Георгий Марков
Старый тракт (сборник)
Земля Ивана Егорыча
1
В тот вечер в Тепловском райкоме долго не гасли огни. Ивана Егорыча Крылова, первого секретаря райкома, провожали на пенсию. Всю свою жизнь Иван Егорыч прожил в Тепловском районе. Из шестидесяти трех лет со дня рождения отсутствовал только четыре года. Шла война с фашизмом. Многие тогда отсутствовали. И многие не вернулись. Многие.
Ивану Егорычу повезло. Приехал с фронта цел и невредим. Некоторые даже не верили, как могло это случиться: человек не вылезал с передовой, а не только не убит, даже не ранен.
– Заговоренный я, друзья-приятели, – отшучивался Иван Егорыч, позванивая орденами и медалями. – Пули от меня отскакивали, как горох.
– Везучий ты, Иван, и на войне уцелел, и в работе везет тебе. Кому выговоры, а тебе награды, – говаривали Крылову секретари других райкомов, когда Тепловский район выдвинулся во всех областных сводках в первые строчки и прочно занял там место.
Напомнили обо всем этом и на прощальном вечере в зале нового каменного особняка, который недавно украсил широкую, просторную площадь районного центра.
На торжество прилетел на вертолете из области первый секретарь обкома Константин Алексеевич Петров. Был он совсем молодой, годился в сыновья Крылову, но успел за свои недолгие годы многое: институт окончил, диссертацию защитил, директором крупного завода был, стоял во главе горкома, два года колесил по областям в должности инструктора ЦК. И все же, по правде сказать, не этим снискал уважение к себе Ивана Егорыча: горячностью своей. Как начнет какой-нибудь практический вопросец раскручивать, не остановится, пока весь клубок до основания, до первого узелка не размотает. И уж если на что-то даст согласие или выскажет чему-нибудь одобрение, то, знай, своих слов не забудет! Недели не пройдет, и понесется по проводам молодой басок Петрова: «Не призабыл ли, Иван Егорыч, о разговоре? Не медлишь ли с делом? Нашел ли смелых, инициативных людей?»
А Иван Егорыч тоже не из тех, чтоб медлить: и разговор не забыл, и с делом не помедлил, и горячих, порывистых людей отыскал…
Среди речей директоров совхозов и председателей колхозов не в самом начале, не в самом конце, а где-то в середине заседания произнес короткую речь и Петров.
– Удачлив ты, Иван Егорыч, – сказал он. – Пусть таким удачливым будет и твой преемник. За Тенловский район в обкоме мы всегда были спокойны. Знали, тепловцы при любых условиях и план сделают, и сверх него кое-что дадут. Ну, отдыхай теперь, Иван Егорыч, отдыхай сколько влезет! Поработал и повоевал ты на славу. Жаль нам тебя отпускать, а надо. Ни у кого нет к тебе никаких претензий. Отдыхай!
Иван Егорыч слушал речи товарищей по работе с таким чувством, будто говорили не о нем, провожали на пенсию кого-то другого. И когда руководивший заседанием второй секретарь райкома предоставил слово Ивану Егорычу для ответа, тот растерялся. С минуту стоял он молча, приглаживал ладонями седые волосы, спадавшие на крутой лоб, настороженно поглядывал в зал, до отказа заполненный людьми, которых он знал годы, а большинство – даже десятилетия.
– Ну, перво-наперво за все доброе благодарю, – тихо сказал Иван Егорыч и замолчал, подбирая слова: – Ну и мастера же на похвалу! Пели, как курские соловьи… И такой Иван Егорыч, и этакий… А Самохвалов вон чуть слезу не пустил… Может быть, Федор Федорыч, ты это от радости: слава богу, мол, перестанет старик на рассвете с постели поднимать…
– В зале громко захохотали, кто-то крикнул: «По любви он это, Иван Егорыч! Уж очень ты за его совхоз всегда переживал!»
– Спасибо, спасибо… Не хулю тебя, Федор Федорыч… Спасибо и за нонешнее и за прошлое. Помню, как ты на каждой конференции шкуру с меня сдирал: «Райком недоглядел… первый секретарь прохлопал…» Не скрою, и тебе спуску не давали. Не пойми, что в отместку за критику.
Нет, по взаимной требовательности. Все ж большевики мы, а не кисейные барышни, чтоб о сладких словах только думать… Приходилось кой-когда и резкое словцо употребить. Еще раз спасибо за старание, друзья и братья… Желаю вам удач и хочу… чтоб Тепловский район шел всегда в первой шеренге… – Как ни подтянут Иван Егорыч, как ни строг сам к себе, тут голос его дрогнул, глаза повлажнели, и, боясь окончательно растрогаться, он махнул рукой, поспешил закончить речь: – Живите, отцы и матери, долго и счастливо, творите добро людям.
Хлопали Ивану Егорычу, не щадя ладоней. В зале не было равнодушных. В жизни многих из сидевших здесь он играл не последнюю роль: посылал учиться, назначал на должности, хвалил за успехи, взыскивал за упущения, советовал, наставлял, спешил на помощь, а необходимость в ней возникала ежечасно.
2
Шли пятые сутки его новой жизни.
Иван Егорыч проснулся от какого-то внутреннего толчка, ставшего привычкой. В окно, через занавеску, заглядывал скупой рассвет. Слегка поскрипывая, тикали старые ходики. В открытую форточку с огородов вливался терпковатый запах поспевающей конопли. Вспархивали, пересвистываясь, в палисаднике птички-раноставки, постукивал ветерок ослабевшей драницей на крыше.
– Проспал! – вскакивая с постели, прошептал Иван Егорыч и схватился за одежду. – Что ж это Кузьма-то не сигналит? Или тоже вроде меня нежится.
Быстро-быстро залез в штаны Иван Егорыч, натянул рубашку, и тут только пронзил его холодок: «Да ты что горячку-то порешь?! Кончились твои поездки по полям и угодьям. Выпал этот удел другим теперь». Не скидывая ни штанов, ни рубахи, Иван Егорыч бросился обратно в постель, и вспомнилось ему напутствие первого секретаря обкома: «Отдыхай сколько влезет». Слово «отдыхай» как-то подсознательно потекло ручейком, долбя мозг Ивана Егорыча: «Отдыхай… отдыхай… отдыхай…»
Иван Егорыч ворочался с боку на бок, но словцо это не улетучилось, пока он не встал и не запалил папиросу.
Уснуть больше он не смог, хотя и прикладывался на подушку и принуждал себя ни о чем не думать.
Умылся Иван Егорыч быстро, как привык, но, подойдя к кухонному столику, где стояли электроплитка, белый эмалированный чайник, сковородка, вспомнил, что спешить ему некуда.
Утром он любил поесть покрепче. Впереди день, полный дел и забот. Хорошо, если выпадут свободные тридцать – сорок минут и он забежит в райчайную потребсоюза, чтоб в крохотном закутке выхлебать тарелку горячих щей и съесть котлету с горчицей. А вдруг обрушится на райком, как это часто бывает, вихрь срочных встреч, звонков, неотложных вопросов? В такие дни не только об обеде, о куреве приходилось забывать.
Иван Егорыч жарил на сковороде яичницу с салом и все посматривал на телефон: не зазвонит ли? Не вспомнит ли кто-нибудь о нем, Иване Егорыче, четырнадцать лет бессменно проработавшем первым секретарем райкома?
Очень хотелось с кем-нибудь перемолвиться словечком. Тишина в доме тяготила. Еще горше делалось от сознания, что и впереди – через час, через день, через неделю – жизнь его потечет вот так же – без спешки, в безделье, в одиночестве.
Иван Егорыч обычно ел быстро, глотал кусок за куском, не разжевывая, обжигался горячим чаем: ждать, когда остынет, было некогда. Теперь он нарочно все делал медленно, степенно, как бы притормаживая сам себя.
«“Пищу нужно разжевывать тщательно, глотать без торопливости”, – вспомнил Иван Егорыч наставление, вычитанное недавно в журнале “Здоровье”, и усмехнулся: – Буду жить по науке и проживу еще лет десять… Разве это много – семьдесят три года? Живут и дольше…»
Но именно в момент размышлений о долгой жизпи надорванное сердце Ивана Егорыча напомнило о себе резкими толчками. Он открыл коробочку с лекарствами, принял таблетку нитроглицерина и в ожидании действия лекарства закрыл глаза, привалившись плечом к косяку окна.
Протяжно зазвонил телефон. Иван Егорыч, позабыв о боли в сердце, кинулся к аппарату, схватил трубку, поднес к уху – сквозь шум и треск донесся голос Самохвалова:
– Здравствуй, Иван Егорыч! Ну, как ты живешь в новой должности персонального пенсионера республиканского значения? Надеюсь, отлично! А звоню тебе вот почему: медведь у нас корову покалечил. Ну, пришлось прирезать. Мяска свежего мой шофер тебе завезет. Не обессудь, прими.
– Спасибо тебе, Федя. Не так ты мясом меня порадовал, сколько памятью обо мне… позвонил вот… Как ты там? Почему коровку-то позволили зверю загубить?
В телефоне что-то хрустнуло, и голос Самохвалова смолк. Иван Егорыч с минуту не клал трубку, непрерывно повторяя одно и то же: «Алё, Подтаежное! Алё!» – но связь не возобновилась и волей-неволей пришлось уйти от телефона. От лекарства ли, от разговора ли с Федором Федоровичем стало Ивану Егорычу лучше: боль в сердце не повторялась, дышалось хорошо. Он убирал посуду в том новом, неторопливом ритме, который решил выработать и утвердить во всем.
«Вот ты и пойми Самохвалова! Позвонил, заботится… А ведь чаще всех других директоров зубатился я с ним… По вопросу специализации хозяйств как-то раз обвинил меня в левачестве, в стремлении выскочить вперед во что бы то ни стало… И думалось порой мне: нет, неспроста Самохвалов в каждом деле огрызается, сам помышляет сесть в первосекретарское кресло. А выходит, зря я его подозревал… На выборах Чистякова вел себя достойно, поддержал кандидатуру с откровенным доверием».
Иван Егорыч размышлял, не прекращая уборки. Квартира его состояла из двух комнат, но второй комнатой после смерти жены он пользовался редко. Здесь нетронутой стояла под белым покрывалом Зинаидина кровать. Гора подушек в вышитых наволочках возвышалась с двух сторон. Сама Зинаида застелила кровать перед отъездом в больницу. Застелила тщательно, аккуратно, даже с каким-то изяществом, словно знала, что никогда сюда уже не вернется, а остаться в памяти людей неряхой не хотела. Свою кровать Егорыч еще при жизни жены вынес в первую комнату. Он часто уезжал на рассвете, возвращался в полночь-заполночь, случалось, ночами поднимали его к телефону. Зинаида, конечно, слышала через дверь все, что происходит в соседней комнате, но не могла не признаться: так все-таки ей спокойнее, да и мужу удобнее.
Квартирка у Ивана Егорыча, прямо сказать, не лучшая в райцентре, но с переездом на новую он не спешил.
– Вот, Зина, – не раз говорил он жене, – переселим всех специалистов и механизаторов в новые каменные дома, и тогда до нас с предом исполкома (тот жил во второй половине этого же бревенчатого старого дома) дойдет черед. Ведь не так уж плохо мы живем. Многие живут хуже.
Зинаида не возражала, ждала. Но не дождалась. Правда, переселилась, да только не на новую квартиру, а в мир иной, как сказал поэт.
Иван Егорыч пихтовым веником подмел пол, мусор подгреб к железной печке и остановился в нерешительности: что же дальше-то делать? В доме все прибрано, в огороде ночью дождь поработал, обед и ужин в холодильнике – вчера еще женщины из райчайной, заслышав об его уходе на пенсию, принесли ему подарок: жареного гуся на противне, туесок хлебного кваса и именной торт, расписанный шоколадной вязью: «И.Е. Крылову – кушайте на здоровье». Одному едоку на неделю хватит.
Иван Егорыч постоял и направился во вторую комнату. Бросились в глаза платья Зинаиды в шкафу, за стеклянной дверцей. Они висели на пластмассовых плечиках, и цветы на материи через стекла казались свежими-свежими, натуральными, только что принесенными с огорода. С юности Зинаида любила материалы яркие, броские, и надо отдать ей справедливость: вкус у нее был хороший. Резкие раскраски очень подходили к ее блестящим глазам, пунцовым губам и разлившемуся по щекам румянцу, который молодил ее лицо даже в пожилые годы.
«Ах, Зина, Зина, рано ты меня оставила», – прошептал Иван Егорыч, обводя взглядом комнату, по-прежнему сохраняющую уют, созданный женскими руками. И вдруг ему захотелось притронуться к платьям Зинаиды. Он открыл дверцу шкафа и, взяв рукав ее платья, долго держал его прижатым к своей груди.
«Схожу-ка к ее дому, к ее вечному дому», – решил Иван Егорыч.
3
Нет, что ни говори о наших предках, и хорошего и плохого – всякое у них было, – а уж выбирать землю для общественных мест они умели. Если церковь ставили, то выбирали для этого либо холм, обозреваемый со всех сторон, либо ровную поляну, опять же открытую человеческому взору отовсюду. Случалось если им рубить мост через речку, то находили для этого такой плес, который был удобен крутизной берегов, близостью их друг к другу и имел вид, был заметен издалека. Такой мост на высоких лиственничных стояках, с перилами, настилом из прочных, четвертных плах, естественно, не мог не внушать почтения к жителям села. А школа? Ей отводили место непременно на средине села, поодаль от усадеб, чтобы подход к ней был свободным, чтобы ничто не загораживало ее недеревенских широких окон. И вот кладбище. Для него выбирали такой уголок земли, на который сама природа ухитрилась положить краску печали и скорби.
Размышляя обо всем этом, Иван Егорыч остановился перед кладбищенским березняком. Березы тут действительно были необычные. Высокие, прочные в стволах, они стояли тихие, безмолвные, как бы в легком поклоне склонив свои макушки. Ветви берез росли тоже до странности причудливо – они свисали, как косы, безвольно, уныло, и такой грустью веяло от них, что сердце сжималось.
«Вот ведь как стоят, будто понимают всю горечь людских разлук», – подумал Иван Егорыч и зашагал к воротам, а потом в самый дальний угол кладбища, к могиле жены. Сквозь траву, поднявшуюся над могилой, бросилась в глаза серая плита и золоченая надпись на ней: «Зинаида Спиридоновна Крылова. 1914–1973».
«Ну, здравствуй, Зина, здравствуй… Пришел к тебе сказать, что пенсионер я теперь… Помнишь, как мы с тобой вместе раздумывали об этом времени… Хотели историей района заняться… До Москвы доехать, хоть раз в жизни столицу посмотреть не спеша, внука привезти, нашу землю ему показать… Многое хотели сделать, а не пришлось», – мысленно разговаривал Иван Егорыч с женой, опершись на железную ограду, которую смастерили рабочие мастерской Сельхозтехники в день похорон Зинаиды.
В такие минуты Иван Егорыч настолько был поглощен своими чувствами, что никого и ничего не замечал. А на кладбище, между прочим, текла своя жизнь: где-то неподалеку звякали лопаты (наверно, рыли новую могилу), бродили между могил, похрюкивая, свиньи, откуда-то из-за берез доносились рыдания женщины, оплакивающей разлуку с родным человеком, перекликались в березняке птички.
Иван Егорыч выполол траву, заслонившую плиту с надписью, вновь постоял несколько минут над могилой и, накинув проволочное колечко на калитку оградки, пошел через кладбище, то и дело оглядываясь и мысленно прощаясь с Зинаидой.
Петляя мимо свежих бугорков и уже осевших, заросших бурьяном, мимо подгнивших деревянных оград и свалившихся крестов, Иван Егорыч с острым неудовольствием подумал о себе, о своей забывчивости. Еще в день смерти Зинаиды, когда он приехал на кладбище, чтобы выбрать место для могилы, он обратил внимание на его запущенность. Кладбище было обнесено оградой в три жердины, местами колья, державшие изгородь, подгнили, подломились и почти лежали на земле вместе с жердями. По кладбищу вольно расхаживали свиньи, телята в поисках тени, подремывал здесь под сенью берез старый конь, принадлежавший хлебопекарне райпотребсоюза.
Тогда же Иван Егорыч решил позвонить председателю исполкома поселкового Совета, пристыдить его за такое безобразие. Конечно, кладбище не отнесешь к объектам народнохозяйственного значения, но все-таки людям невозможно обойтись без него, и уж если так, то необходимо следить, чтоб был порядок и на нем. Да и лежат тут, в тиши березняка, многие славные герои Гражданской войны, бойцы исторических сражений с фашизмом, отнятые смертью в послевоенное время в результате тяжелых ранений, строители пятилеток, наконец, просто мужчины и женщины, давшие жизнь новым поколениям, – и долг живущих побеспокоиться по крайней мере об их вечном покое.
Но не позвонил тогда Иван Егорыч. Завертелся в потоке дел, которые подстерегали секретаря райкома на каждом шагу.
«Позвоню теперь, пристыжу Печенкина, скажу ему: бюрократ ты, не бываешь там, где обязан бывать… Воспитание нового человека, братец мой, предполагает воспитание уважения в нем к прошлому, памяти о людях, которых уже нет с нами», – думал Иван Егорыч, удрученный беспорядком на кладбище и слегка раздосадованный тем, что не сделал этого три месяца тому назад.
4
Иван Егорыч подходил к дому, когда его догнал почтальон Сеня, секретарь комсомольской организации отделения связи, заочник Литературного института, частенько публиковавший в районной газете стихи из цикла «Новый лик тепловской земли».
– Товарищ Крылов! Иван Егорыч! – на всю улицу звенел голос Сени.
Иван Егорыч вначале никак не мог понять, откуда его зовут. Он шел мимо четырехэтажных домов, которые недавно в поселке построила база Сельхозтехники, и ему показалось, что окликают его откуда-то из окон верхних этажей. Он остановился и начал вопросительно посматривать на раскрытые окна. Тут Сеня и настиг его.
– А я к вам как раз, Иван Егорыч, – заговорил Сеня, встряхивая своей пышной шевелюрой, которую он берег пуще глаза, так как считал ее обязательной принадлежностью своего поэтического таланта. – Письмо вам поступило. Авиазаказное. Судя по обратному адресу, от Виктора Иваныча. Распишитесь, пожалуйста.
Сеня раскрыл толстую прошнурованную книгу, подал Ивану Егорычу карандаш и письмо, тот расписался, и Сеня помчался назад. Да. Пишет он, Виктор. Его крупный почерк, отчетливый и как будто рисованный, Иван Егорыч безошибочно мог узнать среди тысячи других почерков.
Захотелось тут же вскрыть конверт и прочитать письмо. Иван Егорыч ощупал карманы – очков не было, а без очков он мог читать только на расстоянии вытянутой руки. «Неподходяще. Люди увидят, подумают, что стал Крылов совсем стариком», – подумал Иван Егорыч и заспешил к своему дому.
«Интересно, что Витюшка пишет… небось опять к себе зовет, уговаривает… А как мне уехать отсюда? Разве легко? Столько тут прожито… Куда ни взгляни – всюду родная земля… И могила ее тут… Уедешь – зарастет чертополохом, ржа покроет оградку, упадет на землю, а то и того хуже: свиньи взроют холмик, затеряется моя Зинаида в безвестности», – проносилось в голове Ивана Егорыча.
Поднимаясь на крыльцо, он остановился, чувствуя, что одышка затрудняет дыхание, а сердце стучит, как молоток, в ребра. «Перехватил малость», – прошептал Иван Егорыч и присел на ступеньку отдохнуть. Но сидеть долго не смог: не терпелось. Через минуту-другую он встал, заторопился в дом и, водрузив очки на нос, сел поудобнее в угол за стол, намереваясь прочитать письмо не спеша, вдумываясь в каждое слово.
Ну конечно же в своих предположениях относительно содержания письма Иван Егорыч не ошибся.
«Добрый день, отец. Здравствуй, наш родной папка, – писал сын. – Надеюсь, ты теперь уже на пенсии. Ну, какова жизнь? Не тяготит ли тебя этот “заслуженный отдых”? Зная твою натуру, убежден, что лихо тебе без дела, в одиночестве. И снова повторяю то, что много раз говорил тебе: приезжай к нам. Витька-младший ждет тебя. Нина пишет тебе отдельно. Ей хочется, чтобы жил ты у нас всегда. И не подумай о нас худого: приспосабливать тебя к домашним делам не станем. Поправишь здоровье и захочешь работать – слова против не скажем. Наш городок хоть и маленький, но растет быстро, люди здесь нужны, как нигде. Особенно люди с опытом. Приезжай! Пойми сам, тут тебе будет лучше, спокойнее, и нам так же. Каждый день беспокоимся: как ты там? Здоров ли? Хорошо ли тебе? Дела мои по службе идут нормально. Можешь поздравить меня с новым званием – майор! Выходит, обогнал я тебя. Так что, товарищ капитан, слушайте мою команду: прибыть к месту нового проживания!..»
Под письмом сына каракули внука Витюшки-младшего: «Дедуля, когда поедешь к нам, захвати с собой сибирскую белочку». А на отдельном листочке послание от снохи:
«Дорогой и милый Иван Егорыч! Витя написал все, что мы думаем о вашей жизни. Добавлю от себя, переезжайте к нам, не раздумывайте! Я люблю вас и уважаю как человека большой души. В самые трудные годы моего детства вы не только приютили меня, вы вместе с Зинаидой Спиридоновной заменили мне родителей. А кроме того, именно в вашем доме, в вашей семье я нашла свое счастье: Витю. Разве всего этого не достаточно, чтобы быть вам благодарной весь ваш век? Приезжайте, пусть вас не терзают сомнения. Я убеждена, что вы будете довольны и мной и Витюшкой, ну а о самом Вите не говорю – он сын вам, и его сердце всегда с вами».
Иван Егорыч и раз и два перечитал письмо. Слезы застлали глаза. «Любят они меня. Если б не любили, не стали бы так настойчиво звать. А только упрощают вопрос. “Приезжайте к нам!” Легко сказать! А вот попробуй сделай… Страшно представить… Жил всю жизнь в Сибири – и вдруг Закарпатье… Ах, Витя, Витя, как бы славно все было, пойди твоя жизнь иначе… И зачем только стал ты военным, а не аграрием… Был бы теперь в одном из совхозов агрономом или зоотехником… Да с твоим умом ты бы и директорские вожжи держал умело… А мог бы и в райком сесть… Вон Аркадий-то Чистяков только на два года тебя старше, а посмотри, какое доверие заслужил – первым выбран…»
Иван Егорыч встал, вытер запотевшие очки краешком скатерти, прошелся по комнате, снова взял письмо. Хотел еще раз перечитать, но отложил, говоря вслух:
– Подумать надо, крепко подумать… А военным Виктор стал из-за меня же. Разве я-то чистый аграрий? Рос на моих фронтовых рассказах… Мои ордена и медали захватили его воображение… Да уж что случилось, того не переменишь. Кому-то надо и на границах стоять… – вздохнул Иван Егорыч, положил письмо в карман пиджака, чтоб всегда при себе было. «Ласковые они, очень ласковые», – подумал Иван Егорыч и снял трубку с телефона.
– Дай-ка мне, Наташа, Печенкина, – сказал Иван Егорыч, знавший всех телефонисток и по голосам и по именам, и построжел в ожидании, когда ответит Печенкин. Председатель исполкома поселкового Совета ответил не сразу и недовольным тоном.
– Здорово, Тимофей Андреич, здорово. Крылов это говорит. Чем ты недоволен, почему такой раздраженный? С женой, что ли, поссорился? Уступи, братец мой, уступи. Женщин ценить нужно. А уж твою Марию Карповну и почитать можно. И красавица, и работник отличный. Комбинат бытобслуживания на загляденье другим поставила. Соседние районы от зависти сгорают… Нет, говоришь? Не угадал, значит? А в чем дело?.. А, вон оно как! Сельский пастух пьяный напился и потраву совхозного хлеба допустил… За это взыщи по всей строгости… Как бы я поступил? А так же, как ты: высчитать из зарплаты стоимость стравленного хлеба, выговор на исполкоме записать, решение предать огласке… Скот, говоришь, в хорошем состоянии? Ну что же, если в зиму скот такой же будет, выговор снимешь, благодарность объявишь, премию дашь. Растолкуй ему сам его перспективу, растолкуй по-человечески, чтоб не было у него такого мнения, будто рукой на него все махнули из-за этого проступка. Вот так, Тимофей Андреич, действуй. А теперь послушай-ка, что хочу тебе сказать: ты на кладбище давно был? Когда тещу хоронил? Так. Помнится мне, годика три тому назад это дело было. Даже четыре. Ну, видишь, как времечко-то катится… Не откажи-ка, побывай там срочно, посмотри, как усопшие труженики лежат, все ли там с ними в порядке. Усопшим, братец мой, от нас ничего не надо, а вот нам без них не обойтись. Они ведь корни-то, Тимофей Андреич, они. Они славу нашему Отечеству добывали. А мы с тобой – трава, верхушки. Корни крепкие, прочные – и мы с тобой в цвету, в наливе. Побывай-ка там. А какие при этом мысли возникнут – поделись по телефону. Сам понимаешь, прошу тебя по-товарищески, указаний давать не имею права, это теперь прерогатива Чистякова… Поддерживай его, мужик молодой, энергичный и умом не обделен… Ну, позвони, позвони и не ругай, что отвлек от других вопросов.
Иван Егорыч положил трубку с ощущением исполненного долга и лег на диван. Хотелось полежать, отдохнуть, подумать, крепко подумать, как жить дальше.
5
А как же все-таки жить дальше? Иван Егорыч покоя лишился от постоянных дум: ехать, не ехать. Временами тоска сжимала сердце, и тогда созревало решение: надо уезжать. Но стоило Ивану Егорычу представить себе на минуту одну лишь сценку, как сомнения охватывали его с прежней силой. Сценка эта рисовалась ему так: несмело входит он к Чистякову в свой прежний кабинет. Говорит тихим голосом (на громкий не хватает энергии):
– Уезжаю, Аркадий. Снимай с учета. Сын, внук, сноха к себе зовут, жизнь спокойную обещают.
Улыбчивое, с тугими щеками и сильно очерченными бровями лицо Чистякова становится хмурым, мрачно глядя на Ивана Егорыча, он с отчаянием шепчет:
– Иван Егорыч, не верю словам твоим, не верю! Да ты пойми, что ты делаешь! Ты же в самое сердце райкома нож втыкаешь. Теперь мне лучше не показываться в области, перед активом. Из района в район покатится хула: «Слышали, как в Тепловском ветеранов берегут? Даже бывший первый секретарь куда-то смотался, едва только на пенсию вышел. Видать, этот Чистяков – выскочка, без году неделя в секретарском кресле, а людей, как семечки, раскидывает. Ай-ай, позор-то такой!»
Иван Егорыч не был убежден, что будут сказаны именно такие слова, но то, что подобные слова будут сказаны, он ни на минуту не сомневался. Думал он и о другом: «А так ли уж предельно болен ты и стар, чтобы покинуть Тепловское только ради того, чтобы оказаться рядом с сыном и внуком? С изношенным сердцем тебе тяжеловато было на посту первого секретаря райкома. По справедливости отпустили тебя на пенсию. А если взять дело полегче? Потянешь, вполне потянешь. Люди от безделья и безответственности дряхлеют, а работа по силам молодит человека, вливает в него бодрость. В журналах и газетах немало на эту тему статей напечатано. А в “Правде” один академик прямо высказался: “Активная трудовая деятельность – путь к долголетию”».
Вполне возможно, что Иван Егорыч именно такую позицию и избрал бы для своей будущей жизни, если б не Виктор с Ниной. Они зачастили с письмами, и тон этих писем становился раз от разу нетерпеливее: «Когда выезжаешь? Ждем, ждем».
Иван Егорыч отмалчивался, а они, не понимая причин его молчания, отбили телеграмму соседу Крылова по дому – председателю исполкома райсовета Перегудову: «Не откажите в любезности сообщить здоров ли Иван Егорыч тчк На неоднократные наши письма ему ответа не получено тчк Очень беспокоимся ждем вашей телеграммы тчк С приветом и уважением Виктор и Нина Крыловы».
Перегудова, к счастью, самого дома не оказалось. Он по обыкновению колесил по району. К счастью потому, что тот рассказал бы обо всем Чистякову. А уж перед тем открывай душу нараспашку, а тут сам еще ничего не решил. Телеграмму принесла жена предрайисполкома. Нетерпение сына и снохи, с одной стороны, растрогало Ивана Егорыча: «Любят они меня, любят!», а с другой – слегка огорчило: «Ну, что они нервничают? Надо же мне все как следует обдумать! Нельзя же меня в таком сложном вопросе за горло брать».
Иван Егорыч отбил ответную телеграмму: «Родные мои Витя и Нина тчк Здоровье мое нормальное зпт самочувствие хорошее тчк Проблема зпт выдвинутая вами зпт не простая двтч думаю зпт посоветуюсь с товарищами зпт сообщу тчк Крепко целую вас и Витюшку тчк Отец».
6
Насчет «посоветуюсь с товарищами» Иван Егорыч написал от души, но понимал это по-своему. Советоваться с кем-либо из райактива он считал преждевременным. Он был убежден, что, с кем бы он ни заговорил на эту тему, поддержки ниоткуда не получил бы.
Самохвалов (директор Подтаежного совхоза) сказал бы по-обычному грубо и прямо: «Да ты что, Иван Егорыч, в обыватели хочешь записаться? Считаю, уезжать нет у тебя морального права. Дождись хоть первого результата в специализации совхозов. Ведь сам же на директоров нажимал нещадно. Или опаска есть, что эксперимент окажется неудачным? А если это не так, подожди годок-другой, порадуйся с нами, успеешь еще с внуком у окошка насидеться».
Застенчивый, тихоголосый предрайисполкома Перегудов, истерзанный язвенной болезнью и неотступными заботами о выпасах, кормозаготовках, дорогах и прочем, повторил бы, вероятно, то, что уже высказал ранее: «Хорошо, Иван Егорыч, что ты живешь по соседству. Припрут трудности, прибегу, как и прежде, за советом. Чистяков, конечно, изрядно книжек начитался. Говорят, у них там в Академии общественных наук в Москве аспирант обязан шестьдесят тысяч страниц освоить. Рекордное прямо дело! А все ж само по себе чтение мудрости не дает. Теорию на практике надо переварить. А какая у Чистякова практика? Самая малость! Не сердись, Иван Егорыч, если на огонек буду заходить».
Еще определеннее высказался бы заврайоно Метелкин Серафим Прокопьевич, привыкший, попросту говоря, «выцыганивать» у колхозов и совхозов на школьные цели все, на что падал глаз: «Иван Егорыч, повремените, не уезжайте, умоляю. Школьное строительство в районе и оборудование кабинетов в школах еще не завершено. Не сочтите за труд, дайте звоночек райпотребсоюзу, пусть в порядке шефского внимания к образованию детишек их пайщиков дадут наряд на пять тысяч кирпичей. И еще бы звоночек в леспромхоз: пусть отпустят триста кубометров пиломатериалов. А вот, говорят, в совхозе у Самохвалова ненужный мотор на центральной усадьбе стоит. Ничего, ничего, что вы теперь не первый секретарь. Ваш авторитет незыблем, они вас не ослушаются. Детки ведь наши, общие, не чужие. Пусть всегда над ними будет солнце, Иван Егорыч».
А райпрокурор? Райвоенком? Председатели колхозов? Нет, нет, ни у кого из них Иван Егорыч не мог бы получить сочувствия относительно отъезда. Все оказались бы против, так как были уверены: хоть и ушел Иван Егорыч на пенсию, а его опыт, его понимание людей, событий, вещей остаются с ним и составляют не его личный, а коллективный духовный капитал партийной организации.
И все-таки Иван Егорыч не зря написал в телеграмме сыну и снохе многозначительные слова «посоветуюсь с товарищами».
Такие товарищи у него были. Правда, фактически их не было, были лишь их имена и память о них – прочная, стойкая, не угасавшая ни на одно мгновение. К ним, к этим товарищам, часто в минуты тяжких испытаний обращался мысленно Иван Егорыч за помощью и поддержкой…
7
Перед въездом в Тепловское со стороны главного тракта находился обширный холм. Отдельные знатоки высказывались, что в далеком прошлом этот холм представлял собой курган с захоронениями. Несколько позже курган был разграблен, и от того времени остались глубокие рвы, похожие на фронтовые траншеи.
Так ли это было на самом деле, никто твердо не знал, но когда люди смотрели на эти рвы со стороны тракта, то они были уверены, что рвы проложены специально. По ним можно легко взойти на самую вершину холма, а там – гладкая площадка в целый гектар. Вот эту-то площадку Иван Егорыч и вспомнил, когда в Тепловском районе начали готовиться к двадцатилетию победы над фашизмом.
Детально осмотрев тогда холм, Иван Егорыч внес на рассмотрение бюро райкома предложение о создании на холме мемориала памяти погибших в Великую Отечественную войну солдат и офицеров. Конечно, соорудить что-нибудь значительное, наподобие памятника, который был сооружен на площади в областном центре, район не мог. Не было для этого ни средств, ни сил. Иван Егорыч ставил более скромную задачу: на середине площадки холма поставить обелиск (воин с каской в руке и с приспущенным знаменем), а справа от него установить чугунные плиты, напоминающие страницы развернутой книги с перечислением имен всех погибших тепловцев.
Бюро райкома одобрило предложение Ивана Егорыча. Трудностей, правда, на пути осуществления этого решения встретилось немало. Обелиск был не металлический, а гипсовый и стоил дешево, но бесплатно все-таки никто его давать не собирался. Нужно было изыскать деньги. Изготавливали такие обелиски в областном центре в мастерской художественного фонда серийно, но Ивану Егорычу хотелось, чтоб для лучшего вида и прочности он был покрыт слоем бронзы. На этот счет пришлось похлопотать: уговорить мастерскую отступить от стандарта, выпросить у одного из директоров завода особый клей, лак, наконец, бронзу. Не сразу согласился принять заказ и чугунолитейный завод, возникший еще в екатерининское время и снабжавший сейчас несколько областей чугунными плитами для домашних печей. Изготовление памятных досок с именами погибших фронтовиков, естественно, требовало нарушить заводской поток.
Когда наконец и это препятствие было преодолено и формовщики закончили выкладку плит, возникла еще одна сложность, о которой Иван Егорыч и мысли не мог допустить. Посетивший Тепловский район инструктор обкома Козлов усомнился в целом в затее райкома. «Перечисление поименно всех погибших фронтовиков не дает гарантии, – писал инструктор в докладной записке обкому, – что на эту почетную памятную доску не попадут лица, проявлявшие на фронте неподготовленность, малодушие, просто трусость. Допустимо ли, чтоб под прикрытием славы подлинных героев мы упрочили в народной памяти имена тех, кто не достоин такого высокого признания». Инструктор настаивал на принятии мер, пока ошибка не стала фактом.
Иван Егорыч не любил сквернословия, и самым сильным его ругательством было безобидное восклицание: «Вот зараза!» – но тут он не стерпел. Когда заведующий отделом оргпартработы обкома позвонил ему и спросил, как он оценивает такое соображение инструктора, Иван Егорыч так хватанул с верхней полки, что сидевший у него в кабинете директор совхоза Федор Федорович Самохвалов, командовавший на фронте артиллерийским полком Резерва Главного Командования, расплылся в довольной улыбке и проговорил: «По-фронтовому, Егорыч. Еще, видать, можешь. Эх, вспоминаю боевые денечки, когда выводил полк на прямую наводку». И лихо взмахнул рукой, прищелкнул пальцами.
А Иван Егорыч в этот же день улетел в обком, и его ровный, как шмелиный гул, говорок слышался то в одном кабинете, то в другом.
– Да вы что, братцы мои, в уме такие нелепые соображения всерьез принимать?! Товарищ Козлов – типичный перестраховщик. Памятником мы прежде всего воздаем должное всем – то есть самому народу. Но мы не Иваны, не помнящие родства, – помня всех, мы помним каждого. Ка-жж-дого! И каждого называем, кто отдал свою жизнь за Родину. Это наш долг и дело нашей совести…
В обкоме с Иваном Егорычем согласились, более того, порекомендовали использовать опыт тепловцев всем районам области. И с тех пор, как мемориал был открыт в День Победы при огромном стечении жителей Тепловского и окрестных деревень, не было другого места, которое так влекло бы Ивана Егорыча. Он бывал тут и в праздники, и в памятные даты, и в самые обыкновенные дни недели.
8
Вот и теперь Иван Егорыч сидел на скамейке, напротив чугунной памятной книги, и не спеша прочитывал список погибших.
– «Синельников Глеб Данилович, политрук», – шевелил губами Иван Егорыч, щурясь от яркого августовского солнца, которое под вечер изменило свой нестерпимо раскаленный желтый цвет и стало ярко-малиновым. «Глебушка Синельников, красавец, певец, отличный спортсмен, до ухода в армию работал секретарем Тепловского райкома комсомола…» – вспоминал Иван Егорыч. Был Иван Егорыч лет на пять старше Синельникова, а между тем многому научился у этого парня. Сколько книг прочитал Синельников, как заботился о своем образовании! Именно Синельников сговорил Ивана Егорыча прочитать некоторые труды русских корифеев естествознания – Тимирязева, Мичурина, Вильямса. Возможно, это чтение и определило судьбу Ивана Егорыча на всю жизнь: он стал аграрием, убежденным аграрием, строителем нового села.
– «Русаков Павел Евсеевич, майор», – прочитал Иван Егорыч, и вспомнился ему один из самых незаурядных людей, которые встречались на жизненном пути. Павел Евсеевич вышел из батрацкой семьи, сам испытал эту долю. Четырнадцатилетним мальчишкой оказался в партизанском отряде. Шестнадцати лет вступил в партию. Был организатором нескольких колхозов. А когда в Тепловском районе возникла МТС, Русаков стал ее директором. К сожалению, до конца своей жизни Павел Евсеевич оставался малограмотным, но, обладая недюжинным умом и энергией, которой хватило бы на десятерых, он столько вложил усилий в строительство колхозов, что не зря один из них носит теперь имя Русакова. Носит заслуженно. Иван Егорыч решительно поддержал желание земляков Русакова, когда они обратились с этим предложением в райком.
– «Копылов Владимир Михайлович, старший лейтенант», – прошептал Иван Егорыч и встал, с минуту вглядываясь в чугунные буквы… Володя Копылов был закадычным другом Ивана Егорыча. Вместе провели они юность, вместе ушли на фронт. Володя был замполитом в батальоне, которым командовал Иван Егорыч. Он погиб в бою за месяц до окончания войны. Умирая на руках комбата, Копылов попросил друга не забыть его дочку Нинку, оставшуюся после смерти жены сиротой. Копылов перед войной работал агрономом в колхозе, заочно окончил Тимирязевскую сельскохозяйственную академию…
Иван Егорыч выполнил наказ друга. После смерти матери Нинка жила у чужих людей, нянчила их детишек. Он разыскал Нинку совсем в другой деревне, привез домой. Зинаида приняла ее как родную дочь. До девятого класса Витя – собственный сын Крыловых – и Нина росли как брат и сестра, а потом возникла между ними ужасная неприязнь, нетерпимость к поступкам и словам друг друга. Как ни старались примирить Крыловы детей, ничего не получалось. Только когда Нина уехала в мединститут, а Виктор поступил в военное училище, все объяснилось. Под прикрытием несовместимости разгоралась между ними любовь.
Никогда не забудет Иван Егорыч тот день, когда из Томска пришла в Тепловское телеграмма, которая потрясла их с Зинаидой своей неожиданностью. «Милые мои мама и папка, сегодня мы с Ниной расписались в загсе и стали мужем и женой. Мы оба счастливы до конца наших дней. Оказывается, дома мы не враждовали, а любили друг друга. Такая уж она, плутовка любовь, может выбрасывать и такие фортели. Приедем в отпуск вместе. Виктор».
Вспоминая сейчас обо всем этом, Иван Егорыч сорвал ромашку с ослепительно белыми лепестками, подошел к плите и положил цветок на буквы, образовавшие фамилию друга.
«А что мне посоветовал бы Володя? – подумал Иван Егорыч и сам же ответил себе: – Мечтал он на родную землю вернуться, намеревался рекордные урожаи собирать. Сказал бы мне, по своей привычке заглядывая в глаза: “Умрешь там с тоски, Ваня. Пол-Европы с тобой прошагали. А видел землю краше нашей, тепловской?”».
Иван Егорыч не спеша вернулся на скамейку. И снова глаза его заскользили по чугунным листам этой книги вечной памяти.
– «Сахарова Клавдия Васильевна, военврач 3-го ранга», – прочитал Иван Егорыч, и вдруг, будто поднявшись из небытия, возникла перед его взором, как живая, Клавдия, Клава, Клавдюшка, Клашенька Сахарова. Она была сверстницей Зинаиды, и подругой, и вместе с тем соперницей. Она любила его, Ивана, Ваню, Ванечку, Ванюшку.
И он ее любил. И все их друзья и товарищи считали, что вопрос об их женитьбе ясный – они женятся непременно.
Внешне Зинаида уступала Клавдии: Клавдия была высокая, стройная, голубоглазая, со степенной походкой и скупыми и выразительными жестами: не женщина – царица. А Зинаида – во всем противоположность Клавдии: рост средний, худенькая, торопливая, говорила, как из пулемета строчила. Единственное, что все признавали за ней, – глаза. С чем ни сравни, все равно будет в точку. Как озера? Походят. Как электрические фонари? Тоже. А цвет ее глаз был до поразительности переменчивым: густо-серые, холодные – смотрит, как ножом режет; то зеленые, задорные, буйные – веселье через край хлещет. Не хочешь, да улыбнешься.
И характеры у этих женщин, любивших Ивана Егорыча, не совпадали. При всей своей внешней торопливости Зинаида никогда и ни в чем не спешила. Решения она взвешивала, говорила только то, что хорошо обдумала, и в суждениях ее была неотразимая логика. Возможно, именно в силу этих качеств характера развернулся в ней талант педагога, и отдала она этой профессии почти сорок лет жизни, скончавшись на ответственном и беспокойном посту директора средней школы.
А Клавдия носила душу порывистую, была натурой увлекающейся и часто, сделав что-то, потом спохватывалась и казнила себя до нового, столь же мало обдуманного поступка.
Дав слово Ивану Егорычу после окончания третьего курса выйти за него замуж, Клавдия уже на втором курсе увлеклась весьма пожилым доцентом, развела его с прежней женой, а Ивану Егорычу прислала письмо: «Ваня, дура я набитая! Выхожу замуж за человека на двадцать лет старше себя. Чувствую, что, порывая с тобой, теряю свое счастье, а что могу сделать? Остановить себя не в силах. Прости меня и, по возможности, не считай подлой».
Прошло три года, и вдруг Клавдия объявилась в Тепловском. Она приехала сюда на постоянную работу в районную больницу, навсегда покинув своего доцента. Встретив Ивана Егорыча, женившегося уже на Зинаиде, Клавдия сказала, что любит его еще больше.
– Оставь, Клаша, эти игрушки. Я женат и амуры разводить с тобой не собираюсь, – сказал тогда Иван Егорыч.
– И я не собираюсь, Ваня. Я буду любить тебя со стороны. Это-то можно?
– Считай, как хочешь.
И ведь любила она Ивана Егорыча. Любила! Уж как у нее это получалось, никто об этом не знал. Знала лишь Зинаида, вернее, догадывалась, хотя никогда не высказывала этого Ивану Егорычу, не видя ни малейшего повода для такого разговора. Но скрывать правды не стоит – повода Клавдия не давала, однако бдительность от этого у Зинаиды не ослабевала. Она то и дело поглядывала в сторону Клавдии, зная характер той: может такое отколоть, что только руками разведешь!
И вот началась война. Клавдия, как врач, была на военном учете. В первый же день мобилизации она потребовала от военкомата призвать ее в армию. Ее призвали.
С самого начала их воинской службы они были с Иваном Егорычем в одной дивизии. В зимнюю стужу сорок первого года дивизия вступила в кровопролитные бои на Волоколамском направлении.
Иван Егорыч командовал взводом. Клавдия была назначена начальником эвакопункта одного из полков. О встречах, разумеется, и думать было нечего. Но оба они не переставали интересоваться друг другом, пересылали приветы, пользуясь оказиями, порой возникавшими самым неожиданным и странным образом.
Однажды Иван Егорыч прочитал в дивизионной газете заметку о героизме врачей и санитаров эвакопункта, попавших в окружение. Скупо сообщалось: «Советские военные медики под командованием военврача 3-го ранга Сахаровой сражались с гитлеровцами до последнего патрона, они геройски погибли все до одного, но в плен врагу не сдались».
К моменту гибели Клавдии многие уже товарищи Ивана Егорыча пали в бою, но ничья смерть не образовала в его душе такую кровоточащую рану. «Значит, и мне суждено погибнуть вслед за Клавой», – почему-то решил Иван Егорыч. Но это было лишь отзвуком его страдания, не больше.
– Вечная память тебе, Клава, – прошептал Иван Егорыч и перевел свой медленный взгляд на другие строки.
– «Недоспасов Николай Ефимович, сержант», – читал вслух Иван Егорыч и про себя вспоминал: «Помню, помню, тракторист из колхоза “Комсомолец”, хороший мужик был, работящий, одним из первых в районе трактор освоил. Он ехал по деревне, а за ним бежали с криком ребятишки, старухи и старики прижимались к своим завалинкам».
– «Неумелов Савва Кондратьевич, солдат», – снова вслух прочитал Иван Егорыч и подумал: «И этого помню. Бригадиром был в колхозе “Новая жизнь”. Хорошие льны на своих полях выращивал… А фамилия у него несправедливая… Неумелов… Какой там Неумелов?! Мастер! Отличный мастер! И в армии не последним был – снайпер. Лихо было от него гитлеровцам… Помнится, погиб от минометного огня при обстреле наших позиций…»
– «Портнов Сергей Григорьевич, старшина», – продолжал читать Иван Егорыч. «Учитель из Сосновки, увлекался радиотехникой, – вспоминал Иван Егорыч. – Первым в районе сделал радиоприемник, созвал односельчан слушать радиопередачу. Никто, конечно, не верил, что можно услышать голос из города, до которого тысячи километров. Народ все-таки собрался у школы. Многие были убеждены, что учитель будет посрамлен. Вот вынесли стол, поставили на него ящик с какими-то замысловатыми катушками, обмотанными проволокой. Учитель залез на крышу школы, поднял на ней шест с проводом, потом сошел наземь, прикоснулся к ящику. В нем что-то захрипело, защелкало, и вдруг раздался громкий, отчетливый голос: “Внимание, говорит Москва, передачи ведет радиостанция имени Коминтерна”.
Собравшаяся толпа мужиков, женщин, ребятишек бросилась врассыпную. Какая-то кликуша-старуха завопила на всю деревню: “Люди! Светопреставление… Идол наш учитель, антихрист. Бейте его!” Толпа воротилась, кинулась на учителя. Ящик был разбит до основания. Портнов спасся в школе, заперев все двери и окна на запор. Какая дикость была и какой мы путь прошли! И все это на моей памяти», – размышлял Иван Егорыч.
День угасал. Малиновое солнце опустилось в лес, где-то сразу за селом, и с полей повеяло медовой прохладой. А Иван Егорыч все не уходил с холма. Ведь триста фамилий значилось на чугунных листах, и каждая из них повествовала не только о себе – о времени, которое называлось теперь – история.
Разве просто было оторваться от этой земли, уехать куда-то, забыть их имена навсегда?.. Рассудок допускал это, а сердце отвергало, начинало стучать громко и яростно, до боли под лопатками.