Книга: И это все о нем
Назад: 1
Дальше: 3

2

Когда тракторист Никита Суворов, сопровождаемый чеканным стуком пилипенковских сапог, вошел в кабинет и, смущаясь, начал переминаться с ноги на ногу, Прохоров впал в тихое неистовство; всего полчаса назад он предупредил Пилипенко о том, чтобы тот не смел сопровождать по деревне свидетелей. Теперь капитан с яростью смотрел в пилипенковскую переносицу, но, связанный присутствием постороннего человека, прошипел только нечленораздельно: «Стоеросовая, самая стоеросовая…»
Пилипенко улыбнулся, сделав руки по швам:
— Как приказано, пошел искать кондуктора Акимова! Будет допрошен, как приказывали!
Он набатно простучал сапожищами по гулкому крыльцу, на улице засвистел лихо, красиво понес свое ефрейторское тело через солнечную улицу; сверкали, конечно, сапоги, бриджи на икрах сидели удивительно плотно. «Чудовище!» — подумал о нем Прохоров, но все равно почувствовал восхищение.
— Вон как потопал, Пилипенко-то! — с улыбкой сказал капитан трактористу Никите Суворову и показал пальцем на стул. — Садитесь, Никита Гурьевич… Вот и во второй раз встретились, как говорится. Опять я вас зачну мучить, как вчера, Никита Гурьевич. — Прохоров помолчал. — Выходит, что вы, Никита Гурьевич, вокруг правды ходите, как шкодливая коза вокруг высокого прясла. И капустки хочется, и ноги коротки… Вот вы показали товарищу Сорокину, что Столетов и Заварзин дрались на Круглом озере. А драки-то, Никита Гурьевич, ведь не было! Не было, говорю, драки, Никита Гурьевич!
Морщинистое, маленькое лицо Никиты Суворова сияло робкой, предупредительной и опасливой улыбкой. Ему, конечно, было приятно беседовать со своим, сибирским человеком, он, конечно, с большой симпатией относился к Прохорову, во всем доверял ему, но был так запуган, что ему по ночам, видимо, мерещился острый нож с ложбинкой на лезвии, он, наверное, просыпался в холодном поту и от ужаса опять закрывал глаза.
— Ну как же будем жить дальше, Никита Гурьич? Будем продолжать запираться?
Суворов помигал и торопливо ответил:
— Что было говорено, то и есть говорено. Больше нет правды, чем ты от меня услышал, товаришш Прохоров, врать мне не с руки, не такой я человек, чтобы врать…
Прохоров легко поднялся с места, неторопливо подошел к окну и опять почувствовал, какой он весь спокойный, деловитый, умный. Если его не вывел из себя старательный Пилипенко, если он способен почувствовать восхищение твердой линией упрямого младшего лейтенанта, то запуганный Заварзиным тракторист Никита Суворов и подавно не мог удивить капитана, когда повторял вчерашнюю ложь.
— Вы меня вокруг пальца как мальчишку водите, Никита Гурьич! — обидчиво сказал Прохоров и помигал на Суворова: — Я вашу байку брать в резон не могу: она потолочная.
— Это уж как ты себе на душу положишь, товаришш Прохоров!
Ох как нетрудно было запугать трусливого мужичонку…
— Мученье мне с вами, Никита Гурьич! — со вздохом сказал Прохоров и сел на прежнее место. Он с полминуты помолчал, потом произнес негромко: — Снова мне рассказывайте вашу байку, Никита Гурьевич… Надежда только на то, что вы сегодня по-другому врать будете, а я вас тут-то и поймаю! Ох, скажу, Никита Гурьевич, ох врете, ох путаете!
У мужичонки отвисла нижняя губа, открылся рот с желтыми, стоящими вразнотык зубами; совсем был плох красотой и мужской силой Никита Суворов, обидели его отец и мать всем тем, что надо давать сыну, — силой, ростом, разворотом плеч.
— Начинайте, начинайте, Суворов!
Тракторист побледнел, ухватился руками за края табуретки, начал было сгибаться обреченно, но Прохоров все еще требовательно глядел на него, все еще улыбался, и Суворов заговорил:
— Ну, дело с того началось, что Арканя-то Заварзин на лесосеку вдругорядь вернулся. Сначала он будто с Андрюшечкой-то Лузгиным на поселок уехал, а потом я трактором-то на эстакаду бреду, гляжу: он обратно возля столовой стоит! Ах, думаю, забери его лихоманка, как же он оттеля сюды попал, когда должон уже по деревне шастать! Да так он быстро возвернулся, что и сапог на нем забыгать не успел… Ну, стоит возля столовой, куренкой займается, наплоть к вагонке-то подошел, чтобы его-то не видать…
Прохоров про себя усмехался, вынимая из памяти полузабытые слова. Забыгать — значит просохнуть, наплоть — вплотную, куренка — курить… Волной воспоминаний веяло от местных словечек мужичонки, в мягких интонациях скрывалась прохоровская молодость, детство с зарницами и рекой, прохладой звездных вечеров, гармошкой на улице, шорохами на полатях, где спала древняя бабка. Гармонь шла переулком, пела «Расцветали яблони и груши…», смеялись девчата; на заре — петушиный всполошный крик, зябкая роса, тревога молодого тела…
— Ну, стоит он у вагонки, куренкой займается, глаз у него пришшуренный, как у сома-рыбы, — продолжал Суворов, вздыхая. — Тута надо тебе сказать, товаришш Прохоров, что сом-то только кажет круглый глаз, у него только обличье, что глаз круглый, а взаболь у его глаз-то пришшуренный. Ты вот возьми сома, товаришш Прохоров, да искосу на него глянь: глаз пришшуренный! У щуки — глаз круглый! А за карася я тебе и говореть не буду: каждый знат, что у его глаз даже шибко круглый…
Слушая Суворова, капитан Прохоров сидел тихо, не двигаясь, как бы боясь спугнуть плавную речь, прервать нить неожиданных ассоциаций и прямых воспоминаний. Суворова нельзя было ни перебивать, ни торопить, и Прохоров добродушно думал: «В тридцать минут уложится!»
— …глаз пришшуренный быват еще у молодой стерляди. Ну, это особ статья, это рыба така, что у нее все наперекосяк…
Никита Суворов приостановился, почесал веко.
— Ну, гляжу я на Заварзина, ничего понять не могу, однако смекаю: дело нечисто! Во-первых, чего возвернулся, во-вторых, чего пришшуриватся, чего лыбится на контору? В ей же не сахар, в конторе-то! В ей Женечка Столетов с самим Гасиловым разговариват… — Он покрутил головой. — Ну до чего долго Женечка с Гасиловым говорели, что я три ездки трактором-то сделал. Это ведь чуток поболе часа, никак не меньше…
По-прохоровскому тоже выходило, что между отъездом и возвращением Аркадия Заварзина прошло никак не меньше часа, и, значит, именно столько времени разговаривал Столетов с мастером Гасиловым.
— Да, это никак не меньше двух часов прошло, когда Заварзин-то возвернулся, — снова пересчитывал Никита Суворов. — Я, конешно, тракторист не ахти какой — я ведь колтоногий. — Он показал на хроменькую ногу. — Мне с Евгением Столетовым, конешно, равненья не было. Куды там! Он, Женечка-то, на тракторе езживал, как остяк на обласке… Это я тебе, товаришш Прохоров, на полном сурьезе говорю, что во всей области лучше Евгения тракториста не было. Вот те хрест! Ну, ты сам посуди, товаришш Прохоров! Я делывал за смену, сказать, двадцать ездок, а Женечка — тридцать! Это что? Это рази не стахановска работа? «Степанида» под нем была ровно конь! Бывалыча, скажет: «Ну, давай, родимая!» А она его слушат, ровно живая. Ей-бо! «Степанида» его понимала, это соврать никто не даст, а я с ней, бывалыча, часа два вожусь. Все, зараза, не заводится. Ну, Женечка подойдет, руку ей на бочину положит, в моторе кой-чего покопатся — она и заведется. Ну зараза, ну зараза!.. Это я про трактор говорю, не про Евгенья…
На улице творился летний день. Было так же жарко, как вчера и позавчера, но над деревней сегодня висело большое, темное в середине, растопыренное облако, обрамленное по краям белой слепящей каймой. От облака лежала на реке густая тень, и вода в этом месте казалась рябой, простуженной. Облако медленно-медленно приближалось к солнцу.
— Дожж будет! — поймав взгляд Прохорова, сказал Никита Суворов. — Падет короткий, залывит всю деревню, под вечер угомонится… Ну, я дальше пойду… Я, значит, воз на эстакаде отцепляю, с бригадиришкой Притыкиным, язви его мать, хлестаюсь насчет тросов, а сам, не будь дурак, на Заварзина поглядаю. Здеся вдруг и Женечка выходит… Ах ты мать честна! Лица на нем нет, ногами-руками дрыгат, туда, откеля вышел, супротивно зыркает… Ну, тут Заварзин и подходит к ему. Ах, мать твою распротак, думаю, бандюга, семь лет по лагерям да тюрьмам сиживал, чего бы он плохого Женечке не произвел!
Опять всплеснув руками, Суворов приподнялся, поглядел на Прохорова с испугом:
— Ну, они поговорили, поговорили да в тайгу пошли. Идут, обои руками размахивают, обои агромадные, балмошные. Ну, думаю, за имя надо иттить! Бегом бежать за имя, думаю, надо! Ладно! Бросаю трактор, бригадиру Притыкину говорю: «Я по большой нужде поспешаю!», а сам — шасть за имя в тайгу! Вот, думаю, остановятся, вот, думаю, что плохое начнется, а они все валят да валят дальше. Обратно ручищами махают, о чем разговор, мне обратно не слыхать, как я шибко позади их поспешаю, — неровен час Заварзин усмотрит! Он страшенный! Чего хорошего, если ножом обранит, али того хужее, вовсе убьет?
Прохоров слушал чутко, так как приближался момент, когда в рассказе начиналась ложь, а надо было непременно засечь картину, после которой тракторист врал.
— Ну, шнырим дальше, уж порядочно от лесосеки отошли, как на тебе — останавливаются… Ну, они ишшо маненько руками помахали, построжились друг на друга и давай молчать, ровно нанятые. А было дело, надоть сказать тебе, товаришш Прохоров, возля озерца.
Никита Суворов оживился.
— Ты теми местами не хаживал, ты, товаришш Прохоров, и в понятье не держишь, чтобы посередь тайги да вдруг — ветельник, сморода, дерево. Это озеро Кругло называется, в нем, если хочешь знать, всяка рыба живет…
И страшно было мужичонке, и любопытно, и воспоминания наваливались, и хотелось, чтобы все были довольны — милиционер Прохоров, страшный Аркадий Заварзин, несчастные родители Евгения Столетова. А трудное место в рассказе приближалось, а темное озерцо уже посверкивало в проеме сосен, а милиционер Прохоров смотрел так, словно просвечивал Никиту Суворова насквозь, и все было так страшно, что страдальческие глаза тракториста спрашивали: «Зачем все это, для чего?»
— Утки в Круглом озере — невпроворот! — радовался отдыху Никита Суворов. — Ну, чирка там видимо-невидимо, нырка помене будет, но тоже есть — садится, быват, и нырок. Крякуша, само собой, водится, однако черноклювика не видать. Черноклювик, он больше на луговине, на сорах или на болотине… — Никита Суворов ни на секунду не приостановился. — Ну, тут надо тебе сказать, товаришш Прохоров, что они не сразу драться стали. Они еще хотели договориться без драки, но, надо быть, не сумели…
Никита Суворов тяжело, прерывисто вздохнул.
— Тут на Кругло озеро клохарь-утка села… Вот об это время, товаришш Прохоров, они и начали хлестаться, как лончаки. Страшное дело!.. Ты чего так на меня зыркашь, товаришш Прохоров? Клохаря-утку не знаешь?… Сам он из себя большой, сизый, питатся рыбой, мульков имат и тоже ест. А вот еще есть така птица — мартын с балалайкой. Этого не едят, не стреляют, сам белый, над полями летат, крылья долги, а сам меньше утки. Этого ты, когда встренешь, не стреляй — почто он тебе…
Никита Суворов начал врать после слов «они не сразу драться стали». Именно здесь картина каким-то образом перекосилась, перед мысленным взором Прохорова возникло что-то неестественное, мешающее. Прохоров закрыл глаза, отключившись от Никиты Суворова, наново мысленно просмотрел ту картину, когда Столетов и Заварзин подошли к берегу озера… Они стояли вплотную друг к другу, в пролете сосен качались лучи догорающего солнца, в таежной тишине слышалось хриплое дыхание парней. Свистнув крыльями, тревожно крякнув, опустилась торпедой на озеро клохарь-утка, погнала грудкой овальную волну по темной масляной воде…
— Есть! — прошептал Прохоров. — Есть!
Он облегченно засмеялся:
— Есть!
Ну, полковник Борисов, что сказал бы ты сейчас Никите Суворову? Что сделал бы ты сейчас, полковничек Борисов, со своими полированными ногтями, английским пробором, кителем в талию и роскошным баритоном?
— Стреливал и я в крохаля-утку! — мечтательно проговорил Прохоров. — И на сорах стреливал, Никита Гурьевич, и на болотах стреливал, и на луговине стреливал. Утка эта не так вкусна, как увертлива, не так увариста, как жилиста…
Он снял руки со стола, удобно отвалившись на спинку стула, протяжно зевнул, пожаловался:
— Только вот, Никита Гурьич, никогда мне не приходилось крохаля-утку стрелять на лесном озере! Крохаль-утка, она ведь на лесные озера не садится… Не садится крохаль на лесные озера! Хватит врать, Суворов, — жестко сказал Прохоров. — Ничего вам Заварзин не сделает, если вы покажете, что драки не было, и Столетов с Заварзиным поехали в поселок на одной платформе…
Никита Суворов пустым мешком висел на стуле: челюсть отвалилась, как створка капкана, в глазах — ужас, руки дрожат. Вот как запугал его Аркадий Заварзин! Наверное, вынул из кармана нож, приблизив лицо вплотную к лицу Суворова, проговорил лениво: «Меня посадят — другие найдутся! Из-под земли тебя достанут, горло от уха до уха распластают».
— Никита Гурьевич, а Никита Гурьевич!
Суворов понемножечку приходил в себя, оклемывался, бедный, потихонечку… Какой чистотой, непосредственностью и наивностью надо было обладать, чтобы потеряться от такой мелочи, как крохаль-утка! Каким хорошим, добрым человеком надо быть, чтобы не найти самый простейший ответ на прохоровскую реплику! Эх, Сибирь, Сибирь! Добрая, честная, искренняя земля…
— Надо правду показывать, Никита Гурьевич! — мягко сказал Прохоров. — Всего несколько слов надо подписать: «Драки не было! Поехали вместе…»
— Была драка! — прохрипел Суворов и вдруг выкрикнул ошалело: — Не подписую я бумагу! Ты отселева через недолги дни уедешь, а мне под ножа идти, семью свою губить!
— Надо подписать! — торопливо сказал Прохоров. — Обязательно надо подписать, Никита Гурьевич, не то… Я вас очень прошу подписать!
— Не подпишу! — вдруг спокойно ответил Суворов. — Не подпишу!
Это было такое серьезное поражение, что Прохоров растерялся, сконфузился, одним словом, потерял лицо, — он сделал несколько суетливых движений, поспешно вскочил из-за стола, просительно протянул руку к Суворову, но тут же услышал категорическое:
— Это дело я никогда не подписую! Какой мне мотив бумагу подписывать, если ты, товаришш Прохоров, все одно, кого надо, споймашь? У тебя ум большой, ровно как у старой собаки… Вот такое дело, товаришш Прохоров…
— Ну, Гурьевич, — тонко произнес Прохоров. — Ну, Гурьевич, ты так меня подвел… Ты меня… То есть вы меня…
— А ты меня тыкай, тыкай, товаришш Прохоров! — обрадовался Суворов. — Когда меня тычут, мне сердцем веселее. На «вы» с человеком тогда надо говореть, если, скажем, ты у него корову за долги уводишь… Ему морозно, человеку-то, от выканья…
Оторопелый Прохоров искоса поглядел в окно — река хорошо, ласково светится, перевел взгляд повыше — грозится наползти на солнце облако с яркой каемкой, опустил взгляд — стоят на полу здоровенные, не по росту, кирзовые суворовские сапоги. Что делается, а, родной мой уголовный розыск! Три дня строил пирамиду, вершиной которой должно быть форменное, письменное признание Никиты Суворова, а вместо этого…
— Ты вот что, Гурьевич, — сдерживая смех, сказал Прохоров. — Ты катись-ка домой, пока я сердцем не изошел. Ты лындай-ка отсюда, Гурьич! Марш отсюда, срамота, мать твою распротак.
— Вот это ты дело говоришь, товаришш Прохоров! — радостно заорал Суворов. — Ну, ты ничего лучшее этого, парень, придумать не мог! Я счас от тебя так лындану, что ты и глазом уморгнуть не успеешь, ты еще и тятя сказать не угораздишься, как я дома на печку взовьюсь!
Назад: 1
Дальше: 3