32
С последними морозами неожиданно заявился домой Федот Муратов. Устроился жить он в семье Платона Волокитина, где все трепетали перед ним, как овцы перед волком.
Семен и Ганька составляли поселенные списки, когда Федот пожаловал в сельревком. Ой расцеловался с Семеном, а Ганьку осчастливил таким рукопожатием, что чуть не вывихнул руку.
Несмотря на сильный холод, Федот был одет в хромовые сапоги с высокими голенищами и в отороченную сизой мерлушкой меховую офицерскую куртку со следами споротых погон.
— Что-то все на тебе, Федот Алексеевич, тесновато и узковато? Переменил бы ты к чертям собачьим портного и сапожника. Нечего им первосортный товар портить.
Федот расхохотался так, что задребезжали стекла в окнах:
— Переменю, Семен Евдокимович, переменю! Скоро шить на меня штаны и рубахи будет молодая супруга. Ичиги из вонючей сыромяти я сам себе сошью или одного отставного полковника найму. Он как, не разучился шилом и дратвой владеть? — Согнав с лица улыбку, Федот сказал: — Слыхал я про твое несчастье. Не везет тебе, Евдокимыч. И что это за напасть на тебя такая.
— Не в сорочке родился, — грустно улыбнулся Семен. — А ты как — на побывку или совсем?
— Отвоевался вчистую.
— По ранению, что ли?
— В документах сказано — по ранению. Слыхали про Волочаевку? Вот там меня и продырявили. Только с такой раной я еще мог служить да служить. Уволили меня совсем не поэтому. Случилось со мной одно нехорошее дело. Припомнили мне его и дали отставку.
— Что же ты натворил такого? — укоризненно глянул на него Семен.
— Натворил-то, собственно говоря, не я, батарейцы мои отличились, — ответил Федот и замолчал, усаживаясь на гнутый стул.
Стул жалобно скрипнул под ним. Продолжать рассказ он явно не торопился.
— Да расскажи ты толком, что произошло? — попросил Семен, беря папиросу из желтого кожаного портсигара, любезно протянутого ему Федотом.
— Ладно, так и быть! Исповедуюсь по старой дружбе, — сказал Федот и предупредил не сводившего с него глаз Ганьку: — Ты, Гаврюха, слушать, слушай, только не болтай потом… Рассказ у меня долгий. Я ведь в Народно-революционной армии артиллерийским дивизионом командовал, в должности меня не обидели. Трудно приходилось с моей грамотешкой, да ничего, справлялся. Батарейцы у меня были все из наших партизан. Народ молодой, разболтанный и до девок ужасно падкий. Из Забайкалья нас на Амур перебросили в Михайло-Семеновскую станицу. Станица большая, богатая. Казаки из нее за границу удрали. Мы иногда с ними через реку переругивались. Остались у них дома только девки да бабы. Девки все, как на подбор, ядреные, красивые, кровь с молоком…
— Гляди ты, какое дело! — воскликнул Семен и начал разглаживать свои реденькие усы, словно собирался на встречу с этими амурскими красавицами. А Федот продолжал:
— Вот и начали мои батарейцы ухаживать за ними, на вечерки шататься, в ометах по гумнам любовь разводить. Дисциплину особо не нарушали, и мы с комиссаром, которого мне из лучших партизанских пролетариев подобрали, смотрели на это сквозь пальцы. Комиссар держал себя в строгости, а я, грешный, тоже за одной ухлестывал.
— Не устоял, значит?
— Куда же от этого денешься! Было дело!.. Только скоро такая житуха кончилась. Стали ко мне в дивизион бывших царских офицеров подбрасывать, малограмотных командиров ими заменять. Батарейцы, у которых нашлись заводилы и закоперщики, в штыки их встретили. Бьет какой-нибудь горлопан себя в грудь и спрашивает: «За что сражались? За что, братцы, кровь проливали?» Пришлось нам с комиссаром взяться за них и крепко приструнить, хотя и у самих на первых порах к офицерам доверия не было. Сознательность моя тоже частенько хромала. Попробовал я об этих военспецах в штабе армии заикнуться, а там мне честь по чести разъяснили, что этих людей опасаться нечего. Они в Пятой Советской армии гражданскую войну начали и с ней всю Сибирь прошли. Тогда я стал относиться к ним по-хорошему, все свои сомнения позабыл… Что военспецы про меня, сиволапого, думали — не знаю, а только никаких стычек и недоразумений у нас с ними не было. Дисциплина у них была — во! — показал Федот большой палец. — Тянулись передо мной в струнку, гаркали «так точно» да «никак нет», а дело свое знали. Твердой рукой партизанщину из бойцов выколачивали… Надо вам сказать, что были эти офицеры из себя видные, бравые, понимающие толк в хорошем обращении. Девкам от них тоже спуску не было. Приударить за ними умели. Вот и начали самые пригожие казачки льнуть к ним и отшивать моих батарейцев. А в тех и взыграла кровь, стали они ревновать и кулаки сучить. Мы с комиссаром во всем этом вовремя не разобрались и проморгали. Провожали однажды два офицера девок с вечерки и оказались в разных концах станицы. Подкараулили их на обратном пути варнаки из первой батареи, угробили втихомолку, утащили на Амур — и концы в воду. Сгубили ни за что ни про что хороших людей.
— Вот подлецы, так подлецы! — возмутился Семен. — Мало им других девок было. И как они на такую беду решились?
— Думали, что никто ничего не узнает. Дело-то ведь ночью было. Хватились мы утром — нет двух офицеров, словно сквозь землю провалились. Батарейцы все в один голос заявляют, что знать ничего не знают. Может, говорят, они за границу перебежали. Видим мы с комиссаром — неладное дело, большим скандалом пахнет. Донесли о случившемся по начальству, и нагрянули к нам военные следователи. А потом окружила станицу Первая Забайкальская кавбригада, в которой тоже все свои гураны служат, и всех нас под стражу взяли. Оказывается, труп одного офицера к берегу где-то внизу прибило. Был у него привязан к ногам камень, да отвязался. Вот и всплыл он. Выстроили после этого весь дивизион и пригрозили: не выдадут виновных — каждый двадцатый под расстрел пойдет. Тут в молчанку играть интереса не стало. Каждый мог на свою беду двадцатым оказаться и сдохнуть собачьей смертью. А ведь все батарейцы по три года за свободу воевали, лихими партизанами были. Взяли они тогда и выдали зачинщиков. Нашлось таких всего семь человек. Одного из них ты должен знать. Это Ермошка Сарафанников, который любил у нас приговоренных к смерти рубить и один раз родному дяде голову смахнул.
— Я этого Ермошку тоже хорошо помню, — подал голос Ганька. — Я еще в девятнадцатом про него думал, что он добром не кончит.
— Ну и как с этими бандюгами поступили? — нетерпеливо спросил Семен.
— По приговору ревтрибунала всех расстреляли. Обошлись с ними круто, да иначе нельзя было. У многих бывших партизан анархия в печенках сидела. Мы с комиссаром тоже под суд угодили. Спасибо, что никто против нас ни одного слова не показал. Это только и спасло от расстрела Приняли судьи во внимание наши старые заслуги, разжаловали нас, и пошли мы оба рядовыми в штрафную роту. Когда Волочаевку штурмовали, погиб бедняга комиссар геройской смертью. Сняли мы его с колючей проволоки с гранатой в руке. Вскоре и меня ранило. Провалялся я месяц в благовещенском лазарете и выписался, чтобы продолжать свою службу. А меня вместо этого взяли да уволили, не дали свою невольную вину до конца смыть.
И тут Ганьке показалось, что зеленые лихие глаза Федота на мгновенье предательски увлажнились и блеснули. Федот моментально поднес к ним руку, а когда убрал ее, глаза по-прежнему были дерзкими и сухими.
— Что же ты теперь делать будешь? — спросил его Семен.
— Жениться собираюсь. Последние дни в холостяках отгуливаю.
— На ком женишься, ежели не секрет?
— На Клавдии Волокитиной.
— Вот это ловко! В дом к ней уходишь, что ли?
— Надо бы в дом, да не получается. Платонова баба меня терпеть не может. Считает, что я погубил Платона. За это она меня при случае и отравить может.
Семен осуждающе покачал головой и спросил, большое ли берет он приданое. Тут Федот неожиданно заскромничал и сказал, что и сам еще не знает. Но потом не выдержал и с явным удовольствием начал перечислять все, что достанется Клавдии из большого волокитинского хозяйства. Оказывается, на нее были отписаны две дойные коровы, кобылица, тридцать овец, пара быков и свинья с поросятами, не считая зимовья с амбаром, сенокосилки, плуга и многого другого.
— Вот это да! Теперь тебя голой рукой не бери. Смотри, дорогой товарищ, кулаком не сделайся.
— На этот счет не беспокойся. Живоглотом не сделаюсь, а вот в зажиточных с удовольствием похожу, — широко оскалился Федот и, желая прекратить ставший явно неприятным для него разговор, сказал. — А вы знаете, кто под Волочаевкой отличился? Ни за что не угадаете, если не сказать. Лариошка, сын Ивана Коноплева, первым через колючую проволоку перебрался и первым до каппелевских траншей добежал. Его к ордену Красного Знамени представили. Маломерок, холера, бывший дружинник и унгерновец, а всем нам нос утер. Вернется домой с красным орденом… Ну, я пойду. Так ты, Семен, готовься на свадьбе у меня погулять.
Когда Федот распрощался и ушел, Семен сказал Ганьке:
— Расстроил он меня со своей женитьбой. Худо, что женится на богатой, да еще на такой, у которой все родные не нашим духом дышут. Этим он шибко навредит себе. Все, кому не лень, станут про него трепаться. Скажут — на кулацкие капиталы прельстился, сладкой жизни захотел. Да и за него самого мне боязно. Может так получиться, что разойдутся наши с ним пути.
— А что же ему тогда делать? В батраки снова идти? — спросил Ганька, не понявший, что плохого видел Семен в женитьбе Федота.
— Конечно, ежели строго подумать, осуждать его за это не приходится, — согласился Семен и принялся вслух рассуждать сам с собой: — Надо же как-то устраиваться человеку в жизни. В работники теперь ему идти зазорно. Да и не найдется таких дураков, которые бы согласились его нанять. С таким характером по нынешним временам не хозяин на нем, а он на хозяине верхом будет ездить. Будь у него подходящая грамота, мог бы он на службу пойти. А такого никуда, кроме сторожей, не пристроишь. Да и чем сторож лучше батрака? Один черт… Плохо, что победа у нас получилась куцая. Нам советскую власть надо, чтобы не было у нас ни работников, ни хозяев, ни такой частной собственности, которая на большие деньги меряется. Тогда таким, как мы с Федотом, гораздо бы легче было. Могли бы мы организовать какую-нибудь коммуну или артель, получили бы на первый случай от государства помощь и зажили бы по-человечески.
— А потом все бы передрались и рассохлась бы ваша коммуна, — рассмеялся Ганька. — У нас два брата вместе сплошь да рядом ужиться не могут, а чужие и вовсе не уживутся.
— Ладно, ладно! — прикрикнул на него Семен, сразу понявший, что Ганька говорит ему не свои слова. — Молод ты, чтобы судить об этом. С чужого голоса петь не приучайся. Артельную жизнь надо сперва испробовать, а потом осуждать… Неплохо бы насчет будущего с умными людьми потолковать, да их тут в нашей дыре не найдешь. Только в больших городах их можно найти. Мы вот с тобой про Маркса и Ленина краем уха слышали, а они про будущую жизнь целую кучу книг написали. Недаром, брат, при царе эти книги запретные были. Стало быть, могут они научить уму-разуму.
Ганька давно уже не слушал, а Семен все еще рассуждал о том, что мучило и волновало его больше всего.
Приглашать Семена на свадьбу Федот явился через неделю. Застал он его дома за колкой дров. Поздоровался, попереминался с ноги на ногу и тише обычного сказал:
— Милости прошу, Семен Евдокимович, на свадьбу ко мне. Хоть и недоволен ты моей женитьбой, а все равно приходи сегодня вечером, уважь по старой дружбе.
— Приду, приду! — успокоил его Семен. — На твоей свадьбе не грех погулять. Венчаться, хвати так, поедешь?
— Нет, венчаться мы не будем. Съездим в Завод, зарегистрируем наш брак, а вечером отгуляем — и на этом конец.
Вечером Семен побрился и стал одеваться. Он открыл сундук, чтобы достать гимнастерку и синие суконные галифе. Первое, что увидел он в сундуке, была белая кашемировая шаль, которую купил он на базаре в Заводе за неделю до смерти Алены. «Эх, Алена, Алена! — горько вздохнул он. — Не довелось тебе поносить эту обнову, покрасоваться в ней на людях. Только и успела, что в руках подержать».