6
Лука Ивачев гнал на водопой свою рыжую корову и сухопарого, с черной гривой на левую сторону, гнедого коня. Было пасмурное, с легкой оттепелью утро. Медленно падал из редеющих туч снежок, мелкий и мягкий, как заячий пух. Лука с удовольствием дышал влажным, напитанным снежной свежестью воздухом. Всю ночь проиграл он в карты у контрабандиста Лаврухи Кислицына в жарко натопленной, полной табачного дыма избе. За неимением денег играли на китайские спички, покупая их у Лаврухи на золото и муку. За ночь Лука проиграл сто коробков спичек, а от выпитого ханьшина, в который Лавруха подмешивал для крепости табачный настой, невыносимо болела голова.
Возвратясь поутру домой. Лука выпил четыре стакана черного, как деготь, чая, разругался с женой, недовольной его ночными отлучками, и пошел рубить привезенный вчера из лесу хворост. Изрубив хворост на короткие поленья, сложил он из них поленницу и раньше обычного погнал на водопой скотину. Он хотел поскорее разделаться со всеми делами, забраться потом на лежанку в запечье, укрыться с головой и хорошо отоспаться. Вечером он снова собирался к Лаврухе, чтобы сквитать свой проигрыш.
Прорубь на ключе, в которой поили скот, была не вычищена. Подряженный в прорубщики Никула Лопатин тоже провел всю ночь в картежном майдане, где так упился даровым ханьшином, что свалился на полу у курятника и мертвецки заснул. Когда игроки расходились по домам, разбудить его не удалось. Все, кто побывал в это утро на ключе, кляли и ругали Никулу. Подступы к дымящейся проруби заледенели, на них легко было поскользнуться и упасть.
Сухопарый конь, подкованный на все четыре ноги, сумел добраться до проруби. У него хватило догадки опуститься на колени и кое-как дотянуться до воды. Но корова дважды падала, больно расшибалась об лед и не сумела даже приблизиться к недоступной воде. Напоить ее можно было только из ведра, а его у Луки с собой не было. Пришлось стоять и ждать, пока не появится какая-нибудь девка или баба с ведрами. Время шло, а никто, как назло, не шел. Конь давно напился и ушел домой, а Лука и его костлявая неряшливая коровенка все еще стояли у проруби.
Наконец с бугра спустилась к ключу с ведрами на кривом коромысле жена убежавшего за границу гвардейца Лоскутова. Это была молодая и красивая казачка в белом шерстяном полушалке, в черных аккуратных валенках. Звали ее Марьяной. С постным лицом и стыдливо потупленными синими глазами, кланялась она при встрече строгим по части нравственности старикам а старухам, недоступно важная проходила мимо безусых недорослей в казачьих штанах. Но стоило ей повстречать усатого, неравнодушного к женским прелестям казака, как от всей ее монашеской скромности не оставалось и следа. Жадно и беззастенчиво разглядывала она его затуманенными глазами. Не улыбаясь и не краснея, искала ответного взгляда, как собака подачки.
— Здравствуй, Лука Иванович! — пропела она и оглядела его с ног до головы.
— Здравствуй, Марьянушка, здравствуй! — молодцевато приосанился Лука, загораясь от ее медового голоса и игривого взгляда. — Давно я тебя не видел, малина-ягода. Другие сохнут и старятся, а тебе ничегошеньки-то не деется. Какой замуж выдали, такой и осталась… Где у тебя гвардеец-то?
— Известно где — на чужой стороне.
— Не скучаешь без него?
— Всяко бывает. Молодые годы без мужа коротать не шибко весело. Он ведь где прибьет, а где и приголубит.
— Это, конечно, так! — самодовольно проговорил Лука. — Без мужика у бабы сплошной великий пост. Надо бы тебе на время замену законному-то подыскать.
— И подыскала бы, да боюсь.
— Бояться нечего, муж врасплох не застанет.
— Я совсем не его боюсь. Свяжись с вашим братом, а жены потом глаза выцарапают. Все ведь вы, холеры, женатики.
— Это ты через край хватила!.. На твой век холостых хватит.
— Холостяков я терпеть не могу. Все они на одну колодку — сопливые и мокрогубые. Их еще учить да учить, пока толк получится.
— Все ты, ягода-малина, знаешь! — рассмеялся Лука. — В гости бы когда-нибудь позвала, что ли? Я завсегда с моим удовольствием… А теперь помоги моему горю, дай ведро корову напоить.
— Что ты, что ты! Ведро у меня чистое.
— Ну, корова тоже не поганая. Она почище нас с тобой. Это не свинья какая-нибудь. Да потом я тебе это ведро на десять рядов сполоснуть могу.
— Сполоснуть-то сполоснешь, да ведь корова у тебя вроде хворая. Одна кожа да кости. Вон у нее на хвосте какая беда висит, — показала Марьяна на примерзшую к хвосту коровы лепеху навоза.
Лука невольно покраснел, злобно выругался.
— Вот черт! А я и не заметил этого. Спасибо, что сказала. Только ты не шибко надо мной насмешки строй. Корова у меня гнилой соломой довольствуется. Сена я не косил. Мы белогвардейскую сволочь под корень выкашивали. Ты об этом не забывай.
— Ладно, ладно! — напуганная его гневом поспешила сказать Марьяна. — Бери ведро, я подожду.
Напоив корову, он несколько раз сполоснул ведро, отдал его Марьяне и заодно попенял:
— Смеяться надо мной нечего. Мне твои шутки — нож в сердце. Был я раньше житель, а теперь ни черта у меня не осталось. Все добро, какое было, пожгли да порастащили господа белопогонники…
Марьяна, нацепив ведро на коромысло, опустила его в низко стоящую в круглой проруби воду. Ведро глухо звякнуло и, не слетев с коромысла, окунулось в воду. Легко, словно это не стоило никаких усилий, подняла она его наполненное с краями, не расплескав ни капли. Когда, немного передохнув, брала ведра на коромысло, пришлось ей низко нагнуться. Лука прищурился от удовольствия, увидев, как обозначился под синей суконной юбкой ее широкий и круглый зад, как блеснуло белое кружево исподней рубахи.
«Грех на такую бабу сердиться, — решил он с усмешкой. — Хорошо бы к ней салазки подкатить! Да ни черта не получится. Она только на язык крученая. С другим к ней не вдруг сунешься».
Марьяна попрощалась с ним и медленно пошла на бугор, ядреная, вся налитая здоровьем и силой. Глядя ей вслед, Лука решил найти предлог и наведаться к ней в гости.
— Что паря, хороша Маша, да не наша? — раздался у него за спиной насмешливый голос неслышно подошедшего Никулы.
— Ты что же, ядрена-зелена, по майданам шатаешься, а прорубь не чистишь? — напустился на него Лука. — В отставку захотел? Мы это тебе, лодырь злосчастный, в два счета устроим. Тут по твоей милости последняя корова чуть до смерти не расшиблась. Вот потяну я тебя к ответу, так будешь знать…
— Проспал, паря, проспал, — виновато залебезил перед ним Никула. — Сейчас я эту прорубь в один момент в божеский вид приведу… Только коров в ней зимой одни дураки поят. Умные люди, те коров на ключ по морозу не гоняют. Они их дома теплой водичкой угощают. От этого у них и молоко не переводится.
В это время к проруби подъехал верхом на коне Ганька Улыбин. Услыхав слова Никулы, он спросил:
— Чего же тогда ты свою корову на ключ гоняешь?
— А, Ганьча! Мое почтенье, товарищ секретарь сельского ревкома! — повернулся к нему Никула. — На твой спрос ответ у меня короткий. Я ведь тоже в умных не числюсь. Умницей себя моя Лукерья считает, а меня давно в дураки определила. Слова сказать, холера, не дает. Сидит целый день под окошком, глаза пялит на улицу и курит папиросу за папиросой, чуть ли не с карандаш длиной, а коровы по-человечески напоить не желает… Как ты думаешь, у всех бабы такие пилы? Или это я один такой разнесчастный?
— Да нет, все одним миром мазаны, — ответил ему за Ганьку Лука. — Я за всю свою жизнь только раз такую встретил, которая мужика не пилила. Глухонемой она оказалась.
— Вот повезло ее мужику! Прямо позавидуешь… А тут с утра до вечера пилит и пилит. И в пролубщики она меня загнала, и на майдан шататься заставила: Какой мне интерес, скажи на милость, у Лаврухи по ночам околачиваться?
— Ну, интерес-то, положим, большой. Ты за зиму дарового вина, хвати, так банчков десять выдул. На это ты мастер.
— Вот уж это напрасно попрекаешь, — обиделся Никула. — Подадите раз в неделю стакан и считаете, что я больше всех выпил.
— Не ври, не ври! Ты вчера так нарезался, что смотреть противно было. Растянулся у курятника, во всяком дерьме измазался. Даже сейчас от тебя воняет.
— Да ведь все это через бабу. Жизни мне от нее нет. Загнала меня в пролубщики, батрачить на общество за гроши заставила.
— Тоже мне батрак выискался! — язвительно процедил Лука. — Раз в два дня поковыряться здесь с пешней дело нетрудное. Кормушка это у тебя, а не работа.
Ганька поил коня и посмеивался. Никула, не желая сдаваться, плаксиво возражал:
— Ну, не скажи! Вот как начнет пригревать, тут я еще намучаюсь. Днем все растает, хлынет вода с бугров, затопит обе пролуби, а ночью замерзнет. Тогда только знай развертывайся. Так что это каторга, а не кормушка. Это тебе любой человек скажет.
Ганька уже собрался уезжать, когда на ключ приехал с бочкой на санях Иван Коноплев, отец Лариона, мобилизованного унгерновцами в обоз и до сих пор не вернувшегося домой. Никто в поселке не знал, что Ларион ушел с Унгерном в Монголию уже не обозником, а строевым казаком.
Иван Коноплев был коренастый, с чалой от проседи окладистой бородой пожилой казак. Он постоянно носил на большом и указательном пальцах правой руки кожаные напалки. За это и прозвали его Иваном Сухопалым.
Взяв под уздцы запряженную в обледенелые сани сивую кобылу, Иван подъехал к самой проруби. Он поздоровался с Лукой, Никулой и Ганькой, вскинув к мохнатой шапке руку в пестрой варежке.
— Как она жизнь, Иван Леонтьевич? — осведомился у него Никула, щурясь от упавшей на ресницу снежинки.
— Да ничего, шибко не жалуемся, — ответил Иван.
— Про Лариоху ничего не слышно? Мы ведь с ним в одно время в обоз к Унгерну угодили. Я все их с Артамошкой домой сбежать подговаривал, да они коней с телегами потерять побоялись.
— Ежели живой, там где-нибудь мотается. Мы уж ждали, да ждать перестали.
Не желая больше разговаривать, Иван заткнул за красный кушак варежки и взял сделанный из обрезанного ведра черпак, торчавший из бочки.
Никула подождал, не скажет ли он еще чего-нибудь, и, не дождавшись, пошел к часовне, на крыльце которой у него хранились пешня, метла, железная и деревянная лопаты. А Лука вдруг заинтересовался хомутом на кобыле Ивана. Хомут был с ременной, украшенной махрами и медными бляхами шлеей. Иван черпал воду, искоса наблюдал за Лукой. Это разожгло любопытство Ганьки, и он попридержал коня.
Лука тем временем подошел к кобыле, еще раз оглядел хомут и спросил:
— Слушай, Иван! Откуда у тебя этот хомут?
— Ниоткуда: Сам я его сделал еще до революции, — ответил тот, перестав черпать воду.
— Значит, своедельский, не купленый и не ворованный?.. А ну, подойди сюда да скажи вот при Ганьке, что это за буквы на нем? — приказал Лука.
На деревянных, красиво выточенных колодках хомута пониже супони виднелись написанные багряной краской две буквы И и Л. Они хотя и выцвели, но были хорошо заметны. Иван, не торопясь, подошел с другой стороны, воровато глянул на буквы и, не задумываясь, ответил:
— Это, товарищ Ивачев, мое клеймо. Обозначает око Иван Леонтьевич.
— А может быть, Ивачев Лука? — спросил Лука, усмехаясь, обжигая Ивана полными злобы и бешенства глазами.
— Можно и так повернуть. Только хомут этот мой и клеймо мое…
— И не стыдно тебе, Иван? Врешь и не краснеешь!
— Я не вру, а правду говорю.
— Ах ты гад! — взорвался наконец Лука. — Спер у меня хомут и открещиваешься. Вот тебе за это! — размахнулся он и ударил Ивана но уху.
— Караул! Убивают! — закричал Иван, заслоняясь от Луки руками. А тот неотступно наседал на него и бил то правой, то левой рукой, а сам исступленно орал:
— Семеновцы мой дом сожгли, семью по миру пустили! А вы, сволочи, все, что не сгорело, к себе перетаскали! Убить вас за это мало.
Прижав Ивана к стене часовни, он схватил его за горло, стал душить. Ганька спрыгнул с коня, бросился разнимать их. Он схватил Луку сзади за руки, начал уговаривать:
— Лука Иванович! Товарищ Ивачев! Нельзя же так. Раз виноват он, ты его в ревком тащи, а не бей.
— Уйди, Ганька, не мешай! — закричал Лука, не отпуская Ивана и стараясь отпихнуть от себя Ганьку. — Таких гадов на месте давить надо, а ты заступаться за него вздумал. Уйди, а то…
— Не уйду! — повис на нем Ганька. — Ты же сознательный человек. Стыдно мордобоем заниматься.
Увидев прибежавшего на шум Никулу, Ганька попросил:
— Помогай разнимать! Тут дело убийством пахнет. Чего стоишь, как столб?
— Это не мое дело. Раз Лука Ивану морду чистит, он и ответит за рукоприкладство.
— Я тебе отвечу… Я тебе так отвечу… — хрипел Лука и снова крикнул Ганьке: — Да отвяжись ты от меня, сопляк! Не суйся, куда не надо, а то и тебе попадет.
— Пусть попадает! А убивать тебе человека не дам. У нас и без этого крови немало пролито, — твердил своецепкий, увертливый Ганька.
Отпустив Ивана, Лука размахнулся, чтобы ударить Ганьку. Тот моментально присел, и удар пришелся впустую. Лука, потеряв равновесие, упал на лед. Иван воспользовался этим и бросился наутек. Пока Лука поднимался и приходил в себя, тот уже одолел крутой бугор и скрылся в улице.
— От меня не убежишь! — крикнул ему вдогонку Лука. — Я тебя на дне моря достану!..
Потом подошел к Ганьке, сжимая кулаки, спросил:
— Ты, что, в защитники к Сухопалому подрядился? Вот возьму и утоплю тебя в пролуби.
— Ну, ну, давай попробуй! Какую я тебе межу переехал? — бесстрашно глядя ему в глаза, спросил Ганька.
— Нашел за кого заступаться, барахло ты этакое, — сказал, остывая, Лука. — Небось, сейчас к Семену пойдешь? Жаловаться на меня будешь?
— Конечно, пойду! Он с тебя стружку снимет. Раз украл Иван твой хомут, подавай в суд, а не дерись.
— Пошел ты к такой матери! Молод, чтобы меня учить… Лопатин! — повернулся Лука к Никуле. — Отведи Сухопалому его кобылу и скажи, чтобы в гости меня ждал. Я к нему сейчас с винтовкой приеду. Я ему покажу, как своих грабить.
Сказав это, Лука быстрым шагом пошел домой, а Ганька поскакал к Семену. Ни дома, ни в в ревкоме того не оказалось.
— Ты его в Царской улице ищи. Он к кому-то туда ушел, — сказал Ганьке сторож Анисим.
И Ганька поехал разыскивать Семена на Царскую улицу. А тем временем Лука прибежал домой, заседлал коня, схватил со стены винтовку и отправился к Ивану Коноплеву. По дороге заехал к партизану Гавриилу Мурзину и позвал его с собой.
— Поедем! — согласился Мурзин. — Надо этого Сухопалого проучить. Он такой ловкач, каких немного найдешь. Он наверняка не один хомут приспособил.
Никула только что привел в ограду Коноплева кобылу с бочкой, как туда нагрянули Лука и Мурзин. От крыльца на них бросился с хриплым лаем серый волкодав. Мурзин вскинул винтовку на руку, выстрелил и убил волкодава наповал.
На выстрел выбежали из избы жена и невестка Ивана. Завидев убитого волкодава, они налихомат заголосили.
— Где Иван? — наезжая на них конем, спросил Мурзин.
— Зачем он вам? Убивать хотите! Тогда лучше меня убивайте! — закричала жена Ивана, разрывая на себе кофточку.
— Убивать, Матрена, не будем, а научим, как чужое добро воровать! Говори, где он у тебя?
В это время из раскрытых ворот завозни вышел Иван.
— Убивать приехали? — спросил он, шагнув навстречу Луке и Гавриилу. — Стреляйте, сила ваша.
— Будем мы об тебя руки марать, как же! Вот обыск произведем, — сказал Мурзин. — Ты лучше сам сознавайся, что ты у нашего брата прикарманил. Воровать ты мастак, как я погляжу.
— Давайте ищите. Ничего я, кроме этого хомута, не брал Да и его в огороде нашел, валялся он там. Чтобы не погрызли собаки, я и подобрал его.
— Ври, ври! Так-то мы и поверили… Давай показывай свое хозяйство. А вы, бабы, — обратился Лука к причитавшим женщинам, — не войте тут. Идите в избу и занимайтесь делом:
На беду в завозне у Ивана оказалось штук десять литовок, добрая половина которых явно не принадлежала ему. В семье у него было всего четверо косцов, считая и Лариона.
— Откуда у тебя столько литовок, гад? — спросил Мурзин и ударил Ивана.
Тот упал на колени, расплакался и сказал:
— Простите, братцы! Черт попутал.
— Черт, говоришь? — схватил его за воротник и встряхнул Лука. — Паразит ты, одно слово паразит. Убить тебя и то мало. Хотел на чужой беде богатым сделаться. Вот как двину тебя прикладом… У кого литовки украл?
Иван, продолжая плакать и давиться слезами, рассказал, что литовки взял на пепелище Северьяна Улыбина и Семена Забережного.
В это время в ограду влетели верхами на конях Семен и Ганька. У Семена за ремень был заткнут наган.
— Что тут происходит? — заорал он на вышедших из завозни Луку и Гавриила. — Самоуправством занимаетесь? Под суд угодить захотели?
— Раскопали мы тут такой клад, что только ахнешь, — ответил ему Лука. — Я думал, Иван один мой хомут свистнул, а у него оказались и веревки, и литовки, и даже чей-то дробовик. Он сам сознался, что есть у него и твои и улыбинские литовки.
— Вот как! — поразился Семен. — Ни за что бы не подумал. — Он слез с коня, прошел в завозню. Узнав среди других две свои литовки, сказал Ивану: — Эх, Иван, Иван! Какой же ты все-таки подлец!.. Что теперь с тобой делать? Арестовать да в Завод отправить? Не виляй мордой, не виляй. Говори, что с тобой делать?
— Прости ты меня, Семен Евдокимович! — взмолился Иван. — Это меня жадность попутала. Пожалей не губи, заставь за тебя бога молить. Я ведь не один такой-то. Тут и еще есть вроде меня. Они тоже все, что попадало, к себе таскали.
— Кто они такие? Говори, раз заикнулся! — прикрикнул Семен.
— Архип Кустов больше всех таскал.
— Об этом говорить нечего. Таскал, да все бросил, все нам досталось. Ты о тех говори, кто не за границей, а дома.
— И скажу, не побоюсь… Никула Лопатин улыбинское точило приспособил.
— Никула?!. Вот подлец.
— Ничего не подлец! — закричал находившийся тут же Никула. — Точило улыбинское я брал, чтобы сохранить его. Как Ганька с матерью сюда вернулись, я им его назавтра же вернул. Можете Ганьку спросить.
— Это правда? — повернулся Семен к Ганьке.
— Правда.
— Ну, тогда извиняй, Никула. Молодец ты.
— Я, паря, на чужое не жадный, — расцвел в улыбке Никула.
— Еще про кого знаешь? — потребовал у Ивана Семен.
— Герасим Косых, когда председателем был, плуг у Сергея Ильича приспособил. Я это собственными глазами видел. Он у него и теперь под сараем стоит.
Герасим Косых, прибежав на шум, находился здесь же.
— Правда это, Герасим? — спросил Семен.
Герасим покраснел, но твердо ответил:
— Правда. Чего же доброму плугу без дела стоять? У меня белые в десять раз больше добра развозили да растаскали. Вот я и реквизировал этот купеческий плуг.
— Экий ты ловкий! — расхохотался Семен. — Значит, своим судом присудил чепаловский плуг себе?.. Придется тебе его вернуть в сельревком. Всечепаловское хозяйство принадлежит теперь ревкому. Мы им будем распоряжаться, а не ты. Скоро весна. Нам надо бедноту обеспечить семенами и сохами. Вот и отдадим плуг на подержание тому, у кого и деревянной сохи нет.
Герасим, довольный тем, что все так хорошо кончилось, согласился немедленно вернуть плуг. Он тут же пошел домой, чтобы отвезти плуг в сельревком.
У Ивана Коноплева забрали хомут, литовки, дробовик и, сделав ему серьезное внушение, решили в суд на него не подавать.
— Хватит с него и разбитой — морды, — сказал Лука. — Пусть живет да за нашу доброту бога молит. Как ты, Ганька, думаешь? Простить? Или теперь, когда знаешь, что он и тебя обворовал, не простишь его?
— Ладно, ладно, не подкусывай! — огрызнулся Ганька. — Навел ты ему суд и хватит. Нечего его напрасно губить.
Обращаясь ко всем сбежавшимся в коноплевскую ограду мунгаловцам, Семен сказал:
— На первый случай решили мы Ивана простить. Пусть это будет ему уроком. А теперь, граждане, моя просьба к другим. Кто взял что-нибудь у партизан, верните лучше сами подобру-поздорову. Иначе плохо будет. Найдем у кого-нибудь ворованное и будем в суд подавать. Будут таких судить, как грабителей и мародеров. У всех у нас накипело на сердце. И пусть Иван теперь не жалуется на Луку. На месте Луки любой бы ему шею накостылял, а потом бы и в суд потащил. Намотайте это, как говорится, на ус.
Оставшись наедине с Лукой и Гавриилом, Семен устроил им крепкую головомойку.
— Не так, Лука, поступил, как надо. Зря ему кровь из носу пустил и обыскивать без моего разрешения стал. А ты, Гавриил, вместо того, чтобы отговорить товарища, подзуживать начал. Ладно, если Иван побоится заявить на вас, если же не струсит, тогда плохо придется. За самоуправство могут приварить штраф или принудиловку. Заставят в Заводе уборные чистить, ведь это позор. Запомните это на будущее и не давайте воли кулакам.
Назавтра утром Ганька, выйдя дать коню сена, увидел у себя на крыльце кем-то подброшенное отцовское седло. А Симону Колесникову подбросили на завалинку дугу и седелко, принадлежавшие его отцу.