Книга: Гольцы
Назад: 7
Дальше: 9

8

Участок железнодорожного пути, сооружение которого взял на себя Маннберг и которым замыкалось все строительство, проходил в сосновом бору. Вести работы Маннбергу здесь было легко: простая раскорчевка, выемки в песчаных грунтах, невысокие насыпи, срезы откосов — рельеф был исключительно удобным. Землекопом хватало, хоть отбавляй, и желтая полоса железнодорожного полотна быстро продвигалась вперед, на восток. На утрамбованную насыпь будто опрокинутой на землю бесконечной лестницей ложились шпалы, а на них, блестя на солнце светлыми полосами, — тяжелые стальные рельсы. По рельсам, сопя и пыхтя, бежали маленькие, словно игрушечные паровозики. Они деловито тащили вереницы платформ, груженных чистым, как просеянным, песком — балластом. На платформах, обмахиваясь ветками черемухи или окутав головы черными тюлевыми сетками, стояли рабочие, — вокруг них бесновалась жадная мошкара. Слышались протяжные песни. Противный, писклявый звук свистка паровоза-«кукушки» глушил слова.
Люди работали и работали. Они не знали, что им несет железная дорога. Никто из пришедших на строительство не знал, хуже или лучше будет в Сибири, если через нее из края в край пройдет эта дорога. Никто не знал, лучше или хуже станет от этого и лично ему. Об этом никто им не рассказывал. Об этом знать рабочим не полагалось. Им полагалось кайлить и копать землю, рубить и корчевать лес, выворачивать камни. И видеть, как отступает тайга, давая место чему-то другому. А чему — I сразу и не разобраться.
Для старожилов тайга всегда была матерью-кормилицей, была их божеством. Она награждала их богатой дичью, пушниной, изобилием благ своих. Теперь тайга уходила, отступала…
Кто решил строить эту дорогу и зачем, простые люди не знали. Что происходит в конторах подрядчиков, в каменных стенах царских учреждений, в купеческих домах, простому человеку не видно. Сибиряки увидели сразу только одно: по железной дороге еще большим потоком, уходя от горького безземелья, хлынули переселенцы из России и рассеялись по всей Сибири, даже по самым дальним, сокровенным уголкам тайги. Эти пришельцы, сами не зная этого, разбили идола. Они боролись с тайгой, а не молились ей.
Переселенцы отнимали у тайги немного места, они брали его, тяжко трудясь, а старожилам, деды которых пришли сюда на кочах вольных казацких дружин, казалось, что новые люди ненавидят тайгу, их кормилицу, и они стали ненавидеть новых людей. Им казалось — и это им настойчиво твердили те, кому было выгодно, — что с приходом новых людей и зверя и пушнины стало меньше, меньше стала тайга одарять старожилов.
Но разве в одной лишь пушнине богатство сибирской земли? И почему одни лишь потомки первых землепроходцев могут владеть богатствами Сибири? Да и все ли потомки землепроходцев владели этими богатствами? Тем, кто был беден, кто ничем не владел, новые люди не мешали. Им мешали свои богатеи, захватившие лучшие угодья. Но требовалось время, чтобы это понять. А сейчас было так: в устоявшиеся отношения ворвалось новое, все исковеркало и столкнуло людей. Бойся нового!
По рельсам бегут вереницы составов с балластом. Воткнув лопаты ^ песок, стоят на платформах рабочие, и звучит, звучит над зелеными просторами горькая песня о тайге, а бродяге.
Тайга, тайга!.. _
Глухой, неведомой тайгою,
Сибирской дальней стороной,
Бежал бродяга с Сахалина
Звериной, узкою тропой.
Сахалинский бродяга… Нет, не варнаком-душегубом сложена эта песня. Боль души человека, у которого отняли все, все надежды на счастье, звучит в этих печальных словах" о тайге.
Ты легла на пути его, непроходимая, непроглядная. Срослась ветвями, залегла буреломами. Гиблыми трясинами перерезала все пути. И нет тебе ни конца, ни краю. Подайся вправо — тайга, подайся влево — тайга. Иди вперед, напролом — все то же. Никто не пробил для бродяги тропинок. Иди, если хочешь идти. Иди. Каждая дорога куда-нибудь приведет…

 

Кругом бушует непогода,
Далек, далек бродяги путь…
Укрой его, тайга глухая,
Бродяга хочет отдохнуть.
Ты снова свободен. Ты осколком камня срубил заклепки с цепей. Дома, где-то на дальнем краю земли, ждут тебя не дождутся. И даже если в доме не ждут, все равно ждет земля родная. Пусть осыпают дожди, пусть зимние вьюги обжигают лицо. А он все бредет и бредет, день и ночь, месяц за месяцем, порой ночуя без огня, без крова.
И там вдали, за темным лесом,
Оставя родину свою,
Оставил мать свою старушку, Оставил милую жену.
Как ты стал сахалинским бродягой? Думал ли ты, будучи малышом, потом красивым румяным парнем, что на Дальнем конце земли русской есть остров отверженных, страшный остров Сахалин? Что настанет время, когда тебя будут пугать этим островом? Нет, ты не знал этого, простая душа. Ты жил, стремясь к вольной, счастливой, радостной жизни. Не было у тебя ни кола ни двора, а рядом… Ты видел эту несправедливость. И что ты сделал? Что же ты сделал, что, ломая руки свои и обливаясь слезами, до острога провожала тебя молодая жена? А мать, когда повели тебя, как подрубленная- упала возле порога… Что ты сделал? Почему отняли у тебя родину и угнали тебя на пустой, безлюдный остров? За что зовут тебя бродягой, каторжником? У тебя было имя. А теперь нет даже имени. Иван ты непомнящий!..
Пускай в стране чужой схоронят.
Пускай заплачет мать моя.
Жена найдет себе другого,
А мать сыночка никогда.
Идешь ты домой, а домой тебе путь заказан. Когда читали приговор, тебе сказали: не будет воли, не будет дома, не будет родных. Теперь ты никто и нет у тебя ничего…
А ты идешь, все же идешь обратно, что бы с тобой потом ни случилось. Ты хочешь присесть на пороге родного дома, погладить сухие руки матери, поцеловать побледневшие губы жены. Ради этой мечты все: опасность побега, лишения пути и даже гибель. Может быть, кто и насыплет над телом твоим холмик земли, а может быть, останутся белеть на ветру твои кости. «Жена найдет себе другого…» Больно тебе, бунтарь-одиночка, вот ты и кричишь! А сколько бессонных ночей провела жена твоя у колыбели ребенка, которого ты был отцом и которого вырастила, выходила она одна без тебя? Сколько раз повторяла она в слезах имя твое и все молилась и ждала, что ты к ней вернешься? Разве она без тебя не страдала? Разве каждый твой шаг, кандальника, не делала она вместе с тобой? Не надо! Даже исторгнутый болью, не оправдан твой крик. Нет у тебя на свете друга дороже жены. Почему же ты ей не веришь? Ты любишь мать — люби. Ну, а жена? Она мать твоего сына. Помни это!..
И помни еще: без воли все равно тебе не будет счастья, не будет и любви. И не утешай себя, что воля — птица. Птицу можно поймать, а волю не поймаешь — завоевать ее нужно! В покорные руки она сама не прилетит, не опустится. Хочешь воли — разогнись, посмотри вперед

 

смелым оком! Скиталец ты или ты хозяин земли? Навстречу звериным тропам прокладываются стальные пути, широкие насыпи железной дороги режут глухую сибирскую тайгу. С нею вместе идут новые люди, несут с собой новые мысли, они помогут тебе, бунтарь-одиночка, понять, что правда на твоей стороне и сила справиться со своими угнетателями — тоже есть у тебя. Ты подумай… И тогда не другую ли ты песню сложишь о тайге? А пока…
Работы шли быстро, и Маннберг получил не одну благодарность от начальства. Зато и недовольство среди рабочих росло еще быстрее железнодорожных насыпей.
Уроки Маннберг задавал непосильные, а за невыполнение налагал штрафы или переводил на более тяжелую и плохо оплачиваемую работу. Кормил так: свежее мясо выдавал только по воскресеньям, а все остальные дни в артельных котлах варились щи с припахивающей солониной да чуть сдобренная салом гречневая каша-размазня.
Больше денег накопите, — острил Маннберг в ответ на жалобы рабочих.
Накопишь! Работаем как каторжники. Хотя бы воды вдосталь возили к нам, — роптали мужики, — зной палит, нет спасения, в котле солонина одна, а воду, как вино, кружками выдают.
Ничего не поделаешь, — пожимал плечами Маннберг, — далеко вода. А зной — что же, потерпите, скоро погода переменится.
Жил Маннберг в передвижном вагончике. Он любил комфорт. Вагон был оклеен обоями под кожу и разделен переборками на три части: столовую, служившую рабочим кабинетом, спальню и кухню, в которой поместилась Лиза. После того как Маннберг подобрал ее на дороге, почти совсем окоченевшую, Лиза осталась у него.
Маннберг искал прислугу, но тут поколебался: стоит ли брать эту? Уж очень простовата. Ему хотелось иметь прислугу в другом роде, как он сказал ей — «поотесан-нее». Но когда спросил: «На какую же работу поставить тебя?», а Лиза, потирая распухшие, обмороженные пальцы, ответила: «На какую знаете, — и, поняв, что этот ответ может быть истолкован как просьба дать ей работу полегче, добавила: — Землю копать или на какую другую…» — Маннберг решил оставить Лизу у себя. Видать, неизбалованная. Не понравится — уволить успеется всегда.
Вагончик станешь убирать, обед для меня готовить, стирать, — тоном приказа сказал он ей. — Сумеешь?
Буду стараться…
Прошло полгода. Поводов жаловаться на Лизу у Манн-берга не находилось. Такой исполнительной и прилежной прислуги он еще не встречал. Немного коробила ее манера вытирать рот рукавом и сморкаться в передник, но это были такие мелочи, что в тайге, в захолустье, с ними не стоило и считаться. Не везти же сюда прислугу из Петербурга!
С работой Лиза освоилась быстро. Нетрудно было убрать вагон, протереть мягкой тряпкой мебель и вымыть пол, покрытый линолеумом. И обеды у нее сразу же стали получаться хорошие, готовить приходилось ей из самых лучших продуктов. Правда, варила, жарила и пекла Лиза все на крестьянский манер, но Маннбергу это даже нравилось — как-то крепче.
Постепенно у Лизы стало оставаться много свободного времени, особенно в дни, когда Маннберг уезжал в город, А в город он ездил частенько, то по делам, то просто развлечься. И хотя всегда ей строго наказывал не заводить знакомства с рабочими, с некоторыми из них Лиза подружилась очень быстро. К молодым ее не тянуло, Лиза сторонилась их, а с пожилыми, с бородатыми, так приятно было посидеть, не торопясь побеседовать! Больше всего ей нравились землекопы Кондрат, Марк и Архип Дани-лыч. Все они из одного города, из Омска; как нанялись там впервые пять лет назад, так и шли вместе с железной дорогой, все на восток и на восток.
Ежели бы всю землю, что мы нарыли, в одну кучу ссыпать, так с верхушки ее Иркутск бы можно было отсюда увидеть, — смеялись они.
Шуточка дело — Иркутск! До него больше как полтысячи верст.
Но самым дорогим человеком для Лизы сразу стал дед Еремей. Ему и шел-то всего сорок второй год, но прозвище деда он накрепко получил за свою пышную черную бороду. Дед Еремей про свою жизнь рассказывал неохотно, по Лиза знала, что пришел он в Сибирь из-за Урала, крестьянин безземельный. А тут тоже земли для него не
казалось. Новосельческие участки в болотах, в дикой тайге нарезаны, а в старожильческих деревнях требуют нежный пай внести, много денег. Вот и подался Еремей на железную дорогу, на заработки. Жена Дарья с новорожденной дочкой ждет его в Рубахиной, ждет, когда муж' вчернется с деньгами. Исстрадались, истосковались крестьянские руки о земле, хочется скорее разломить кусок своего, непокупного хлебушка… Лизе дед Еремей особенно дорог стал потому, что он взялся ее учить грамоте.
А ты бы, дочка, сама научилась, — сказал он ей од-
нажды", когда в отсутствие Маннберга Лиза зашла в ба-
рак к рабочим и попросила прочитать слова под картинкой
из отрывного календаря. «Очень страшная картинка: кому-
то на плахе голову отрубают, а кому и за что — непо-
нятно».
Подписано тут: «Казнь Степана Разина», — прочитал Еремей. — Был такой казак донской, собрал народ вокруг себя и пошел против богатых, захотел вольной жизни для народа. Ну, конечно, разбили царские войска его отряды. Где же им с такой силой было справиться! Казнили Разина. Книги про него есть написаны. Вот научись сама грамоте и прочитаешь не только про него одного.
В книгах тоже про такого всей правды не напишут, — откликнулся кто: то из дальнего угла. — Коли мужик воевал против богатых, как раз назовут его разбойником.
Разбойником его и зовут, — сказал другой рабочий, — я читал такую книжку.
А вообще книжки читать пользительно, — заметил третий. — Есть хорошие.
Ну, так как, дочка, будешь учиться грамоте? — спросил Еремей, по-отцовски ласково вглядываясь в нее. Скромная, милая девица. Лицо только какое-то усталое, да немного бледна, и голос неровный, с запинкой. Зато глаза хороши: серые и словно бы с какими-то лучистыми крапинками. И улыбка — немного медленная, но тоже хорошая, хотя и редко, очень редко улыбается она. — Надумала, дочка? Станешь учиться?
Лиза встрепенулась.
Я-то бы стала! Да кто научит меня?
Чего сам знаю, тому и тебя могу научить, — предложил Еремей. II с тех пор Лиза каждый день, подав обед Маннбергу и наскоро прибравшись, стала бегать в барак к Еремею.
Маннберг обедал поздно, когда уже все рабочие возвращались с постройки, и, пообедав, укладывался спать. На время рождественских праздников он уехал в город. И целые две недели вечерами Лиза с Еремеем в теплом, чистом вагончике сидела за столом Маннберга, зубрила азбуку, на грифельной доске писала буквы, цифры.
Способности у Лизы оказались исключительные: стоило только запомнить начертания букв, как ей быстро далось свободное чтение. Труднее было с арифметикой.
Сдвинув брови, нахмурившись, она часами сидела над грифельной доской, украдкой считая на пальцах. Но таблицу умножения она выучила уже в один день и с такой охотой, словно это было стихотворение.
Чтение букваря, подписей под картинками Лизу забавляло, как малого ребенка. Не глядя на книгу, она прикрывала картинку ладонью и читала текст: «Маша кушает кашу», — а потом убирала ладонь и, к своему удовлетворению, видела толстощекую девчурку с ложкой в руке. На столе дымилась огромная мисйа каши.
Какое чудесное свойство имели эти черные знаки — буквы! Они не только объясняли рисунки, но звучали человеческим голосом!
Рассказ про мальчика, который сначала утаил только один пятачок, а потом стал вором, открыл для Лизы новое свойство книг. Это была уже не забава, не простодушные подписи под картинками — это была жизнь. Настоящая, неприкрашенная… Она несколько раз перечита- j ла этот рассказ, плакала над ним и все думала: «Зачем, — ну зачем мальчик взял тогда пятачок?»
Так подошла и весна. Научив Лизу чтению, письму и первому счету, Еремей больше ничем не мог ей помочь, он теперь только доставал у рабочих и приносил ей книжки. Они были интересны, волновали, будоражили чувства, эти сказки «О спящей царевне и семи богатырях», «О портупей-прапорщике», «О царе Додоне и царевиче Гви-доне». Но рассказы Лизе нравились больше. Они серьезнее объясняли жизнь. Они убеждали так, что не верить им было нельзя.
Лизе теперь хотелось читать и читать. Но надо было таиться от Маннберга, — она боялась: узнав, что она стала грамотной, Маннберг ее выгонит. Потом пришла пора, когда оказались прочитанными все книги, что хранились в сундучках у рабочих. Нового Лиза не могла достать ничего.
Свои книги — с кожаными корешками, тисненными зо-лотом_л. Маннберг всегда замыкал в письменном столе. Но как-то однажды, уехав в город по делам на несколько дней, забыл на этажерке роскошное издание «Римской истории)). Лиза открыла ее на тех страницах, где рассказывалось о восстании Спартака. Новые мысли ошеломили Лизу. Вот какие бывают еще книги! Да как же это так? Что же это такое? Жизнь настоящая, полная, жизнь человека неисчерпаемой силы души развернулась перед ней. В этих строчках, вытянувшихся ровными столбиками посреди страниц, бурлили чистые страсти, гнездилась черная измена, предательство, теплилась нежная любовь. И смерть Спартака под секирами римских воинов не казалась трагедией, нет! — она звучала как призыв встать, вооружиться и свергнуть насильников…
Прочтя последнюю строчку книги, Лиза задумалась. Она много в ней не поняла. Но встревоженно стучало сердце. Перед глазами неотступно стоял образ мужественного предводителя рабов.
Эх, так бы мне помереть, — прошептала Лиза, утирая слезы, — не зряшней смертью.
Хотелось кому-то помочь, за кого-то заступиться, надеть тяжелые кованые доспехи, вооружиться мечом и выйти на бой. С кем? За что? Это еще не было ясно. Но уже замаячила какая-то светлая, хотя и далекая цель.
В жизни Лизы наступил перелом. Она постепенно стала как-то живее, подвижнее, чаще стала шутить, улыбаться.
Не понимая настоящей причины, Маннберг все это связывал с весной.
Хм, — говорил он, прищуриваясь, — оказывается, для всех законы природы одни. Уж на что ты была у меня ледяная, а начинаешь подтаивать. Смотри не растай совершенно.
Лиза краснела, конфузилась и, не дослушав Маннбер-га до конца, убегала к себе на кухню.
Впрочем, Маннберг дальше двусмысленных шуточек не шел. Может быть, предостерег его однажды приехавший из министерства старший ревизор. Сухой, костлявый старик, он задержался на несколько часов на участке Маннберга. Обошел палатки, не вступая с рабочими в разговор, проверил добротность насыпей и нашивки рельсов на шпалы, вернулся довольный. Маннберг кликнул Лизу, велел готовить ужин. Ревизор поднял брови, тускло глянул на нее.
Работы выполняются прекрасно, Густав Евгеньевич, — сказал он, не спуская глаз с Лизы, — я чрезвычайно доволен. Но этого, извините, не одобряю. Да-с. — Палец угрожающе поднялся кверху. Ревизор не стеснялся говорить в присутствии Лизы. — Это, сударь мой, ни к чему. Не хватало вам здесь обзавестись еще младенцем. Как будет выглядеть после этого репутация ваша? Все это делается, все это извинительно. Да-с. Но иным порядком, иным способом. Город от вас недалеко… В личную жизнь вашу я не вмешиваюсь, но советом моим не пренебрегайте. Да-с.
Маннберг с ним согласился.
Чуть улыбнувшись, он даже спросил ревизора: не уволить ли ему Лизу и не взять ли вместо нее старуху?
Уловив иронию в словах Маннберга, ревизор сухо заметил:
Ваше дело, Густав Евгеньевич. Не мне устанавливать возраст для вашей прислуги. Поступайте, как вам угодно. Но во всем соблюдайте меру. Да-с,
Я во всем соблюдаю меру, — беспечно откликнулся Маннберг. — Это вы уже отметили, когда проверяли работы на участке.
Да-с, сударь мой, я это отметил, когда говорил о добротности сделанных работ, но это еще не значит, что и в денежных делах вы также соблюдаете чувство меры. По этому поводу мы будем с вами иметь отдельный разговор.
Но вы не проверяли мои денежные дела! — воскликнул Маннберг.
А вы, Густав Евгеньевич, хотите, чтобы я их проверил? — едко спросил ревизор. — Вы уверены, что это будет лучше?
Маннберг опустил глаза. Разговор достаточно последовательный: начать с заботы о нравственности, а кончить… Все это так привычно!
Я думаю, что это не будет лучше, — сказал он с резкой откровенностью. И грубо выпроводил Лизу, вошедшую с блюдом творожных ватрушек. — Итак, сколько вы
хотите?„„
Ревизор старческой рукой неторопливо взял с блюда ватрушку, аккуратно разрезал ее ножом на одинаковые четыре части и, пододвинув три из них Маннбергу, четвертую дольку стал молча жевать сам.
Назад: 7
Дальше: 9