Книга: Гольцы
Назад: 20
Дальше: 22

21

В воскресный день навестить бабку Аксенчиху зашли Мезенцевы.
Невзирая на томящий зной, бабка лежала на жарке натопленной печи и даже не слезла, чтобы встретить гостей, — у нее нестерпимо ломило поясницу. Дуньча с утра убежала по соседям, и Григорию пришлось самому нянчиться с ребятами. Со старшим справляться было нетрудно, только покормить, дать один-два подзатыльника и вытолкать на улицу: «Иди играй». Меньший извел Григория. Он лежал в зыбке и беспрестанно кричал. Григорий перестилал пеленки, совал ему в рот соску, натянутую на горлышко бутылочки с молоком, — малыш не унимался. Кричал так, что в ушах звенело у Григория.
Вот, язви-то тебя, — ворчала Аксенчиха по адресу дочери, — треплет хвостом весь день по соседям, а ребен-чишка орет, надрывается. Ты примотай-ка ему, Григорий, пупок потуже, не накричал бы грыжи.
Григорий вдруг взбеленился. Отбросил прочь длинный свивальник, который он перед этим держал в руках, и рявкнул:
Ну и черт с ним, пускай хоть две грыжи накричит! Что я, баба, что ли, пупки перевязывать? Слезь сама и перевязывай. Твое это дело!
Кабы могла! — охнула Аксенчиха. — Вишь, прямо отшибло поясницу, лежу и ног не чую, чисто деревянные стали.
Так вот сразу они у тебя и отнялись!
— А ты, леший, на меня не покрикивай. Зелен еще! В разгар перепалки и вошли к ним Мезенцевы. Груня
потянула было мужа за рукав: уйдем, дескать. Но Григорий заметил ее движение.
Не тащи, ие тащи мужика-то. Пусть поглядит, полюбуется, в какую беду товарищ его попал. Ты не баба ему — чисто золото. А моя так каждый год сыпать готова.
Аксенчиха тяжело вздохнула на печи:
О господи, вот язва-то!..
Ребенок плакал не переставая, закатывался в хриплом, надсадном крике. Груня подошла, взяла его на руки, стала трясти, укачивать. Он понемцогу затих, только всхлипывал редко и горестно.
Григорий, довольный, сел на скамью.
Ишь чертенок, — сказал, поглядывая на Груню, — чует сразу бабьи руки! Смолк. А? Вот подлый! Ну, Иван, закурим, что ли? А?
Не курю я, — ответил он, снимая фуражку и ладонью приглаживая волосы. — Ну как, бабушка, себя чувствуете?
Он подошел и заглянул на печь. Аксенчиха с трудом повернулась на бок.
Ничего, Ваня, ничего. Только вот в спину вступило. Влезла погреться.
Ну, поправляйтесь, бабушка. А мы с Груней в поле ходили, да и надумали мимоходом к вам зайти.
За это спасибо вам, — сказала старуха.
Григорий скрутил цигарку, чиркнул спичкой и, держа ее в далеко отставленной руке, засмеялся.
Ишь, будто благородные, в поле за цветочками ходят, — прижег цигарку и, помотав в воздухе спичкой, бросил ее на пол.
А чего и не сходить! — примирительно сказал Ваня. — Работа наша грязная, тяжелая, подышать возду хом — одно удовольствие.
Черт тебя нес в депо поступать! — попрекнул его Григорий. — Не стало другого дела тебе?
К крестьянству-то я не привычный, — так же тихо сказал Ваня, — а в депо работа как и всякая. Мне так очень даже нравится. Главное — всегда ты с народом.
Хорошего-то беда как много в народе твоем! — фыркнул Григорий. — Извозничал бы, как я. Чужой груз везешь — не бери: само к рукам что-нибудь прилипнет.
Этаким я никогда заниматься не стану. На хлеб себе я заработаю.
На хлеб? — тем же пренебрежительно-поучительным тоном сказал Григорий. — Окромя хлеба, и выпить хочется.
Не пью я, не надо мне, — стремясь не разжигать спор, сказал Ваня.
Гриворий захохотал.
Не куришь, не пьешь? Оттого и детей нет у тебя!
Мезенцев промолчал. Груня успокоила ребенка, уложила его в зыбку, и он заснул. Она постояла, прислушиваясь, как он дышит, легко и ровно, и села на скамью рядом с мужем. Ваня немного наклонился вперед, и Груня припала к его плечу. Григорий плюнул на недокуренную цигарку и выбросил ее на улицу в открытое окно.
Все едет посельга? — цыркнул он слюной на пол далеко от себя.
Переселенцы? — вопросительно поправил его Иван. — Едут. Плохо, рассказывают, у них там, в "России-то. Земли нет, вся у помещиков, и вроде даже и крестьянин, кто своим хозяйством живет, так работает не на себя, а на помещика.
Наедут сюда и нас, как червь в дождливое лето, съедят.
Хватит на всех, Григорий. Сибирь-то — она огромная. Еще и лучше: народу больше будет в ней.
Лучше! — не унимался Григорий. — Погоди-кося — лучше! Ты послушай, что бывалые люди говорят. Заезжал я к Федорову Луке Харлампиевичу, он мне такое рассказал про посельгу эту — от зла прямо в клочья разорвать ее захотелось. Свалилась напасть на нашу голову.
Ну что тебе, места мало? — удивился Ваня. — Народ к земле все стремится, извоз от тебя не отнимут. Да коли даже извозничать станут, тоже всем хватит.
Вольность нашу сибирскую отнимут они, вот что. Куда ни сунься потом, на лапотонию натыкаться станешь. Запакостят Сибирь, что и дышать нечем будет.
Не знаю я… У нас вот в депо так более половины приезжих работает, а люди как люди, всех мер, ничего не скажешь. От своих-то такому ремеслу и не научился бы. Гляди, Филипп Чекмарев первой руки стал слесарем.
Сдалось тебе- это ремесло! Приходи по гудку, уходи тоже, сам себе не хозяин…
Что сами себе мы не хозяева — это верно, только гудок здесь ни при чем. И ты, без гудка, себе не хозяин.
Но! — самодовольно сказал Григорий, прошлепал босыми ногами к порогу, зачерпнул железным ковшом из кадушки воды и стал пить крупными, булькающими глотками. — Но, я-то себе хозяин! В силу еще по-настоящему не вошел. А еще пары две коней прикуплю, возьму работника…
Эх, язык твой нечистый! — не выдержала Аксенчиха. — Лодырь ты самый распоследний, а о хозяйстве языком треплешь.
От трудов праведных не наживешь палат каменных, — дерзко ответил ей Григорий. — Вот подкараулю удачу да сразу тогда…
Убьешь кого, что ли? — вздохнула Аксенчиха.
И без убийства можно. Вот Иван натерпелся страху, когда Пашка Бурмакин Митрича кончал, знает. Я по-чистому сделаю.
Павел не виноват, — заступился Ваня, — зря погиб человек.
Сгиб он не зря, и заступаться нечего, — махнул рукой Григорий. — Всяк себе пути к жизни ищет.
Умер Пашка-то, что ли? — спросила Аксенчиха.,
Живой еще, да совсем в тюрьме его засушили. Болеет. Идти не может.
Ох ты, дела, дела, господи! — прошептала Аксенчиха.
Груня положила руки на плечо мужа, опустила на них подбородок. Она сидела, растомленная долгим гуляньем в поле и духотой, что давила теперь в избе Григория. Ребенок спал, тихо посвистывая носиком. Ей тоже захотелось уснуть. Глаза так и слипались. Не нравилось, что Ваня вступил в пустой спор с Григорием — все равно не переспоришь, — а встать, позвать его домой не хватало силы, отнялись руки, ноги, ослабли все мускулы. Она закрыла глаза.
Григорий издевался над Мезенцевым:
Быть тебе, парень, тоже в тюрьме. Сам ты этого ищешь. С Пашкой вместе не попал, вывернулся, деповщина теперь доведет. Я вот сам из-за них день целый в холодной просидел. Знаю ноне, что за пакость такая. Еще, ладно, поверили, не то затаскали бы до смерти. Чего народу этому неймется, какой холеры им не хватает?
Свободы народу хочется, Григорий, тяжело так-то жить задавленными, — тихо, чтобы не разбудить Груню, сказал Ваня. — У народа тоже свой ум есть, впотьмах да связанным ходить надоело.
Да ты-то тоже не из таких ли уж стал? — подозрительно спросил Григорий.
Из каких?
А вот из этих, что народ мутят?
Чем мутят-то?
А посиди-ка в кутузке денек-другой, — нагло улыбаясь, сказал Григорий, — узнаешь. Там тебе все объяснят.
Из таких или не из таких я, — хмуро сказал Ваня, — а народу тоже этим рот не закроешь.
Вот-вот! Таким, как мы с тобой? Не то рот заткнут, а и… — Григорий махнул рукой, влез на кровать, лег животом вниз и постукал друг о друга босыми пятками. — Я тебе, Иван, вот что по дружбе скажу: ты этих дел сторонись, особо насчет народа всяких там разговоров. Ты думай, как самому тебе прожить полегче, за другого гологу свою не ломай. Себе никто не враг, а на другого не надейся. Брат родной — и то выдаст.
Тягостный ты какой-то человек, Григорий, — поправляя у спящей Груни бессильно повисшую руку, заметил Ваня, — всегда-то ты ноешь, ноешь, нет в тебе никакой радости. Этак тоже ведь жить тяжело, Без улыбки-то.
Кому что, — сухо сказал Григорий, задетый за живое, — тебе по лесочку ходить, цветы щипать либо в мазуте варакаться, а мне — на паре с гиком проскакать либо так вот, задрав ноги, на постели лежать.
Не понимаю я тебя. Правда, видно, что разные вовсе мы люди. Никакой разговор у нас не получается.
Зачем заходил?
Бабушку вот попроведать. Хорошая она у вас.
Стерва, — даже не приглушая голоса, буркнул Григорий.
Аксенчиха зашевелилась на печке, охнула надсадно и села, свесив босые ноги.
Взяла я тебя в дом на беду свою. Ну, Григорий, — она еле вздохнула, — одна буду на старости лет горевать, а вылетишь ты у мепя#Крест святой, вылетишь…
Она потянулась, чтобы спуститься с печи. Шарила пяткой, нащупывая приступочку. Ваня легонько толкнул Групто.
Домой пошли, Грунюшка, — сказал он, — нагостились. Ну, прощайте покуда, бабушка. Поправляйтесь.
Груня терла ладонью покрасневшую щеку. На ней отпечатался шов от рубахи мужа.
В этот момент, грузно Щлепая толстыми пятками, в избу вбежала Дуньча. По ее сияющему лицу сразу можно было понять, что прибежала она с интересной новостью. Даже не поздоровавшись с гостями, она бухнулась на постель к Григорию, перевернула его на спину и Громогласно оповестила на всю горницу:
Связанную провезли! Попалась, должно, где-то, ворюга.
Кто попалась? — приподнимаясь на локоть, спросил Григорий.
Бабка Аксенчиха сползла с печи и стояла, придерживаясь левой рукой за притолоку двери.
Да Лизавета наша убогая… Лежит на телеге, руки назад закручены, морда в синяках, побитая, а рядом с ней солдат с ружьем. И еще два мужика связанных сидят. Один без шапки, лысый, а голова у него так вот, наискось, покорябана, кровью запеклась. Я шла себе, — едет телега, ну и пусть, Лизавету я и не узнала бы вовсе, — да она сама как дернется, как закричит: «Дунюшка, мать мою коли увидишь…» А солдат ее носом, носом в солому, так и не дал договорить. К тюрьме поехали.
А! — воскликнул, садясь на постель, Григорий. — Дошла-таки до тюрьмы. Жила у нас еще, так на морде у нее это было написано.
Лизу в тюрьму повезли? — переспросила дочь Аксенчиха. — Да ты не треплешь ли зря?
Дуньча хихикнула. Прядь волос упала на лицо, она завела ее за ухо.
Нужда мне врать приспела! Повезли, ей-богу, всю веревками опутанную…
Тихая она, не похоже, — не соглашалась Аксенчиха, — ни за что ни про что, может, запутали.
Один черт, — прогудел Григорий, — что зря, что не зря. Попала — значит, за дело.
Груня в страхе слушала, что говорила Дуньча. Еще в памяти было то томительное ожидание, когда Ваню ее с Чуны привезли тоже со стражником, и посадили в тюрьму, и терзали вплоть до суда, пока не оправдали его присяжные. Дико было слышать, что Лиза замешана в делах варнацких. Ваню тоже ошеломило сообщение Дуньчи. Припоминая внешний облик Лизы, он тоже не мог представить себе, чем могла провиниться эта тихая женщина, что она могла сделать преступного.
Побегу к Ивану Максимовичу, Клавдею покличу, надо сказать ей, — проговорила Дуньча. — Не рассказал бы кто прежде. Фельдшер из больницы Лакричник со мной рядом стоял, видел…
В зыбке замахал ручонками ребенок.
Пойду, пока не проснулся совсем оглашенный этот, — глянув на зыбку мимоходом, сказала Дуньча.
Аксенчиха встала в дверях.
Куда ты? Стой, не ходи!
Это почему это? Сама же Лизка просила, — подтыкая выбившуюся из юбки кофту, проговорила Дуньча. — Я хотя и в злобе на Лизку, а чего же не сказать ее матери?
Ей еще сердце терзать! Мало ей в жизни горя досталось… Подождать надо, — может, тут морока какая, ошибка…
Морока? — усмехнулась Дуньча. — Хорошая морока, когда своими глазами я видела!
Иди, иди, Дуньча! — подбадривал ее Григорий. — Чего же не рассказать, коли сама видела. Пусть знает…
И верно, не надо б до поры ей рассказывать, — заговорила Груня, волнуясь. Она подумала, как замрет сердце матери, когда услышит такую страшную весть.
Может быть, зря взяли. Бывает и так. Посидит денек, и выпустят, — поддержал ее Ваня.
Нет, пойду расскажу, — упрямо повторила Дуньча.
Она хотела пройти мимо матери. Но та вдруг так толкнула ее в грудь, что Дуньча отскочила чуть не на середину избы. Аксенчиха заохала и ухватилась обеими руками за поясницу. Перетерпев самую острую боль, она напустилась на Дуньчу:
Я тебе пойду, я тебе пойду! Попробуй только пойди Да скажи! Ты меня знаешь, какая я… Прикуси свой язык, забудь и думать!
Григорий встал с постели, в недоумении глядя, как это вдруг оздоровела старуха. Разбуженный перебранкой, разревелся ребенок. Аксенчиха кричала на дочь:
Тебе только бежать куда! Возьми-ка вот, успокой его. Мать ты ему или посторонняя! Ребенчишка весь день криком исходит, а она, разъязви ее, по соседям подолом бьет! Теперь тоже наладилась… Ну! Я тебе сколько раз повторять еще буду? Бери ребенка на руки…
Дуньча нехотя отступила. Заложив руки за спину, вышел вперед Григорий. Он остановился перед Аксенчихой.
Ты доколе это, старуха, на жену мою будешь покрикивать? — выставив плечо, спросил он.
Тебя еще не спросила, — отрезала Аксенчиха. — Пока ума не наберется.
Вот. А я тебе говорю, чтоб это в последний раз я слышал, — гордо и с расстановкой сказал Григорий. — Хватит тебе! Не ты теперь хозяйка в доме, а я да жена моя. Ты вот крикни только на нее еще…
Я не только крикну, я ей и веревкой спину прочешу, — в руках у Аксенчихи откуда-то появился чересседельник. — Нет своего ума, пусть матерний слушает.
Ваня взял жену за руку и тихонько вывел из дому.
Что это за жизнь?
Аксенчиха гремела по-прежнему, словно все нездоровье ее как рукой сняло:
Терпела я, терпела, да уж дальше и некуда. Не покоритесь — вон от меня убирай геся!
А чего кориться-то? — тряся на руках плачущего ребенка, крикнула Дуньча.
Жить по-человечески, вот чего…
Может, тебе костью в горле пришлось, что Дуньча про Лизку Клавдее рассказать вздумала? — вплотную к Аксенчихе подошел Григорий. — Так не твое это дело. Я — муж, я ей разрешаю. Она не скажет — я расскажу.
Попробуй, попробуй, — обомлела Аксенчиха, — пойди расскажи.
И пойду. — On протянул руку, чтобы отстранить тещу от двери.
Не трожь! — угрожающе сказала старуха.
Уйди с дороги! — взял Григорий ее за плечо.
Пойдешь?
Пойду.
Нет, не пойдешь!..
Она взмахнула чересседельником и наотмашь, по чем попало, стала хлестать Григория.
Назад: 20
Дальше: 22