5
В тридцати верстах от Богдати, на исходе седьмого дня, Ганька и Гошка были задержаны партизанским разъездом. С клинками наголо окружили их на лесной дороге всадники с красными лентами на защитного цвета фуражках.
— Здравствуйте, товарищи! — не обращая внимания на занесенные над ними клинки, поздоровался с бравыми, строго настроенными бойцами Ганька, а Гошка деловито осведомился:
— Какого полка, товарищи?
Он не сомневался, что ему ответят, и был крайне обескуражен, когда командир разъезда, черноусый и щеголеватый здоровяк в синих галифе и кожаной куртке, расхохотался над ним:
— Больно многого захотел! Ты, я вижу, ухарь! А ну давай твою пушку!
— Не отдадим! — вмешался Ганька. — Мы ведь, товарищи, тоже партизаны. Мы из-за границы, из нашего госпиталя идем.
— Из госпиталя? Да еще из заграничного? — переспросил командир и вдруг сердито обрезал: — Не слыхал о таком!.. А документы есть? Нет документов? Тогда лучше помалкивай. На лбу у вас не написано, кто вы такие. Может, вас белые подослали. Проводим в штаб, а там разберутся, что с вами делать — выпороть или на распыл пустить…
Ребят обезоружили, обыскали, и командир приказал троим молодым бойцам доставить их в Богдать, а с остальными поехал дальше.
В ближайшей деревне конвоиры мобилизовали подводу, усадили на нее задержанных и приказали хромому, с курчавой бородкой и синими умными глазами вознице не жалеть кнута для своей пузатой и низкорослой кобылицы со сбитой спиной.
Сразу же за последними домами деревни началась тайга. Она то вплотную подступала к дороге, то отступала на склоны крутых и высоких сопок, образуя обширные поляны, усеянные валежником и черными пнями или сметанным в стога и зароды сеном. На макушках многих стогов сидели и наблюдали за всем происходящим вокруг то ворон, то коршун, то ястреб-тетеревятник.
Старший конвоир, парень с жестокими глазами на скуластом и смуглом лице, опасаясь, что задержанные могут сбежать, распорядился связать им руки и усадить на телеге спиною друг к другу. Более опытный Гошка дал связать себя беспрекословно, но Ганька начал на свою беду шумно протестовать. Тогда старший, не говоря ни слова, ткнул его кулаком прямо в зубы. От неожиданности Ганька резко дернулся назад, больно ударился затылком о затылок Гошки, и, не помня себя от обиды, рвущимся голосом крикнул старшему:
— Ну и сволочь ты!
Поотставший было от телеги старший снова подъехал вплотную к Ганьке и, сверля его тяжелым, полным страшной ненависти взглядом, пригрозил:
— Ты сволочить меня не смей! Не то живо без головы останешься. Убить тебя мне — раз плюнуть.
От его исступленного бешенства Ганьке стало не по себе, но он решил не сдаваться. Распаленный зуботычиной, он презрительно бросил старшему:
— Дурак ты после этого! Видишь, что сдачи не дадут, и издеваешься. Расскажу я дяде и брату, как ты бил меня, так они тебе покажут. Они с твоей морды копоть снимут, блондина из тебя сделают! И как тебя в партизаны приняли? Тебе бы с такими замашками в каратели к Семенову…
— Замолчи, а то ребра пересчитаю! — замахнулся на него нагайкой старший. — Родней ты меня не пугай, шпиён японский!
— Не шпиён, а шпион! — поправил его Ганька. — Правильно слова сказать не умеешь, а корчишь из себя Малюту Скуратова. Слыхал про такого?
— Стой! — приказал тогда старший вознице и стал срывать с себя карабин. Ганька побледнел, но презрительно усмехнулся. Гошка решил прийти к нему на помощь и закричал остальным конвоирам:
— Товарищи! Не давайте ему убивать Ганьку. У Ганьки и дядя и брат в партизанах. Один — правая рука у Журавлева, а другой сотней в Первом полку командует. Правду я говорю. Пожалеете еще, если убить его дадите.
Тогда один из конвоиров, спокойный парень с круглым лоснящимся лицом, на котором все время блуждала добродушная усмешка, прикрикнул на старшего:
— Брось ты, Ермошка, шепериться. Надоел хуже горькой редьки. Ребята, похоже, свои, а ты из кожи лезешь. Нагорит тебе за это.
— Пускай нагорает! На расстрел пойду, а этого сопляка ухлопаю, чтобы не гавкал тут.
— Попробуй только! — с неожиданной твердостью в голосе заявил круглолицый. — Не успеешь в него пальнуть, как я тебе башку снесу. Нечего дурака валять. Ты свою злость на белых срывай, а не на этом парне.
— Ты не учи меня, Белокопытов! — огрызнулся Ермошка. — Ты партизан-то без году неделя. Ты на готовенькое пришел, а мы с первого дня воюем… А этого щенка я все равно ухлопаю, он у меня живым до Богдати не доедет, — и он вскинул карабин.
Белокопытов резко ударил по карабину снизу вверх, а потом вцепился в Ермошку и с силой рванул его на себя. Ганька видел, как выскользнула из стремени правая нога Ермошки и поднялась вровень с седлом, а сам он, выронив из рук карабин, беспомощно повалился с коня на левую сторону. Но Белокопытов, показав, что с ним шутки плохи, помог ему удержаться в седле. Потом отпустил его, быстро нагнулся с коня чуть не до земли и поднял упавший в траву карабин. Все это было проделано так легко и лихо, что Ганька преисполнился уважением к Белокопытову и сразу решил про него: — «Казак!».
Белокопытов разрядил карабин и протянул его Ермошке:
— На, держи, да не балуйся больше. Надоело мне твоей нянькой быть.
В это время третий конвоир, худощавый и веснушчатый парень в зеленых плисовых штанах, вдруг страшным голосом закричал:
— Глядите, глядите! Что это за птица такая летит?
Словно по команде, все глянули в ту сторону, куда указывал он своей нагайкой. Там, отчаянно треща, летел чуть повыше сопок похожий на стрекозу аэроплан. Покачиваясь, взблескивая пропеллером, приближался он к дороге немного в стороне от них.
— Это ероплан! Сейчас нас угостит! — завопил Ермошка.
— Сворачивай в лес! — приказал он вознице. — Живо! — И не дожидаясь, когда телега свернет с дороги, огрел коня нагайкой и помчался через неширокую полянку в лес. За ним последовали и оба других конвоира.
Ганька и Гошка заметались в телеге, пытаясь развязать себя. Вместо того, чтобы поскорей свернуть с дороги, хромой возница спрыгнул с облучка, выругался и схватил под уздцы свою кобылицу. Поглядывая на пересекающий дорогу аэроплан, он щурился с веселой хитринкой в глазах.
— Да развяжи ты нас, дядя! — взмолился Гошка. — Спустит он бомбу, и поминай как звали…
— Не спустит! — оскалился возница. — Сидите себе на здоровье. Он уже дорогу перелетел. Он нас, может, и не заметил вовсе. Да и не будет он зря бомбы переводить. В Богдать торопится, там вот наделает переполоху…
Видя, что аэроплан удаляется, ребята успокоились. Немудрящий с виду возница сразу стал в их глазах героем. Глядя на него с одобрением, Гошка спросил:
— Откуда ты все знаешь, товарищ?
— А отчего же не знать? — отозвался самодовольным тенорком возница. — У меня за плечами, слава богу, четыре года германской войны. Я там на эти аэропланы насмотрелся. Знаю, когда их надо бояться… Да что толковать об этом. Вы мне лучше скажите — туда вас везут, куда надо?
— Туда, туда! — заулыбался Гошка. — Идем мы с донесением в партизанский штаб. Старший зря над нами куражится. Ему еще за это попадет.
— Пожалуюсь я дяде, так его отучат кулаками махать, — сказал Ганька, ощупывая распухшие губы.
— А кто твой дядя?
— Улыбин Василий Андреевич.
— Знаю, знаю такого. Видал его, когда партизаны весной вниз по Аргуни отступали. Дядя у тебя — дай бог каждому. Молодец!.. А только ты, товарищок, зря на себе шкуру дерешь. Этот Ермошка человек заполошный. Ушибленный какой-то. Не стоит его распекать. Из-за угла убить может.
— Не шибко я его испугался. Видали мы таких… Небось, напустил в штаны, как аэроплан увидел.
— А ты сам-то не напустил? — рассмеялся возница. — С непривычки оно, паря, хоть кто испугается. Раньше такие пташки здесь не летали, у Семенова их не было. Видно, правду говорят, что японцы из степей на Богдать идут. С этими шутки плохие. Воевать они умеют. Туго партизанам придется.
— Отчего это, дядя, ты не в партизанах? Бывший фронтовик, а живешь дома.
— Куда мне с хромой ногой. Покалечил мне ее германец в Пинских болотах. Только, по всему видать, дома я недолго насижу. Одними нарядами в подводы замучили. Придется, должно, к красным подаваться. При японцах дома можно в один момент голову потерять.
Конвоиры вернулись из леса растерянные и пристыженные. Белокопытов виновато посмеивался, Ермошка сердито молчал.
— В штанах-то сухо? — спросил его Ганька. — Никак я не думал, что ты этажерки с крыльями испугаешься.
— Ладно, сначала нос утри, сопляк! — огрызнулся он и вдруг накинулся на возницу: — Почему моего приказа не выполнил? Почему в лес не свернул?
— Жалко было телегу о пеньки ломать. Я ведь видел, что аэроплан в стороне летит. Чего же от него было бегать? Это уж вы, необстрелянные, бегайте, а мне не пристало…
— Это почему же? Ты что, Козьма Крючков? Море тебе по колено?
— Нет, я не Крючков. Я русский солдат, в семи ступах толченый, в семи кипятках вареный. Ты еще у мамки титьку сосал, а я уже в окопах вшей кормил.
— Ну, расхвастался! Фронтовик, а дома сидишь, — закипятился Ермошка и скомандовал конвоирам: — Развяжите этих обормотов. Будь они не связанные, вперед бы нашего в лес драпанули. А теперь сидят и героев из себя корчат, зубы скалят. Зря ты, Белокопытов, не дал мне шлепнуть их вместе с возницей, чтобы не задавались.
— Не бесись, Ермолай, не бесись! — начал уговаривать его возница. — Никто над тобой не смеется. А на ребят, если ты не псих, зря несешь. Ты Улыбина знаешь?
— Какого Улыбина? Журавлевского помощника или командира сотни?
— Василия Андреевича.
— Его любой партизан знает. А к чему ты об этом спрашиваешь?
— К тому, что вот этот парень, — показал возница на Ганьку, — его родной племяш.
— Вот так пирог с начинкой! — обескураженно свистнул Ермошка. — Выходит, ты брат нашего командира сотни? Чего же ты сразу не сказал об этом?
— А ты нас шибко слушал? — напустился на него Ганька. — Ты нам рта раскрыть не давал. Задавался как самая последняя сволочь.
— Ну, что говорил я тебе? — сказал Ермошке Белокопытов. — Придется теперь ответ держать.
— Да, нехорошо получилось! — зачесал Ермошка в затылке. — Выходит, зря ты зуботычину скушал. Ты будь добр, послушай, что я тебе скажу. Дай мне три раза по морде и помиримся.
— Рук о тебя марать не хочу. Я лучше обо всем расскажу Роману.
— Значит, жаловаться решил? Ну и жалуйся, черт с тобой! Только ничего мне и Роман не сделает. Дальше передовой все равно не отправят.
— Это как сказать! — ухмыльнулся Гошка. — Могут из партизан прогнать. Могут и расстрелять, если это не первая провинность. Весной одного такого перед строем полка в Орловской расхлопали за то, что любил к девкам под подол заглядывать, наганом в зубы тыкать. Наверно, сам про тот случай знаешь?
— Знаю! — признался Ермошка. — Только я не из тех, кого расстреливают. Я сам расстреливаю.
— Нашел чем хвастаться, — сказал осуждающе Белокопытов. — Думаешь, если приговоренных рубишь, так тебе все сходить будет? Нет, провинишься, и тебя не помилуем. Постановим всей сотней — и пойдешь в расход.
Ермошка приуныл. Потом неожиданно обратился к Ганьке:
— Слушай, тебе мой карабин нравится? Таких у нас три на всю сотню. Если согласишься на мировую, твой будет. По рукам, что ли?
Такое предложение Ганьке пришлось по душе. Карабин был совсем новенький, с хорошо отполированным прикладом и вороненым стволом. Ганька давно мечтал о таком великолепном ружье. Но слишком свежа была обида на Ермошку, унизившего его зуботычиной.
— Соглашайся! — шепнул ему Гошка.
— Не отказывайся, паря, бери! — подмигнул возница.
Но Ганька не согласился. Он готов был на что угодно, чтобы только не дать своего согласия.
Раздосадованный его отказом, Ермошка долго молчал. Потом криво усмехнулся и сообщил:
— Уйду я из сотни Романа. Поищу себе нового командира. Совесть — хотя она и не дым, а глаза ест…
В Богдать приехали в полдень. Это была большая, с добротными домами и обширными усадьбами станица. Со всех сторон окружили ее высокие лесистые горы. Японский летчик сбросил в самом центре станицы три небольшие бомбы. У воронок, вырытых бомбами около церкви на площади, толпились партизаны и местные жители. Тут же валялись убитые лошади в хомутах и седлах, лежала опрокинутая телега с мешками печеного хлеба. Налетающий порывами ветер гонял по площади целую тучу белых и пестрых куриных перьев. Одна бомба угодила прямо в большую стаю чьих-то кур, клевавших просыпанный на дороге овес.
Партизанский штаб помещался в доме бежавшего к семеновцам попа. Над штабом развевался кумачовый флаг с вышитыми золотом серпом и молотом. На просторном дворе стояли оседланные кони, толпились бойцы. У высокого крашеного крыльца отдавал какие-то распоряжения садящемуся на коня ординарцу адъютант Журавлева. Это был чубатый и рослый казак в красных сапогах и малинового сукна галифе, при шашке и маузере.
— Товарищ Апрелков! — обратился к нему Ермошка. — Я тут ребят привез. У них донесение к самому Журавлеву. Давай принимай их у меня.
— Откуда, хлопцы, пожаловали? — спросил Апрелков подошедших к крыльцу Ганьку и Гошку.
— Мы из-за границы, с донесением от Димова.
— Где ваше донесение? Давайте его сюда.
— Его не отдать. Оно у нас в голове, а не в пакете.
— Тогда обождите минутку. Сейчас доложу о вас. Как ваши фамилии?
— Улыбин и Пляскин.
— Хорошо! — И, гремя шашкой по ступеням крыльца, Апрелков ушел в дом. Вернувшись назад, пригласил:
— Давайте к Павлу Николаевичу.
Журавлев встретил ребят в большой светлой комнате с цветами на подоконниках, с тюлевыми шторами на окнах, с красной дорожкой на полу. Он был в темно-синих бриджах с кожаными леями и сером суконном френче с накладными карманами. Широколицый и лобастый, с редкими, аккуратно зачесанными назад волосами, он выглядел старше своих тридцати шести лет. Журавлев был не один. У письменного стола сидел плотный и коренастый военный в суконной гимнастерке с планшеткой на коленях и карандашом в руках.
— Здравствуйте, орлы! — удивленный молодостью димовских посланцев, без обычной серьезной сдержанности и громче, чем надо, поздоровался с ними Журавлев. — Ну, так что велел передать мне Димов?
— Он велел передать, что наш госпиталь на Быстрой, — тут голос Гошки внезапно пресекся от подступивших к горлу слез. Он с усилием отглотнул их и досказал: — Вырезали его белые, товарищ Журавлев.
— Час от часу не легче! — схватился за голову Журавлев. Его собеседник вскочил на ноги, уронив планшетку на пол. Шагнул к Гошке, с дрожью в голосе спросил:
— Как же это случилось?
— Очень просто. На свету, в самый сон, нагрянули какие-то дружинники и всех перебили.
— Значит, никто не уцелел? — вмешался Журавлев.
— Из тех, кто оставался в то время в госпитале, спасся только один раненый. А мы вот с ним, — показал Гошка на Ганьку, — за каких-то полчаса до налета в лес ушли. Завхоз нас ягодники искать отправил. Спасся и Бянкин со своим кучером. Он вечером в бакалейки к Димову уехал.
— Да, порадовали вы нас, нечего сказать. От такой новости с ума сойти можно. — И Журавлев принялся возбужденно ходить по комнате, то ахая, то хлопая себя руками по бедрам. Потом вдруг остановился и сказал:
— Вот, брат Киргизов, на какую подлость они решились. Перебить беспомощных раненых… Какие же это мерзавцы!
— Чего же ты от них ждешь? Это же озверелое кулачье… Воевать с нами у них кишка тонка. А вот пороть, убивать, вешать, на это они способны. На устрашение действуют.
— Ну, этим народ не устрашишь, а только озлобишь. Не зальешь пожар керосином. Все обернется против них. И раз уж они пошли на это, пусть не рассчитывают на жалость с нашей стороны. На дне моря достанем, из любой щели вытащим всех, у кого руки в крови…
Гошка не вытерпел, перебил Журавлева:
— Сделать бы налет на Олочинскую да запалить ее со всех сторон.
— Почему на Олочинскую?
— Это наверняка олочинская дружина была.
Киргизов резко повернулся к Гошке, осуждающе покачал головой. А Журавлев с какой-то горькой иронией произнес:
— Нет, брат, со всех концов не выйдет. Я бы еще согласился с того конца, где богачи живут, да они с краю не селятся. Сам знаешь. Да и не установлено, что это были олочинцы. Это твое предположение. А теперь вот что: дисциплина у тебя хромает, товарищ красный партизан. Старшего начальника перебивать не положено. Учти это на будущее. Сегодня ты партизан, а скоро, глядишь, красноармейцем станешь… Да, кто же из вас Улыбин?
— Я, — ответил Ганька.
— Дяди твоего в Богдати сейчас нет. Вернется не раньше чем через пару деньков. Ты отправляйся в сотню к брату. А когда вернется Василий Андреевич, пусть они сами тебя определяют, куда захотят. Может, при штабе оставят, может, в обоз пошлют.
— Я в обоз не пойду. Я воевать хочу. За отца буду мстить, за доктора Карандаева, за всех наших.
— А сколько тебе лет?
— Почти шестнадцать.
— А если без «почти», тогда сколько?
Ганька потупился и ответил:
— На полгода меньше.
— Полгода — это ничего. Насмотрелся ты такого, что наверняка на два года повзрослел. Верно я говорю?
— Не знаю. Шибко злой я на белых.
— Значит, боец из тебя выйдет. Чем злее солдат в бою, тем он лучше… Ну, а вы мне все рассказали, ничего не забыли?
— Разрешите мне ответить? — спросил Гошка.
Журавлев едва заметно улыбнулся:
— Говори.
— Димов просил передать, что у него закуплено тридцать тысяч винтовочных патронов и десять ящиков гранат.
— Это хорошо. Учтем. Патроны нам позарез нужны. Еще что?
— Больше ничего.
— Тогда можете быть свободными. Идите и устраивайтесь в сотне Улыбина. А завтра вас вызовет начальник нашего Особого отдела товарищ Нагорный. Расскажите ему обо всем. Думаю, что рано или поздно, а он установит, кто эти мерзавцы дружинники. Тогда им солоно придется… Всего хорошего, ребята.