21
Вздрагивающими руками развязал Мирон тугие узлы веревки, размотал холстину и долго, безотрывно смотрел на обезображенное до неузнаваемости лицо Никифора. Тяжело поднялся с колен, медленно, словно на руку навешана была неимоверная тяжесть, осенил себя крестом и негромко, не оборачиваясь к мужикам, стоявшим у него за спиной, сказал:
– Приберите мученика Никифора.
Тело покойного сняли с санок, понесли на руках, и в свежем воздухе явственно почувствовался запах тлена.
Данила, обессилевший от последнего перехода, сидел прямо на снегу, по-стариковски сгорбившись и стащив с головы шапку. Волосы были мокрыми от пота, и над ним белесым облачком стоял пар. В глазах плыли цветные кругляши, и он почти ничего не видел перед собой.
– Вставай, – Мирон встряхнул его за плечо, – ступай за мной.
Данила встал, покачиваясь, побрел, стараясь не дать себе слабины и не упасть.
Привел его Мирон в ту же самую пустую избу, где проживал не так уж давно Егорка Костянкин. Полы в избе были добела выскоблены и чисто вымыты, на широких половицах светились солнечные дорожки, падавшие из окон, а на лавке, вольно и по-хозяйски развалившись, лежал большой рыжий кот и щурил зеленые ленивые глаза. Данила обессиленно опустился на лавку, откинул голову к стене – теплый, мирный дух обычного человеческого жилья показался после страшной избушки, где на стене был распят Никифор, невыразимо сладким и почти сказочным. Хотелось прилечь, вытянуть на лавке измученные, одеревенелые от усталости ноги и уснуть, заспать все, что случилось с ним в последнее время, а затем, проснувшись, удостовериться: не было никакой избушки, Цезаря, варнаков – ничего не было, привиделось жуткое наваждение да и растаяло, как дым под ветром…
Если бы так!
Мирон присел рядом на лавку и долго молчал, искоса разглядывая Данилу. Не знал он сейчас, что ему делать: поверить ли этому изможденному парню или не верить и бояться его, как вестника предстоящей беды? Теперь, заменив ушедшего в иной мир Евлампия, он словно пудовые вериги водрузил на свои плечи и жил с этой постоянной тяжестью, хорошо понимая, что легче не будет до конца дней. Как пастух, отвечающий за свое стадо, мечется в беспокойстве, когда слышит волчий вой, так и Мирон не находил себе места, получив угрозу от лихих людей, затаившихся на краю долины. В какую сторону ступить? Что придумать? Он решительно поднялся с лавки, пошел к порогу и, взявшись уже за ручку двери, сказал:
– Покормят тебя, в баню сводят, поспи, а после решать станем.
– Погоди, – остановил его Данила, – там, на улице, не стал говорить… Никифор незадолго до смерти наказал мне… Если Евлампий не поверит, скажи Мирону такие слова: за Синим камнем ласточка спит, не выходили мы ее, а про кота никому не говорили…
Мирон постоял, покачивая головой, и вышел.
Слова, сказанные Данилой, прозвучали для него столь неожиданно, что он растерялся и не знал, как ответить на них. Заключалась в них давняя детская тайна двух неразлучных дружков. Увидели они, как добрался до ласточкиного гнезда серый кот и как успел он поранить ласточку, сидевшую на яйцах. Она вырвалась, упала вниз и отчаянно трепыхалась одним крылом, пытаясь взлететь. Ребятки подобрали птичку, поили ее с рук, кормили, но ласточка умерла, и они похоронили ее за Синим камнем, даже крестик из двух прутиков на маленькой могилке поставили. А полосатого кота подкараулили и забили палками. Сотворив такое жестокое дело, испугались: отношение к кошкам в деревне было любовное. Собак староверы не держали, чтобы они своим лаем потаенное селение не обозначили, а вот кошек холили и берегли. Родительское наказание, если дознаются, неминуемо. И решили ребятки молчать, никому не признаваться. После, когда уже выросли, пошучивали между собой: а вот пойду к Евлампию да расскажу, как ты кота замучил, будет тебе на орехи…
Никто про это не мог знать, кроме них двоих. Значит, сигнал посылал Никифор: не обманывает этот парень, чужой он среди лихих людей, подневольный.
Довериться?
Весь остаток дня, до самого вечера, терзался Мирон, не зная, какое принять решение. А вечером снова сидел на лавке рядом с Данилой, и тот, помывшийся в бане, поевший и поспавший, глядел веселее и обстоятельно рассказывал о лагере варнаков, о порядках, какие там существуют, о том, какое условие поставил перед ним Цезарь, и что ждут его, в одном дневном переходе от деревни, Ванька Петля и Колун. Все рассказывал, ничего не утаивал.
И Мирон ему поверил.
Заодно укрепился в твердом своем желании выполнить наказ Евлампия. Прав был старец: с лихими людьми в долине мирного житья не будет. Придется кому-то уходить. А деревня со всем хозяйством, со стариками и малыми ребятишками, с домашней живностью – это тебе не шапка, которую нахлобучил на горькую голову и ступай, отыскивая новое потаенное место – голое, где все придется начинать сызнова. Да и мысли такой не допускал Мирон, чтобы многолетние труды пустить прахом по ветру, подчиняясь злой воле незваных пришельцев.
Долго сидели они с Данилой в пустой избе, и только рыжий кот, зевая и потягиваясь, слышал их речи.
Рано утром по торному следу Данила отправился в обратный путь.
Ванька Петля и Колун встретили его с нескрываемым удивлением: не ожидали, что обернется так скоро. Сразу приступили с расспросами, но Данила, угрюмо насупившись, отшил их:
– Пока Цезарю не доложусь, слова никому не скажу. А уж он волен будет – пересказывать вам или нет.
…В резном кресле Цезарь восседал в обличии генерала. Постукивал золочеными ножнами сабли по носку сапога, улыбался, и усики его, закрученные на концах колесиками, шевелились. За левым плечом у него, опираясь рукой о спинку кресла, стоял Бориска, распустив толстые губы, и сверлил Данилу маленькими, настороженными глазками. Время было позднее, ночь уже на дворе стояла, и в высоких подсвечниках горели свечи, ярко освещая просторную комнату и отражаясь шевелящимися огоньками в широких зеркалах.
– Значит, говоришь, преставился Евлампий… Царство ему Небесное, вредный старичок был, – Бориска мелко, словно украдкой, перекрестился, – а новый их старец согласный отсюда убраться… И на какой срок наметил он переселение своих народов?
– Просил так передать: срок ему требуется, чтобы сложиться со скарбом – неделю-другую, не меньше. Пойдут обозом, через проход; пока снег совсем не растаял, хотят на санях проскочить. Еще просил препятствий не чинить, когда они двигаться станут. Избы свои не тронут и рушить не будут.
– Разумно, – Цезарь отставил саблю и покусал на оттопыренном мизинце ноготь, – разумно. Если ты верно сказал и не наврал мне, то я тебя отпущу. Как староверы уйдут отсюда, сразу и отпущу. А теперь ступай на место. Бориска, скажи, чтобы браслеты больше не надевали на него: заслужил. Ступай, ступай, чего встал, как пень!
Понурив голову, Данила вышел. На крыльце замешкался, вытирая со лба холодный пот, а затем медленно побрел в свою избушку, где все еще властвовал невыветрившийся трупный запах. Следом за ним шел и ругался, неизвестно по какой причине, Ванька Петля. Закрыв с наружной стороны дверь избушки на засов, он еще раз, с коленцами и переборами, выругался и утихомирился. Только хрустящие шаги донеслись, но и они скоро стихли.
Под толстыми половицами шебаршали, попискивали мыши. Данила долго не засыпал, слушая этот шумок, и думал лишь об одном: прав он оказался, когда не поверил Цезарю, что тот выпустит его отсюда живым.
Нет, не выпустит.