Старый тракт
1
Томский купец Петр Иванович Макушин возвращался из Петербурга в полном здравии и довольстве. Все намеченные сделки, и в столице и в Первопрестольной, были исполнены с превышением.
Вслед за его легкой тележкой на железном ходу и рессорах двигались семь подвод вразнопряжку с грузом. На пяти телегах в тюках, упрятанных под брезентовыми пологами, лежали книги и бумага. А на последних двух телегах разместились ящики с новыми типографскими шрифтами.
«Хорошо-то как обернулось, – молча улыбаясь в пышную бороду, думал Макушин. – Книги на все вкусы! Есть что интеллигентам предложить, – Шекспир и Шиллер, Бальзак и Золя, граф Лев Толстой и Тургенев, – и простонародье не в обиде – буквари, русские народные сказки, лубки в красочных разводах. А уж как будут радехоньки наши сибирские писаки, узнав о новых шрифтах и штампах. Да и старый приказчик, человек образованный и обходительный, вызовет уйму удивления в томской публике», – Макушин перевел взгляд на рядом сидевшего юношу. Это был Северьян Архипович Шубников, воронежский мещанин, земляк любимого Макушиным поэта Алексея Кольцова, нанятый купцом на должность старшего приказчика-книговеда.
Шубников был рекомендован томскому купцу московскими владельцами книжных заведений Глазуновыми и Сытиными, с самой лестной характеристикой: юноше всего лишь двадцать три года, образование не превышает классической гимназии, но познаний редкостных: кроме русского силен во французском, при необходимости и перед немецким не растеряется, особенно мастак по исторической и изящной книге, а что касается прилежания, любви к делу, то оное свыше всяких мер.
– Боже мой, какие просторы, какой размах! Смею уверить вас, Петр Иваныч, подобное не приходилось наблюдать даже в степях донских! – сказал Шубников.
– Да-с, милостивый государь Северьян Архипыч, уж как вы правы! Ширь истинно необъятная! – радуясь, что Сибирь производит на свежего человека сильное впечатление, воскликнул Макушин.
– А как прозывается эта местность, позвольте полюбопытствовать, Петр Иваныч?
– У местности сей прозвание – Барабинская равнина. Это по книгам, а в просторечии – Бараба. И обратили ли вы внимание, Северьян Архипыч, какой здесь тучный скот, сколь тут добра на крестьянских усадьбах?
– Приметил, Петр Иваныч, приметил! И невольно подумал: как только железка протянет свои стальные линии через эти просторы, отчаянно буйная жизнь предначертана этому краю.
– Бесподобная жизнь, Северьян Архипыч, бесподобная. И книг сюда потребуется – море! Море безбрежное! Просвещение народа! Какая великая и благородная цель! Тысячи сынов Отечества прославят на этом поприще свои имена.
Ямщик, ловко сидевший на облучке тележки и то и дело посвистывавший на пару гнедых, впряженных в оглобли и боковые постромки, обернулся на слова купца и, зная покладистый его характер, вставил свое:
– А покеда, Петра Иваныч, то время наступит, еще в этой местности крестов поприбавится…
– То есть как крестов поприбавится? – недоуменно пожимая узкими плечами под поношенным дождевиком, несколько испуганно сказал Шубников.
– А что, Прохор, снова смертоубийство было? – спросил Макушин, протянув руку и трогая за плечо ямщика.
– В ночь под Троицу, Петра Иваныч, не доезжая две версты до Малоубинских хуторов, обоз с чаем подрезали. Трех мужиков запороли насмерть, двух искалечили. Чай, конешно, перегрузили на лодки, спрятали на той стороне озера в камышатнике. Да кто же туды проникнет? Ни подхода, ни подъезда. А все ж, сказывали ямщики, на постоялом, не за чаем варнаки охотятся. Золото в Мартайге скопилось, вот-вот должны в цареву казну везти…
– Стало быть, преступный мир наличествует?
– Что есть, то есть, Северьян Архипыч, – спокойно сказал Макушин. – Сами посудите: огромадное передвижение ценностей с окраин державы в ее центр… Другое бы правительство в цивилизованной стране взяло бы все под тщательную охрану, а нашему другая забота: как сберечь ссыльных на этапах. На это и денег не берегут и войска находится в достатке.
– Странная держава Россия, странная, Петр Иваныч, – поеживаясь от каких-то недобрых предчувствий, сказал Шубников.
Купец заметил движение плеч будущего старшего приказчика, расценил это как проявление робости, степенно погладил бороду:
– Не извольте беспокоиться, Северьян Архипыч. Мой товар у варнаков не в почете. Чтобы его сбыть, надо трижды постараться, а им недосуг. Да и сам я известен тут каждому разбойнику семьдесят семь раз.
– А почему не более и не менее, а семьдесят семь раз? – спросил Шубников, приметив в раннем вечернем сумраке далекий-предалекий огонек, настороженно мерцавший в степной дали.
– А потому, Северьян Архипыч, что еду по этим местам туда-сюда семьдесят седьмой раз.
– И все по торговым нуждам в столице? – осведомился Шубников.
– Многократно, но не только езживал в столицу, случались дела и ближе – в Омске или Перьми. А особенно приходилось часто бывать в Ирбите. Знатные ярмарки бывали там.
– Петра Иваныч, верховые нагоняют нас, – вдруг оборачиваясь на облучке сухопарым телом, сказал ямщик.
Макушин изогнулся, вытянул шею, сдвинул широкополую шляпу, всматривался в даль дороги:
– Не вижу никого, Прохор.
– А я слышу, Петра Иваныч, топот копыт, – подставляя ухо под порывы легкого ветерка, проговорил ямщик.
Насторожился и Шубников. Напряженно вскинул голову, осматривал степное раздолье, изрезанное увалами, похожими на морские волны.
– А я не вижу, – сказал он, но тут же добавил: – А слышать – слышу.
– Ну, бог с ними, с верховыми. На то он и тракт, чтобы по нему денно и нощно пешие и верховые сновали. Нам сие не касаемо, – успокоил себя и ямщика и Шубникова Макушин. – Погоняй-ка коней повеселее, Прохор!
Ямщик пронзительно засвистел, вскинул ременный бич, задергал волосяными вожжами:
– Но-но, соколики!
Тележка загремела ослабевшими гайками, заскрипели рессоры, из-под копыт коней полетели куски слежавшейся земли, пропитанной дневным обильным дождем.
И тут сквозь все дорожные звуки послышался откуда-то слева, со стороны той части тележки, на которой сидел Шубников, четкий, повелительный голос:
– Эй, господин Макушин! Немедля придержи коней! Придержи!
– Кто это там меня окликает?! Останови, Прохор, – велел Макушин.
Кони не успели еще встать окончательно, как тележку окружили семь верховых полицейских.
Макушин соскочил с тележки и тут же сел обратно, опасаясь быть опрокинутым наземь грудью оседланного жеребца, из ноздрей которого летели брызги пены.
– О, Василий Васильевич, что за надобность нагонять меня?! – воскликнул Макушин, подбирая ноги в бизоновых сапогах под тележку.
В седле, на вороном жеребце, сидел давний знакомец Макушина, каинский уездный исправник, штабс-капитан Шароглазов.
– Извиняй, Петр Иваныч. Как говорится, дружба дружбой, а служба службой. Только ты изволил со своим обозом покинуть постоялый двор, вдогонку депеша из Омска с неукоснительным предписанием: по повелению московского полицмейстера произвести тщательный досмотр твоих товаров, в целях выявления недозволенных предметов, относящихся к религиозным культам старообрядчества. – Исправник выскочил из седла, кинув поводья от узды вывернувшемуся из-за подводы младшему чину.
– Что? Что? Василь Васильевич, то ли слышу?! – Макушин опустился с телеги прямо в лужицу, не успевшую после дождя испариться.
– А то самое, Петр Иваныч, слышишь, что говорю, – засмеялся исправник, счищая рукояткой ногайки с брюк кусочки налипшей грязи.
– Да ты не шутишь, Василь Васильевич?
– И рад бы, Петр Иваныч, пошутить, а не могу. Приказано учинить досмотр немедля, в любом самом неожиданном месте, и непременно до того, как твой обоз достигнет томских пределов.
– Чем же, право, я вызвал этакую немилость? И кто позволил поставить меня под такое позорное подозрение?! Я пекусь о просвещении народном, а меня готовы обвинить в измене православию. Нет, ваше благородие, Василь Васильевич, этого я не оставлю без последствий. – Макушин все больше и больше накалялся, голос его становился громче, длинные руки взлетали выше головы малорослого каинского исправника.
Шароглазов отступил от купца шага на два, заволновался до хрипотцы в горле:
– Петр Иваныч, дражайший господин, я подневолен. Мое дело исполнить приказ и донести: в обозе томского купца Петра Ивановича Макушина предосудительных предметов не обнаружено… Я так полагаю, зная ваше честное имя, прославленное повсеместно по Сибирскому тракту.
– В самом деле, Петр Иваныч, может быть не стоит все происходящее принимать до глубины сердца? – вполголоса сказал Шубников, склоняясь к Макушину. Купец внимательно посмотрел на своего будущего старшего приказчика и будто увидел на его худощавом лице какие-то тайные знаки, призывающие его к спокойствию: «Да ведь и то понять надо: сколько уже лет полиция воюет с раскольниками, а до победы ей над ними далеко. Ну и пусть бы себе веровали, как хотят, нет, надо ж травить людей, как волков при облаве», – подумал Макушин, а вслух сказал: – Понимаю твое положение, Василь Васильевич. Понимаю и сожалею. Сo-жа-лею!
– Ну вот и хорошо, Петр Иваныч. Твое сочувствие моему положению весьма утешает меня. Не первый уж раз московская полиция порывается подавить до основания староверчество, а только не одолеть эту силу. Самые именитые купцы в Москве – староверы. Одной рукой задаривают полицию, а другой шлют в сибирские скиты вспомоществование. Попробуй-ка одолей их!
– А позволь, Василь Васильевич, все-таки осведомиться, как намерен ты произвести так называемый досмотр? Книги упакованы в связки, связки сложены в ящики, ящики обшиты брезентом… работы на пять дней. А к тому ж, Василь Васильевич, мое дело торговое, оно не терпит пустой траты времени. Оборот, извини, как водоворот, крутится не остановимо. И кто только придумал этакое несуразное дело? – Макушин хотя и был все еще возбужден, но говорил уже более спокойно, скорее – рассудительно.
Исправник понимал: дело, которое ему навязано свыше, не что иное, как отвод глаз от каких-то других дел, может быть более важных, если петербургские или московские власти затеяли новый поход против старообрядцев, то не здесь бы им учинять поверку обозов, а быть на стреме там, где обозы загружаются. Но, как говорится, скворец хоть и шустрое существо, но каркать на всю округу ему Богом не дано. Исправник покрутил головой, покрякал, мучительно поморщился:
– Не первый год знаю тебя, Петр Иваныч. Твое честное слово – мне дороже досмотра. Я для близира подводы осмотрю, чтоб в рапорт внести: самолично проверил, при собственной особе самого владельца товара. Так? Или как еще иначе?
– Ну вот это подходяще, Василь Васильевич. И спасибо тебе на добром слове. Я ведь твоим должником не останусь, – повеселел Макушин и повернулся к Шубникову: – Вишь, какое доверие-то, Северьян Архипыч. – В голосе его прозвучала гордеца.
– Истинно, Петр Иваныч, странная держава Россия, – вполголоса проговорил Шубников, но исправник услышал его слова и почему-то воспринял их как похвалу и себе, и всем власть предержащим лицам.
– Да разве мы турки чумазые?! Разве мы не понимаем, что к чему! – Исправник расправил свои полные плечи, становясь перед Макушным как на плацу во фрунт.
А вскоре стали приближаться подводы: одна, другая, третья… Исправник подходил к каждой подводе, запускал руки под брезент, ощупывал ящики и тюки, иногда вытаскивал из-под брезента, встряхивал, громко, чтоб слышали на всякий случай нижние чины, говорил:
– Исправно! Исправно, согласно царскому закону.
Вечер опускался на Барабу ласковый, теплый, с запахами изобильных трав, вступивших в пору своего созревания, со свистом крыльев утиных стай, спешащих на ночевку на бессчетные барабинские озера.
2
Томск удивил Шубникова. Старший приказчик, привыкший к шуму и многолюдию Москвы и Петербурга, полагал, что будет жить отныне в деревне, ну если не в деревне, то по крайней мере в селе, на манер волостных станиц и поселений Верхнего Дона, в лучшем случае.
А тут, на тебе, – город! Да еще какой! И там и тут сияют золотыми маковками церкви и соборы, главная улица – Почтамтская, почти вся из каменных зданий – одно солиднее другого, пристань забита кирпичными пакгаузами, дебаркадерами, белобокими пароходами. Куда ни кинь глаз – магазины, ресторации, трактиры. Базарная площадь кишит с утра до ночи многоликой толпой. Кого тут только нет. Купец купца погоняет; чиновники в форменных мундирах и картузах, как гусаки с вытянутыми шеями, зырят туда-сюда; крестьянский люд на телегах с разной снедью, а в устье речки Ушайки, на берегу и в лодках, охотники и рыбаки с боровой и водоплавающей дичью, с рыбой на любой вкус: чебак, щука, окунь – для простонародья, а для тех, кто побогаче, – муксун, нельма, стерлядь, осетр.
Чего нет – так это фруктов, но зато ягод красно и сине – земляника, черника, голубика, брусника. Хочешь бери на вес, а хочешь целиком с посудой – корзины, березовые с росписью туеса, кадушки из кедровой плашки.
Медов всяких: сотовый, корчажный, свежий, только из улья или перезимовавший с засахарившейся крупинкой, нанесенный пчелой с гречихи, с кипрея, с лугового многоцветья. Сладкий запах от медов разливается по всему базару, аж голова кружится.
Шубников поколесил между лавок и телег, порасспросил что почем, про себя подивился: несравнимо все дешевле, чем там, в России. Вот тебе и Сибирь!
А уж как его пугали: хлеб там только ржаной, овощ растет не всякий, солнечного тепла не хватает, скот малорослый, малоудойный, коровье молоко как вода безжирное, кормов, что летом, что зимой, в обрез, да и то осока да камыш.
«Как уж люди страхи нагонять любят, как охочи до всяких придумок», – шептал про себя Шубников.
Зашел он в магазины и лавки городских товаров. И тут полки от добра ломятся: ситцы и шелка чуть не со всего белого света – японские, китайские, корейские, индийские, с Явы, с Формозы, с Цейлона. Обувь – мало что петербургская, изволь на любой фасон из самого Парижа, а пальто, костюмы, дамские наряды – из Англии, из чистой манчестерской шерсти, из Египта, из отборного длинноволокнистого хлопка, ковры из Персии, из Турции, из Дамаска и Багдада…
«Разворотлив сибирский купец, смекалист, удачлив, не сидит сложа руки, не ждет у моря тихой погоды», – думал Шубников.
Но больше всего удивил Шубникова университет, окруженный роскошной рощей, с извилистыми, посыпанными красным песком дорожками.
Макушин, отдавший Томску не только много средств, но и душу, пожелал сам сопроводить Северьяна Архиповича в эту часть города.
Они сели в пролетку купца и покатили к университету. Пока ехали от Ушайки, от торгового дома купца Второва, Макушин кивал мохнатой головой то налево, то направо: с тротуара улицы его приветливо поздравляли с возвращением из очередной поездки в Петербург и Москву знатные томские аборигены.
Среди богатых людей города Макушин со своим капиталом занимал далеко не первое место, самые состоятельные люди были владельцы приисков, нажившие огромные деньги на промысле золота. Но уважение к Макушину горожан превосходило всех остальных купцов. Каждый житель города понимал, что капитал Макушина имел происхождение чисто, так сказать, благородное, и невозможно было представить его имя замешанным в какой-нибудь афере, которые совершались с купцами чаще, чем, к примеру, Томск посещало великое наводнение, вызывавшее столь же общее возбуждение. Главный университетский корпус как белый лебедь в дреме: крылья раздвинуты на полный размах, а гордая голова приподнята и замерла в загадочной задумчивости.
Что-то есть в здании, в его парадном фасаде величественное, напоминающее дворцы царей и их приближенных, поставленных на века.
– Как в столице! Нет, лучше! – восхищенно воскликнул Шубников.
– А вот в этом здании, Северьян Архипыч, – книги. Можно сказать, тут источник света, – торжественно проговорил Макушин и вытянул руку в сторону университетского книгохранилища. – А пройдет еще годок-второй, новое здание будет возведено. Вот здесь, вдоль улицы.
– Томск – точно сибирские Афины, Петр Иваныч. Не ожидал, не догадывался! Коленопреклоненно думаю о сибирских людях, воздвигнувших сии чертоги. И где?! В далекой стране холода и мрака.
– Ах, Северьян Архипыч, насчет холода и мрака уж такое преувеличение, право же это не так. Вот поживете, увидите, сами станете поборником Сибири, ее расцвета. Нет-нет, Томск счастливое место на земле, по крайней мере, для тех, кто хочет добра людям.
– Уж как вы любите сей град, Петр Иваныч! Вам бы о нем стихами молвить…
– Хорошо бы! Да Бог таланту не дал, Северьян Архипыч, а без таланту поэзия, как день без солнца.
Они неспеша обошли вею университетскую рощу, осмотрели стеклянные павильоны недавно законченного ботанического сада. Никто им не мешал. Студенты были на летних вакациях, а профессора кто где: одни в отпусках на водах Европы, в интересах личного здоровья; другие – в дальних путешествиях по Сибири в поисках тайн, закованных в недрах.
В двух местах из-за черемуховых кустов выглянули недреманные служители, настороженно оглядели путников, но, увидев Макушина, скинули картузы, отвесили земные поклоны и скрылись в ветках.
– Мир вам и благоденствие, добрые люди! – ответил Макушин, приучив себя почитать каждого человека независимо от ранга и чина.
Когда они сели наконец в пролетку, Макушин сказал ямщику:
– Довези-ка нас, Ермолаич, до Лагерного сада, пусть-ка Северьян Архипыч посмотрит на наши красоты.
Застоявшийся жеребчик в серых яблоках по бокам рванул пролетку, перешел на быструю рысь, и хоть впереди предстояло одолеть довольно изрядный подъем, жеребчик не сбавил бега.
По прямой улице, застроенной новыми каменными и бревенчатыми домами, они выехали за город и углубились в березняк. Березы были как на подбор, – белоствольные, прямые, кудрявые. Деревьев, как-либо покалеченных ураганами или с обломанными сучьями, не сыщешь. Земля между березами прибрана – кое-где вскопана, а кое-где, наоборот, примята, трава тоже ухожена, подсеяна, прочесана с осторожностью граблями.
– Сей парк, Северьян Архипыч, гордость томичей. Название ему – Лагерный сад.
– Почему Лагерный, Петр Иваныч?
– А потому, что до сей поры воинские команды становятся здесь в летнюю пору на лагерное обучение. Да, впрочем, места и им, и обывателям вполне хватает, но и те и другие страшно любят обитать тут и берегут каждую травинку, каждую веточку.
– Уж как похвально этакое усердие, Петр Иваныч!
Вдруг березняк будто расступился и пролетка остановилась на круглой, как колесо, площадке.
Отсюда открывался такой завораживающий вид, что старший приказчик и рта не мог открыть. Он стремительно вскочил с пружинного сиденья пролетки, вскинул руки над головой и на минуту застыл как окаменевший. В десяти шагах от пролетки берег круто обрывался, изгибаясь подковой и посверкивая просинью яра.
У основания берега, покрытого разноцветной галькой, струилась прозрачная до самого дна упругая вода, отливавшая аквамариновой подсветкой. Река текла уверенно, величаво. Противоположный берег курчавился оторочкой из тальниковых и черемуховых кустов, а за ними во всю богатырскую ширь, на всю глубину человеческого взгляда растекались ровные, без единого холмика, зеленеющие луга. Голубизна неба и мерцающий разлив лугов сливались где-то воедино, образуя загадочное царство простора, как бы осененное божественным спокойствием и благолепием. Только далеко-далеко, чуть просматриваясь, чернела полоса, отсекавшая землю от неба. Отсюда начинались знаменитые томские хвойные леса – кедровые дачи, корабельные сосновые боры, непролазные пихтовые и еловые чащи.
– Любезный Петр Иваныч! Какие же чудеса сотворил Господь Бог на утеху людям! – воскликнул наконец Шубников, втягивая дрожащими ноздрями пьянящий запах реки и лугов.
– Э, и вас, Северьян Архипыч, тронуло! Никто еще, ни один человек, не оставался на этом берегу равнодушным… А вы говорите – Сибирь – хлад и мрак. – Макушин хитренько сощурился, поглаживая длинную пушистую бороду.
– Да, Петр Иваныч, да! Бараба удивила меня, а Томск ошеломил, пронзил душу насквозь, – бормотал Шубников, неловко взмахивая руками.
– Ну и пусть поживется вам на славу здесь, Северьян Архипыч, пусть! Добра и счастья вам – сто коробов!
3
Шубников поселился у вдовы старшего акцизного контролера Купрякова – Агафьи Степановны в ее собственном доме. Вдова охотно приняла его на полный кошт и велела открыть дверь на веранду, что позволяло Шубникову иметь независимый выход из дома во двор. Было и еще одно немаловажное удобство: дом Агафьи Степановны находился в тихом, незамощенном переулке, поросшем подорожником, одуванчиком и лопухом, и от него до главного макушинского заведения было от силы триста шагов.
Макушин еще по дороге в Томск приглашал Шубникова поселиться у него в квартире – комнат тут было достаточно, но старший приказчик, поблагодарив хозяина за такую любезность, решительно отказался от его предложения.
– Не почтите, Петр Иваныч, за небрежение, а только предпочту жить отдельно, по странности одинокого характера и склонности к ночным занятиям с книгами.
Сказать откровенно – это было правдой, но не всей правдой до конца. Еще одно соображение держал в уме Северьян Архипыч Шубников. В доме Макушина вместе с ним жили две его дочери: Елизавета Петровна и Викторина Петровна, помогавшие отцу в его благородных делах, обе вошедшие в зрелый возраст и обладавшие, по беглым отзывам родител, «несравненной внешностью в маму».
Шубников решил оберечь себя от неожиданностей на поприще отношений с женщинами, так как на этот счет имел представления и даже некоторые намерения. В Воронеже подрастала невеста, на которую еще в малолетстве пал его глаз.
После недельного проживания в Томске, Макушин пригласил к себе в кабинет старшего приказчика и, усадив его напротив себя у письменного стола, заваленного бумагами и книгами, подчеркнуто вежливо и уважительно сказал:
– Думаю, Северьян Архипыч, вы уже осмотрелись на новом месте, и если в душе вашей не возникает протеста, просил бы вас на будущей неделе, в четверг, встретиться в моем торговом зале с обществом томских интеллигентов. Эти встречи я провожу давно. Приходят все желающие любители книги, поборники грамотности и просвещения. За чашкой чая читаются стихи, если таковые имеются у наших пиитов. Как бы замечательно было, если б вы на этом вечере сделали обзор поступивших новинок, привезенных нами только что из столиц. И вас узнают и вы столкнетесь с образованной частью нашей публики.
Шубников мысленно уже представлял себя за кафедрой. Обзор книг, их реферирование было его прямой обязанностью, и он это всегда делал с большим желанием, почему и прослыл знатоком книги.
– Как прикажите, Петр Иваныч. Я готов осуществить ваше поручение хоть сегодня.
– В четверг, Северьян Архипыч, в шесть часов пополудни, – уточнил Макушин.
– Не извольте беспокоиться, Петр Иваныч, я буду готов.
4
В четверг к Макушину собралась вся томская знать или, как называл ее торговый и купеческий люд, – «граматеи».
На диване, в глубоких креслах, на легких стульях с изогнутыми спинками расположились этак человек тридцать, из них около половины дамы в изысканных нарядах из первоклассной китайской чесучи и парчи, шумящей при малейшем движении. Уж таково свойство этого отменного товара, холодящего тело в жаркий день и греющего его в пасмурную погоду – шуметь – ши-ши-ши.
Наряды на женщинах пошиты хотя и в Томске, но едва ли они уступит петербургским изделиям. Томские портные и модистки не лыком шиты – побывали и в Москве, и в Петербурге, а кое-кто и в Париже, нагляделись на хитрости прославленных мастеров, немалому обучились от них. Недаром вывески в Томске полны неожиданностей: «Дамы, все для вас по модам Елисейских Полей», «Пальто и фраки не хуже чем в Санкт-Петербурге».
Были среди женщин особы одетые поскромнее – без всякого шика. Это не жены профессоров, не владелицы женских гимназий, не дочери «отцов города» – городского головы, полицмейстера, прокурора или председателя судебной палаты, а слушательницы курсов по подготовке учителей для макушинских школ, разбросанных в селах по старому тракту. Женщины, совсем еще юные, прижались по уголкам торгового зала, втянули в плечи головы, слушают каждое слово Петра Ивановича как божее откровение.
Среди мужчин трое в мундирах – помощник прокурора, начальник почтамта, главный лесничий томских пригородных дач. Остальные в костюмах без жилеток, а некоторые в простых косоворотках под ремешком. Мужские лица обложены бородками, волосы на голове стрижены «под горшок», а по глазам, по горящим взглядам – совсем еще молодые.
Петр Иванович объясняет назначение сборов, говорит о смысле и пользе подобных вечеров, рекомендует «почтенному обществу» Шубникова, а сам все посматривает на одного человека, сидящего у окна. Тот облокотился о белый подоконник, положил ногу на ногу, с затаенной улыбкой в ярко-синих глазах слушает Макушина.
Шубников не знает еще этого человека, но чувствует каким-то невыразимым свойством своей натуры, что человек этот, хотя и прост на первый взгляд, но самостоятелен, и Макушину он ближе всех остальных собравшихся тут.
– Привез я на этот раз, господа, семь телег разного товара, – говорит Макушин и вдруг поднимает руку с крупным, сверкающим желтизной перстнем и прямо глядит на молодого человека с синими глазами, с почтительностью в голосе добавляет: – Уж если, Ефрем Маркелыч, оборот позволит, осенью в Большой Жировой школу заложим.
Синеглазый кивает кудрявой головой, говорит громко, уверенно, без тени смущения перед томскими грамотеями:
– Мост, Петр Иваныч, через речку надобен. Детва-то по заимкам больше держится. А где перекинуть мост, я приглядел, меж утесов, если помните.
– А, помню, помню, Ефрем Маркелыч. Там еще три березы стоят, как сестрички. – Макушин замолкает на две-три секунды и плавным жестом приглашает Шубникова: – А далее вам Северьян Архипыч слово молвит.
Шубников начинает не очень уверенно. Голос подрагивает, глаза блестят от волнения, что-то мешает в горле, он покашливает. Еще бы – первый выход на публику в Томске, от которого многое зависит. Но вскоре Шубников овладевает собой, слова у него точные и какие-то напевные, будто округлые. Так и плывут, так и стелятся, ухо ласкают.
Макушин одобрительно посматривает на Шубникова: ах, какой знаток, ах, какой ловкий. Этот своих денег стоит!
– Петр Иваныч уже изволил заметить, сколь богаты и разнообразны новые поступления в макушинские книжные чертоги. Прежде всего не могу не сказать о главной ценности – о книгах, принадлежащих волшебному перу наших российских пиитов: Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Некрасова, Кольцова… Каждая книга по-своему шедевр, и не только по самому слову, которое сияет как алмаз, силой своей художественной неотразимости, но и по степени прилежания художников, сумевших придать магнетическую, привораживающую форму книге, благодаря сопровождающим рисункам. Они притягивают к себе, их хочется взять в руки, обласкать глазом.
– Милейший Петр Иваныч! Где же вы нашли такое чудо? Он сам изысканный мастер словесности! – восклицает начальница женской гимназии, завороженно глядящая сквозь пенсне на Шубникова, речь которого становится все глаже, сочнее, увереннее.
«Нет-нет, он стоит своих денег», – кивая головой в ответ на возглас начальницы гимназии, думает Макушин и с неудовольствием вспоминает о минутных колебаниях при найме старшего приказчика там, в Петербурге.
А Шубников делает паузы и неспеша продолжает, теперь уже чуть наслаждаясь звуком своего четкого голоса:
– Раздел изящного искусства, господа, гораздо шире, чем возможно очертить в сем кратком слове. Право, нет в моем скромном лексиконе тех слов, которые достаточно представили бы все создания русского поэтического творчества. А ведь всем этим не заканчивается раздел изящного искусства. Глубокоуважаемый Петр Иванович не мог оставить в забвении интересы тех, кто пристрастен к художеству иных народов Европы, более цивилизованных, чем наш многострадальный народ великой России. Оноре де Бальзак, Эмиль Золя, Гюстав Мопассан, Чарльз Диккенс со всей своей способностью очаровать и покорить без остатка каждого читателя занимают в новом поступлении Петра Иваныча заметное место.
Но я разочаровал бы тех из вас, господа, кто пристрастен к миру строгой науки и посвятил себя изучению мудростей экономики, если б не сообщил вам, что вы найдете здесь труды французского астронома Фламиариона и немецкого экономиста Карла Маркса, книга которого под названием «Капитал» привлекла особое внимание в Петербурге. Теперь она привезена в Томск.
– Ха! «Капитал»?! Это как же понять, Северьян Архипыч: как стать богатым или еще про что-то? – Это подает голос Ефрем Маркелович. Его открытые большие глаза, кажется, заливают синевой весь торговый зал. Полное розовощекое лицо напряжено любопытством. Он сидит в свободной, скорее, даже непринужденной позе, чуть отбросов ноги в сапогах с галошами, покрытыми по глянцу пылью.
Шубников не подает виду, что перебивать его речь не следовало бы, может потеряться мысль, рухнуть логика суждений. Но он видит, как сам Петр Иванович ласково смотрит на гостя, степенно поглаживает бороду, чувствуется, что хозяин считает слова Ефрема Маркеловича вполне уместными. Шубников прерывает себя, делает легкий поклон в сторону гостя, который, заметив это, вытягивает шею, открывает красивые губы, покрытые светло-русыми усами. Вся его фигура застывает в зримой нетерпеливости услышать что-то поражающее.
– Да-да, Ефрем Маркелыч, эта книга о том, как возникает капитал, как он обретает дьявольскую силу, как он порабощает людей и… и… и… – Шубников подыскивает более точные слова, морщит лоб.
Ефрем Маркелыч от удивления открывает рот, часто-часто моргает, гася под пушистыми ресницами синеву лучистых глаз. Шубников чувствует, что он сейчас спросит о чем-то еще, отвлечет его от тезисов выступления, и потому спешит опередить любопытство гостя Макушина.
– Господа, книга «Капитал» столь сложна, что требует прилежного изучения. Простите, что я, не владеющий фундаментальными знаниями экономики, ограничиваюсь лишь краткой характеристикой этого труда, пришедшего к нам из Германии.
Шубников далее говорит о настенных картинках для крестьян. Петр Иванович и о них позаботился. Его книгоноши, разъезжающие по деревням Сибирского тракта, прежде всего просят у хозяина эти живописные картинки. Чуть ли не в каждой избе украшают ими крестьяне простенки между окнами.
В затейливых рисунках, исполненных жгучими красками с подписями в две-три строки, они рассказывают были и небылицы о русских героях Наполеоновских войн и сражениях с турками, о русском мужике Иване-дурачке, который на поверку вовсе не глупец, а умный из умных, запросто обводящий вокруг пальца и боярина, и князя, и даже самого царя.
Шубников вытаскивает из кармана пиджака ослепительно белый платок, вытирает пот со лба и благодарит за внимание слушателей, прося у них извинения за шероховатость стиля.
Все дружно хлопают в ладоши, общий гул одобрения плывет по торговому залу. Петр Иванович гладит бороду, щурит глаза, от взгляда которых ничто не ускользает: одухотворенные, раскрасневшиеся лица курсисток, блаженная улыбка начальницы женской гимназии, настороженная посадка головы на крепких, прямо-таки мощных плечах помощника прокурора.
«Всем угодил. Для всех товару доставил!» – думает про себя Макушин со светлой ноткой в душе и громко объявляет:
– Господа! Прошу всех желающих осмотреть на полках поступившие книги. После чего будет чаепитие и наш томский пиит Африкан Голь-Перекатный прочтет свои последние творения.
Все неспеша подымаются со своих мест и растекаются по торговому залу. Шелест страниц плывет из угла до угла, то там, то здесь слышатся восторженные голоса. Верно, пронзительно верно кто-то из мудрецов сказал: среди чудес человеческого разума, может быть, самое удивительное чудо – книга. В Томске почитают эту истину как молитву, а уж даль-то какая от древних и великих городов российских… Вот и попробуй рассуди, откуда и почему подобное берется.
5
От Макушина разошлись чуть ли не в полночь. Шубников заспешил к дому Аграфены Степановны. Едва завернул за угол макушинского магазина – навстречу Ефрем Маркелович. Ах, какой быстрый! И когда он успел опередить Шубникова?! А ведь с виду тяжел и вроде неповоротлив, медвежековат даже.
– А я поджидаю тебя, Северьян Архипыч. А ты вот он, тут как тут. Ну, братец мой, не раз и не два доводилось мне слыхивать у Петра Иваныча граматеев-говорунов, а уж ты всех превыше. Петр Иваныч душа добрая, козявку зазря не обидит, вокруг него увиваются и стоящие люди и трепачи первостатейные. Ну слышал ты этого Голь-Перекатного… Стихари его – муть зеленая. Убей меня на этом месте, а я ни одного слова не запомнил. То ли дело – Некрасов. До печенок пронзает, и слеза на глазах кипит… А Макушин что? Он сам-то понимает, что стоит Голь-Перекатный. Пятак в базарный день, а, вишь, приходится ладить и с этой шантрапой, чтоб все было как у больших хозяев в Петербурге. Да и видел сам, как клюют на него эти особы из гимназии. Прямо жаром пышут, как печи голландские…
«Что ему надо? Зачем все это он говорит мне?» – обеспокоенно подумал Шубников, но, вспомнив, как почтителен был с Ефремом Маркеловичем сам хозяин, раздумчиво ответил:
– Я не столь резок в оценке творений Голь-Перекатного, Ефрем Маркелыч. Все-таки он поэт местный, конечно, самодеятельный. Куда ему до наших классиков! Но вот что учтите: благородство, истинное благородство его чувств. Как он трогательно описал бродягу, ночующего под лодкой, тоску его матери в бедной деревенской избе… Нет-нет, Ефрем Маркелыч, искорка есть в нем, что ни говорите.
Было темно и душно на улице. Лампа уличного фонаря угасала. Шубников с трудом различал лицо Ефрема Маркеловича, а как хотелось посмотреть в его синие глаза. Что же он задумал? А то, что задумал, – это несомненно. Такой человек в пустую слов тратить не будет. Шубников еще больше от этих размышлений напрягся, сверлил взором темноту, ждал чего-то недоброго от нового знакомца.
– А бог с ним, с Голь-Перекатным! Может быть, и в самом деле он с искоркой, как ты сказал. Пусть себе строчит галиматью всякую. Вреда особого нет, ну ж на том спасибо. Я хочу тебе, Северьян Архипыч, о другом сказать. Ты приезжай ко мне в Подломное. Приезжай, как будет поближе к осени. По нашим местам в эту пору сухо, солнечно с утра до вечера. В тайге все поспело – и орех, и ягоды. Дичь сама в руки идет, что боровая, что озерная. И рыбалка, куда с добром! Приезжай! Книга – дело головоломное, от них и свихнуться можно. И я тебе уже поспособствовал зараньше. Самому Петру Иванычу говорю: «Ты, Петр Иваныч, старшого-то намерен ли по тракту пускать или при себе намерен держать?» Он сказал: «С какой же стати все время его при себе держать? Непременно в поездку по тракту отправлю, коли сам не откажется». Надобно, говорит, школам и библиотекам моим ревизию навести, как и что там? Не раскуривают ли мужики книги, не обижают ли учителей, в достатке ли еды у них, у бедных. Все ведь люди-то нищие, у другой учительницы к зиме и обуться не во что и плечи прикрыть нечем. Он заботливый, Петр Иваныч, сам из таких вышел. А уж ты, Северьян Архипыч, доволен будешь. Домик у меня в Подломном просторный, а еще заимка поблизости есть. Там совсем божий рай. Есть где дух перевести и телесами отдохнуть…
Ефрем Маркелович так горячо зазывал Шубникова к себе в гости, что тот с облегчением подумал: «А я-то вообразил черт знает что! А человек-то ко мне с почтением, с добром. И отчего я такой мнительный?!»
– Спасибо, милейший Ефрем Маркелыч. Коли будет заделье по хозяйскому повеленью – не откажусь, любопытствую посмотреть в натуральном разрезе сибирскую тайгу. Заманчиво! – Шубников поймал в темноте руку Ефрема Маркеловича, крепко пожал ее.
– Ну да я еще разок-другой объявлюсь. Петр-то Иваныч, дай Бог ему здоровья, еще одну школу на тракте решил построить. А мое дело – хоть десять! Топоры у моих плотников вострые, всегда наготове. Таким Макаром до встречи, Северьян Архипыч. Я-то раным-рано, по холодку уеду, чтоб до жары подальше проскочить. – Ефрем Маркелович исчез в темноте, и только скрип его сапог в галошах долго еще доносился из тьмы деревянной улицы.
6
Нет, положительно Петр Иваныч Макушин Христов человек! Служить у него было одно удовольствие. Он никого не унижал, ни перед кем не старался выставить свое тезоименитство, был достаточно строгим в делах, но любил и посмеяться, пошутить – порой и сам над собой. С Шубниковым держался настолько учтиво, почтительно, что временами казалось, что не он, Макушин, хозяин – голова всему предприятию, а наоборот – Шубников.
В конце августа опять заявился в Томск Ефрем Маркелович, как всегда громогласный, пышущий здоровьем, в неизменных сапогах с галошами, в тройке с плисовой поддевкой, в шляпе пирожком.
Петр Иванович закрылся с ним в своем кабинете. Долго о чем-то они разговаривали один на один, а потом хозяин позвал Шубникова.
– На совет просим, Северьян Архипыч, – сказал Петр Иванович, озабоченно поглядывая на Шубникова. Тот медленно вошел, с тревогой думая: «Уж не провинился ли я в чем-нибудь?»
Макушин придвинул стул, пригласил старшего приказчика присесть:
– Плануем вот с Ефремом Маркелычем как робить дальше. (Шубников уже заметил пристрастие хозяина к некоторым местным словечкам: не «работать», а «робить».) Получилось, Северьян Архипыч, что благодаря вашему прилежанию книг и учебных пособий за эти недели мы продали в два раза больше, чем в прошлый год. И потому хочу я построить не одну школу, как замышлял, а сразу две: в Большой Дороховой и в Малой Жирове. Ефрем Маркелыч прибросил и говорит: куда так ловчее со всех сторон…
– Еще бы! – воскликнул Ефрем Маркелович. – И лес получается дешевле, и кирпич с железом обойдутся дешевле, и плотники уступят. Все-таки как-никак не один дом рубить – два. Ну а с переездом из деревни в деревню я им подмогу. Дам двух коней, две телеги… Даю слово, Петр Иваныч, на будущую осень пойдет детва в школы.
– Уж постарайся, Ефрем Маркелыч! До кой же поры плодить будем неграмотных. Сибиряки-то чем хуже других? Им тоже свет нужен.
– Похвальные заботы, Петр Иваныч. Люди не забудут ваши старания, – тихо сказал Шубников, понимая, что хозяин не ищет для себя в новом начинании никакой особой корысти.
– И непременно, Северьян Архипыч, библиотеки при школах откроем. Книг по сто в каждую библиотеку пошлем. Пусть и дети, и взрослые читают на здоровье для просвещения ума своего.
– С сего дня и начну откладывать книгу за книгой, Петр Иваныч.
– А что ж! Почему бы и нет? Но тут еще одно заделье к вам имеется, Северьян Архипыч. Надо бы проехать до этих сел, посмотреть, где школы-то рубить. Ефрем Маркелыч содействия просит, говорит: «Ум хорошо, а два лучше». Что, если вам проехать теперь же? Погода стоит ясная. Гнус на полях притих, морозцы уже случались. Кстати, денька три-четыре у Ефрема Маркелыча погостите. Тайгу настоящую посмотрите, утомление от книг сбросите. Я-то уж как люблю этот товар. А чуть на складе пересижу – в глазах рябит и в голове кружение…
– А я уж как рад буду оказать почтение! – бурно воскликнул Ефрем Маркелович.
– Премного благодарен, Петр Иваныч. Сказать откровенно – горячо любопытствую на тайгу посмотреть, да и по тракту еще подальше проехать. Говорят он, тракт-то, от Томска далее прозывается Иркутским?
– Именно так, Северьян Архипыч, – подтвердил Макушин. – Отправляйтесь к делу, а мы с Ефремом Маркелычем еще тут кое над чем помаракуем.
Шубников встал, слегка поклонился и поспешил оставить купца наедине с подрядчиком.
7
Всю дорогу от Томска до Подломного Ефрем Маркелович Белокопытов рассказывал о тракте, по которому они ехали. Шубников слушал насупившись, втянув голову в худые плечи. Да и как иначе отнестись к рассказам, если за каждым происшествием смертоубийство, а то и два-три, погибель душ человеческих.
Здесь вот почту с деньгами варнаки подрезали. Тут вот в лесочке сноха свекра зарубила, чтоб его капиталом от торговли в городе завладеть. Вон в тех листвягах партия арестантов охрану перебила, разошлась по белу свету, кто куда желает. А тут вот в логу шайка разбойников царев обоз с золотом подломила. Отсюда и деревня получила свое необычное название – Подломное. Было отчего Шубникову поникнуть головой. Но чем дальше ехали, тем чаще по перелескам мелькали добротные дома хуторов под новыми тесовыми крышами, с плотными высокими заборами дворов, украшенными резьбой воротами. От этих хуторских усадеб навевало уютом и смирением. «Благостно тут живут, мирно, как-то не верится, что по тракту душегубство», – думал Шубников.
– А что, Ефрем Маркелыч, по хуторам не разбойники прячутся? – полюбопытствовал Шубников, когда неподалеку от дороги, в березняке, мелькнули постройки.
– Упаси боже! Живут тут мужики. Гнут хрип от темна до темна. Кой из землянки в дом переберется, сто шкур иной с себя сдерет. А варнак, он пришлый, с Сахалина, из Нерчинска, с других каторжных мест. Вырвется на волю и дуреет, как застоялый конь. Шалый народишка до безумия! Многие так всю жизнь и проводят: сегодня сбежит, а завтра его обратно гонят под конвоем с бритой головой!
– Вот и на Барабе Петр Иваныч кресты мне показывал.
– По всему Сибирскому тракту кресты, Северьян Архипыч. От Владимира до Тихого океану. Тракт, как жила – вся кровь по нему течет – и людишки, и товары. Жизнь тут сильно непричесанная. А что делать?
– Ах ты, матушка-Россия! Все-то в тебе на свой манер! – вздохнул Шубников.
Перед деревней Подломное местность заметно переменилась. Лес стоял темный, густой – пихта да ельник. Береза кое-где, прижатая к самой дороге, как сиротка.
Тракт побежал куда-то под откос, все вниз, вниз, будто в пропасть. Напахнуло из леса гнилью, в глаза бросилась прозелень в болотах. Даже как-то померкло голубое небо.
– Уж как сумрачно! – не удержался Шубников, неясно представляя, как тут можно было «подломить» обоз с золотом.
– А сейчас переменится! – бойко утешил его Ефрем Маркелович. Он прикрикнул на коней. Замахал ременным бичом.
И вправду, вскоре местность стала меняться. Дорога запетляла в гору, темный лес отступил, переменились и запахи – потянуло с полей медистым настоем белоголовника и иван-чая.
От силы через полчаса Шубников увидел широкую равнину, по которой тянулась длинная-предлинная улица из крепких бревенчатых домов.
– Вот мы и дома, Северьян Архипыч. Чуточку отвернем в сторонку, и тут как тут мое гнездо.
8
Усадьба Ефрема Маркеловича Белокопытова – на отлете от деревни. На крутом берегу желтеет на красном кирпичном фундаменте крестовый дом с пристройкой в два этажа.
Дом новый, в светлых смоляных каплях, не успевших еще почернеть от дождей и ветров. Над крайним окном доска, а по ней выжженная витиеватая надпись: «Белокопытов Ефрем Маркелович с сыновьями». Прямо как в городе, у заправского купца, да только сие – претензия, не более того, а может быть, мечта, выраженная столь откровенно и грубо. Далеконько еще Ефрему Маркеловичу до гильдии, но вправду сказать, живет справно, особо не тужит, надеется на большее.
Кони остановились у ворот круто, чуть не вышибив их головами и копытами. Коренной пегий жеребчик заржал тонким, радостным голосом. Из глубины двора послышалось ответное ржание: мать-кобылица, по-видимому, признала своего давнего сынка, откликнулась на его известие о прибытии с дальней дороги протяжным рокотком: го-го-го!
– Эй, Харитон, открывай ворота! Ты что там заснул, чё ли?! – закричал Ефрем Маркелович зычно, повелительно. Собаки во дворе, заслышав голос хозяина, залаяли пуще прежнего, завизжали от подобострастия, от преданности, коей измен не случалось. Хозяин платил за это щедрой кормежкой, лаской, свободой от цепей на целую ночь.
Как крылья большой птицы взмахнули створы ворот, распахнулись настежь, и открылся взору продолговатый двор: трехэтажный амбар с клетью, рубленая из толстых бревен конюшня, стойло для коров с печным подогревом, хлев с загоном для овец. А в самой глубине двора навес, забитый телегами, санями, кошевками. А за двором через открытую калитку виден огород, речка, у спуска к ней баня с трубой – баня «по-белому». Харитон – рослый мужик, с черной цыганской бородой, кинулся к лошадям, но хозяин остановил его:
– Перво-наперво, Харитоша, поклажу в дом снеси. Этот чемодан барина в «покой» на втором этаже, а эти ящики и коробка ко мне в «кабинетную». И потом скажи Устинье, пусть-ка баньку протопит, пропылились мы изрядно с Северьяном Архипычем.
– Все, все справим, Ефрем Маркелыч, – забормотал Харитон и, схватив длинными руками чемодан, ящики, коробки, заспешил в дом, покряхтывая от натуги.
А только не успел дойти до крыльца – навстречу сама Устинья – высокая, дородная женщина, с раскрасневшимся лицом, в цветастой кофте, в юбке с оборками, в фартуке со вшивкой по подолу. Харитон передал просьбу хозяина относительно бани.
– А я как знала, что вот-вот подъедет Маркелыч. Воду еще в обед в баню натаскала и каменку дровами заправила. – Устинья погремела коробком со спичками. Увидев с хозяином чужого человека, услужливо склонила голову: – Нет ли чего еще унести, Маркелыч?
– Сам захвачу. Баньку поскорей изготовь. А где ребятенки-то, Федотовна?
– А где ж им быть? В поле! Опять, видать, с учительшей бабочек ловят. Уж ее медом не корми, а дай погоняться за стрекозами, – со смешком сказала Федотовна.
– Ну и пусть себе! Кому забава, а кому и наука. – Ефрем Маркелович как-то значительно, с поощрением посмотрел в незакрытые ворота на широкую поляну, заросшую пожелтевшим уже разнотравьем, где гуляли его дети с учительницей. И Шубников понял этот взгляд, его смысл. «Вот и дети есть, и учительница при них. Уж не такие мы темные, хотя и живем в тайге». Так перевел сам для себя этот взгляд подрядчика Шубников.
– Мы первым делом окупнемся, Федотовна, а уж потом обед подавай.
– Дак ясное дело, Маркелыч! – воскликнула Федотовна и бойко заторопилась в калитку, к бане.
Пока происходил этот разговор, Шубников стоял возле тележки, приглядывался к людям, о которых он не имел ни малейшего представления. Да и о самом-то Белокопытове много ли он знал? Твердо только одно – живет в деревне. По договору с Макушиным строит на его благотворительные капиталы школы для крестьянских детей. Ну еще то, что умен, грамотен, любит книги, посещает сборища томских грамотеев у Макушина; нетороплив в движениях, сметлив; располагает к себе с первого взгляда, потому что отменно красив целомудренной, нетронутой еще годами красотой, как молодое дерево на холме, к которому тянется глазами каждый проезжий и прохожий.
Про себя Шубников пожалел, что прошло столько времени его службы у Макушина, а он ни разу не расспросил купца о Белокопытове. Да уж теперь было поздно жалеть об утраченной возможности, пора было идти в дом. Ефрем Маркелович стоял рядом, учтиво приглашал пройти вперед на отдельное крылечко широкооконной двухэтажной пристройки. Оказавшись в доме, Шубников не мог не удивиться. Все тут было на городской манер. Верх пристройки, куда провел его Ефрем Маркелович, делился на две комнаты. В первой – рукомойник, диван, стол с тумбами, стулья, полированные лаком. Во второй комнате – деревянная кровать, прикрытая белоснежным покрывалом, столик с лампой под абажуром, книжный шкаф со стеклянными створками. Чуть ли не во всю длину стены. Книг, правда, пока маловато, полки не полностью заполнены, но, видать, это дело будущего.
– Вот тут, Северьян Архипыч, и располагайся как дома. Никто тебя тут без надобности не потревожит, – сказал Белокопытов, видя что гостю очень понравилось его временное прибежище.
– А вид-то какой, вид, господи! – кинулся Шубников к окну, через которое виднелась река, берега, поросшие кедрачом, поля в редких перелесках и горизонт, подернутый позолотой по сине-голубому небу.
– Ну и хорошо, что тебе по нраву, Северьян Архипыч, – не скрывая радости, сказал Ефрем Маркелович. – Прибирайся пока, потом сходим в баньку и пообедаем или поужинаем чем бог послал.
Шубников, оставшись один, принялся открывать чемодан, щелкнул замками. Только взялся за пижаму, вдруг по стеклу окна промелькнула тень, будто птица пропорхнула в стремительном полете. Шубников выпрямился, чтоб посмотреть в окно, и застыл с поднятой рукой.
Перед домом был бугорок, посредине которого стоял обыкновенный столб в железных обручах и с веревками, спускавшимися от крестовины с самой макушки.
«Качель! “Исполином” у нас называется», – вспомнил свое детство Шубников.
Не сразу увидел он от кого выпала на стекло тень. У «Исполина» суетились человеческие фигуры. Две из них были детские, а одна женская. И дети, и женщина, вздев на себя длинные веревки, бегали вокруг столба, подскакивали, подобрав ноги, повисали на веревках. На женщине парусила юбка, развевались ее волосы, белели голые ноги. Она криком поторапливала детей, старалась их догнать, но, догоняя, придерживала себя.
Вдруг дети что-то заметили у дома, резко остановились, и Шубников услышал их возгласы:
– Тятенька приехал! Гостинцы привез!
Возможно, дети увидели в окне самого отца. Они кинулись через поляну, мимо колодца к дому. Это были два белобрысых мальчика с выгоревшими на солнце волосами, так похожих друг на друга, что Шубников не смог бы сразу различить их. Было им лет по восемь, может быть, чуть больше.
– Тихо! Тихо! Тятенька никуда не девается! – кричала вслед детям женщина, стараясь нагнать их.
Теперь Шубников увидел ее в полный рост. Она была высокая, гибкая, со светлыми, распущенными по плечам и спине волосами, в длинной синей юбке, в белой кофточке с короткими рукавами. По тому, как ловко бежала она, как раза два легко прыгнула через какие-то ямки, Шубников понял, что она не просто женщина, а девушка, должно быть учительница детей, та самая, о которой Федотовна сказала, что ее медом не корми, а дай погоняться за стрекозами.
Мальчики вскарабкались на забор и вмиг скрылись во дворе. А девица потопталась у того места, где ее подопечные скрылись, подошла к калитке и неспеша вошла в нее, прибирая рукой рассыпавшиеся волосы с плеч.
«Откуда ее сюда Бог принес?» – почему-то с сочувствием к ней подумал Шубников и пожалел, что не успел рассмотреть ее лица.
По дороге из Томска Ефрем Маркелович немало рассказывал Шубникову о своей жизни. Вот уже три года Белокопытов жил вдовцом. Жена умерла во время родов. Ждали оба дочку, а получилось – ни дочки, ни жены. Обе умерли друг за другом – дочка на седьмой день после рождения, жена – на двенадцатый после родов. Случилось и у ребенка, и у матери какое-то страшное воспаление, даже томские профессора, светилы в своем деле, не помогли.
По округе Белокопытова знали многие, люди сочувствовали его горю. Некоторые, правда, утверждали, что жизнь его вдовцом не протянется долго: мужик видный, состоятельный, характера ровного, да и есть куда привести новую жену, есть к чему приставить ее в доме. А что касаемо невесты, то желающих соединить с ним свою судьбу было хоть отбавляй в каждой деревне, и в самом Томске, в купеческих семьях.
А только не угадали люди. По спешке своей к умозаключениям, по легкомысленной болтливости нагородили околесицу.
После беды с женой замкнулся в себе Белокопытов, зачастил в церковь, рубил на косогоре за деревней часовню, осветил ее благочинный в честь пресвятой Ксении, именем которой была наречена супруга Ефрема Маркеловича.
А тут как-то по зиме еще произошел случай, который снова возбудил всех но округе: Ефрем Маркелович привез из Томска молодую учительницу обучать грамоте и воспитывать близнецов сыновей на манер богатых городских семей.
Ну уж тут так людишки развязали языки, что по всему Иркутскому тракту пошел звон-перезвон: «Маркелыч-то, подрядчик, новую супружницу из города привез, видать, побрезговал нашей деревенской бабой. Ну, что говорить, красив собой мужик, да и деньжонки хорошо прилипают к рукам».
А только и на этот раз прикусили языки охочие до всяких сплетухов трактовые краснобаи. Учительница поселилась не в доме Белокопытова, а на деревне у лавочника Охрамея Переплеткина. На какое-то непотребное сожительство хозяина с учительницей и намека не возникало.
Утром, не в самую, конечно, рань, когда прилежные хозяйки спешат с подойниками доить коров, а часок-другой попозднее, учительница шагала к дому Белокопытова с книгами под мышкой. В обед она возвращалась на свою квартиру, а вечером снова шла в белокопытовский дом, чтобы забрать мальчишек и увести их на прогулку в кедровник, на луга или на берег реки.
Так что хоть лопни, а не складывались сплетухи о Белокопытове и учительнице.
9
Когда Ефрем Маркелович и Шубников вернулись из бани, у Федотовны все было готово для гостевания.
Стол заставлен кузнецовским фарфором: тарелки, салатницы, миски, половники. А запахи смородинного листа, хрена, маринованного гриба так и щекочут ноздри, проникают до горла, катят слюну по языку до самых губ.
«Мастерица Федотовна, мастерица. В бане квасом с медом угощала, теперь закусками хочет поразить, каких ни в Питере, ни в Москве днем с огнем не сыщешь», – подумал Шубников и опустился на стул, любезно пододвинутый Ефремом Маркеловичем.
– А не позвать ли, Северьян Архипыч, Виргинию Ипполитовну разделить с нами, мужчинами, общество? – застенчиво взглянув на Шубникова, сказал Ефрем Маркелович.
У Шубникова чуть не слетел с языка вопрос: «Извините, а кто сия Виргиния Ипполитовна?», но он вовремя сдержал себя.
– Пожалуйста, Ефрем Маркелович, как вам угодно… Я рад… – смутился за свое промедление с ответом, про себя подумав: «Может быть, ее так зовут – Виргиния Ипполитовна, учительницу его сыновей».
Белокопытов велел кухарке сходить во вторую половину дома, позвать учительницу к столу, но, едва та направилась в дверь, как он поспешно вскочил и опередил ее:
– Управляйся, Федотовна, тут. Сам схожу.
Он вернулся буквально через две минуты, и на круглом лице его светилась улыбка:
– Придет сейчас, Северьян Архипыч. Придет! – Белокопытов бережно переставил стопку тарелок с края стола поближе к месту, предназначенному учительнице. Сел, нетерпеливо посматривая вокруг: все ли, мол, в порядке.
И она действительно не заставила себя долго ждать. Двухстворчатая дверь осторожно открылась, и она вошла левым плечом вперед, навстречу бронзоватому предзакатному свету, лившемуся в окна.
Шубников мгновенно окинул ее взором, отметив, что и теперь его впечатление осталось таким же, как при виде ее в окно пристройки. Она была высокой, гибкой, быстрой в движениях.
Светло-русые волнистые волосы были теперь собраны под гребенку-заколку, пересекавшую голову от уха до уха. Карие глаза смотрели упрямо, но с грустной усмешкой, как бы говорившей каждому встречному: «Уж не вздумайте о себе придумки рассказывать. Знаю я, все про тебя знаю». Это усмешечка чуть настораживала постороннего. Насторожила она и Шубникова в первый миг. Но стоило ему посмотреть на Виргинию Ипполитовну еще раз, как эта усмешечка спряталась, и лицо ее, краснощекое, приветливое, сияло белозубой улыбкой. Шубников встал, поднялся и Белокопытов.
– Ну вот, Виргиния Ипполитовна, – это мой гость, Северьян Архипыч. Служит у Петра Иваныча главным помощником. Прибыл в наши края из самого Петербурга.
– Здравствуйте, Северьян Архипыч. Спасибо вам, что приехали к нам из такой дали. Может быть, и новости столичные привезли? А меня зовут Виргиния Ипполитовна, фамилия Францева. Ехала учительствовать за двести верст от Томска, да вот Ефрем Маркелыч перехватил с его сыновьями заниматься. – Она пожала руку Шубникову ощутимо, твердо, почти по-мужски. Голос у нее был четкий, громкий и на лице не отразилось ни скрытого волнения, ни обычного в таких случаях смущения от встречи с незнакомым человеком.
По натуре Шубников был робковатым, застенчивым. Все-все в жизни представлялось ему более сложным, чем получалось на самом деле. И сейчас, перед приходом сюда учительницы, он успел-таки поволноваться: «Уж как я буду перед ней выглядеть? Достойно ли?»
Ее спокойствие, простота тона, располагающая улыбка, а особенно крепкое рукопожатие словно волной смыли эти беспокоящие толчки его смятения.
«Самостоятельный человек! Без дамских всхлипов и сладостей… Господи, помоги мне, грешному», – пронеслось в голове Шубникова.
Не скрыл своего волнения и Ефрем Маркелович. А уж он-то умел в любом обществе быть самим собой. Ан нет. Тут и его самоуверенный голос дрогнул чуток.
– Присаживайтесь, Виргиния Ипполитовна, к нашему столу, разделите с двумя одинокими мужчинами нашу скромную трапезу. – Бережно, даже с напряжением подыскивая слова, приветливо сказал Ефрем Маркелович.
По обыкновению Белокопытов обращался со всеми на «ты» – так сказать, за всяк просто, но тут, в присутствии заезжего столичного гостя, что-то не позволило ему быть с учительницей запанибрата. Он ни разу не оговорился, хотя и сыпал словами без удержу.
– Вот и хорошо, Виргиния Ипполитовна, что пришли посидеть с нами. Петр Иваныч так сказал: «Повози, Ефрем, Северьяна Архипыча по нашим просторам. Пусть посмотрит какая она, наша матушка-Сибирь. Зря на нее люди напраслину возводят, что она сплошной хлад и мрак». Не так ли, Виргиния Ипполитовна? Вы уж все-таки осмотрелись у нас за это время, кое живете в сибирских краях…
Виргиния Ипполитовна, склонив голову на бочок и исподлобья поглядывая то на Шубникова, то на Белокопытова, всплеснула руками, с перстеньком на мизинце. Перстенек был дорогой, с настоящим бриллиантом, а значил еще больше: я незамужняя женщина, я свободная как ветер, куда хочу, туда и лечу.
– Ах, Ефрем Маркелыч, уж как вы угодили мне своим приглашением! Сегодня так сумрачно на душе, одиноко. Хотела в потешных играх развеять грусть-тоску, но только на миг удалось это. Втихомолку чуть не поплакала… Извините, женские слабости… Слезы женщины, как роса, высыхают вместе с солнцем.
– Не мои ли баловники обидели вас? Построже с ними, Виргиния Ипполитовна… А то я вот им задам перцу!
– Ни-ни, Ефрем Маркелыч. Очаровательные мальчики. Я уже успела привязаться к ним. И не трогайте их, пожалуйста, без повода, – убежденно сказала Виргиния Ипполитовна и полуобернулась к Шубникову: – Как вы-то себя чувствуете, Северьян Архипыч? Не возникло ли желание побыстрее кинуться в обратную дорогу? – Виргиния Ипполитовна впервые посмотрела на Шубникова в упор, и взгляд ее широко открытых глаз был и ласков, и мягок, но и серьезен, даже вопросителен, как у священника на исповеди.
– Слишком мало еще живу в Сибири, Виргиния Ипполитовна, чтоб подвести какой-то итог. И к тому же представляете ежедневную работу. Она забирает и все силы, и все время. В душе не остается места для мечтательного взлета к новым надеждам, – сказал витиевато и косноязычно Шубников, и по тому, как вздрогнули брови у Виргинии Ипполитовны, понял, что слова его не понравились чем-то женщине. – Договор у меня с Петром Иванычем на два года. А как поживется – посмотрим, – поспевал добавить Шубников.
– Что там, в России, слышно, Северьян Архипыч? Вокруг чего кипят страсти? – со строгой ноткой в напевном голосе спросила Виргиния Ипполитовна. «Вот она какая! На политику поворачивает… Не силен я по этой части, а все ж от ответа не уйти», – с беспокойством подумал Шубников и нарочно неспеша, как бы примеряясь к собеседнице, сказал:
– Судя по всему, граф Лев Николаевич Толстой вышел на поединок с Двором. Число сочувствующих ему растет в огромных размерах.
Вероятно, все, что сказал Шубников, Виргинии Ипполитовне не показалось излишне общим, известным, да уже и отодвинутым временем. Она сомкнула свои тонкие губы в трубочку, подула изящно на тарелку, на только что вылитый горячий соус, с категоричностью сказала:
– Граф ничего не достиг и не достигнет. Чтоб победить богатых, нужен труд бедных, их усилия. Вождь таковых должен быть из них же. Неравенство поводыря с ведомой паствой – никогда еще не приносило успеха. Не случайно настоящие вожди садились на коня, чтоб быть заметными в толпе, чтоб не отстать от нее, чтоб звал вперед блеск праведной сабли.
«Ничего не скажешь, умеет сказать словцо!» – подумал Шубников, до трепета душевного любивший полновесное и светящееся смыслом слово. Недаром кучи тетрадей испестрил он с юности выписками из книг мудрецов разных времен.
– Уж как точно сказали вы, Виргиния Ипполитовна! – с чувством воскликнул Шубников. – А только учтите: колокол неподвижен, а набат от него потрясает целую округу и волнует, и подталкивает к действию. – Взглянув на Виргинию Ипполитовну, Шубников понял, что сказал отнюдь не глупость, а истину – не отмахнешься.
– О да! Вы правы, Северьян Архипыч! Конечно!
Ефрем Маркелович, слушая с напряжением гостей, понял, что их беседа начинает по виражам суждений подниматься к той точке, о которой по простодушию потом можно сказать однозначно: поговорили всласть, поднялись аж до небес, да только пользы от такого словорчения – пшик.
– Чтоб народ до жизни хорошей дошел, Виргиния Ипполитовна, надо мастерам дать простор. А откуда ему быть? Вот, к примеру, наш Иркутский тракт. Тут один Петр Иваныч строит. Да где ж ему одному охватить этакую махину. Почему б, к примеру, купцам Кухтерину, Фуксману, Второву не подсобить тракту? Мосты построить, переправы на паровую тягу перевести, постоялые дворы новые срубить. Приходилось мне как-то с важными фельдъегерями подъезжать. Уму, говорят, непостижимо, какое неустройство на тракте. Местами грязь до конских лопаток. Маята одна и растрата сил и веры в Господа Бога… Рукастых мужиков с топорами на эту нужду надо б бросить. Скатертью тракт покроют.
Шубников бегло переглянулся с Виргинией Ипполитовной и понял, что она думает о том же: не учтиво с их стороны не откликнуться на его рассуждения, сделать вид, что сия погудка не по их нутру.
– Истинно, Ефрем Маркелыч! Когда мы с Петром Иванычем ехали через Барабу, насмотрелся и на партии ссыльных и обозы переселенцев. Несчастные! Арестанты умирают на ходу под цепями. А переселенцы чуть прикрыты лохмотьями… А дожди, стужа по ночам, а ведь лето. А зимой? О господи, и за что ниспослана такая горькая доля русскому человеку?! – голос Шубникова напрягся, и он сомкнул челюсти, чтоб не всхлипнуть.
– И сколько слез пролито, а все неподвижен жернов гнета! – прошептала Виргиния Ипполитовна и провела платком по глазам.
Все надолго замолчали. Даже стука ножей и вилок не слышалось. До еды ли при таком разговоре?
– Ой, извиняйте, сплоховал малость, – вдруг спохватился Ефрем Маркелович, – может, кто желает водочки или вот рябиновой наливки? Сам-то я как-то с малолетства к этому не обвык…
– Спасибо. А только я непьющий. Такой завет от дедушки идет, – сказал Шубников.
– Ну а я вот выпью, если позволите, Ефрем Маркелыч. – Виргиния Ипполитовна грустно усмехнулась, подставила граненую стопку поближе к хозяину.
– На доброе здоровье! Тогда уж и я с вами. – Белокопытов наполнил стопки водкой вровень с краями, подал одну Виргинии Ипполитовне, вторую зажал в пальцах, чокнулся с гостьей.
– Ну, дай бог, не по последней.
Виргиния Ипполитовна выпила одним махом, опередив хозяина, закусила кусочком ржаного хлеба как заправский пьяница, сказала:
– Не вообразите, что я пьющая. Редко бывает. Просто сегодня на душе тяжко.
– Может быть, помочь чем-нибудь? – осторожно спросил Шубников. Виргиния Ипполитовна резко замотала головой:
– Не обессудьте! Сама не люблю себя такой.
– А может, еще рюмочку наливки? – предложил Белокопытов.
– Давайте, Ефрем Маркелыч, вместе с вами. За здоровье Северьяна Архипыча. Пусть ему поживется хорошо здесь, в Сибири.
«О, да у нее ухватки мужские», – подумал Шубников, поблагодарив за внимание к своей особе.
– Надолго в наши края, Северьян Архипыч? – Виргиния Ипполитовна раскраснелась, оживилась, стала еще привлекательнее.
– Не более четырех дней намерен провести в этом доме. По делу мог бы и ранее отбыть, но Ефрем Маркелыч зовет на заимку проехать, чудеса природы посмотреть, – сказал Шубников.
– Ишь он какой, наш Ефрем Маркелыч! Вас везет, а мне лишь обещает, – бросив на Белокопытова лукавую улыбку, сказала Виргиния Ипполитовна.
– Пренепременно свожу! Вы что? Вы постоянно тут, в Подломном, а Северьян Архипыч был, да сплыл, – Белокопытов посмотрел на учительницу чуть растерянно, но ласково, задержав на ней свой взгляд.
– Да я не упрекаю, у нас еще будет случай.
– Будет! Как скажете, так и будет.
«А что, нет ли между ними любви?» – подумал Шубников, заметив ее улыбку и его растерянность, но тут же промелькнувшая об этом мыслишка улетучилась из его головы. На лице женщины – простота, ясность и никаких намеков на что-нибудь иное. А в голосе – твердость, может быть даже излишняя, при ее-то нежности и красоте.
Когда ужин закончился, на дворе совсем стемнело. Виргиния Ипполитовна стала собираться домой. «Неужели он не проводит ее?» – спросил себя Шубников, раздумывая, не предложить ли женщине свои услуги.
– Одна не опасаетесь? – спросил Шубников. Она не успела ответить, зато поспешил Белокопытов:
– А кого тут опасаться? У нас тут мирно. По следам друг дружку знаем.
– Прощайте, Ефрем Маркелыч. Доброго отдыха, Северьян Архипыч, – громко сказала Виргиния Ипполитовна и неспеша вышла из дома в темноту непроглядной ночи.
Мужчины долго молчали, прислушиваясь к ее шагам, к визгу собак, к стуку калитки. И хозяину, и гостю было жалко, что она ушла, будто оборвалась какая-то светлая ниточка и стало от этого на душе неуютно и одиноко.
10
А рано утром Ефрем Маркелович и Шубников уехали. Телега была загружена какими-то ящиками, бочонками, узлами. Хозяйство на заимке немалое, надо и то, и это. Так объяснил сам Белокопытов. А ведь кроме охоты, рыбалки, добычи кедрового ореха и ягод в двух верстах от заимки пасека на триста ульев. И об этом надо иметь заботу, чтоб не пошло добро прахом. Ефрем Маркелович поведал гостю по дороге о своем житье-бытье. Не все, конечно, подряд – с выбором.
Отец, Белокопытов Маркел Савельевич, не утруждал землю своим долгим пребыванием на ней – умер сорока семи лет от роду. А вскоре, как говорят, и жену позвал за собой. Ефрем остался молодой и неразумный один-одинешенек. Угляди-ка за всем!
Ладно, что бабенка, с которой успел Ефрем обвенчаться по родительскому благословению, оказалась такая ухватистая, такая расторопная, как мельница, – и жернов крутит, и воду на поля качает, и муку в мешки ссыпает. И откуда бы ей все хозяйские премудрости знать? Росла сиротой, ходила по людям из деревни в деревню, чтоб кусок хлеба заработать да лоскут холста припасти, прикрыть бренное тело.
Поначалу люди шутили: «Ой, сошелся черт с младенцем. Пустит Ксюха Белокопытов двор по ветру». А вышло наоборот – Ксения в Подломном дом по уздцы держит, а сам Ефрем на заимке и по округе вожжой правит! Прибыток с заимки от промыслов, от подрядных работ на тракте, от дойных коров, от продажи ржи, овса, гречихи, меда, воска – все в один котел. Будто сам Бог подрядился Белокопытову способствовать во всех делах. Да только вечно ли это благоденствие? Удача и беда по соседству друг с другом ходят.
Ну а из всех бед людских одно из самых тяжких – остаться в молодости вдовцом. Недаром говорится: лучше три раза погореть, чем раз овдоветь.
Ушла Ксения – и закончился дом Белокопытова. В одном углу щель, в другом – прореха, успевай только поворачиваться. Кинулись к Ефрему со всех сторон свахи: «Женись поскорее, мужик, пока не пошел твой очаг на развал».
А Ефрем Маркелович о женитьбе и слушать не хочет, ни к одной невесте не лежит его сердце, а до той, которую принимает душа, далеко, как до неба, хотя и рядом почти. Приналег Ефрем Маркелович на собственные силы. Гнет хребет и день и ночь за двоих – и за жену и за себя…
До заимки оказалось неблизко. По дороге и разговоры заводили о том, о сем, и слегка подремывали, пригретые солнцем, и пробовали в полголоса песни петь: «Степь да степь широка лежит…»
В одном месте телегу так сильно тряхнуло на корнях лиственницы, что вылетели из нее и покатились, подминая заросли иван-чая, бочонки, ящички закувыркались как живые.
Конь остановился, почуяв неладное. Белокопытов бросился подбирать бочонки и ящики. Шубников решил помочь ему. Схватив ящик, зашитый в брезент и перевязанный шпагатом крест-накрест, торопливо опустил его. Ящик был знаком до подробностей. Особо запомнилась буква Ф, выведенная черной мастикой на боковинке ящика. Именно такие ящики лежали на телегах, когда Шубников ехал с Петром Ивановичем в Томск. Их было всего-то штук пять, и почему-то именно к ним по-особенному пристально отнесся исправник Василий Васильевич Шароглазов. Поднимал над телегой, встряхивал, ощупывал. Возможно, что-то настораживало его, возникали какие-то догадки и подозрения. А может быть, в них-то и лежали предметы, которые не позволялось перевозить, согласно строжайшему наставлению из Москвы, потому что адресовались они раскольникам. Но тогда почему ящики оказались у Белокопытова?
То, что их мог взять Макушин, это Шубникова не удивляло. Петр Иванович был человек не только добрый, отзывчивый к чужим просьбам, но и свободолюбивый, противник всякого гнета, а уж религиозного тем паче; кто во что желает верить, тот и пусть себе верует. Сам Макушин поклонялся православию, но чтоб насильно обращать других в свою веру, это он считал дикостью, откровенным варварством.
Шубников поднял и второй ящик, положил его на телегу. Первое побуждение, которое он почувствовал – сказать Белокопытову, что эти ящички он уже видел по дороге в Томск, поинтересоваться, этак запросто, что, мол, в них запечатано и почему клинский исправник Шароглазов был явно насторожен к этим ящикам. Но в тот же миг что-то остановило Шубникова от этого разговора. «A может быть, что-нибудь тайное в этом ящике? Как знать? В торговом деле немало потемок. Зачем мне лезть в чужие дела», – решил Шубников.
Белокопытов уложил в телегу все предметы покрепче, основательно прикрыл и бочонки, и узлы, и ящики брезентовым пологом, с усмешкой сказал:
– Вот, язви ее, как тряхануло! У меня аж в мозгах замутилось.
Поехали дальше, Белокопытов понукал коня, постегивал его по гладким бокам волосяными вожжами.
– А я ничего. Отделался легким испугом, да вот чуток коленку призашиб.
– Может, Северьян Архипыч, на коленку подорожник положить? Вон его полным-полно вдоль дороги.
– Да не беспокойтесь, заживет!
– Ну, раз нет, так нет. Давай, давай, Пегарь, шагай веселее!
К заимке подъехали неожиданно. Березняк и осинник со следами нашествия зайцев – полуобглоданными стволами деревьев – кончился, побежали по просторам островки кедрача, пихтовника, ельника, и вдруг выглянул из-за лохматых, разлапистых сучьев пятистенный дом, а за ним амбар, сарай с поленницей дров, две лодки, опрокинутые вверх днищами, шесты с металлическими крюками, решета, на которых проветривают кедровый орех, вентеря, морды из краснотала, пустые бочки, какие-то заготовки из кедровой древесины для поделок, двор не огорожен, но обозначен кустами черемухи и рябины. Шубников вспомнил восторженные слова Белокопытова о заимке, подумал: «Похвалился Маркелыч зря, все здесь как-то обычно». Но с этим умозаключением Шубников поспешил. Так, видимо, заимка задумана: стоять не на юру, а укромно, не выпячиваться, да и не перед кем, кругом лес да небо.
Но самая красота была чуть в стороне – в двадцати шагах от дома. Белокопытов не стал откладывать знакомство с местностью на другое время. Слегка взял Шубникова за плечо, вывел за полоску кедрача. Вот тут-то гость и замер от удивления. Поблизости в ложбине, оконтуренной разнолесьем, нежилось в тихой, задумчивой неподвижности озеро. Берега то отлогие, припадающие к самой воде, то вздернутые, как сохатый в прыжке, тянулись до горизонта и смыкались там с сиреневыми кедровыми урманами.
– А рыбы тут, уток, по лесам лосей и медведей – бессчетно, – окидывая рукой озеро, сказал Ефрем Маркелович.
– А пасека?
– А вот сюда, в сторонку, – кивнул головой куда-то вправо Белокопытов.
– И безлюдно на многие версты?
– Да нет. Жмутся людишки к воде, – и инородцы, и всякий другой пришлый люд. А чуешь, Северьян Архипыч, какой запашок здесь, как легко дышится. – Белокопытов раскинул руки, с шумом принялся дышать – высоко вздымалась его грудь.
Шубников не удержался и тоже потянул ноздрями ароматный воздух, да так глубоко, что в виски ударило, в глазах зарябило.
– Ну, пошли теперь в дом, Северьян Архипыч. Причастились, – засмеялся Белокопытов.
11
Вечером, наслаждаясь тишиной и прохладой, наползавшей от озера, Белокопытов и Шубников до полночи сидели у костра. Зрелище для Шубникова было фантастическое: темное небо в звездах, причудливые, скачущие тени от костра, звонкие всплески на озере от обвалов подмытых яров.
– Завтра поутру, Северьян Архипыч, надо мне одно дельце справить. На рассвете я на Пегаре верхом доеду до кедровых делянок, посмотрю, не послать ли артёлку орех попромышлять. Надо бы пудик-другой маслица припасти в зиму. Ребятенки и погрызть любят. А уж Петр Иваныч как благодарствует, когда привожу гостинец.
– А мне чем заняться, Ефрем Маркелыч? – встревоженно спросил Шубников.
– Спи, Северьян Архипыч, сколько влезет. Как тебе вставать, я к этой поре и вернусь.
– М… м… – промычал Шубников, чем и выдал свое беспокойство: быть одному в тайге ему не приходилось.
– А ты не боись, Северьян Архипыч, никто тебя не тронет. Зверь и близко к заимке не подойдет, а человек поблизости в этой местности один – пасечник мой. Да едва ли он придет в эту пору. Последний сбор медов у него нынче.
– Ну ладно, что же…
– А потом вон на стене и ружье, и кинжал. При крайнем случае голой рукой тебя не возьмешь, – усмехнулся Белокопытов и добавил: – Да я б тебя взял с собой, да дорога-то туда верховая. А конь один. Дальше моей заимки тележной дороги нету. Либо пешком, либо верхом. А мне край как надо ненадолго отлучится.
Шубников спал плохо, можно сказать, не спал, а бдил, лежал с закрытыми глазами. Что-то тревожило его, хотя, если судить здраво, тревога была никчемной, без всяких оснований.
На рассвете Белокопытов, спавший в первой половине избы, осторожно встал, пошебуршил возле печки, раза два звякнув ложкой о котелок, вышел ощупью за дверь. И все затихло.
А Шубникова будто кто-то подтолкнул. Он вскочил с кровати, потер лицо ладонью и шагнул к окну. Белокопытов от дома был в пяти шагах. В сумраке Шубников увидел, как тот суетился возле коня. Он отчетливо рассмотрел сумы, перекинутые впереди и позади седла через спину коня. Белокопытов заталкивал в них бочонки, узлы и ящики. Нагруженный конь превратился в бесформенное чудовище.
Подведя коня к чурбаку, Белокопытов взобрался в седло и тихо отъехал от дома. Вскоре лес поглотил его с головой и коня с грузом, и за окном снова сомкнулся неподвижный сумрак.
Шубников бросился на кровать, лег на спину, какой-то нерв внутри лихорадочно заколотился в грудную клетку. «Чтобы все это значило? Куда он поехал? Сказал, что будет смотреть кедровые участки, а сам загрузил коня до предела. Нет, все это не то… Хитрит Ефрем Маркелыч, обводит меня… И зачем я ему доверился…» – пронеслось в голове Шубникова.
Была минута, когда Северьян Архипович хотел вскочить и бежать что есть мочи за Белокопытовым, но тут же остановил себя. «А если он к пасечнику поехал? Повез ему какие-никакие инструменты для ухода за пасекой или посуду для меда и воска? Вот и случится конфуз со мной. В самом деле, к чему такая горячка? Против меня ничего худого он не сделал, даже наоборот, и почтение оказывает, и кормит, и поит».
На какое-то время Шубников уговорил себя, успокоился и чуть-чуть даже вздремнул в полной безмятежности. Но часом спустя он вышел из дома на простор, и небо в сумрачных облаках, заунывный шум ветра, какой-то тоскливый, хватающий за душу, унылый плеск воды в озере, снова ввергли его в острое смятение. «Нет-нет, что-то Белокопытов задумал недоброе, иначе бы зачем ему таиться от меня?»
Шубников обеспокоенно ходил вокруг дома, на краю берега останавливался, всматривался в чащобу леса, и все ему казалось, что кто-то приближается к дому, вон и руками размахивает, и головой покачивает, а вон и сучья захрустели под ногами неведомых пришельцев.
Не желая больше терзаться разыгравшимся не в меру воображением, Шубников вернулся в дом, сел в угол под иконами и затих. Надо бы позавтракать, на столе стояла чашка с вареным мясом, хлеб был завернут в полотенце, из жбанка припахивало квасом, но на еду пока не тянуло.
Белокопытов обещал вернуться скоро. «Как ты встанешь со сна, я тут как раз и окажусь», – вспомнил его обещание Шубников.
И вдруг в тишину дома ворвался отчетливый женский говорок. Он был невнятным, нескончаемо продолжительным, разобрать в нем слова не удалось бы при всем желании, отчетливее слышались лишь возгласы какого-то протеста.
– Это еще кто там?! – закричал Шубников и, судорожно вскочив, выбежал в дверь.
То, что он увидел, на одно мгновение показалось ему приведением: Белокопытов, взъерошенный, раскрасневшийся, напряженный с ног до головы, нес на своих сильных руках черноголовую женщину. Полы ее домотканого зипуна свисали до земли, юбка из грубой холстины завернулась, оголяя ноги и бёдра, чирки сползли со ступней и болтались, удерживаясь на завязках. Женщина изгибалась, и было видно, что одной рукой она отталкивается от груди Белокопытова, а другой цепляется за его крепкую шею. А шагов десять дальше, покорно опустив голову, со сбившимся на брюхо седлом, стоял Пегарь.
– Куда ты меня несёшь? Куда та меня тащишь?! Умоляю, отпусти меня, отпусти Христа ради! – кричала женщина истошным голосом, кричала по-французски.
Белокопытов что-то бормотал ей в ответ, и по тому, как он держал женщину, угадывалось, что он бережет ее, ему не хочется причинить ей боль.
– Что вам нужно, мадемуазель? Скажите мне немедленно! – отчетливо и громко сказал Шубников на хорошем французском языке.
Женщина встрепенулась на руках Белокопытова и встала на ноги. Ее лицо было белым, как алебастр, тряслись ее красные, в царапинах губы, отчаянные черные глаза блестели, высекая искорки.
– Кто вы? Кто вас прислал сюда? – спросила женщина, со страхом охватывая взглядом Шубникова, который стоял теперь от нее в двух шагах.
Шубников не успел и слова сказать, как произошло неожиданное: Белокопытов, державший женщину за руку, рухнул на колени и, истово кланяясь чуть не до земли перед Шубниковам, надтреснутым голосом закричал:
– Брат мой, Северьян Архипыч, объясни ей мою душу, раскрой ей мое сердце, – плечи его задрожали, рыдания стиснули горло, и он захрипел будто перед кончиной.
12
Первый раз Ефрем Маркелович увидел ее в келье у настоятельницы раскольнического женского монастыря Манефы. Случилось это ранней весной, когда только-только вытаяли в верхне-юксинских лесах редкие троны. Белокопытов приезжал сюда с такой же поклажей, как и теперь: в бочонках – порох, в ящичках – дробь, в коробках – пистоны для шомпольных курковых ружей, в связках – не то книги, не то деревянные иконы.
Это занятие, поставлять в женский монастырь охотничий припас, передал Бёлокопытову no-наследству отец – Маркел Савельевич.
Перед смертью позвал он сына в горницу, поставил на колени около кровати, на которой собирался испустить последнее дыхание, велел повторять за ним слова клятвы.
– Перед памятью предков своих клянусь, что никто, никогда, ни пытками, ни подкупом, ни лестью не выведает от меня эту тайну. Как неделимое наследие принимаю от отца моего повеление: пока живу на свете, поставлять преподобной Манефе тайные товары, по ее заказу, для охотничьего промысла и иные предметы раскольнической веры. Аминь!
Сын поклялся сдержать наказ, поцеловал немощную руку умирающего отца и запомнил навсегда, в какое время, какими путями доходить до кельи Манефы.
Стоило Ефрему Маркеловичу побывать всего лишь один раз в раскольничьем монастыре у преподобной Манефы, как тайна ее предприятия шире приоткрылась ему.
Манефа снабжала остяков, тунгусов, чулымских татар, обитавших на этих таежных просторах, ружейными припасами в обмен на пушнину. Настоятельница брала соболей, выдру, колонков, горностаев, белок, лисиц только отменного качества.
Через томского купца-старовера пушнина отправлялась московскому купцу-единоверцу, а тот выставлял ее на пушных аукционах в Петербурге, Париже, Лондоне, Вене и других европейских столицах.
Чтобы кругооборот не провалился, требовалась исключительная скрытность в ведении дела. Откройся все это предприятие свету, дойди известия об этом до властей, скит бы с землей сравняли, все тайные проделки матери Манефы наизнанку бы вывернули. Два-три, от силы пять человек знали о Манефиных кознях, и знали, конечно, не все, а лишь ту часть предприятия, которую им надлежало выполнять.
Монастырь был расселен в таком уголке тайги, куда мог проникнусь только тот, кто знал тайгу, умел читать ее потаенные приметы.
Кельи были расселены друг от друга на полверсты, а то и больше, прикрыты землей, замаскированы подлеском и кочкарником. Общая сборня была спрятана в развале сухих яров старого русла реки, давным-давно убежавшей в сторону. Келья самой Манефы стояла на отшибе от всех иных строений на берегу того же озера, что и заимка Белокопытовых. Тропа к ней то появлялась на холмах, то вдруг пряталась бесследно в зарослях ельника. Но приметы на пути, о которых поведал отец Ефрему, оставались явственными, и младший Белокопытов с первого раза безошибочно достиг цели. Колесо деловых связей не сделало никаких перебоев, – так можно было оценить все происшедшее. «Сынок ни в чем не уступит отцу», – сказала сама себе Манефа. И покатилось время, потекли в суете и заботах нетерпеливые дни…
И вот однажды Ефрем Маркелович появился у Манефы в келье со своим багажом. Появился, как договорились, – в тайне и без оттяжек.
Грозная старуха с батожком в руках, в домотканом азяме под опояской, встретила его с радостью. Еще бы! Истинный барыш знала только сама Манефа, и Белокопытов, получавший за свои услуги тоже изрядную толику, лишь мог догадываться о размерах ее выгоды.
Келья Манефы представляла собой добротную избу, врытую наполовину в землю и обнесенную со всех сторон чащей. При входе в избу была выгорожена из толстых плах прихожая. Тут Манефа встречалась со своими людьми, управляла ими, требовала, поощряла, наказывала. А что было во второй половине избы, никто не знал – туда посторонним доступ был закрыт, хотя догадаться можно было: тут она молилась, ела, спала, подсчитывала доходы и расходы монастыря, читала староверческие книги, размышляла о странностях бытия и постулатах своей веры, столь же жестокой, сколь и шаткой перед несообразностями жизни.
…Манефа сидела напротив Ефрема Маркеловича и, загибая пальцы, заказывала новую партию товара: порох, как можно больше пороха, пистоны… дробь…
Вдруг за стеной избы раздались три удара палкой в доску. Это значило, что пришел кто-то из своих и просит дозволения войти.
– Кого это принесло? Может, тунгусский князек Увачэнка за припасами приволокся? Ты, друг Ефрем, войди-ка вот сюда. Посиди тут недолго. Я мигом управлюсь. Не надо, чтоб тебя видели тут, – сказала Манефа и открыла дверь в другую половину кельи.
Ефрем Маркелович вошел туда, и Манефа сама прикрыла за ним тяжелую дверь.
– Кто там ломится? Можно зайти, – крикнула она, отвечая на повторный стук.
Ефрем Маркелович осмотрелся на новом месте, увидел самое обычное – чистый стол, лежанку с подстилкой из медвежьей шкуры, табуретки, зимнюю одежду на клепах, вбитых в бревенчатую стену. «Скупо для настоятельницы», – промелькнуло у него в уме. Но глаза зацепились за высокие сундуки с замками, стоявшие вдоль стены. Целых три сундука. Вот где, по-видимому, Манефа до поры до времени держала все, что нужно было захоронить от чужих взглядов.
Ефрем Маркелович обозревал тайную обитель Манефы минуты две-три – не больше. До него донесся девичий голос на непонятном языке. Голос был звонкий-звонкий, совсем юный, почти детский, с легкой дрожинкой, напомнивший ему по звучанию язык, на котором часто разговаривали при нем дочери Макушина.
– Да перестань ты тарабарить, негодная. Все равно ничего не пойму! – нетерпеливо перебивая звонкий голос, крикнула Манефа и, пристукнув батожком, добавила: – Поди прочь! Не до тебя мне!
И тут Ефрем Маркелович невольно обернулся и в щель между дверью и притолокой увидел девушку, которая на протянутых руках держала закопченный чайник, белую эмалированную кружку и деревянную чашку с кусками хлеба.
Сжав ладонью рот, Ефрем Маркелович сдержал крик, рвущийся из его груди. Перед ним стояла девушка, как две капли похожая на его умершую жену.
– Поди прочь! Не до тебя мне! – повторила слово в слово девушка, не ошибаясь ни в одной интонации, и, видя, что настоятельница рассержена, поспешно поставила чайник, кружку и чашку на стол и выскочила из кельи.
А Ефрем Маркелович стоял ошарашенный, не в силах сдвинуться с места. «Господи, господи, что за видение, что за чудо? Да это же она, она! И за что мне ниспослано Господом Богом такое счастье снова видеть ее живой и здоровой!» – пронеслось в голове Белокопытова.
– Ефрем! Друг Ефрем, ты слышишь?! Выходи! – донеслось до Белокопытова из прихожей. Манефа готова была уже броситься к нему, не понимая его промедления.
Тяжело двигая ногами в болотных сапогах с длинными голяшками, Белокопытов вышел из своей засады, но в глазах его по-прежнему стояла бледнолицая девушка с посудой в руках, так похожая на далекую и незабываемую жену. «Господь Бог послал мне эту женщину за страдания мои, за грусть-кручину, истомившую мою душу», – думал Белокопытов, не слыша, что говорит Манефа. А та еще и еще раз повторяла свой наказ: каких и сколько ружейных припасов доставить ей.
– Как первый снег ляжет, чернотропье скроется, ты и приезжай, друг Ефрем, – говорила Манефа, присматриваясь к Белокопытову, к его странной перемене в лице. – Ты понял, Ефрем? Запомнил? – строго опросила Манефа.
– Понял, запомнил, матушка, – глухо сказал Белокопытов, пряча глаза от пронзительного взгляда старухи.
– Ну а теперь ступай! Да не вздумай без нужды по моим кельям шариться, – не по-доброму усмехнулась Манефа.
Белокопытов вышел от Манефы, встал на тропу, но, пройдя от ее избы шагов сто, остановился, поняв, что идет не в свою сторону, не туда, где он оставил коня под седлом.
«Что со мной, Господи? Куда же я иду? Помрачение ума во мне случилось», – прошептал он и повернул к избе Манефы. Подойдя к избе, он долго стоял, соображая, как выйти на свою тропу. Увидев зарубки на деревьях, сломанные ветки, примятый папоротник, он опознал свои приметы, всегда помогавшие ему при выходе на большую дорогу, и, озираясь по сторонам, зашагал неспешно, осторожно ступая. Большие черные глаза, черные волосы, выбившиеся из-под платка на лоб, мягкий круглый подбородок, гибкие руки женщины виделись ему теперь на каждом изгибе тропы в густой чащобе.
С той поры Ефрем Маркелович потерял покой. Он зачастил на кладбище, на могилу жены, пил настой трав, стараясь унять вдруг проснувшуюся в нем тоску, надо не надо, ездил в Томск и трактовые села, но запавший в его памяти облик девушки, увиденной у Манефы, не исчезал. Какой-то внутренний голос твердил ему одно и то же: «Сам Господь послал ее тебе. Он возвращает тебе утраченное счастье. Не медли, не терзайся сомнениями, иди навстречу своей судьбе. И кто она? Как она появилась у Манефы в ее таежной тюрьме? Почему она не знает по-русски?»
В конце концов Ефрем Маркелович отложил все дела и отправился в одиночку на заимку, намереваясь сходить в скит и выследить девушку.
Целых три дня бродил Ефрем Маркелович по скитским тропам, но ничего не достиг. Было впечатление, что скит покинут. Неподвижны были двери келий монахинь, не топились печи в них, по вечерам не блестели огни в подслеповатых оконцах, не чувствовалось в лесу запаха очагов, на которых готовили пищу. Собак в монастыре держали на привязи, выпускали на волю только по крайней необходимости. Но обитаемое жилье в тайге опознавалось еще и по птицам. Однако ни сорок, ни ворон возле людских жилищ Белокопытов не обнаружил.
А тайна открылась просто: монашки ушли в кедровые леса на заготовку ореха. Манефа и на этом промысле умела заколотить хорошую деньгу.
Когда Белокопытов перешел в кедровые урманы, он в первый же день обнаружил артель монашек. Он услышал удары барца о кедры, женские голоса, стук решеток, на которых отбивали от ореха шелуху. Женщины в зипунах, в платках, плотно повязанных вокруг головы, в мужских броднях суетились около огромных куч спелых кедровых шишек.
Ефрем Маркелович залез в пихтовую чащу, встал под ветки, раздвинул их и стал наблюдать. Он увидел ее в первые же минуты. Она была одета так же, как все остальные женщины, но отличалась от них неловкостью движений, малой силой, отсутствием сметки. Неся мешок с шишками из лодки на берег, она спотыкалась, мешок сползал с ее спины, она тащила его, прижимая к животу. Женщины смеялись над ней, выкрикивали язвительные слова.
«Встану, кинусь к ней, увезу ее на заимку», – думал Белокопытов. Была минута, когда она словно чувствуя, что он смотрит на нее, приблизилась к чаще и пристально посмотрела в его сторону. Он увидел ее вспотевшее смуглое и худощавое лицо и черные глаза в слезах.
«Ненаглядная моя, как же они тебя обижают. Я сам умру, но тебя выручу с этой каторги. Ну, иди ко мне, иди ближе», – проносилось у него в уме. До сумерек сидел Белокопытов в чаще. Женщины ушли на ночевку под яр на песчаный берег, где у них стояли шалаши и дымился костер.
Побрел и он на заимку. Разные намерения рождались в его голове относительно ее освобождения. «Пойду к Манефе и скажу: хочешь получать ружейный припас, держать и дальше свою коммерцию с таежными людьми, отдай мне девушку, не отдашь, пеняй на себя, я тебе больше не слуга. Бог мне послал ее. Не гневи Бога».
Но поразмыслив над этим замыслом, Белокопытов понял, что Манефу не запугаешь. Ружейный припас он поставляет ей не за спасибо. А что в тайне, так разве не может она найти другого связника, который будет делать то же самое, на тех же условиях. Немало таких найдется. И получится так: и куш он потеряет, и девушку из скита не выручит.
«Нет, не подходит такой замысел. Самое верное выкрасть девушку, поселить на заимке, а может быть, увезти в Томск, поселить тайно, дождаться, чтоб и след о ней забылся. Пусть Манефа решит, что девушка сгубила себя в озере. Сколько их таких, несчастных, утопились уже от отчаяния. Еще отец рассказывал о таких случаях».
Но и этот вариант был уязвим. Выкрасть девушку он сумеет, ловкости и силы справиться с ней у него хватит, но это же будет насилие. А она одним видом своим всколыхнула его душу, пробудила надежду… Ах, если б знать ее язык, объяснить ей, какие чувства переживает он.
Как-то раз Ефрем Маркелович попытался завести разговор о раскольниках с Петром Ивановичем. Втайне он думал, а не пойти ли с Макушиным на откровенность? Не открыть ли ему душу? Не вызвать ли сочувствие к себе? Макушин знал, конечно, о старообрядцах больше, чем кто-либо иной, но до конца откровенничать не захотел.
– Давно староверы обитаются на Юксе. Я приехал в Томск молодой, а они уже там жили. Немножко подмогал я им. Московские купцы передавали со мной то старые книги, то какие-то деревянные изделия из поселений раскольников. Ну как откажешь? Люди! Твой батюшка-то, Маркел Савельич, все ходы к ним знал. Ну и что ж, Бог ему судья.
Макушин замолчал, и Ефрем Маркелович понял, что он больше об этом не промолвит ни одного слова.
Луч света взошел над терзаниями Белокопытова только с появлением в Томске Шубникова. Нахваливая Белокопытову старшего приказчика, Петр Иванович не умолчал о знании тем двух языков помимо русского.
– По-французски знает, как по-русски. Ну а по-немецки чуть похуже, – пояснил Макушин.
«Ну все! Дай Бог тебе здоровья, Северьян Архипыч, может быть, тебя-то мне только и не хватало», – думал Белокопытов.
13
Девушку звали Луизой, а Манефа по-скитски нарекла ее Секлетеей. Она рассказала об этом, едва они уселись на кедровый сутунок, приготовленный Белокопытовым на свои поделки.
Звуки родного языка из уст Шубникова успокоили ее. В первые же минуты она убедилась, что оба мужчины не обрекут ее на что-то плохое, не оскорбят и не унизят ее.
– Скажи, скажи ей брат мой, Северьян Архипыч, что целый год я слежу за ней. Мое сердце открыто для нее на всю жизнь. Пусть она посмотрит мне в глаза. Пусть заглянет в тайники моей души.
Белокопытов говорил и говорил без умолку в каком-то горячем и безотчетном возбуждении.
Исподлобья Луиза бросила на него беглые взгляды, по-видимому, угадывая, что он говорит слова необыкновенные, потом вопросительно и нетерпеливо посматривала на Шубникова, ожидая перевода.
– Милый Ефрем Маркелыч, чуть-чуть помолчите, дайте мне минуту, чтоб перевести ей ваши слова, – замахал рукой Шубников.
Белокопытов замолчал, и только грудь его с шумным дыханием вздымалась и крупные капли катились по лицу, все еще взволнованному, но уже и просветленному, и даже немного торжественному.
Не упуская ни одного слова, Шубников перевел Луизе все, что говорил Белокопытов. И вдруг они услышали то, что ни Шубников, ни Белокопытов и предположить не могли:
– Я видела этого господина дважды: первый раз, когда он вышел от настоятельницы Манефы и потерял дорогу, а второй раз, когда он приходил к нашему стану на заготовке ореха.
– Она видела меня?! О господи! Спроси ее, Северьян Архипыч, спроси, пожалуйста, брат мой, что она обо мне подумала? Что именно? Какое чувство поднялось в ней при виде меня? – судорожно перебирая руками, спросил Белокопытов, едва Луиза умолкла.
Шубников передернул плечами, исказилось его худощавое лицо. Приставать к девушке с такими вопросами, по его представлениям, было неприлично. Но Белокопытов настаивал, торопил:
– Спроси, брат Северьян Архипыч, спроси ее. Пусть скажет!
Шубников понял, что Белокопытов не отстанет. Перевел все слово в слово.
Черные глаза девушки метнули на Белокопытова горсть огня, а потом ее уставшее лицо неожиданно осветилось робкой улыбкой:
– Что подумала? Позавидовала той, за которой он пришел. Не один раз из келий исчезали девушки. Их крали охотники из дальних заимок. Двух или трех увели к себе тунгусы…
– И они не сопротивлялись? – это спросил сам Шубников, вдруг почувствовавший острый интерес к женскому монастырю, затерянному в лесах Верхне-Юксинской тайги.
– А разве им тут легче было? Они же рабыни, – сказала Луиза.
– Как рабыни? Рабыни кого? – спросил Шубников, про себя подумав: «И в самом деле Сибирь полна неожиданностей, хоть за перо берись».
– О, это большой и нелегкий разговор, – вздохнула Луиза, и Шубников понял, что за словами девушки лежит такая глубокая тайна, которая непроглядна как бездна, и чтоб разглядеть, что лежит на дне этой бездны, надо многое узнать, до многого докопаться.
14
Виргиния Ипполитовна продолжала заниматься с детьми Белокопытова, когда ее наконец настигло то известие, которое она ждала с нетерпением и болью в сердце.