Книга: Годы, тропы, ружье
Назад: Валериан Правдухин Годы, тропы, ружье
Дальше: 2. Каленовский поселок

ЗАПАХИ ДЕТСТВА

1. Таналык

Старший мой брат убежден, что он помнит себя восьми месяцев, и очень сердится, видя недоверчивые улыбки. Я не посетую, если кто и усомнится в подлинности моих воспоминаний. Одно для меня бесспорно: охотой я начал жить с самых малых лет. С тех пор эта горячая волна страсти заполняет мое существо, непрерывно живо бьется во мне.
Прошлым летом мне довелось побывать в поселке, где прошло раннее мое детство. В первый же день я кинулся осматривать заветные уголки, места мальчишеских игр, памятные по различным — большим и малым — детским событиям. Какое странное волнение охватило меня, когда в старом, полуразвалившемся доме я нашел на стене засечки, отмечавшие мой рост. Много ли сохранилось во мне от того пятилетнего чумазого карапуза, каким я тогда был? Моя память уберегла о нем самые смутные воспоминания. И кажется, что все его горячие, по-детски страстные и бурные чувства уже навсегда утеряны мною. Так ли это? Нет! Что-то, несомненно, осталось во мне от той поры: узкий коридорчик с засечками вдруг ожил, стал снова своим, родным, уютным. Помню ночь. Синее небо, прильнувшее вплотную к небольшому окошечку. На крошечном столике мигает маленькая керосиновая лампочка. За дощатыми стенами радостное ржание наших лошадей — они для детей тоже члены семейства — Бурого и Карего. Приехали отец и братья из степи. Слышу: по ступеням скрипучей лесенки шагает огромный человек — мой отец. Его еще не видно, но уже остро запахло пылью, травою, солнцем. Вот он входит из сумрака в небольшой круг света, — передо мной его живое, улыбающееся лицо, пыльные, кудлатые, темные волосы.
— Валька, лови!..
На мои руки падают два мертвых стрепета. Дикие птицы! Меня до боли волнуют их светло-коричневые перья, чешуйчатые ноги, стройная шея, бледно-розовый носик. Дикие птицы! Пахнет от них степной волей, неведомой широкой жизнью. Я не испытал ее, но разве кровь моя не кричит о ее радостях? Все мое существо томит неуемная тоска по степным просторам, по бродяжничеству, тоска, не покидающая меня и по сей день.
Эту страсть, неизлечимый сладкий недуг моей жизни, принес в нашу семью отец из Верхотурских лесов, унаследовал ее от пермских промышленников, заразив ею всех своих сыновей, — меня, кажется, больше других. Когда я родился, отец был псаломщиком и имел ружье. Но вскоре он, самоучка, сдал экзамен на дьякона, затем на священника и тем самым лишил себя права «проливать кровь» — охотничать. Но до последнего дня своей жизни он участвовал в наших скитаниях по степям и лесам.
Мои первые воспоминания об охоте относятся к тому времени, когда отец служил в станице Таналыцкой Орского уезда Оренбургской губернии. Мне было тогда меньше пяти лет.
Меня редко брали в поле, особенно когда ехали с ночевкой. Но я был необычайно упрям и настойчив. Братья и отец вынуждены были прибегать к самым разнообразным уловкам, чтобы освободиться от меня. Им никак не удавалось потихоньку улизнуть, хотя бы они выезжали самым ранним утром. С вечера я так настораживался, что вскакивал при малейшем шуме. Братья проделывали со мной злую шутку. Они привязывали позади тарантаса мою детскую тележку, я садился в нее, весь во власти надежд и сомнений. Когда мы цугом выезжали за ворота, они, отвязав мою тележку, бросали меня посреди дороги. Я падал на землю, царапал ее, ломая ногти, рвал на себе волосы, валялся в пыли и ревел таким истошным голосом, что вокруг меня собиралась толпа сердобольных казачек. Мать уносила меня на руках в дом. Ничто не могло утешить меня в эти минуты. Я бил мать ногами, царапал ей лицо и руки и выл целыми часами, пока не засыпал, обессиленный вконец. Во мне вспыхивала ненависть ко всему окружающему, к отцу, братьям. Я мечтал о мести, самой беспощадной и непритворной. Однажды я убежал от матери и зарылся в сарае в стог сена. Я пробыл там целый день. Меня искали по всему селу, а когда вечером отец вернулся домой, он бросился с бреднем на речку. Я лежал под сеном и упивался местью. С неизъяснимым злобным наслаждением слушал озабоченные крики отца и горестные вздохи матери. Вылез из стога лишь тогда, когда услышал заявление отца, что, если Валька найдется, он всегда станет брать его в поле. Я принял это как капитуляцию и, сумрачный, но внутренне гордый, с расцарапанной рожей вылез из своего убежища. Мир был восстановлен, и с этих пор я стал равноправным участником всех поездок. Упорством и страстью я победил все препятствия.
Неизгладимо глубоко врезалась в мою память картина первой охоты на зайцев. Мы сидим с отцом на обрывистом берегу пересохшего старого русла реки, сплошь засыпанного белой и желтой галькой. Впереди за оврагом нескончаемой полосой зеленеют талы — невысокий луговой кустарник. Братья и Мишка-хохол ушли туда с собаками. Отец, взволнованный и молчаливый, уселся меж кустов редкого тальничка. Я не дышу, кровь громко стучит в висках, нервы напряжены до последней степени. Вокруг тишина, побеждающая солнце и утренние шумы полей. Она висит над нами тысячепудовой тяжестью. Но вот издали прорвался гогот-лай нашей пестрой собаки Летки, полугончего выродка. Я жадно пожираю глазами, слухом все окружающее. Отец смотрит перед собой, положив ружье со взведенными курками на колени. И вдруг я вижу, как из лесочка мимо нас трусит, подскакивая на длинных задних ногах, серый большой заяц.
Заяц! Папа! Смотри! — заревел я от обуявшего меня радостного восторга.
С ума сошел! Молчи! — цыкнул на меня отец. Я в испуге прижался к земле. Я затаился, как еж, увидавший перед собою пасть хищника. Мимо нас бежал второй Заяц. Я молчал. Отец поднял ружье к плечу. Все остановилось во мне. Я ждал. Выстрела не последовало. Шум и крики по лесочку приближались. Я засмотрелся на зайца, усевшегося меж кустов, как вдруг неожиданно грохнул выстрел. Я до сих пор не могу равнодушно слышать ружейный говор, но едва ли теперешнее мое волнение может хотя бы в малейшей степени походить на пережитое в ту минуту… Мне кажется, что и сейчас еще я ощущаю этот пороховой, горьковато-удушливый запах от первого выстрела.
Тащи скорее! — сказал мне отец горячим шепотом.
Я рванулся вперед к бьющемуся вблизи в смертельных судорогах серому, осенней окраски, зайцу.
После двух неудачных выстрелов, разгорячивших нас с отцом до последней степени, я увидал, как большой заяц, перевернувшись несколько раз через голову, растянулся на песке. Я бросился вперед и, споткнувшись о кочку, упал, больно ударившись коленом о гальку. На ссадины я не обратил внимания, — я боялся потерять из виду добычу. Я приволок зайца и ожидал увидать на лице отца насмешливую улыбку, но он, не взглянув на меня, по-прежнему смотрел вперед взволнованно и напряженно. Ему было не до меня.
Убили мы в ту охоту, это я хорошо помню, трех зайцев. Четвертого принесли из леса братья, его затравили собаки. Дома я не давал никому рассказывать об охоте, перебивал всех, захлебывался от восторга, чувствуя себя героем, приобщенным к охотничьему ордену.
Осенями отец уезжал с казаками далеко в степь охотиться на гусей. Братья в это время были уже в городе. Я не решался проситься на гусиную охоту, зная, что отец отправляется на целую неделю. Возвращался он обычно ночью. Как горько бывал я разобижен, если меня не будили встречать отца! Иногда я не спал целые ночи, ожидая его приезда. Я не хотел выпускать из рук привезенных им тяжелых серых птиц, и если меня гнали в постель, то я спал в обнимку с ними, спрятав их к себе под одеяло. Мне теперь кажется, что я сам участвовал в этих охотах на степных гусиных озерах: так ясно помню все мельчайшие подробности рассказов отца. Я вижу и сейчас широкие холодные зори, когда гуси вереницами возвращались с полей на воды, где их сторожили охотники. Я знал, в какое место была ранена каждая птица, как она упала, как долго искали ее охотники в прибрежных камышах, знал, кто больше других убил на этот раз. Утром я побывал у всех компаньонов отца, разглядывал добычу. С каким восхищением взирал я на старика Семена Дуракова, лучшего, по словам отца, охотника в станице…
Чаще всего мы раскидывали свой стан возле Урала или Таналычки, степной речки, впадавшей в Урал рядом со станицей. Любимым нашим местом был «Горный бикет», каменный обрыв, высоко вздыбившийся над речонкой. Эти скалы в моих глазах рисуются таинственными и величавыми, хотя я бывал после того и в Закавказье, Саянах и на Алтае. И когда я подростком зачитывался Жюлем Верном, Фенимором Купером, то, конечно, и «Таинственный остров» и все места приключений «Последнего из могикан» представлялись мне похожими именно на «Горный бикет».
Ясное солнечное утро. Сидим с удочками на горячем песке у берега. И вдруг брат кричит:
— Смотрите, заяц, заяц!
По вершинам скал на той стороне Таналычки несется бешеным карьером заяц. За ним по воздуху гонится черный огромный беркут. Заяц метнулся к воде — на линию каменного обрыва. Беркут, поджав крылья, падает на него.
— Погиб!
И вдруг серый зверюга турманом валится со скалы прямо в воду. На секунды исчезает в волнах реки, выныривает и плывет на наш берег. Отец в это время осматривал переметы под скалой, плавая в лодке. Он легко нагнал зайца и, вытащив его за уши, привез на берег. В один голос было решено за отчаянный прыжок отпустить его на волю. Несем его подальше от стана, с глаз собак. Несколько секунд заяц сидит на земле неподвижно, легонько перебирая ушами, и потом стремглав бросается наутек. Но не вперед, а к нам под ноги и в кусты. Это был, по-видимому, умный и опытный зверок, видавший многое в жизни. Криками радости проводили мы его, долго вспоминая этот случай.
Мы возвращались вечером домой с Таналычки. Над полями густели вечерние сумерки. В стороне у дороги блеснуло озерцо. Отец шепчет:
— Остановите лошадей. Выпь на берегу.
Выстрел. Дым, густо повисший над сырой травой. Я бегу с братом к озеру, а с берега на нас бросается грязное, серое чудище, лохматое, страшное, как черт. Отец, подтрунивая над нашим испугом, снимает с себя полукафтанье и, набросив его на птицу, заталкивает раненную в крыло выпь в передок тарантаса. Она пронзительно вопит и машет крыльями. Бьет носом сквозь одежду. Въезжаем во двор. Нас встречает сосед наш, простоватый Мишка. Отец кричит ему серьезным, деловым тоном:
— Михайло, гуся убили! Смотри, он под козлами, еще живой, не упусти!
Мишка вытаскивает притихшую в темноте, запрятавшую голову на длинной шее выпь. Гладит ее по спине, ласково пришептывая:
— Гусенька, гусенька…
И вдруг дикий рев и хохот. Выпь долбанула клювом Мишку по носу. С тех пор мы, ребята, не давали Михаилу прохода, всякий раз дразня его:
— Гусенька, гусенька…
Выпь прожила у нас все лето, ходила ежедневно на затон вместе с домашними утками, возвращалась во двор кормиться и ночевать. Женщины и дети ее боялись, как цепной собаки. Она не выносила красного цвета, бросалась на казачек, если на них были красные юбки, фартук. Рвала в клочья брошенные ей пунцовые тряпки. Осенью она исчезла, не вернувшись как-то с затона. Никто не видел, куда она делась.
В Таналыке мы завели себе первую охотничью собаку. Трехнедельным щенком привез ее отец в день моих именин из города Орска. И мне кажется (вероятно, обманчиво), что я вижу этого черного курбастого, длинноухого малыша над блюдцем с молоком. Нарекли мы его Верным. Это был чистокровный гордон, суровый, талантливый пес. Мы так полюбили его, что едва не обкормили конфетами. Мишка-хохол часто просил его у нас на охоту, но Верный один не хотел идти с чужими в поле. Его водил старший мой брат. Верный скоро стал делать стойки, мастерски ловил молодых утят. Мишка, плохой стрелок, благодаря Верному возвращался с охоты обвешанный дичью, уверяя, что он набил ее из ружья. Никто, конечно, ему не верил, а брат выдавал его. Часто братья без ружья бегали с собакой на озера и приносили живых утят…
Как-то зимой отец повез меня и брата в соседнее село на елку. Дорогой разыгрался свирепый буран. Мы не знали, что за нами увязался Верный. Отец прикрыл нас, малышей, кошмой. Въезжаем во двор. Брат выскакивает из саней и спохватывается, что на нем нет шапки. Ищем в санях, и вдруг отец кричит:
— Да вот она, у Верного.
Собака, бежавшая сзади, нашла ее на дороге и, несмотря на вьюгу, несла ее, может быть, несколько километров в зубах. Нам это тогда показалось чуть ли не чудом.
Был еще такой случай. Тащились мы в гору летом на двух телегах. Задний возок, где правил раззява Михаил, поотстал. Взбираемся на взлобок горы и слышим позади далекий глухой лай Верного. В чем дело? Собака где-то за увалом, ее не видно. Бежим туда. Верный стоит над шубой, упавшей с задней телеги, и лает. Принести ее он не смог и взвыл от отчаяния. Нужно ли говорить, как мы любили его. Мировой судья давал отцу за него пятьдесят рублей — громадные деньги по отцовскому достатку и по тому времени, — отец шутя сказал, что он продаст собаку, — и как же мы заревели все!..
Когда мне исполнилось пять лет, отца перевели из Таналыка в село Петровское Оренбургского уезда. Прожили мы здесь недолго. Отец был уже дьяконом и ходил в рясе. Охотиться он не мог. Но иногда не выдерживал и стрелял, если с нами не было никого из чужих. Ружье было всегда с нами. Мы теперь ездили чаще на рыбалку. И обыкновенно под Ильянкину гору, казавшуюся мне тогда Эльбрусом. Под горой бежала веселая камышовая речонка, полная окуней и крупных щук. Как мне тогда хотелось взобраться на вершину горы! Но долго никто не хотел идти со мной, отец подзадоривал меня сходить одного, пугая дикими зверями. Наконец девятилетний брат Вася согласился пойти со мной. С нами побежал и Верный. Подъем был для нас, малышей, нелегким и отнял у нас часа два. Впервые я увидал мир с такой высоты, и он мне показался красивым, но страшным — слишком большим для маленького человека. Луга, озера, извивы рек, леса, два-три поселка, соседние горы — все это открылось мне, как на странице книги. Поля бежали вдаль нескончаемыми полосами. Помню, солнце уже уходило за холмы, — и мне вдруг стало больно от своей мизерности… Словно оторвали меня от родной пуповины и поставили один на один с миром. Выгнали из закутка и показали землю… Отец и братья выглядели как козявки, до них было так далеко. Какая же большая земля и как много на ней дорог, неведомых и таинственных! На вершине горы зияли каменные ущелья, высились обнаженные скалы… Верный рыскал меж камней без боязни. Я, напуганный рассказами, опасался змей и зверей. Мы стояли с братом на самой высокой точке горы, собираясь спускаться вниз, как вдруг услышали лай нашей собаки. Испуганно смотрим друг на друга. Кто там? Может, в самом деле медведь? Не бежать ли нам вниз? Но разве можно оставить на произвол судьбы нашего друга? Набрав полные руки камней, взволнованно и бесстрашно мы карабкаемся по уступам. Глядим: Верный в бешенстве кидается с лаем, а перед ним, стоя на задних лапках, сурок, толстый, желтый зверок величиной с кошку, отчаянно вереща и взвизгивая, машет лапками, отбиваясь от собаки. Верный, увидав нас, с еще большим остервенением бросился на сурка, но тот не давался собаке, ловко огрызаясь на нее. Мы начали осыпать зверка камнями. Недолго продолжался неравный бой. Здесь я воочию увидел смерть живого существа и был потрясен ее неприкрытым безобразием.
При гибели птиц и даже зайцев я не ощущал ничего похожего. Этот толстый, неуклюжий байбак напомнил мне ребенка. Он визжал, свистел, стоя на задних лапах, как маленький человечек, и жутко было видеть его мертвый оскал окровавленных зубов, чем-то напоминавших человека. Я не сказал брату о своих чувствах, — охотничий азарт скоро заглушил во мне эти ощущения. К стану мы подошли уже торжествуя и гордясь своим подвигом..
Вспоминаю ясно впечатления от первой стойки Верного на моих глазах. Ехали мы летом за клубникой к знакомому башкирину Довледьяру. Дорога шла живописной долиной меж гор. Из травы доносилось веселое бульканье перепелов. Верный, отбежавший в сторону, остановился возле желтого чилижника и, вытянувшись в струну, потянул прямой линией в кусты. Перед кустом замер на мертвой стойке. Я дрожал, сидя в тарантасе. Братья стали умолять отца взять ружье и подойти к собаке. Отец остановил лошадь, любуясь картиной. Но выйти не захотел, отговариваясь тем, что шомполка не заряжена, да и стоит ли тратить заряды на такую мелкую дичь, как перепелка. Минуту спустя он крикнул Верному «пиль», и из-под носа собаки с шумом вылетел тетерев, черный, блеснувший сизью на солнце, матерой самец. Он полетел к горам. Мы ахнули, следя за его ровным, прямым полетом. Я содрогался от внутренней тоски по улетавшей птице. Отец и сам теперь уже жалел, что он не подошел к Верному с ружьем.
В этот же день старший брат и Довледьяр, вернувшийся недавно с военной службы, ходили в лес за тетеревами. Вечером они принесли штук пять молодых тетеревов, убитых Довледьяром из-под стоек Верного. Брат с оживлением рассказывал нам без конца, как метко стрелял Довледьяр, как горячился он, сердясь на собаку, не хотевшую сходить со стойки над птицей. «Бери, хватай, черт!» — кричал он ей, а собака, опьяненная запахом дичи, не трогалась с места. Довледьяр подталкивал ее коленом, держа ружье наизготовку.
Из Петровского отец скоро должен был переехать в поселок Каленовский Уральской области. Собирались мы туда с неохотой, напуганные рассказами об уральских казаках, закоренелых кержаках-староверах, живущих в степной глухомани.
В дороге казахи на наши расспросы о Каленом называли его «Жяман Кала» — «плохой поселок».
Выехали мы из Петровского в начале марта. Ехать пришлось больше пятисот километров, и все на лошадях. Пахло весной. По полям лежал отяжелевший серо-седой снег, смотревший грузно и печально, как старик, больной водянкою. Деревья стряхивали с себя белое одеяние. Верный бежал с нами. Он не хотел ехать на возу и всякий раз немедленно выскакивал на волю. Не знаю, что с ним приключилось, то ли искусали его деревенские собаки, то ли заболел он от переутомления, но на одной из остановок он долго не мог подняться с лежки и пойти за санями. Отец попытался втащить его на возок. Он огрызнулся, зло ощерив зубы, но тут же покорно сжался и завыл тихо и горько, трясясь мелким ознобом. Он не укусил отца, но видно было, что он сам испугался того, что с ним происходит. В глазах его блестела лихорадочная тоска. Его томило предчувствие своего конца и боязнь, что он может искусать своих близких. Изо рта его показалась слюна. Это было необычайно.
Не троньте его, кажется, он сбесился, — сказал отец с горестной заботой. Собака тянулась за нами с полкилометра, останавливаясь в раздумье. Тогда мы ее поджидали. В поле она свернула с дороги и направилась в лес. Мы стали ее звать за собой, надрываясь от крика. Она повертывала к нам голову, угрюмо смотрела в нашу сторону, словно что-то припоминая, но затем снова трусила к лесу… Мелькнула в кустах последний раз, приостановилась на секунду, уже не глядя на нас, и скрылась навсегда. Жиблые, черные березы, талый снежок, бледное зимнее небо — все это навсегда осталось со мной от того момента. Больше часа стояли мы на этом памятном нам месте. Кричали хором: «Верный, Верный!». Все было напрасно. Я ревел, хватая отца за руки, когда он хотел ехать дальше. Плакал брат. Мать отвернулась в сторону и молчала.
Ждать нечего, — сказал сурово отец. — Верный сбесился и побежал в лес искать целебную траву. Вылечится, он найдет нас по следу… В ближайшем селе мы заночуем. Вечером я допоздна стоял у ворот, поглядывая на дорогу. Верный не показался. Не пришел он и утром. Пришлось ехать дальше. Долго все ехали молча, угрюмо поглядывая по сторонам. Наконец отец проговорил:
— Под снегом трудно ему сыскать траву. Если бы это было летом!
Мать припомнила теперь, как он жалобно и страшно выл перед отъездом из Петровского.
— Да, собака лучше людей чует несчастье, — сказал отец, громко сморкаясь в платок. Потом тряхнул головой, как бы отгоняя мух, и погнал лошадей…
Назад: Валериан Правдухин Годы, тропы, ружье
Дальше: 2. Каленовский поселок