5
– Кипит-твою молоко! – в разъеме непроницаемо черной бороды Ильи блестели передние зубы с двумя широкими прорехами, и довольная ухмылка преображала всегда угрюмое лицо. – Лихой, дьяволенок, будет из тебя толк!
Запыхавшийся Мишатка сиял. Гордость распирала ему грудь – еще бы, Илья никогда зря не похвалит, чаще ругается и обзывает его косоруким. Мишатка птичкой спорхнул с седла, похлопал по потной шее статного жеребца по кличке Воронок и от полного удовольствия встал на руки и пошел, дрыгая в воздухе ногами, – вот красота!
– Хватит, – продолжая ухмыляться, утихомиривал его Илья, – а то моча в голову шибанет. Мне уж барыня выговаривала, боится, чтоб ты не покалечился. Хватит, загоняй коня, пойдем доложимся, что живы-здоровы.
Кучер Илья, бывший солдат, оттянул долгую лямку царской службы и не удосужился обзавестись собственной семьей, а теперь и вовсе не желал – хлопот шибко много. Он верно служил барыне, искренне ее уважал, а к Мишатке, приглядевшись со временем, прикипел всей душой. Не жалея времени, учил его верховой езде, показывал разные гимнастические приемы, безжалостно швырял на землю, натаскивая в борьбе, а Мишатка с восторгом заглядывал ему в щербатый рот и льнул к кучеру, как неразумный и косолапый еще щенок льнет к сильному и опытному псу.
Барыня в своем приемном сыне души не чаяла. Вся ее нерастраченная любовь, все ее горе от потери мужа и сына, все ее долгое одиночество – все переплавилось, как в котле, в одно целое и ненаглядное, в Мишатку. А он, еще хорошо помня свое недавнее прошлое, Мокрый кабак и нищенство, жил и радовался в свое удовольствие, стараясь не огорчать приемную мать. Впрочем, огорчения начались, когда появилась в доме высокая, сухопарая англичанка, нанятая Любовью Сергеевной для воспитания, обучения языкам и привития хороших манер Мишатке. Если с учением никаких сложностей не возникало – он на лету все схватывал, – то с хорошими манерами дело обстояло худо. Мишатка никак не мог справиться с вилками, ножами и ложками, путался в них, ронял на пол, а при удобном случае старался улизнуть в людскую, где из чашек ему дозволялось таскать хоть руками, хоть ногами. Миссис Дженни, освоившись, решительно отправлялась в людскую, молча брала Мишатку за руку и вела в дом, где подробно рассказывала обо всех прегрешениях своего воспитанника.
– Мишенька, родной мой, – тихим голосом внушала Любовь Сергеевна, целуя его в маковку, – ты вырастешь, тебя станут принимать в приличном обществе, а ты руками из тарелок будешь кушать? Над тобой будут смеяться, а я тебе этого не желаю. Ты ведь любишь меня, не хочешь огорчать, будь добрым, слушайся миссис Дженни…
Сухопарую Дженни, с ее витыми косичками, с неизменным лорнетом в руке и со скрипучим голосом, Мишатка тихо ненавидел, тем более что не любил ее и Илья, отзываясь, как всегда, кратко, но выразительно:
– Вехотка жеваная, а не баба…
Но именно миссис Дженни, сама того не подозревая, подвигла Мишатку к полному исправлению. Однажды они пили чай с Любовью Сергеевной возле открытого окна, и миссис Дженни рассуждала:
– Мальчика трудно воспитать. Он никогда не станет истинным джентльменом. Низкое происхождение – это как родимое пятно, его не выведешь. Я думаю, что все наши старания напрасны, что…
Любовь Сергеевна тихим, но решительным голосом властно ее перебила:
– Голубушка, давайте договоримся раз и навсегда. Вы этих слов не говорили, а я их не слышала. Мишатка – мой сын, пусть и приемный. Но он мой сын. Потрудитесь запомнить.
– Хорошо, – кротко согласилась миссис Дженни: видно, поняла сразу, что опасений своих вслух ей высказывать не следовало.
А сам Мишатка сидел в это время под окном, натягивая на лук веревочную тетиву, и все прекрасно слышал. Особенно его резанули незнакомые слова: низкое происхождение . Будто взяли за ухо, отвели на скотный двор и сказали: вот твое место. Но он туда уже не желал. Он привык жить в господском доме и выселяться отсюда не собирался. А для того чтобы остаться, требовалось стать другим, чтобы ни у кого и малого сомнения не возникло: а на своем ли месте живет этот парнишка?
И стал Мишатка, в самое короткое время, совсем другим. Словно переродился. Кушал за общим столом, ловко и опрятно орудуя вилками и ножами; поддерживал, когда к нему обращались, общую беседу, переходя с английского на французский; старательно занимался в отведенные часы и подчеркнуто почтительно вел себя с миссис Дженни, которая смотрела на своего воспитанника столь удивленно, будто не могла его признать.
Но едва лишь выдавалась свободная минута, он выпрыгивал прямо из окна на улицу и летел сломя голову на конюшню, где встречал его Илья и спрашивал с неизменной ухмылкой:
– Вехотка твоя следом не ползет?
И начинали они заниматься своими обычными делами: скакали на лошадях, боролись, ходили на охоту, на рыбалку, варили уху на берегу тихого озера; Илья рассказывал о своей службе и войне, на которой ему довелось побывать, а Мишатка впитывал его рассказы и мечтал о будущих подвигах и о военной карьере. Он к тому времени твердо определился, что пойдет служить по военному ведомству. Любовь Сергеевна его желание всячески поддерживала, говорила, что покойный Петр Петрович был достойным генералом, и уже начинала хлопоты по поиску достойного военного заведения, куда можно было определить Мишатку. Заведение такое – юнкерское училище – нашлось в столице, куда он и был отправлен.
На первые каникулы Мишатка прибыл в имение в военной форме, вытянувшийся и повзрослевший, уже совсем не похожий на того мальчика, которого со слезами отправляли в столицу. Статный, красивый юноша стоял теперь перед Любовью Сергеевной, и она не могла отвести от него влюбленных материнских глаз. Илья радовался, как ребенок, и они снова занимались своими делами: скачками, охотой и рыбалкой, благо что теперь им никто не мешал: миссис Дженни уехала на свою туманную родину и напоминала о себе только рождественскими открытками, адресованными Любови Сергеевне, в которых непременно справлялась об успехах своего бывшего воспитанника.
На последние каникулы, перед выпуском из училища, приехал уже молодой человек, отпустивший усики, сильный и рослый, уверенный в себе и попросивший перед обедом, чтобы на стол поставили графинчик с наливкой.
В это же лето, наполненное тихим счастьем и всеобщим довольством, появилась в старинном имении молодая особа, племянница Любови Сергеевны, которую тетушка встретила с плохо скрытым неудовольствием. Но на руках у племянницы имелось письмо от ее матушки, младшей сестры Любови Сергеевны, в котором она слезно просила приютить непутевую дочь на время в глуши. Письмо было длинное, обстоятельное и подробное – Любовь Сергеевна утомилась, его читая. А когда до конца дочитала, лишь безнадежно вздохнула, вспомнив народную мудрость, что в семье – не без урода.
Но Мария Федоровна была не урод, даже совсем наоборот: статная, с горделиво вскинутой головой, с огромными голубыми глазами, горящими зазывным светом, она не ходила, а плыла величавой походкой, словно царица, и на нее, как на царицу, смотрели все, где бы она ни находилась. Смотрел и Михаил, погибельно чувствуя, что земля уходит у него из-под ног, а кровь в голове бьется тугими толчками, так бьется, что звон в ушах стоит. Лишенный в училище женского общества (вечера с девицами из женской гимназии проходили под строгим взглядом начальства), еще не познавший женщины, но уже давно мечтающий о ней, Михаил будто наговорного зелья нахлебался, спать ночами не мог, а Мария Федоровна с каждым днем расцветала на теплом деревенском солнышке все пышнее и красивее.
Любовь Сергеевна тоже теперь не спала ночами, помня содержание письма от сестры; пыталась поговорить с Михаилом, но он смотрел на нее затуманенными глазами и, кажется, не слышал.
Была Мария Федоровна девицей странного полета. Начитавшись любовных французских романов, она бредила приключениями, страстями, пышными балами и горячими признаниями пылких любовников. Придуманные ею картины, вперемешку с книжными историями, иногда снились ей по ночам, и юная Маша, просыпаясь, даже плакала от досады, в бессилии кусая подушку, потому что наяву видела она по утрам совсем другое: старенький, обветшалый дом, лужайку перед ним, заросшую лопухами, вечно кудахтающих кур, которые рылись в этих лопухах, а дальше, за лужайкой, серели соломенными крышами невзрачные избы. Махонькая деревенька, принадлежавшая ее тятеньке, совсем не кормила, семья жила в скудости, никуда не выезжала, да и неприлично было уже выезжать в общество по одной простой причине: тятенька безудержно пил горькую. Напиваясь, буянил, и во всем доме не было ни одного целого зеркала и стеклянного графина. Маменька беспрестанно точила безутешные слезы, но образумить супруга не могла по причине мягкости своего характера.
Из дома сбежала Мария Федоровна, когда ей исполнилось семнадцать лет, с молодым студентом Войницким, которого наняли родители, чтобы он преподал ей за лето курс истории и словесности. Но получилось так, что ученица оказалась учительницей, а ее подопечный послушно семенил за своей наставницей – только ногами успевал перебирать. Однако в столице, куда они прибыли, скоро запнулся, потому что кончились деньги. Едва он об этом заикнулся, как сразу же получил отставку, и на его место заступил оперный бас Маргацкий, который уверял, что в скором времени он получит ангажемент и будет петь в одном из самых известных театров Европы. Маргацкий сорил деньгами, называл свою избранницу «королевой», но получение ангажемента все откладывалось и откладывалось, а скоро и совсем отложилось – навсегда. Умер он, как сказали, от чрезмерного употребления шустовского коньяка и шампанского, которые он любил смешивать в одном фужере.
На место Маргацкого заступил скромный служащий банка, Венедиктов Кирилл Николаевич. У него не имелось широких жестов Маргацкого, но зато имелась истинная страсть, а иначе разве пошел бы человек на подлог – подделал документы, получил огромную сумму денег и уже ехал в гостиницу к Марии Федоровне. Но не успел доехать, догнали полицейские и арестовали. Марию Федоровну тоже допрашивали, но, убедившись, что к краже банковских денег она не причастна, предписали ей в срочном порядке из столицы выбыть и отправляться к родителям в имение. Иначе… Мария Федоровна, как очень догадливая, сразу поняла, что сейчас ей лучше вернуться в родные палестины. Но тятенька, напившийся в первый же день, когда приехала блудная дочь, грозился ее убить, чтобы она не позорила его честное имя. Маменька, напуганная, что рано или поздно супруг исполнит свое пьяное обещание, написала длинное, жалостливое письмо и отправила дочь в имение к сестре.
Ничего этого Михаил не знал, а что говорила ему Любовь Сергеевна, не слышал. А если бы знал и слышал, это обстоятельство навряд ли остудило бы горячо кипевшую кровь.
– Михаил, а почему вы смотрите на меня украдкой, будто подглядываете из кустов, когда я в пруду купаюсь? Мужчина должен смотреть прямо в глаза, а не отводить их в сторону. Хотите, я вас научу? – Мария Федоровна остановилась на тропинке, по которой они шли, прогуливаясь по саду, прислонила ладони к щекам Михаила, притянула его к себе, так близко, что он почувствовал ее высокие груди, и посмотрела, чуть прищурив глаза, долгим-долгим взглядом, словно завораживала. Может, и на самом деле – завораживала…
У Михаила пресеклось дыхание, но Мария Федоровна уже опустила руки и шла дальше по тропинке как ни в чем не бывало, величественно вышагивала, словно по блестящему паркету, и говорила, не поворачивая головы:
– Ночи здесь ужасно душные, я всегда открываю окно, иначе уснуть не могу. А вас, Михаил, бессонница не мучает? Вам, наверное, красивые девушки снятся? А, Михаил? Не желаете признаваться?
Он отмалчивался; пресекшееся дыхание словно лишало голоса. Мария Федоровна на ходу гибко изогнулась, сорвала белую, только что распустившуюся ромашку, покрутила ее в тонких пальчиках и вздохнула:
– Такие ночи душные, придется снова окно открыть…
Этой же ночью Михаил залез в настежь распахнутое окно. Осторожно спустился с подоконника, замер, пытаясь разглядеть небольшую комнату, которую обычно отводили для гостей. Различил в темноте мутно белеющую кровать и сделал несколько осторожных шагов, стараясь ничего не опрокинуть. И услышал насмешливый шепот:
– Вы так шумно дышите, Михаил, что можете всех в доме разбудить. Тише, не шумите, присаживайтесь вот сюда, на краешек. Дайте руку…
Михаил присел на краешек кровати, протянул руку и ощутил под ладонью упругую грудь, твердый, набухший сосок, и сердце ударило с такой силой, словно хотело проломиться наружу.
И снова шепот, уже без всякой насмешки:
– Какие вольности вы позволяете? Я сейчас закричу, я позову тетушку! Уходите сейчас же! Негодяй!
И довольно ощутимая пощечина глухо шлепнула в тишине. Ничего не понимая, Михаил отскочил от кровати, опрокинул стул, оглушительно загремевший, и уже наугад, собирая все, что попадало по дороге, рванулся к окну.
После завтрака Мария Федоровна пригласила его прогуляться по саду. Они снова шли по тропинке, и в тонких пальчиках снова крутилась сорванная ромашка.
– Вы чем-то опечалены, Михаил? Не печальтесь, все поправимо. Я вас жду сегодня, только… Только вы должны оказать мне одну услугу. Вы согласны оказать мне услугу?
Михаил без раздумий кивнул.
– У тетушки, в ее старом комоде, имеется нижний ящичек. Он закрыт на ключ. Мне очень нужен этот ключ, очень, но я не знаю, где он лежит. А вы знаете?
И Михаил точно так же, как и вчера, молча кивнул. Он знал, что ключик от нижнего ящика комода Любовь Сергеевна держит в посудном шкафу, в пустой фарфоровой сахарнице. В тот же день он передал ключ Марии Федоровне, ночью залез в окно и выбрался оттуда лишь под утро. Угрызений совести Михаил не испытывал. Ради такой сладкой ночи, какая выпала ему, он мог бы совершить что угодно.
Как сбежала Мария Федоровна из имения, прихватив все наличные деньги своей тетушки, никто не знал и не видел. Пришла вечером Любовь Сергеевна звать к чаю, а племянницы и след простыл.
– Все к лучшему, все к лучшему, – говорила, успокаивая саму себя, Любовь Сергеевна, – с глаз долой, из сердца вон. Я так боялась, что она Мишеньку соблазнит, слава Богу, пронесло. А деньги… Деньги еще наживем.
Михаил ее слов не слышал, он в это время рыбачил с Ильей на пруду, и у него как раз клевал большущий сом.