Глава вторая
1
После ухода в армию Веселова председателем колхоза в Локтях стал бывший шофер Егор Тушков, освобожденный от призыва по болезни.
— Шея у него, должно, болит. Ишь красная какая, точно кирпич, немногим разве потоньше бычачьей, — зло говорили бабы.
Избрали Тушкова председателем не от хорошей жизни. Что бы там ни говорили про него, а руководить колхозом было некому: кроме Тушкова, пьяницы Мусы Амонжолова да двух-трех подслеповатых стариков, мужчин в деревне не осталось.
— Руководи, мужик все же, — горько бросила ему в лицо после собрания Марья Безрукова. — Хорошо хоть, что Евдокию Веселову в правление ввели. Все же следить будет за тобой…
Иван Бутылкин, вернувшись из армии, стал правой рукой своего дружка-председателя. Назначен он был кладовщиком.
— Что ты, Егор, делаешь, — возмутилась Евдокия Веселова. — Почему с правлением не посоветовался?
— Чего советоваться… Время военное — не до разговаривания… Ты не мешай руководить. За огородом лучше смотри. Капуста-то засыхает вон…
Капуста на огороде действительно засыхала, потому что лето стояло сухое, знойное. Евдокия Веселова, Анисья Бородина и другие женщины, обламывая плечи, целыми днями носили на коромыслах воду из речки.
— Из-за нашей лени, что ли, засыхает она! — обиженно сказала Евдокия председателю. — Мы плечи коромыслами в кровь растерли. Да разве наносишь воды на такую прорву. Дай еще с десяток баб ко мне в бригаду. Хоть помидоры спасем от зноя…
— Ладно, ладно. Баб пришлю тебе… — И Тушков поспешил отойти от Веселовой.
На первом же собрании Тушков и Бутылкин протащили Амонжолова в председатели ревизионной комиссии. В день собрания Веселову услали навсякий случай в район продавать соленые помидоры. Вернувшись и узнав о назначении Амонжолова, Евдокия насела на Тушкова:
— Вон ты как руководишь, Егор! Всех своих дружков на теплые места рассадил… Всех пьяниц…
— Ну, вот что! — взревел Егор, багровея толстой шеей. — Ты не кипятись тут зазря. Насчет Амонжолова собрание решило. И не тебе отменять его решения. А мужнины руководящие замашки брось. Ты хоть Веселова, да не Андрей, а Дуняха только… Веселовская власть в Локтях кончилась. Мы еще посмотрим, стоит ли тебя в членах правления держать… Капуста-то так и посохла…
Евдокия не удержалась, заплакала:
— Да разве мне власть нужна? Дурак ты…
Однажды во время ревизии в кладовой обнаружилась большая недостача различных продуктов. Муса Амонжолов, руководивший ревизией, хотел ее скрыть, но вмешалась Евдокия. Тушков зло сказал Бутылкину:
— Фигурально выражаясь: не умеешь, не бери. Придется сдать ключи от кладовой. На всякий случай… пока.
— А как же… с этим, с нехваткой? — Бутылкин умоляющими глазами смотрел на председателя.
— Придется погасить ее… от греха.
— Да чем? Ведь на двадцать тысяч почти, ежели считать по государственным ценам…
— Ну, чем… Корову продай, кабана заколи — и в район… Мясцо-то на базаре там сейчас… хе-хе, не по государственным ценам… Еще и останутся деньжонки.
— Вот сволочь, вот сволочь какая, разорила ить она меня, — крутил Бутылкин головой на длинной шее. — Долго ли, Егор Иваныч, терпеть ее… их, Веселовых, будем?..
— Осторожней с этим, Иван… Тут надо потихонечку затереть ее, без шума… Как-нибудь выберем время…
* * *
Однако выбрать время, чтобы «затереть» Евдокию, было не так-то просто. Егор Тушков, при всей своей ограниченности, понимал, что может сломать на этом себе шею и поэтому на неоднократные напоминания Бутылкина о необходимости «заткнуть глотку Веселихе» отвечал уклончиво:
— Погоди, Иван. И бог могуч был, да терпелив.
— Ну, годи, — нервно усмехался Бутылкин. — Годишь-годишь, да и в дураки угодишь. Вспомянешь тогда Бутылкина. Веселова в каждое дело вон нос сует, будто… как вроде… эх, да что!
— Не кипятись. Дурак сперва умного на кладбище свезет, а потом уже сам помрет.
Бутылкин, нахлобучив со зла шапку на самые глаза, оставлял председателя на несколько дней в покое.
Однажды зимой Евдокии показалось, что в амбарах не хватает семенного зерна. Было это примерно за полгода до возвращения Григория. Веселова, несмотря на сопротивление Тушкова, настояла на том, чтобы перевешать все семена. Не хватало двести центнеров.
— Купим, — ответил Тушков. — До весны еще далеко.
— Далеко до солнца, а до весны близко, — возразила Евдокия и стала собираться в район.
Тушков обеспокоенно зашевелился.
— Узнают ведь в районе сейчас, что семян у нас не хватает, — головы снимут, — сказал он Веселовой. — Ты что, не понимаешь? И ты в стороне не останешься — член правления все же. А весной сымать уж некогда будет, сеять надо. И дадут семян.
— Эх, Егор, Егор, плачет тюрьма по тебе. Рано или поздно угодишь за решетку, — проговорила Веселова и, не обращая внимания на его слова, продолжала собираться к отъезду.
— Тьфу ты, дьявол в юбке! — выругался Тушков. — Сколько там не хватает?
— Двести центнеров.
— Ладно, будут.
— Откуда, когда? — удивленно спросила Евдокия.
— Через неделю будут. А откуда — не твое дело.
Действительно, через несколько дней к колхозному амбару подошли три автомашины, груженные зерном. Потом машины подъезжали еще дважды, Тушков достал каким-то образом зерно в соседнем колхозе. Но как достал — этого Евдокия понять не могла.
— Ну, довольна? — зло спросил ее Тушков.
— Проверить надо, что за зерно. Может, еще не годится на семена.
— Я и без проверки знаю, что не годится. Обменяем, это легче. — Тушков помедлил и добавил: — Вот ты и займись обменом. Тут тебе и карты в руки.
В локтинском колхозе была всего одна разбитая полуторка. Веселова до самой весны ездила на ней в район, обменивала семена.
Потом Евдокия проследила, чтобы семена перед севом протравили. А когда наступил сев, опять ее худенькая фигурка, обтянутая рваной одежонкой, маячила в поле то там, то здесь.
А после сева она потребовала у Тушкова созвать общее собрание, чтобы обсудить итоги весенних полевых работ. И тогда-то поднялась Марья Безрукова.
— Не итоги сева, а вопрос о председателе обсуждать надо! — сразу закричала она, едва Тушков открыл собрание. — Ну что же мы, так и будем держать Тушкова заместо иконы? Он, как боров, заелся, глаза салом заплыли, а баба, — Марья ткнула пальцем в Веселову, — она вот хлещется день и ночь…
— У нас же не отчетно-выборное собрание, товарищ Безрукова, — перебил Марью Тушков. — Вот зимой соберемся на отчетное, там такую, значит, свою активность проявите.
Ему в ответ дружно закричали с мест:
— Правильно ставит вопрос Марья!
— Уже сейчас видно…
— Поворачивай собрание на отчеты-выборы…
Дед Демьян застучал костылем об пол.
— Ты нагрел место-то, знаем… Вот и виляешь хвостом…
— Пуще места руки нагрел! — крикнула Марья Безрукова.
Тушков растерянно посмотрел в угол, где сидели Иван Бутылкин и Муса Амонжолов. Заискивающе улыбнулся растревоженному собранию и проговорил:
— Воля ваша, товарищи колхозники… Я, вы знаете, шофер, завсегда проживу. А насчет виляния и этого… фигурально выражаясь, нагретия места — это вы зря. Я работал…
— Знаем… ты скажи лучше, сколь штанов протер, сиднем сидя в конторе… — опять вскочила с места Марья Безрукова.
Старик Разинкин, выставив вперед острую бороденку, крикнул тонким фальцетом:
— Он экономный — штаны кожей обшил.
— Колхозной, — вставил Демьян Сухов.
— Да что толковать. Нового председателя надо… — неслось со всех сторон.
Тушков зачем-то перекладывал на столе с места на место обгрызенный карандашик и повторял беспрестанно:
— Воля ваша… воля ваша… А только собрание-то не отчетно-выборное… Опять же с районными властями не согласовано… Представителя нет.
— Согласуем задним числом. Не волнуйся насчет этого.
— Тише! Прошу слова!.. — это крикнул поднявшийся внезапно Бутылкин.
Раздались возгласы:
— Проверьте там, передние, — не пьяный он?
— Нет вроде… Ключи от кладовой не у него ведь…
— Ну, пусть тогда скажет…
Бутылкин пошарил глазами по залу, зло оглядел Марью Безрукову: тянули, мол, за язык тебя! — отыскал недавно приехавшего из госпиталя Григория Бородина, мрачно сидевшего у самого выхода, несколько секунд смотрел на него. Потом заговорил:
— Перво-наперво насчет кладовой, товарищи женщины… Был такой прискорбный факт. Чистосердечно и со всей колхозной искренностью сознаюсь… Пережил свой стыд, внес растрату наличными и уяснил окончательно… А насчет выпивки, — так ведь на свои кровные если, это уж соответственно полному праву, потому как с точки…
— Ты кончай свою предисловию, давай про суть, если есть она у тебя. Нечего время тянуть… — перебил его, стуча костылем, Демьян Сухов.
— Суть имеется. Колхоз мне тоже дорог, как вам всем, здесь сидящим… Егор Иваныч в самом деле не того… Трудно ему, не по плечу должность. Правильно, нового председателя надо, то есть лучшего. А кого? Одни бабы в колхозе.
— Так что с того, что бабы?! — метнулась посредине зала Марья Безрукова. — Так ведь я и говорю…
— Ты сидела бы лучше, бабка, — осадил ее Тушков, а Муса Амонжолов зашевелил широченными плечами, схватил ее за руку и потянул на место.
— Бабы, когда молчат, умнее, хе-хе, кажутся, — снова начал было Бутылкин, но Марья закричала, будто ее резали:
— Да отпусти ты, дьявол косоглазый, — и вырвалась из рук Амонжолова. Тот буркнул себе под нос:
— Не старуха — прямо черт…
— Бабы, говоришь, одни в колхозе. По многим деревням, слышно, баб командовать колхозами поставили. И ничего… не в пример нам живут…
Иван Бутылкин дважды воскликнул:
— Ты кого имеешь? Кого имеешь? Евдокию Веселову, что ли? Навроде, значит, царицы, что после мужа трон займет и корону наденет… — И добавил насмешливо: — Давайте, кому желательно. Командовать она любительница…
Евдокия Веселова, вскочив, в первое мгновение ничего не смогла сказать.
— Я… Ты… говори, да не заговаривайся! — возмущенно крикнула наконец Евдокия. — Эта корона не на голове у меня, а на плечах, в виде коромысла. Тяжело, а ношу ее, потому что надо…
— Шуточки Бутылкина полностью дурацкие и не к месту, — поддержал Веселову Демьян Сухов.
— Тут все собрание не к месту. Для ради чего, спрашивается, Тушкова менять?
— Да ведь нельзя нам больше с таким председателем!
Евдокия Веселова, оскорбленная и возмущенная выходкой Бутылкина, не успела еще сесть на место, как бывший кладовщик, не давая ей опомниться, боясь упустить время, закричал:
— А я что говорю — можно? Нельзя, конечно. Но Веселова отказалась сейчас… ввиду неподходящности. Она правильно сказала, по-честному: с коромыслом справляется, а с колхозом — где ж… А что же нам делать, что делать? — Бутылкин на какую-то секунду умолк, будто задумался, но тут же звонко хлопнул себя ладонью по лбу: — Ха, спрашиваю, что делать! Да вот же он, Бородин-то! Давайте Бородина изберем! Григория Петровича, значит.
— Правильно! — крикнул со своего места Амонжолов.
Колхозницы молчали, будто всех сразу охватило недоумение. И в тишине еще раз раздался неторопливый голос Амонжолова:
— Правильно, голова у Ваньки работает. Прямо черт!
— А чем не председатель? — закричал Бутылкин. — Фронтовик, знаем с детства…
— В том-то и суть, что знаем…
— А может, и в самом деле, а, женщины?
— На безрыбье и рак рыба. А на безлюдье, выходит, и Фома — дворянин.
Бутылкин волчком крутился перед колхозниками, сорвал с головы фуражку, прижал ее к груди и подвел итог:
— Так ведь что делать-то?.. Евдокия Спиридоновна отказалась, сами слышали. Тушкова — нельзя. А кроме Тушкова и Бородина — кто? А Бородин… Зачем старое вспоминать? Он войну прошел все таки. Война — шутка ли! Она закалку дает…
Колхозники замолчали, подумали. Потом вздохнул кто-то:
— Сменяем свата на Ипата…
— Ну глядите, бабы… — тихо заметила Марья Безрукова, убедившись, что Бутылкина и его друзей не перекричать, — как бы не пожалели потом…
— Хуже уж все равно не будет. Ведь все же фронтовик…
— Давайте голосовать.
Так Григорий Бородин, совершенно неожиданно для самого себя, стал председателем колхоза.
2
Когда известие о событии в Локтях дошло до района, оттуда приехал представитель. Разобравшись, в чем дело, он увез Григория Бородина в райисполком. Там покрутили, повертели — и вынуждены были утвердить решение общего колхозного собрания, тем более что Егор Тушков был как председатель не на хорошем счету.
— Что же, работайте, раз доверили колхозники, — сказали Бородину в райисполкоме. — Хозяйство трудное, тяжело вам будет…
— Постараемся, — сухо ответил Григорий, подумал, что бы еще сказать более серьезное, значительное, и добавил: — Опыта председательского нет у меня, вот что…
— С опытом руководства никто не рождается, Бородин, его приобретают в процессе работы.
Григорий хотел усмехнуться, но не посмел. Только выйдя на улицу, скривил губы.
За годы войны обветшали избы колхозников, прохудились телятники и коровники: соломенные крыши пошли на корм скоту, а покрыть заново после зимы еще не успели — не хватало рабочей силы.
Все это Григорий заметил после того, как его избрали председателем колхоза. Нельзя сказать, чтобы такая должность особенно обрадовала его. Новое положение Бородина вызывало в нем скорее тихое недоумение. Как-то странно, непривычно было думать ему, что теперь он хозяин здесь, что обо всем ему надо заботиться.
Вспоминались почему-то Григорию без всякой связи два далеких события. Вот стоит он на коленях перед Дуняшкой, протягивая к ней руки… А вот стоит перед колхозниками и, помимо своей воли, униженно просит принять его в колхоз… Может, потому вспоминалось, что и в первом и во втором случаях видел он перед собой Дуняшку. И когда он, Григорий, стоял на коленях и когда просился в колхоз, Дуняшка смотрела на него насмешливо, как понял он только сейчас, презрительно, с каким-то превосходством…
Григорий думал об этом, сам не замечая, тихо улыбался: «Ну, ну, поглядим, как сейчас ты… как сейчас посмотришь…»
Через несколько дней после собрания и в самом деле пошел к Веселовой. Второй раз в жизни он переступил порог дома Евдокии. Молча, не здороваясь, прошел к столу, накрытому чистенькой старой скатертью, оглядел невысокие стены, железную кровать с тощей постелью, с двумя подушками в цветастых ситцевых наволочках, марлевые шторки на окнах…
Евдокия, поглаживая голову испуганно прильнувшей к ней Поленьки, сидела у другого конца стола, удивленно смотрела на Бородина.
— Ну вот, — сказал наконец Григорий. Помолчал и добавил: — Вот оно как в жизни-то бывает…
Евдокия не ответила, ждала, что он скажет дальше. Григория словно давило это молчание, он повел плечами и снова промолвил, ухмыляясь в усы:
— Отец мой говаривал когда-то: «Жизнь — завсегда игра: не то проиграл, не то выиграл…» А? Проиграла ведь ты…
— Не пойму речей твоих, — спокойно произнесла Евдокия. И наклонилась к Поленьке: — Иди, доченька, поиграй на улице.
— Не понимаешь. Нет, врешь, — усмехнулся Григорий. И крикнул: — Врешь! Вот оно — богатство твое… вот, вот. — Встав, Григорий начал тыкать рукой в железную кровать, в окна с марлевыми занавесками. — Обеспечил тебе Андрюха сладкую жизнь! Спите на голых досках. Едите хлеб с водой…
— Ты что, издеваться надо мной пришел? — прерывающимся голосом спросила Евдокия и тоже встала. — Если так, то… — она указала ему рукой на дверь.
— Обожди, хозяюшка, не гони. Один раз уж указала от ворот поворот, хватит… Гнули вы меня с Андрюхой, унижаться заставляли. А верх-то в конце концов мой. Мой! Вот я и пришел в глаза тебе посмотреть…
— Ну и смотри! Смотри!! Чего в них видишь? — с такой силой крикнула Евдокия, что Григорий вздрогнул, поднял голову. А встретившись с глазами Веселовой, еще раз вздрогнул: она смотрела на него насмешливо, презрительно, с тем же превосходством, что и всегда. И видел он вовсе не Евдокию, а прежнюю Дуняшку, только более сильную.
Бородин несколько секунд стоял безмолвно. Потом усы его дернулись и начали как-то странно шевелиться.
— Убирайся отсюда, — сказала Евдокия, продолжая жечь его глазами. Григорий не выдержал ее взгляда, отвернулся и пошел к двери.
— Ладно. А из членов правления вывели тебя на заседании. Я настоял… Так что можешь больше не заявляться в контору.
* * *
Как-то вскоре, в теплый солнечный день, Григорий, объезжая верхом на лошади поля, недалеко от деревни встретил Ивана Бутылкина. Заложив руки в карманы брюк, тот шагал по дороге, бормоча что-то под нос.
— Под мухой, что ли? — окликнул его Бородин, подъезжая.
Бутылкин глянул на председателя исподлобья, сплюнул на дорожную пыль и только потом ответил:
— К сожалению — увы!
— Откуда шагаешь?
— Так… Вон оттуда, — кивнул Бутылкин назад.
Григорий слез с коня, надел повод на руку, сел на землю и стал закуривать. Молча протянул кисет Бутылкину.
— Не балуюсь. Знаешь, Григорий Петрович, берегу здоровьишко.
Григорий сосредоточенно рассматривал лохматый, закручивающийся пепел на конце своей самокрутки.
— Тогда на собрании ты здорово за меня агитировал. А почему — не могу понять.
— Подрастешь — уяснишь в полном соответствии, — ответил Бутылкин. — А пока в долгу считай себя.
— Ишь ты!.. А почему на работу не выходишь?
Бутылкин пожал плечами, обтянутыми чем-то порыжелым, отдаленно напоминавшим пиджак.
— Мне вредно на солнце. Раньше кладовщиком вот работал. Ничего — в тени-холодке… В аккурат сейчас должность эта свободная.
— Пропьешь ведь все.
— Стопками-то? — В голосе Бутылкина прозвучало даже искреннее удивление. — Из Алакуля воду ведрами черпают, а оно полнехонько…
Через неделю Бородин назначил Бутылкина кладовщиком.
Колхозники заволновались:
— То ли делаешь, Петрович!
— Опять разворует он все!
— Примется за старое — под суд отдадим, — успокоил колхозников Бородин. — Я ему не Егор Тушков.
— Ну, гляди, гляди…
Вскоре бывший председатель Егор Тушков, ставший снова шофером, завез ночью на машине Бородину свиную тушу. Муса Амонжолов легко закинул ее на плечи, отнес в погреб и положил на лед.
Все это было проделано быстро, без суеты. Тушков и Амонжолов ходили по двору уверенно, точно весь век жили в доме Григория.
Когда Григорий, услышав заливающийся лай собаки, вышел из дому, Егор Тушков, сидя уже в кабине, проговорил:
— Бывай здоров, председатель.
— Бывай, да друзей не забывай, — добавил Муса Амонжолов и восхищенно прищелкнул языком. — Собака у тебя — прямо черт…
Машина уехала. Григорий сходил в погреб, чиркнул там спичкой. Потом принес из дома замок и повесил его на тяжелую, из сосновых плах, дверь погребка.
Утром, зайдя в кладовую, сурово двинул бровями:
— Ты что же это, а?
— Ну, чего там! Все на одной земле живем… Ты будь спокоен, Григорь Петрович. Не перевелись пока в Локтях хорошие люди.
И Бутылкин рассмеялся нахально, уверенно, далеко закинув маленькую голову с редко торчащими волосами песочного цвета. Григорий шагнул, наклонился к самому лицу Бутылкина:
— Не скаль зубы, выбью!
Бутылкин резко оборвал смех. Голова его в тот же миг приняла нормальное положение. Зеленоватые глаза обожгли Бородина, а тонкие длинные губы несколько раз дернулись, приоткрывая зубы — белые, только редковатые и неровные.
— Я тебе выбью! — раздельно произнес Бутылкин, опять приоткрыл на секунду зубы и продолжал: — Я так скажу… Председателем кто тебя сделал? И за что? За красивые глаза, что ли? Невыгодно — отваливайся. К нему — с сердцем, а он в сердце — перцем… Я, брат ты мой, любитель выпить и… да и украсть, пожалуй. Но оскорблений не терплю…
— Так. Значит, колхозным добром промышляешь?
— Видишь ли… У людей не краду, за это — очень даже в тюрьму легко. Да и жалко их, людей-то…
— Колхозное воровать — безопаснее, что ли?
— Проверено на практике, — уже мягче проговорил Бутылкин. — В кладовке — усушка, утруска, мыши, язви их… Особенно если с руководством по совести…
— Так, — снова повторил Бородин, сев на мешок с отрубями. — Ну и жулик ты…
— Я полагал, это вам известно, — уже с издевательской улыбкой проговорил Бутылкин.
— Что, что известно? Ты еще что-нибудь сочини! — повысил голос Бородин. Но сам понимал, что Бутылкин чувствует в его окрике фальшивые ноты.
— Ты не волнуйся, Григорий Петрович… — тихо, успокаивающе заговорил Бутылкин, расхаживая по кладовой. Правое веко у него подрагивало, точно он беспрерывно подмигивал. — У нас будет порядок. Жизнь — она что? Она всегда в тягость, если в ней правильную дорогу не нащупать…
Григорий от неожиданности даже привстал:
— Что, что?
В ушах опять гудели слова отца: «Каждый живет по своей линии, топчет свои тропинки…». И казалось уже, будто отец сказал их, эти слова, совсем недавно, может быть, вчера.
— Правильную дорогу, говорю, иметь нужно в жизни, — повторил Бутылкин. — А ты не нащупал пока свою. Вот и топай по нашей, а?
* * *
… Вечером, перед тем как лечь спать, Бородин долго сидел на кровати, чесал волосатую грудь, жевал губами. Вот, оказывается, зачем избрали его председателем. «Топай по нашей дорожке…» Так… Вот тебе, батя, и своя тропинка…
Вошла Анисья, бросила на кровать свежие простыни.
— Ну-ка встань, застелю.
Григорий покорно поднялся. Переменив простыни, Анисья выпрямилась, спрятала руки под фартук и спросила:
— Откуда мясо у нас в погребе?
— Какое мясо? А-а… Наше, стало быть.
— Наше?.. Я ведь слышала, как ночью машина приезжала.
— Ишь ты… Бабы, говорят, дуры, а ты у меня понятливая. — И предостерегающе добавил: — Сыну еще расскажи, что и как… У тебя ума хватит.
Анисья покачала головой и вышла. И почти сразу же в комнату забежал с улицы раскрасневшийся Петька. И Григорий тотчас вспомнил, что, проходя сегодня в конце дня мимо Веселовых, он видел сына, который, сидя за столом, вытащенным из избы под старый, развесистый тополь, рассматривал вместе с Поленькой какую-то книжку. Головы детей почти соприкасались. Евдокия, стоя спиной к плетню, за которым остановился Григорий, возилась у летней печки-времянки, готовя ужин. Потом она подошла к столу, тоже нагнулась к книжке и погладила по голове дочь, потом Петьку.
Григорий хотел перемахнуть через плетень, схватить Петьку за руку и там же избить его, чтоб раз и навсегда забыл он дорогу к Веселовым. Но по улице шли люди. Григорий зашагал к своему дому, повторяя: «Ладно, приди домой, шкуру спущу…» И вот теперь оглядывал сына прищуренными глазами.
Петька, как только увидел отца, притих, в нерешительности топтался на одном месте.
— Рассказывай, откуда идешь, — сердито и многозначительно сказал Григорий. — Ну…
Григорий ждал, что сын смутится, может быть, даже заплачет. Однако Петька чуть приподнял голову, посмотрел на отца исподлобья. И Григорий испуганно подумал вдруг: «Чего больше в его взгляде: робости или упрямства?»
— Чего же ты? Язык проглотил? Говори!..
Но Петька опять не ответил и тихо попятился к выходу.
— Куда, щенок? Назад!
Мальчик остановился, переступая с ноги на ногу.
— Ну и ладно. А чего кричать-то?
И опять Григорий не мог понять: что же прозвучало в словах сына? И потому, что не понял, разозлился еще больше, потянулся за ремнем, висевшим на стене. Петька тотчас отпрянул в сторону, сжался там в комочек, испуганно, без звука, завертел головой из стороны в сторону, точно ища спасения от отцовского гнева.
Видимо, Петькина беспомощность, заметавшийся в его глазах испуг привели Григория в себя. Он швырнул ремень в другой угол, тяжело опустился на лавку, отвалился к стене и закрыл глаза.
Когда открыл их, Петька все еще был на прежнем месте. Рядом с ним стояла теперь Анисья и молча смотрела на мужа. Смотрела с немым укором, с жалостью.
— Угробишь ведь мальчонку, — еле слышно произнесла Анисья. — Долго ли детский умишко свихнуть…
— Ему свихнешь, как же… Упрямство бы сломить, и то ладно.
— Господи! Какое у ребенка упрямство! Задергал ты его.
— Какое? — Голос Григория приобрел прежнюю твердость. — Какое, говоришь? А ты не замечаешь? А я вот замечаю, вроде… Э-э, да что…
Григорий накинул на себя пиджак, сорвал с гвоздя фуражку, у порога обернулся:
— Тебя вон я тоже хотел пригнуть к себе. Ломал что есть силы, до хруста. Да не доломал. Чужая ты все равно. И Петька, чую, в тебя, стервец, растет.
Вдруг Григорий снова вспомнил, как склонилась над дочерью и Петькой Евдокия Веселова. «Да, пожалуй, еще и та его на свой манер воспитывает…» И сорвался, заорал Петьке:
— Места живого на тебе не оставлю, если еще раз там увижу!..
3
Жена беспокоила Григория меньше. И до ухода в армию она была какая-то странная, непонятная, безмолвная. Иногда неделю-две он не слышал от нее ни слова. Она жила в доме незаметно, бесшумно, вынашивала в себе какие-то, известные ей одной, думы. Но о сыне Григорий думал теперь каждый день.
В течение всей службы в армии жила в его памяти почему-то одна и та же картина: стоят вчетвером на вокзале перед уходящим эшелоном Евдокия Веселова, Анисья, Петька и Поленька. Петька и Поленька держат друг друга за руки и смотрят встревоженными детскими глазами, пытаясь понять, что же происходит. Возвращаясь домой, Григорий думал: «Анисья — черт с ней, а сына не отдам… Глотку перегрызу за него…»
Сначала Петька, помня об угрозе, вроде безмолвно покорился отцу, притих, к Веселовым, да и вообще никуда не ходил, целыми днями возился с баяном.
— Хорош мой подарок? — спросил как-то отец.
— Хороший.
— Вот видишь… Будешь слушаться — что захочешь, куплю.
Но через некоторое время Петька забросил баян и почти не подходил к нему, пропадал в компании ребятишек где-то на озере. Григорий с удивлением присматривался к сыну. Однажды спросил:
— Что же на баяне не учишься играть?
— Не хочу.
— Вон как! Это почему?
— Так… — Петька вытер нос рукавом, поднял глаза на отца, хотел что-то сказать, но не осмелился, отвернулся. Вздрогнул, когда отец повысил голос:
— Ну-ка, ну-ка!.. У тебя вроде бы слова на губах висели?
— Ничего не висели, — начал Петька, запнулся и вдруг заявил: — А может, и висели, тебе что? Раз не сказал, значит, передумал…
— Ты… ты как разговариваешь с отцом?! — рассердился Григорий. — Я тебе покажу «передумал»! Опять, наверно, к Веселовым ходил? Говори сейчас же. Вот ремень, видишь?
И тогда в карих глазах Петьки вспыхнул злой огонек. Петька молча попятился в угол и сжался там, как загнанный зверек.
Если бы не этот огонек, разговор, может, на том и кончился бы. Во всей сжавшейся, испуганной фигурке сына только одни глаза и выражали непокорность. Григорий хлестнул сына ремнем:
— Скажешь?! Говори, сукин сын…
Петька закусил вздрагивающие губы, закрыл лицо руками, но не заплакал. И Григорий еще вспомнил: ведь и на берегу озера, когда он застал сына с Поленькой и ударил прутом, он не заплакал. Это воспоминание привело Григория в бешенство. Рука его, сжимавшая ремень, судорожно дрогнула…
— Ну и бей! — тоненько крикнул вдруг Петька. — Бей! Я ходил к Поленьке и к тете Дуне, и все равно еще пойду…
Григорий избил Петьку. Вбежавшая с улицы Анисья, всхлипывая, подняла сына с пола и, сгибаясь от напряжения, унесла его на кухню.
Часа через три Григорий зашел туда. Анисья загородила сына своим телом, с мольбой и ненавистью прошептала:
— Уйди…
Григорий молча оттолкнул ее, глянул на Петьку. Он лежал па лавке красный, весь в огне.
— Ну, так что же? Еще пойдешь?
Петька шевельнул головой, открыл глаза, через силу проговорил:
— Ты баян привез мне, чтоб я к Поленьке и тете Дуне не ходил? А зачем мне баян? Мне не нужно…
Григорий несколько минут стоял молча, удивленный, не зная, что ответить.
— И так все ребята дразнят: «Батьки испугался, за баян продался…» — добавил Петька.
— Вон как!
— Ну да!.. — Петька вздохнул глубоко, порывисто. — А Витька Туманов — тот совсем дружить перестал со мной. Иди, говорит, пиликай на своей гармошке…
— Ну а ты? — не унимался Григорий.
— Я с Витькой помирюсь. А к Веселовым еще пойду… Все равно пойду. И ты меня…
Договорить Петька не успел. Григорий нагнулся, цепко схватил сына за худенькие плечи, поднес его бледное лицо к своему, вдруг посеревшему, и прокричал, царапая щеки сына усами:
— А я говорю — не пойдешь, щенок! Понял? Не пой-де-ошь! Ноги выдерну!
Последние слова Григорий выкрикнул так, что в ушах у Петьки словно что-то лопнуло и зазвенело. Он несколько секунд смотрел на отца широко открытыми глазами, потом пронзительно закричал…
Ночью Петька заметался в горячке…
Проболел Петька несколько недель. Когда встал с постели, на дворе было холодно и мглисто, как осенью. Резкий ветер, дувший со стороны озера, срывал с кленов и тополей тяжелые листья и кидал их вдоль улицы. Деревья махали черными, разлохмаченными ветвями, словно отбивались от кого-то.
Вечером Петька оделся потеплее и вышел посидеть возле дома. Он смотрел, как по низкому небу над озером метались последние чайки, небольшие, словно отлитые из твердого металла, сильные птицы.
Из-за угла неожиданно вывернулся Витька Туманов. Он был в сапогах с высокими голенищами, в черной рубахе и замызганной кепке с длинным козырьком, который торчал намного выше головы. Пуговиц на рубахе не было, открытая грудь посинела.
— Во! — удивился Витька, увидев Петра. — Здорово, Петька. А я думал, ты еще хвораешь.
Петька поздоровался. Туманов присел рядом.
— Холодно, черт. Нынче что за лето — не покупаешься даже в озере! Тебе-то хорошо — вон какая фуфайка толстая. — И, помедлив минутку, спросил: — Тебя, говорят, отец бил?
— Тебе что?
— Да мне-то ничего, я так… Ты не сердись…
— Я с тобой помириться хотел, — сказал Петька.
— Ну что ж, давай, — солидно произнес Витька, громко шмыгнул носом и опять проговорил: — Холодно ж, дьявол. А тебя за что отец бил?
— За что? Я не знаю.
— Я пойду, а то насквозь промерзну, — сказал Витька. — Ты приходи ко мне завтра.
— Ладно, приду.
Витька ушел, а Петька стал отыскивать в темно-синем небе над озером чаек. Но там ползали только серые и тяжелые облака. Несмотря на лохматые тучи, небо казалось пустынным.
4
В середине 1944 года один за другим возвратились в село по ранению Федот Артюхин, Павел Туманов и Гаврила Разинкин. Каждого встречали чуть ли не всем селом. Прямо на улицу вытаскивали столы и несколько дней подряд над деревней висели шум, крики, нестройные песни.
— Пей, гуляй! — громко кричал пьяный Федот Артюхин, потерявший где-то костыль и прихрамывающий сильнее обычного. В солдатской гимнастерке, с расстегнутым воротником, без ремня, он в избытке чувств лез целоваться то к одному, то к другому колхознику. — Ведь мы повоевали, да…
— Повоевали… — кивал головой старый, пьяный от счастья Кузьма Разинкин, ни на шаг не отходя от сына. — Эвон, Гавря-то, сынок… Одних орденов да медалей фунта с два… А раньше кресты давали. Те — легкие, без тяжести, — рассказывал зачем-то Кузьма.
— Да ведь и я… — доказывал Федот Кузьме. — Хоть и не имею орденов, а тоже… Сколько раз в таком пекле был, что по сей день не верится — жив ли? А потому не грех сегодня погулять нам… Теперь — заживем… Э-э, Григорь Петрович… Григорий Петрович! — закричал Артюхин, увидев проходившего Бородина, — Выпей-ка со мной, уважь…
Бородин взял стакан пива, нехотя выпил, вытер усы.
— Так я и, говорю, Григорь Петрович… — начал было Федот, но Бородин отмахнулся и пошел к Мусе Амонжолову, который стоял в сторонке возле амбаров и делал ему какие-то знаки.
— Ты чего не пьяный? — спросил Григорий, подходя. — Дружок твой, Егор, без памяти уже лежит.
— Причина есть — значит, не пил, — коротко ответил Муса. — Мне завтра лошадей надо, председатель. Пару лошадей и бричку. На два дня.
— Зачем?
— Наше дело.
— Вот как! Да я кто — председатель или нет? — взбеленился Григорий.
— Свинью брал? — спокойно напомнил Муса.
— Ах ты… — Григорий не смог договорить.
— Меньше будешь знать — тебе же лучше, друг, — продолжал Муса. — Значит, я заберу лошадей на конюшне.
Не ожидая ответа, Муса Амонжолов неторопливо пошел прочь, но, что-то вспомнив, остановился и сказал, обернувшись:
— Завтра Ракитин приезжает.
— Что?! — челюсть Бородина отвалилась сама собой. — А п-похоронная?
Муса пожал плечами:
— Может, с того света возвращается. Жена его телеграмму получила…
На следующий день Бородин, внешне спокойный, рано утром явился в контору и приказал сторожихе сбегать за Артюхиным и Тумановым. Когда те явились, Григорий мягко заговорил:
— Вот что, Павло… И ты, Федот. У нас обычно: приедет фронтовик — три-четыре дня гулянка. А сейчас сенокос, каждый день на счету. Прошу вас, берите косы да в поле. Для примера другим. Я сейчас на лошадь — и по домам. Всех выгоню на луга. Договорились? Тебя, Павел, конечно, в кузню потом определю, на старое место…
Федот с готовностью встал со стула.
— Ну-к что! Крестьяне — понимаем. Голова только трещит. Придется стаканчик ломануть для похмелья. А догуляем потом…
Павел Туманов ничего не сказал, только посмотрел на Бородина своим единственным глазом. Второй глаз Туманов потерял на фронте и носил теперь черную кожаную повязку.
В этот день Григорий проявил такую расторопность, какой никто от него не ожидал. Через час все, кто мог держать косу, были на лугах.
* * *
На станции Тихон Ракитин увидел какую-то машину и подошел к шоферу.
— Не в Локти?
— Нет. Из соседнего колхоза я. — И открыл дверцу. — Садись, от нас доберешься как-нибудь. Там недалеко.
— Нет, я в кузов. Оттуда виднее, — ответил Тихон, кинул в кузов фанерный чемоданчик и следом вскочил сам.
Всю дорогу он ехал стоя, держась за крышу кабинки. Ветер развевал его совершенно белые, седые волосы.
До Локтей Тихон добрался под вечер. Ему навстречу из небольшого мазаного домишка выскочили раздетые ребятишки, заплаканная женщина.
Ракитин бросил в дорожную пыль чемодан, схватил в охапку детей, поднял в воздух.
— Подросли, значит, без меня. Правильно сделали, — одобрил он. Потом поставил ребят на землю, обнял плачущую жену и проговорил: — Ну, будет. Долго плачут только с горя…
А небольшая изба уже была битком набита колхозниками. Многие, узнав о приезде Ракитина, с обеда побросали косы и прибежали в село. Тихон, переступив порог, окинул взглядом людей и стал медленно снимать солдатскую шинель. Тогда все увидели орден Ленина и несколько медалей на его полинялой гимнастерке.
Восхищенно загудели колхозники. Отовсюду посыпалось:
— Вот тебе и Тихон! А считали покойником…
— Знай локтинских! Кавалер! Как Гаврила Разинкин!
— А седой-то как лунь! Да что же это ты так?
— Чего же ты молчал? Где был? Написал бы хоть: так и так, орден дали…
— Нам бы это очень даже интересно знать… И для авторитета села Локти…
Тихон еще более смущался.
— Чего там хвастаться, дело прошлое… А не писал потому, что сам не знал: буду жить или помру. Больше года в госпитале провалялся. Думал: семья давно меня считает мертвым. Напишу, что жив, — обрадуются, ждать будут… А я тем временем в самом деле помру. Опять слезы… Так вот и не писал.
Неожиданно гул голосов смолк. В комнату вошел Григорий Бородин, нагибая голову в дверях.
— Здравствуй, здравствуй, Тихон Семенович, — как-то виновато улыбаясь, заговорил Бородин. — Хе-хе, не смог я удержать народ на полях, как узнали, что ты едешь… Сенцо мы косим… Ну что же, поздравляю тебя, Тихон Семеныч…
Ракитин при первых звуках голоса Бородина стремительно обернулся, невольно отступил шага на два назад. Люди непонимающе переводили взгляды то на Ракитина, то на Григория.
— Ты?! — изумился Ракитин. — Ты… жив?
— Вроде бы, хе-хе…
— Председатель наш, — проговорил оказавшийся рядом Бутылкин. — Недавно избрали.
— Что? Как?! — воскликнул Ракитин еще более удивленно,
— Да что это вы, в самом деле? Не знаете, что ли, друг друга? — спросил кто-то.
Григорий Бородин продолжал заискивающе и виновато улыбаться.
— Значит, вернулся, Тихон Семенович, цел и невредим? То есть вижу, что э-э… Из госпиталя, значит? Я тоже хлебнул… ранен в плечо был.
Но Ракитин не стал больше слушать Григория, отвернулся. Тотчас обступили его колхозники, заговорили все разом, оттерли от Бородина.
5
На другой день Тихон уже вышагивал по улицам деревни, заглядывая в каждый уголок, точно, уходя в армию, он оставил там что-то, а теперь ходил и смотрел — уцелело ли? Потом часа два сидел на берегу озера, молча смотрел вдаль, на зеленоватые волны.
Вечером зашел к Веселовым. Поленька метнулась в дальний угол, сорвала со стены полотенце, вытерла стул и подвинула его Ракитину.
— Спасибо, — проговорил Ракитин. — Вот ты какая стала! Сколько тебе уж лет-то?
— Двенадцать, — ответила Поленька и смутилась. — Вы подождите, мама сейчас придет. Она вечерами, после работы, сено для нашей коровы косит. Нынче председатель далеко нам покос отвел, возле Волчьей пади. Как вот вывозить будем — и не знаем… Уж вы подождите.
— Я подожду, подожду… Как живете-то?
— Ничего, живем. Мама всю войну огородной бригадой руководила… А недавно председатель снял ее. Сейчас она на разных работах…
Евдокия действительно скоро пришла. Увидев Ракитина, подбежала к нему, уткнулась в плечо и беззвучно заплакала.
— Ничего, ничего… — говорил Тихон, неумело поглаживая ее по спине. — Может, еще и жив Андрей… как я вот…
Евдокия без слов покачала головой. Да и сам Ракитин понимал: то, что случилось с ним, бывает редко, настолько редко, что успокаивать сейчас этим Евдокию бессмысленно.
На следующее утро Тихон пошел в колхозную контору. Бородин, увидев его через открытую дверь своего кабинета, поспешно вскочил из-за стола:
— Заходи, заходи, Тихон Семенович.
Ракитин поздоровался со счетоводом Никитой — племянником Демьяна Сухова, сидевшим в бухгалтерии между двух облезлых столов, кивнул Павлу Туманову, завернувшему в контору, чтобы попросить наконец у Бородина работы в кузнице. Туманов проводил Тихона взглядом до тех пор, пока за ним не захлопнулась дверь председательского кабинета.
Григорий Бородин, собственноручно прикрыв дверь, пододвинул Ракитину старенькое, скрипучее кресло:
— Садись, садись, Тихон Семенович… Значит, ты, я полагаю, насчет работы пришел?.. — говорил и избегал смотреть в лицо Тихону.
— А ты, значит, жив все-таки? — опять, как в день приезда, спросил Ракитин, усаживаясь в кресло.
Григорий попытался улыбнуться, но улыбки не вышло. Тогда он отвернулся и стал смотреть в окно.
— А ты что, думал меня… одним выстрелом прихлопнуть? Бородины живучи, хе-хе… — Но и шутки не вышло. Григорий обернулся, поворошил бумаги на столе, скользнул взглядом, будто невзначай, по лицу Ракитина и опять отвернулся. — Меня простили, потому что… кровью заслужил потом это… Так что… все в порядке по этой линии.
— Как же все-таки от суда отвертелся? Тебя ведь судить надо было…
— Не стали судить, простили… — опять повторил Бородин. — Сказали: иди на передовую, искупай свою вину. И я пошел…
— Врешь!
— Ей-богу…
— Ладно, — махнул рукой Ракитин. — А все-таки я напишу в военкомат, пусть-ка они еще раз проверят.
Григорий вскочил, потом сел, вернее, упал на стул. В голове у него промелькнуло: «Что же делать? Ведь расскажет Тихон, как на фронте я отказался в решающий момент выполнить приказ командира. Расскажет, что собственноручно стрелял в меня… Тогда не только с председателей снимут — судить еще вздумают… Хотя…»
И, вспомнив, видимо, что-то, поднял голову, прищурив глаза, чуть-чуть усмехнулся.
— Не боишься, что ли? — спросил Ракитин, внимательно наблюдавший за Григорием
— Нет, — ответил уже спокойно Бородин. — Когда по разным госпиталям валялся, встретил бывшего однополчанина. Он-то и рассказал: не только от нашего взвода, от полка горсточка людей осталась после того боя… Рассовали, говорит, кого куда по разным частям… А лейтенанта еще при мне в живот… Так что пиши не пиши — концов не найдешь теперь… А по-хорошему бы мы с тобой…
Тихон молчал, не спуская с Григория глаз, ждал, что он еще скажет.
И Григорий осекся под этим взглядом, опустил глаза. Уже другим голосом, жалким, сломленным, он промолвил:
— Я прошу тебя — не поднимай старого, не… А на тебя зла не держу, что было, то прошло… Даже… даже спасибо тебе могу сказать… за науку…
— Ну, тогда рассказывай, — еле расслышал Григорий, хотя Ракитин произнес это обычным голосом.
— Чего? — вздрогнул Бородин.
— Все, что дальше было, после того… — Тихон приостановился, снова пристально посмотрел Бородину в глаза. И тот не нашел в себе сил отвести их в сторону. — Только честно. Ежели почувствую ложь, то…
— Ладно, слушай, — тихо, обреченно произнес Бородин. — Ты в плечо мне, навылет… Ну, и сам вместо меня, значит, уполз к доту, забросал его гранатами. Все в атаку кинулись, я остался лежать на земле. Сколь лежал, не помню, но, должно, долго. Открыл глаза, вижу, звезды… ночь. А бой все идет. Кто-то подобрал меня, ну и уволок в санчасть. Потом артиллерийский обстрел. Санитарные палатки разнесло. Помню еще: забросили меня прямо с носилками в кузов автомашины. Больше ничего не помню. Очнулся — палата. Как принесли в нее — не знаю. Лечили, конечно… как раненного в бою. Ну, так вот и провалялся в госпиталях полгода. Затем признали негодным к службе и… вот приехал в Локти…
Рассказывая, Григорий чувствовал, как постепенно холодеют у него руки, ноги, спина, сердце. Казалось ему, что он не просто рассказывает, а сам себя закрывает крышкой гроба. С каждым словом щель остается все уже и уже. Но прервать рассказ или попытаться что-то выдумать более или менее правдоподобное в свою пользу Григорий уже не мог. Он чувствовал на себе властный и цепкий взгляд Тихона и знал: одно ложное слово — и тогда Ракитина не уговорить.
Кончив, Бородин сидел несколько минут не шевелясь. Наконец вымолвил:
— Вот и все…
Тихон встал. Григорий также поспешно поднялся, опираясь обоими кулаками о стол. Может, затем, чтобы скрыть дрожь в руках.
— Вот и все, Тихон Семенович, — повторил Григорий. — Начистоту выложил. Не пощадил себя… Знаю, ты поймешь, вот и рассказал… Колхозники оказали честь, председателем избрали…
При этих словах Тихон удивленно повел плечами:
— Вот этого-то я никак и не могу понять. За какие таланты тебя избрали?
— Что же… у каждого есть свой талант, — проговорил Григорий, а сам смотрел на больное плечо Ракитина и вспоминал почему-то, как давным-давно Тихон подставил его под накренившийся воз, задрожал всем своим могучим телом, но приподнял все-таки бричку с соломой и держал многопудовую тяжесть до тех пор, пока он, Григорий, не надел слетевшее колесо. — Только люди не видят их друг у дружки иногда…
— Ладно, — тяжело произнес Ракитин, поднимаясь. — Чувствуешь, гад, что не взять тебя сейчас ни с какого боку. Ускользнул…
— Что ж, оскорбляй… Снесем и это, — обиженно качнул головой Григорий. — А уж ты-то должен понять, что я благодарность к людям за доверие чувствую. Работать хочу, чтоб оправдать… все.
— Что ж, работай пока… оправдывай. Работа тебя сама покажет.
— Постой, постой, Тихон Семенович! — крикнул Бородин. — Насчет твоей работы потолкуем.
— После зайду, — уже на ходу сказал Ракитин. — Надо вот мне на партийный учет определиться куда-то, поскольку у нас в Локтях нет парторганизации. Дай-ка лошадь, в райком съезжу.
— Ты же… беспартийным был, — упавшим голосом промолвил Григорий.
— На фронте вступил. Так дашь лошадь?
— Бери, — махнул рукой Бородин.
Едва захлопнулась за Ракитиным дверь, Григорий глубоко, часто и жадно задышал, будто при Тихоне ему не хватало воздуха.
Дверь в кабинет снова приоткрылась, и Муса Амонжолов, войдя со своим неразлучным топором на плече, сказал:
— Телятник почти построили, плотнику там делать нечего. Какое задание теперь будет? — И, оглянувшись на дверь, добавил тише: — За лошадей спасибо, председатель. Вот… — И, еще раз оглянувшись на дверь, приоткрыл ящик письменного стола, бросил туда несколько смятых тридцатирублевых бумажек.
— Вон! — сначала прошептал Бородин, поднимая на Амонжолова маленькие глаза, а потом рявкнул что есть силы: — Во-он!
И трахнул кулаком по столу.
Муса Амонжолов от неожиданности попятился, уронил топор на пол. Но поспешно схватил его и выскочил из кабинета.
А Григорий долго еще сидел за столом и смотрел на то место, куда упал топор Мусы Амонжолова. Потом перевел взгляд на открытый ящик, где лежали деньги, медленно задвинул его. И, снова вспомнив, как Тихон Ракитин поднимал когда-то чуть не опрокинувшуюся его бричку с соломой, подумал: «Лучше уж не становиться теперь поперек дороги ему».