11
Роман Улыбин пробыл в военно-политическом училище ДВР всего три с половиной месяца. В один из ветреных майских дней, когда над Читой стояло багровое облако поднятой ветром песчаной пыли, его прямо с занятий вызвали к Блюхеру.
Блюхер принял его в присутствии члена Реввоенсовета республики Постышева, которого Роман видел до этого только издали на открытии учредительного собрания ДВР.
Когда аккуратно одетый в новую форму и подтянутый Роман вошел в уже знакомый ему кабинет и отрапортовал о своем прибытии, Блюхер представил его Постышеву:
— Это, Павел Петрович, тот самый Улыбин, о котором шла речь.
Слегка сутуловатый и неулыбчивый Постышев, одетый в грубошерстную гимнастерку и солдатские сапоги, легко поднялся со стула. Энергично пожимая Роману руку, он с твердым выговором на «о» сказал:
— Мое почтенье, товарищ Улыбин! Я воображал тебя с бородой до пояса, а ты еще совсем молодой человек! Сколько тебе лет?
— Да уже немало, товарищ Постышев. Скоро двадцать семь стукнет, — проникаясь симпатией к этому угловатому и простому в обращении человеку, весело отвечал Роман. Он знал, что Постышев тоже был партизаном, командовал на нижнем Амуре Первым Тунгусским партизанским полком.
— А сколько лет воевал? — разглядывая Романа теплыми и большими, глубоко запавшими глазами, продолжал свои расспросы Постышев. Красноватое от зимнего загара, до худобы отточенное нелегкой жизнью лицо его было спокойным и серьезно-внимательным.
— Три года, — так же деловито и серьезно отвечал Роман.
— Слыхал что-нибудь про барона Унгерна?
— Не только слыхал. Довелось и повоевать с ним.
— Бегал, поди, от него?
— Всяко бывало, товарищ Постышев! Случалось, и он от нас улепетывал. Он любил врасплох наскакивать. Налетит, подымет панику, а потом бьет в хвост и в гриву. Но если не прозеваешь, а дашь ему по зубам — на сто верст без оглядки отскакивает.
— Плохо, что вы его не добили, дорогой товарищ. Придется ехать добивать. Впрочем, пусть тебе скажет об этом сам товарищ главком, — кивнул Постышев на Блюхера, с рассеянным видом слушавшего их.
Тот отодвинул в сторону лежавшие перед ним серебряные карманные часы, мягко и устало улыбнулся. У него в этот ветреный день невыносимо болела раненная на германской войне нога. Осторожно пошевеливая, он вытянул ее под столом и сказал:
— Пришлось, товарищ Улыбин, потревожить вас раньше времени. Учиться вам пока не придется. Вы, конечно, знаете, что Унгерн ушел в Монголию. Теперь он там — бог и царь. Сам Богдо-хан пляшет под его дудку. У Унгерна сейчас до пятнадцати тысяч войска. По данным разведки, он вот-вот двинет их к нашим границам. Главный удар, как мы предполагаем, нанесет в районе Кяхты. Мы недавно перебросили туда Сретенскую бригаду. В состав ее вошел и тот полк, командиром которого вы были. После им командовал товарищ Аркадьев. Но на днях его свалил сыпной тиф. Придется вам спешно выехать в Кяхту и принять полк. Когда сможете выехать?
— Хоть сегодня, если будет поезд.
— Поезд будет. Доедешь до Верхнеудинска, получишь в свое распоряжение коня к ординарца. А там знай скачи. Одним словом, рад, товарищ Улыбин, вашему согласию. Надеюсь, оправдаете доверие Реввоенсовета республики. Сейчас получите приказ о назначении.
Блюхер нажал кнопку звонка в углу стола, и тотчас же в кабинете появился высокий подобранный адъютант.
— Немедленно отпечатайте приказ о назначении товарища Улыбина командиром Одиннадцатого кавалерийского и принесите быстренько на подпись.
Пока печатали приказ, Блюхер, волоча раненую ногу и слегка постанывая, прохаживался по кабинету, Постышев, усадив Романа рядом с собой, говорил ему:
— Комиссаром там товарищ Угрюмов. Очень хороший человек. Потомственный питерский рабочий. Но у него одна беда — на коне ездить не умеет. Как садится в седло, поджилки трясутся. Подучите его, чтобы в бою с коня не свалился.
— Сделаем, товарищ Постышев, — довольный неожиданным поворотом в своей судьбе ответил Роман.
Через четыре дня он был уже в Кяхте, где стоял штаб Сретенской бригады. В Кяхте яростно дули весенние ветры, выхлестывало песком глаза.
Представившись командиру и комиссару бригады, Роман узнал, что Одиннадцатый полк стоит в тридцати километрах к востоку от Кяхты. В штабе для него нашелся попутчик. Это был бурят Жалсаран Абидуев, прикомандированный к полку переводчиком. В жаркий полдень, вдоволь наглотавшись песчаной пыли, покинули они когда-то знаменитую, а теперь захиревшую Кяхту.
В дороге Абидуев сообщил Роману:
— А я, товарищ командир, однако, твоего брата знаю. Есть у тебя брат Ганька?
— Есть, есть. Откуда ты его знаешь?
— Мы с ним вместе за Аргунью в партизанском госпитале жили. Потом вместе от смерти спаслись. Шибко хороший парень. Где он теперь?
— Дома живет. Слыхал я, что секретарем в ревкоме работает.
— Были там тогда с нами еще фельдшер Бянкин и Гошка Пляскин — гармонист. Ничего о них не слыхал — живые ли?
— Бянкина, пожалуй, сегодня увидим. Он фельдшером в полку служит. А Гошку в Чите встречал. Он там на курсах командиров учится.
— Жалко, что я его не встретил, когда Читу проезжал. Он там у нас на одну фельдшерицу заглядывался. Мы ее убитой считали, а она уцелела. Сказать ему об этом — плясать бы начал.
— А что, красивая девка?
— Шибко красивая и умная. Мне хоть и не к чему было, а я тоже на нее поглядывал. Антониной Степановкой зовут.
— Антонину Степановну я знаю. Она теперь моя родня. Мой дядя на ней женился.
— Какой такой дядя? Василий, что ли?
— Он самый.
— Как же это так? Он же ей в отцы годится… Вот бедный Гошка.
— Он про нее и думать забыл. И жалеть теперь надо не его, а тех девок, которым он головы в Чите кружит. Он курчавый, а курчавые — в любви удачливые…
Полк они нашли в живописной горной местности на речке Киран. В прежнее время, когда Кяхта была городом двадцати владевших миллионными состояниями купцов, торговавших китайским чаем, на Киране были заимки и летние дачи этих чайных воротил. Их привлекали туда светлые сосновые леса на склонах невысоких сопок, усеянные множеством ярких цветов берега студеного Кирана, кипучий минеральный источник и целительный горный воздух. По сравнению с песчаной Кяхтой это был просто райский уголок, где меньше дули ветры и раньше наступала весна. У китайцев огородников вызревали там арбузы, успевали налиться и покраснеть на корню помидоры.
Теперь от красивых дачных построек не осталось и следа. На месте заимок, снабжавших дачников овощами и свежими сливками, стояла маленькая деревушка. Здесь жили потомки пастухов и огородников, гнувших спину на известных когда-то всей Сибири миллионеров, нанимавших в европейских столицах домашних докторов, гувернеров и гувернанток для детей.
Приняв полк, Роман распорядился ежедневно высылать в сторону границы разъезды, выставлять на ночь усиленные заставы и караулы. В штабе бригады из донесений цириков, расположенных на монгольской территории, он узнал, что на дальних степных горизонтах замаячили разъезды барона.
Прошло несколько дней, и поднятый по тревоге полк был спешно брошен на помощь цирикам, атакованным противником в Ибацике. На самой границе разъезд полка встретил скакавшего с донесением цирика. Он сообщил, что у горы Ламын-Ула противник напал на заставу.
— Это далеко отсюда? — спросил Роман у Абидуева.
— Близко. Он говорит пять верст, больше не будет, — показал Абидуев на потного коренастого цирика с горячими глазами и крутыми угловатыми скулами. Тот в подтверждение закивал своей круглой стриженой головой.
Ламын-Ула! Сопка, каких немало в верховьях Орхона и Хиранги, Дзаргын-гола и Селенги! Две голые вершины ее похожи издали на серые верблюжьи горбы. На северном склоне сопки бьет из белых горючих камней холодный ключ. Радостно зеленела вокруг него молодая трава. Над оставленными в грязи следами коровьих и конских копыт вились первые майские бабочки. На южном отлогом склоне уже зацветали желтые стародубки, кланялись под ветром опушенные нежной зеленью кустики золотарника и шиповника. Покинувшие гнезда степные орлы парили над вершинами Ламын-Улы. Желтыми, неимоверно зоркими и бесстрастными глазами они видели, как на равнине восточнее Ламын-Улы эскадроны Сухэ-Батора сшиблись с белыми монголами. Те и другие свирепо завывали свой грозный и древний клич:
— К-ху! К-ху-у! Ху-у-у!..
Прискакав на пригорок к своему разъезду, наблюдавшему за близкой и страшной сечей, Роман ахнул, захваченный зрелищем кровавой схватки монголов. В пестром, бешено кружащемся водовороте вражеской конницы только изредка мелькали по-русски одетые цирики. С каждым мгновением становилось их меньше и меньше.
Медлить было некогда. Роман оглянулся на приближающийся полк и приказал трубить атаку. На полном скаку разворачивались для атаки сотни полка. Равняя ряды, сдерживая разгоряченных коней, быстро взяла на изготовку пики первая шеренга, выхватила клинки из ножен вторая.
Высоким срывающимся голосом Роман прокричал:
— В атаку!.. За мной! Марш-марш!..
И тяжко ахнула, загудела, брызнула желтой пылью распятая под копытами едва зазеленевшая степь.
Под Романом был светло-рыжий выносливый и горячий конь. При первых же звуках трубы, он то вставал на дыбы, то нетерпеливо переступал с ноги на ногу, выгибая крутую запотевшую шею. С закушенных удил, пенясь, стекала слюна. Едва Роман дал ему поводья, как конь рванул и понес по равнине, усеянной отцветающими белыми и голубыми цветами ургуя.
На мгновенье Роман оглянулся назад. Он увидел в пелене взлетающей пыли распластанных в бешеной скачке коней, яростные, остекленевшие глаза и распяленные в крике рты, заметил, как разлетались из-под копыт лепестки растерзанного ургуя. Партизаны крутили над головами жарко взблескивающие на солнце клинки, прижимали накрепко к бедрам хищно нацеленные вперед стальные жала пик.
А впереди металась, сталкивалась и выла дикими голосами охваченная безумством и исступлением огромная куча монголов на озверело кусающих друг друга разномастных конях. Взлетали и опускались кривые шашки, то тут, то там валились с седел люди в гимнастерках и цветных халатах. Одни падали на землю и сразу попадали под копыта коней. Другие запутывались в стременах, и мертвых волочили за собой их, обезумевшие от страха гривастые, с нестрижеными хвостами лошадки. Жарко сияли на опустевших окровавленных седлах серебряные и бронзовые украшения.
Все это мгновенным и ярким видением промелькнуло перед глазами Романа, отпечаталось в мозгу, пока он был способен еще видеть и соображать. Сразу же после этого наступил в его памяти полный провал. Он ворвался в толпу метнувшихся навстречу партизанам монголов.
Он уже не видел, как в последний момент поравнялись с ним Мишка Добрынин и его лихие разведчики. И когда, казалось, не миновать ему было смерти, валился занесший над ним шашку чахар, опрокидывался назад пронзенный пикой или настигнутый пулей халхинец. У Мишки и его разведчиков были в правых руках клинки, а в левых не знающие промаха наганы.
Партизанские пики сделали свое дело. В первые же секунды боя были повержены наземь, раздавлены коваными копытами самые храбрые из унгерновских монголов. Остальные стали искать спасения в бегстве. В одиночку и группами отрывались они от партизан и уцелевших цириков. Отчаянно настегивая гривастых и резвых лошадок, уносились в разморенную первым весенним зноем степь.
Уже преследуя унгерновцев, Роман снова начал все видеть и соображать. Сначала он ощутил, что в степи сделалось вдруг необычайно светло и просторно. Потом почувствовал, что ему стало легче дышать. И только тогда он понял, что враг опрокинут и разбегается.
— Догоняй их, братцы! — хрипло крикнул он и поскакал за убегающими.
Тотчас же его обогнал какой-то распаленный боем цирик на могучем с косматой гривой и длинным хвостом коне. Роман успел заметить, что конь был темно-серый, а хвост и грива у него седые.
На глазах Романа цирик нагнал какого-то дюжего унгерновца в желтом дэли, поравнялся с ним и опустил на его голову высоко занесенный клинок. Его конь свирепо кусанул на скаку чужую, потерявшую всадника лошадь и понесся дальше.
Еще дважды настигал цирик отставших унгерновцев, одного обезглавил, другого — развалил от плеча до пояса.
И каждый раз злой и сильный конь его успевал поранить зубами чужих коней.
Настигнув четвертого унгерновца, рослого с гладко выбритой круглой головой, цирик не стал его рубить. Перекинув клинок в левую руку, он правой ухватил врага за шиворот, с силой рванул с богато украшенного седла и бросил наземь. В следующее мгновенье спрыгнул с коня, успевшего нанести страшную рваную рану такому же бешеному коню противника, упал на оглушенного падением унгерновца и стал вязать его.
— «Ну и орел! Не дай бог на такого нарваться», — подумал, подъезжая к цирику, Роман.
При его приближении цирик стремительно поднялся на ноги, схватился за темный от крови клинок. Но, увидев на Романе форму красного командира, поспешил вложить клинок в ножны. Только теперь Роман заметил, что это не рядовой цирик, а тоже командир. На нем была похожая на красноармейский шлем круглая шапочка из тонкого белого фетра с красной суконной звездой, плотно облегающий его сильную и мускулистую фигуру национальный халат, или дэли, а на ногах замшевые гутулы с загнутыми кверху носками. На левой стороне груди была шелковая красная розетка.
Еще не остывшее от боевого возбуждения лицо молодого монгола было мужественно-суровым и весьма своеобразным. Черные красиво изогнутые брови круто поднимались к вискам. Они походили на раскинутые в размахе стремительные крылья стрижа. Горячие, косо поставленные глаза смотрели на Романа воинственно и пытливо. На крепких коричневых скулах горел пунцовый румянец, слегка впалые щеки были сухими и не лоснились, как у многих живущих в довольстве и лени людей его племени. Непреклонный и неукротимый характер угадывался и в резком изломе обветренных губ.
— Сайн байну! — приветствовал его по-монгольски Роман и затем по-русски добавил: — Хорошо воюешь, товарищ!
— Нет! — сказал на чистом русском языке монгол. — Воюем еще плохо. Храбрость есть — выдержки нет. Спасибо вам, что вовремя подоспели… Кто вы такой, товарищ?
— Командир Одиннадцатого кавалерийского полка ДВР Улыбин.
— Спасибо, спасибо, дорогой друг! А меня зовут Сухэ…
— Сухэ-Батор? — изумился Роман. — Рад, рад, что видел, какой ты в бою. Этого я никогда не забуду.
— Воевать умею, командовать только учусь. Трудное это дело — командовать, а самому в стороне стоять.
— А кого это вы в плен взяли, товарищ Сухэ-Батор?
— Это сам Баир-гун. Командовал всеми чехарами. Правая рука Унгерна. Теперь отвоевался! — и глаза Сухэ-Батора жестоко блеснули.
Со всех сторон съезжались к Сухэ-Батору и Роману партизаны и уцелевшие цирики. Глядя на них, Сухэ-Батор сказал:
— Большие потери, товарищ! Многих не видят мои глаза.
— Да, тяжело вам пришлось, — посочувствовал Роман и тут же спросил: — Как же это так, товарищ Сухэ-Батор? Какой-то немецкий барон поднял монголов на войну с нами? Ни одного русского белогвардейца мы сегодня не видели. Рубились с нами одни монголы. А за что рубились? Разве же мы им враги?
— Их обманули, — угрюмо ответил Сухэ-Батор. — Они шли к Унгерну драться за свободу Монголии. Они любят свою бедную и суровую родину. Это честные и храбрые, но темные люди. Унгерн вернул нашему Богдо-хану монгольский трон. А Богдо-хана у нас горячо почитают, верят ему, как наместнику бога на земле, Богдо-хан же во всем слушается Унгерна. Они повелели всем князьям и ламам, которых у нас целых сто тысяч, твердить каждому верующему монголу, что Красная Россия хочет захватить Монголию, надеть на всех ярмо.
— Да как же они могли поверить в это? Разве же есть в этом доля правды? — воскликнул Роман, глядя прямо в горячие коричневые глаза Сухэ-Батора.
— Мы, революционные монголы, знаем, что это дикая ложь. Мы были недавно в Москве. Сам великий Ленин сказал нам, что русский народ хочет видеть Монголию свободной и счастливой. Наши революционеры делали и делают все, чтобы донести его слова до каждого арата. Многие, узнав об этом, приезжают к нам, чтобы воевать с Унгерном и со своими князьями, от которых им нет житья.
— Так-то оно так, а пока монголы умирают за чужие интересы. За Унгерна на смерть идут, за японского ставленника.
— Ничего, товарищ, скоро все переменится, — сказал твердо и уверенно Сухэ-Батор. — Как только Унгерн перейдет советскую границу, в его рядах начнется развал. Монголы не будут воевать с Красной Армией. Они начнут разбегаться или переходить к нам…
Не успел Сухэ-Батор досказать до конца, как в воздухе послышался сверлящий, стремительно нарастающий свист. Под Романом, всхрапнув, присел на задние ноги конь. И сразу же где-то сзади раздался оглушительный разрыв снаряда. С таким же противным, леденящим душу воем пролетели над Сухэ-Батрром и Романом новые снаряды, и черные столбы разрывов встали там, где съезжались и строились сотни полка.
— Пушки подтянули! Будем отходить! — крикнул Роман Сухэ-Батору. — Я поскачу к своим. Встретимся за Ламын-Улой.
Огрев коня нагайкой. Роман пригнулся к седлу и поскакал к рассыпающимся по степи и уходящим назад партизанам.
Сухэ-Батор приказал цирикам усадить пленного Баир-гуна на заводного коня, и они поскакали тесной кучкой влево, вслед за отходящими цириками.
Унгерновская батарея била по ним беглым огнем.
Немного не доскакав до своих, Роман попридержал коня и оглянулся. Увидев, что Сухэ-Батор жив и скачет к цирикам, понесся дальше. И в это мгновение прямо перед собою увидел огненно-рыжий, взметнувшийся к синему небу косматый куст. Разрыва он уже не слыхал.
…Дожидавшиеся своего командира партизаны видели, как впереди него брызнули из земли во все стороны желтые молнии, черные комья и серая пыль. Прежде чем упасть, яростно вздыбился насмерть сраженный конь. И с него, широко раскинув руки, уронив с головы фуражку, медленно и словно нехотя валился на чужую, неласковую землю Роман.
— Эх, Роман Северьянович! Отказаковал свое! — схватился за голову Мишка Добрынин, и из глаз его брызнули слезы. Он размазал их по лицу и страшным голосом скомандовал разведчикам:
— За мной! Не уберегли мы командира! Расстрелять нас мало!..
Разведчики все, как один, понеслись за Мишкой. А на юге выезжали из-за пологих холмов и развертывались в лавы новые унгерновские сотни. Дико завывая, шли они в атаку. Но разведчики не дрогнули, не повернули назад. Унгерновцы были в полуверсте, когда они подняли лежавшего без сознания, окровавленного Романа и уложили поперек седла на заводную лошадь. Мишка взял ее на повод и одновременно поддерживал ноги Романа, а с другой стороны его поддерживал за голову один из разведчиков.
Так и доставили они его к ключу за Ламын-Улой, не зная, живой он или мертвый.