ежевичнике, измаялись вконец, продираясь по зеленым повителям, по путаной, как космы домового, траве-«вязеле».
Вышли к Бухарским степям. У Отечественной старицы, там, где кончается лес, почти в один и тот же момент я видел серых куропаток, с треском вырвавшихся из тальника, тетерева, мелькнувшего меж деревьев, уток-лысух, шлепающих по лопухам, и вдали, над степью, большой табун круживших в воздухе стрепетов. Редкостная, почти сказочная картина, унесенная мною в памяти навсегда!
Нам удалось к вечеру промыслить утку-широконоску, кулика-веретенника, и на обратном пути брат пристрелил тетерева, запутавшегося при взлете в ежевичнике. За все время это был второй добытый нами тетерев, притом на этот раз нам попался сизоватый черныш с лирой на хвосте. Восторгу нашему не было предела! Мы торжественно возложили его на ружья и с песней шагали по дороге к перевозу. Испугались, увидя на дороге Карпа Марковича, но он уже отошел и только «для прилику» добродушно обругал нас, восхищенно взвесив на руке, косача. В сумерках у устья Ерика на нас неожиданно из-за леса натянула стайка гусей. Низко-низко, едва не задевая нас за головы, они спокойно летели над нами. Охотники растерялись, но, помня наставление отца не пропускать редкой дичи без выстрела, старший брат успел пустить им вслед заряд, конечно безрезультатно.
Убивали мы тогда вообще немного. Подбитые утки успевали уплывать в камыши. Помню, как-то раз на степном ильмене, несмотря на обилие уток, мы долго не могли заполевать ни одной дичины. Братья палили вовсю, но без толку. А кряковые, как шмели над ульем, вились над камышами. Отец не выдержал и, выхватив берданку из рук брата, ударил по пролетавшему кряковому селезню. Как ясно, до мельчайших подробностей запечатлелся в моей памяти этот момент! Быстрая вскидка, выстрел, падающая по воздуху вниз головой утка, ее громкий шлепок в воду, брызги, солнечные пятна на озере, зеленые лопухи, белые, желтые водяные лилии, наши возбужденные крики, смущенно улыбавшийся отец и брат, голышом бросившийся в болото.
Отец стрелял теперь чрезвычайно редко. Помню и знаю пять его выстрелов в Каленом. О том, как он изрешетил сапоги поселковому начальнику Бакалкииу, я уже рассказал. Второй выстрел он сделал с тарантаса по стае серых куропаток, бежавших от дороги по лужайке, и оставил пару на месте. Третий раз он выстрелил в зверя, мелькнувшего в сумерках около ильменя, когда мы возвращались домой. Я дремал на возу. Зверя я не видел и узнал о нем лишь из разговоров. Был ли то волк, лиса или другой зверь, никто не мог различить в темноте: после выстрела он бесследно скрылся. Четвертым выстрелом отец убил небольшого дудака, по-видимому джека. Это было без меня, во время деловой поездки на хутор. Пятым и последним выстрелом в его жизни, насколько я помню, был выстрел по кряковому селезню.