28
О газетах с военными сводками и о собрании партизан Каргин узнал в воскресенье вечером. Рассказал ему об этом Прокоп Носков, частенько навещавший его в последнее время. Первые их встречи проходили более чем сдержанно. Но постепенно они разоткровенничались. Прокопу было лестно, что Каргин относился к нему с большим почтением и радушно принимал его, всякий раз выставляя на стол бутылку домашней рябиновой настойки. И, желая сблизиться с Каргиным, Прокоп стал доверять ему свои тайны.
Особенно Прокопу понравилось то, что однажды подвыпивший Каргин сказал:
— Ты, Прокоп, умнее меня оказался. Ты долго не думал, взял, да и махнул в партизаны. Понял, что сила на их стороне. Зато теперь тебе почет и уважение, а мое дело — сиди да помалкивай. Не трогают — и на том спасибо. Я ведь даже лишний раз боюсь на улицу показаться. Крепко косятся на меня и Семен и другие партизаны.
— Ничего, покосятся да перестанут, — успокоил его Прокоп и самодовольно признался. — Конечно, теперь тебе со мной не равняться. Никто мне мое атаманство не припомнит, ничем не попрекнет. А ведь попал я к красным из-за обиды на Сергея Ильича, чтоб ему гореть на том свете. Податься мне тогда с моей злостью некуда было. Вот и укатил я к партизанам. Вел себя там хорошо, в кусты не прятался, хотя и вперед не совался. Так что чист, как стеклышко. А тебе, конечно, не позавидуешь…
— Что же, брат, сделаешь, раз ума не хватило, — махнул рукой Каргин. — И у белых я был, как галка среди ворон, и у партизан сейчас, как бельмо в глазу. Ничего тут не сделаешь, надо терпеть. Говорить пусть говорят, что угодно, лишь бы не трогали.
— Не жалеешь, что пришлось вернуться?
— По совести сказать, так я все время домой рвался. Там хорошо жить с капиталами, а без них туго приходится. Пожил я там в работниках у Саньки-купца, на заготовке дров и бревен поработал и натерпелся всякой всячины. Буду уж лучше последним человеком, да на родной стороне.
Но когда Прокоп сообщил ему о белогвардейском наступлении в Приморье, Каргин забеспокоился. Невольно стал думать, не слишком ли поторопился с возвращением домой, хотя и понимал, что другого выхода у него не было. Убить Семена он ни за что бы не согласился. Против этого восставало все его существо.
Из слов Прокопа Каргин узнал только то, что каппелевцы с упорными боями двигаются к Хабаровску. Никаких других подробностей Прокоп ему не передавал. Не желая оставаться в полном неведении, он решил в понедельник сходить в сельревком и прочитать газеты.
Попасть туда он постарался в отсутствие Семена, встречаться с которым было тяжело. Слишком непримиримо был настроен Семен к Каргину, казалось, что тот все время приглядывается к нему и ложно истолковывает любой его шаг. Из всего поведения Семена было видно, что все, что сделал Каргин, он сделал для спасения собственной шкуры. И Каргин не считал возможным доказывать, что это не так.
Чтобы попасть в сельревком, нужно было пройти через прихожую и большой семиокоиный зал, отведенный под читальню. Этот зал раньше блистал чистотой и богатой обстановкой. Каргин помнил его заставленным нарядной мебелью и цветами в крашеных кадках, с огромным ковром на полу, с картинами под стеклом в широких простенках. Теперь здесь стояли одни наспех сделанные скамьи, ничем не покрытый длинный стол и желтый рассохшийся шкаф, закрытый на висячий замок величиной с баранью голову. Этим замком, как помнил Каргин, Сергей Ильич запирал свою лавку.
Волнуясь так, словно он шел на прием к самому атаману отдела, Каргин постучал в широкую филенчатую дверь ревкома и замер, прислушиваясь.
— Войдите! — услыхал он голос Ганьки Улыбина.
Каргин приоткрыл дверь, вкрадчиво спросил:
— Разрешите?
Не ожидавший такого визита Ганька не усидел за столом и поднялся, недоумевающе глядя на Каргина.
— Здравствуйте, товарищ Улыбин! — поклонился Каргин, снимая папаху.
— Здравствуйте, — кивнул головой Ганька, держа в правой руке ручку, в левой — деревянную в чернильных пятнах линейку.
— Семен Евдокимович будет сегодня?
— Будет, да поздно. Он в Орловскую уехал.
— Экая жалость!.. А мне его шибко надо было. Хотел у него попросить последние газеты.
— Это я и без него сделаю. Пожалуйста, смотрите, только домой мы уносить их не даем. Обязательно на раскурку пустят, — сказал Ганька и достал из крытого черным лаком шкафа-угловичка пачку газет.
Пока Каргин читал в газетах сводки командования Народно-революционной армии, Ганька наблюдал за ним. Он сразу понял, что интересует в газетах этого необычайного посетителя.
— Опять, выходит, заваруха началась, чтоб ей пусто было, — заговорил, откладывая в сторону газеты, Каргин. — Не унимаются белые генералы, а давно бы следовало уняться. Раз народ против них, ни черта у них не получится. И на что они надеются? Как ты думаешь, товарищ Улыбин?
— На заграничных буржуев надеются, больше не на кого, — ответил Ганька и добавил: — Но теперь и буржуи им не помогут. Дадут каппелевцам раза два по сопаткам, и позовет их удирать со всех ног.
— Дай-то бог! — вздохнул Каргин. — Поскорее бы уж все кончилось. Надоела эта война хуже горькой редьки. Ведь уж целых семь лет воюем. Сперва с немцами и турками, а потом друг с другом. Вон какой беды у нас гражданская война наделала. Твоему отцу, к примеру, жить бы да жить, а он погиб ни за что ни про что. Хороший человек был Северьян Андреевич, честный и справедливый. Ты вот мне не поверишь, Ганя, а я ведь плакал, когда его убили каратели.
Ганьке показалась возмутительной эта, как он полагал, притворная жалость Каргина к его отцу. Он вспыхнул, зло спросил:
— А других-то, стало быть, не жалко? Не один мой отец по вашей милости жизни лишился.
— Вот это ты, Ганя, зря говоришь. Я никому зла не хотел. Всю жизнь хотел, чтобы жил народ душа в душу. Считал, что лучше худой мир, чем хорошая ссора. Да ошибся с этим, как теперь понимаю. Пока у одних всего невпроворот, а другие голодают, не будет в России спокойной жизни… Я и других всех жалею, а Северьяна Андреевича больше всех. Я с ним вместе две войны отвоевал. Мы с ним из одной чашки-ложки пили, ели. Одну шинель подстилали, другой укрывались. Ни я от него, ни он от меня никогда худого слова не слыхали. Вот и суди меня теперь после этого, как хочешь.
Увидев в глазах Каргина блеснувшие слезы, Ганька понял, что говорит тот совершенно искренне. Так притворяться и врать было не в характере этого человека. Только бы лучше помолчал он с этой своей жалостью. Все равно он не свой человек. Никогда Ганька не забудет и не простит ему службы у Семенова. Он ведь одно время даже командовал дружиной, проливал партизанскую кровь. Случай помог ему вернуться из-за границы и остаться целым. Иначе сидел бы там и точил зубы на красных, как Кустовы и Барышниковы. А случай этот он наверняка сам же и подстроил, как предполагает это Семен.
Каргин просидел в ревкоме чуть ли не до обеда. Он расспрашивал Ганьку про Романа и Василия Андреевича, интересовался, где они находятся, чем занимаются. Ганька отвечал сухо и односложно, презирая себя за то, что не сумел его сразу оборвать и заставить уйти. Он почувствовал большое облегчение, когда Каргин, наконец, попрощался и ушел.
Сперва Ганька решил немедленно же рассказать Семену про посещение Каргиным ревкома, про свой с ним разговор. Но, увидев под вечер Семена с его насмешливыми, допытывающими глазами, ничего не стал говорить. Он боялся, что Семен будет вышучивать и стыдить его. Кроме того, хоть Ганька и не хотел в этом признаться, добрые слова Каргина об отце невольно запали ему в душу.
Ничего не утаил Ганька только от-матери. Он подробно рассказал ей обо всем и ждал, что она осудит его. Но мать этого не сделала. У нее, как оказалось, было свое собственное мнение насчет Каргина.
— Экая беда-то! Он с Каргиным разговаривал! — явно насмехаясь, сказала она и вдруг напустилась на сына: — Вам с Семеном Каргин весь белый свет загородил. Только и речи у вас, что он такой да разэтакий. А кто помог спастись Роману? Кто хотел твоего отца у карателей отбить? А кто Елену-покойницу у Сергея Ильича из-под смерти вырвал? Кто его при всем народе за наших нагайкой отхлестал? Каргин, все тот же самый Каргин. Его на одну доску с чепаловыми да кустовыми не поставишь. Если бы он был таким, как Семен говорит, так он не отказался бы в того же Семена пулю послать. А он отказался, он еще и подлого человека убил, у которого нагайка от людской крови не высыхала. И сделал он это не затем, чтобы тебе с Семеном понравиться, задобрить вас. Винить его чересчур не приходится. Не нашел он себе правильного места, вот и метался из стороны в сторону. То он за партизанами с дружиной гонялся, то японцев в Заводе рубил. Ведь и отец твой такой же был. Это Семену да Роману легче было к красным-то пристать. Они при царе-батюшке пасынками были, а Каргин у царя верным слугой считался. Он в атаманах ходил, почетом пользовался, казачеством своим гордился побольше, чем твой отец и дедушка. Гордость эта у них в печенках сидела. Любили они нацеплять на себя кресты да медали, чтобы все видели, что не какие-нибудь рохли они, а георгиевские кавалеры, настоящие казаки. Вот и не хватило ни у Елисея, ни у Северьяна ума, чтобы рассудить, куда им податься, к кому пристать… Так что ты Каргина шибко не осуждай. Если он одумался, с покорной головой к вам пришел, не отталкивайте его. Приглядывайтесь к человеку, а не издевайтесь. Вреда от него не будет. Теперь он тише воды, ниже травы себя вести будет.
— А они, правда, с моим отцом друзьями были? — спросил Ганька, пораженный горячим отпором матери.
— Друзья не друзья, а соседи были настоящие. Северьян про него сроду дурного слова не говорил, ни разу не поругался с ним, не подрался по пьяной лавочке. Мы ведь в старину с ними всегда по праздникам в одной компании гуляли. А когда Каргин женился после японской войны, твой отец у него шафером на свадьбе был. С его Серафимой мы до сегодня дружбу бабью водим.
После этого разговора с матерью Ганька стал совсем по-другому относиться к Каргину. Если раньше при встречах с ним он не здоровался, старался свернуть в сторону, то теперь перестал чуждаться его и его детей, старший из которых, Шурка, три года просидел с Ганькой на одной парте в мунгаловской школе.
Однажды Ганька первым заговорил с Шуркой и долго расспрашивал его, как они жили с отцом за границей и что намерен Шурка делать теперь — будет помогать отцу или поедет учиться.
— Учиться ехать — капиталов у нас нет, — ответил ему Шурка. — Буду быкам хвосты крутить, пахать да сеять. А ты не думаешь дальше учиться?
— Пока об этом и думать нечего. Приходится секретарить, чтобы прокормить себя и мать… На вечерках-то бываешь? Что-то я тебя не вижу?
— Отец запрещает. Сам знаешь, какое наше дело. Живи да оглядывайся.
— Ну, это ты зря. Ты за отца не ответчик, — сказал ему на прощанье Ганька и пригласил приходить в читальню.