Книга: Последний костер
На главную: Предисловие
На главную: Предисловие

Федосеев Григорий
Последний костер

Григорий Анисимович Федосеев
Последний костер
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
На поднебесной вершине
Был конец сентября.
Поседели грозные макушки гор. Укротили свой бег ручейки. Смолкли птицы, и с мокрых камней уже не сходил хрусткий ледок.
Тайга стояла суровая, погруженная в неразгаданные думы.
Все чаще мирное небо мутили мятежные тучи -- вестники надвигающихся холодов.
Я только что вернулся с поля -- из глубоких безлюдных мест Приохотского края. За шесть месяцев скитаний по тайге я отвык от жилья, от пружинной кровати, от комнатной духоты, от всяких распорядков дня, а главное -- от работы за столом. Одичал. Но как и в прошлые годы, возвращаясь в "жилуху", в таежный городок на Зее, я предвкушал ожидавшие меня радушие и гостеприимство старенькой Акимовны, моей квартирной хозяйки. У нее в ветхой избе я снимал горницу, где прожил много зим, не зная забот, как "у Христа за пазухой". Я знал, что ждет она меня с первых дней заморозков, с материнской тревогой бросается к оконцу, заслышав скрип калитки, или дверям -- на шорох у порожка. Одинокая, давно потерявшая мужа и детей, она принимала меня как сына.
Так было и в этот раз.
Первый день я просто привыкаю к комнате, к обстановке, привожу себя в порядок. Надо непременно постричься, сходить в баню. Вечером, при свете лампы, кое-что записать в дневник, последние дни я совсем его не открывал.
Снимаю с себя походную одежду, изрядно потрепанную, в латках, пахнущую дымом кедровых костров, болотами, заплесневевшими ущельями, глухими таежными дебрями. Акимовна свертывает мою одежду в тугой узел, выносит в кладовую, -и сразу будто не было холодных ночей у костра, плаванья на резиновой лодке через бурные пороги, звериных троп по кромкам скал.
-- Ты, поди, и не заметил -- изба-то без тебя покосилась, валится на глухую стену. Подпереть бы ее столбом, она бы еще подюжила, -- говорит старушка, вернувшись в горницу.
-- Вот ужо, Акимовна, немножко отогреюсь и стену выпрямлю, заставлю ее еще постоять, -- успокаиваю хозяйку.
-- Пользы от меня никакой нет, только беспокойство людям. Кто ее, эту старость, выдумал. -- И Акимовна, утерев глаза краем фартука, прислонившись плечом к дверному косяку, заботливо и ласково глядит на меня...
Под вечер я отправился в штаб экспедиции. В кабинете главного инженера Кочубиевского на столе -- карты, схемы объектов и маршрутов, последние сводки полевиков. Дела в экспедиции идут неважно. Год оказался тяжелым. Все лето одолевали пожары. Они возникали в конце каждого засушливого периода -в лесу или в торфяных пластах марей, окутывая дымом огромные пространства. В этот период ни о какой работе не могло быть и речи. А за пожарами, будто нарочно, от Охотского моря наплывал надолго туман с моросящим дождем. И тогда ручьи, реки, болота, захлебываясь водой, становились непроходимыми ни для людей, ни для оленей. И так весь полевой сезон: то палит, то мочит. Из-за этого пять подразделений экспедиции еще находятся на незавершенных объектах, маются, кто в тайге, кто на снежных вершинах или в зыбунах.
Кудесники из метеослужбы предвещают на всю округу большие холода с затяжными буранами. Этого мы все боимся. Человек-то еще как-нибудь выдюжит, пересилит себя, как-то приспособится к холоду, а у инструментов есть температурный режим, и никакие усилия не заставят их работать точно. Мы тайно надеемся, что метеослужба ошибается, это бывает с нею не так уж редко. Но мы все-таки принимаем решение до начала предсказанной непогоды подкрепить действующие подразделения техническим составом и опытными рабочими, заранее намечаем для них маршруты возможного отступления в жилые места.
Все эти объекты находятся от штаба экспедиции, расположенного в городке Зея, на расстоянии многих сотен километров, в таежной глуши. Решаем, что завтра главный инженер Кочубиевский с рабочим вылетит в Удское и попытается посадить У-2 на одну из речных кос на Мае, близ устья речки Нимни. Дальше пешком они взберутся на главную вершину левобережного хребта, где стоит подразделение. Инженеру Куцему предложено к утру быть готовым вылететь на озеро Токо и оттуда на оленях проследовать к реке Гонам -- к нивелировщикам (*Нивелировщик -- специалист по нивелированию -- определению разности высот двух или нескольких точек земной поверхности (геодез.)), а затем посетить на устье Ытымжи базисную партию.
Завтра же вылетает Плоткин -- помощник начальника экспедиции -- к астрономам, на одну из вершин Станового, чтобы помочь им спуститься с гор в случае, если ожидаемый буран затянется надолго.
Наступили самые горячие -- последние -- дни полевого сезона.
Из штаба расходились по домам поздно.
Иду не торопясь, один. Холодно. Пустынны улицы. Избы стоят нахохлившись, как вороны в непогоду. Из труб валит дым. Прижимаясь к земле, он туманит дорогу. В темноте -- то справа, то слева лают собаки. Желтыми глазами смотрят в ночь еще не потухшие огни в оконцах, и в свете их видно, как с темного неба падают, порхая, белые пушинки снега. Они ложатся на мерзлую землю, но порывы ветра снова подхватывают их, кружат в воздухе. Снежинки щекочут лицо. Первый снег почему-то всегда тревожит мне душу. Мысли невольно улетают туда, где сейчас в горах на пустынных марях или на побережье будущего холодного моря наши люди не просто работают, а бьются за жизнь. Сколько новых забот и трудностей принесет им этот первый снегопад, кто-то из них заблудится в нем, может не найти выхода, не добраться до селения.
Шумит за поселком растревоженный березник. В снежной мгле ничего не видать. Я ускоряю шаги, спешу к теплу. Знаю, не спит, ждет меня Акимовна.
Дамка, наша дворовая собачонка, узнает меня издалека, обрадованно лает. Я всегда держу в кармане какое-нибудь лакомство, ради него она и мерзнет сейчас у калитки, поджидая меня. Всякий раз из подворотни она выкатывается серым клубком, во весь дух несется ко мне, бросается на грудь. Затем усаживается на задние лапы и ждет угощения. Морда у нее подхалимская, она облизывается сухим языком, глаза источают преданность. Я запускаю руку в карман куртки, издевательски долго шарю в нем, пока Дамка нетерпеливо не подает голоса. Она на лету хватает кусок сахара, хрустко давит на зубах и нежеваным вмиг проглатывает.
В избе тепло. Акимовна сидит за горячим самоваром, пьет чай. Обрадовалась, встает из-за стола, смахивает фартуком пылинки со скамейки.
-- Скучно одной-то? -- спрашиваю я, раздеваясь.
-- Привычно. Да и скучать не по чем и не по кому. К старости дни, как капли росы, схожи. Никаких радостей. Да и вся-то жизнь сызмальства прошла в нужде да в горе. А теперь одно утешение -- самовар. Разговорчивый он у меня. Вона послушай-ка... -- Акимовна, не торопясь, наливает и пододвигает мне стакан крепкого запашистого чая.
Самовар поет уныло свою нескончаемую песенку. Старушка, подперев ладонью щеку, слушает. Наверное, пенье самовара будит у нее воспоминания о пережитом.
Ночью я долго не мог уснуть. Вспомнил своего проводника Улукиткана, с кем делил тепло костра и пищу во время долгих походов за последние шесть лет. С ним я расстался два месяца назад, в надежде еще непременно встретиться до моего окончательного отъезда из этих мест. Но пока встречи не получилось. Старик добровольно ушел на розыски затерявшегося где-то между Гыным и Юнамом, в самой глуши Алданского нагорья, нашего строительного подразделения. Найденных им людей давно вывезли самолетом. А он, бедняга, все еще где-то мается в обратном пути на оленях.
Вероятно, это тоже его последний маршрут в нашей экспедиции, а может быть, и последний в его жизни. Ведь ему уже девятый десяток.
Давно бы пора ему прибыть на базу партии, а его все нет. Не заболел ли в пути? Может, оленей растерял: осенью животные жадны до грибов, уходят ночью далеко от стоянки. Да мало ли что может случиться в тайге с человеком, которому перевалило за восемьдесят. Вот и болит сердце за старика. Зря отпустили одного, да ведь его не отговоришь, особенно когда надо кому-то помочь, -- чужое горе он считает своим, так уж привык жить.
Всю ночь надоедливо хлопала одна из старых ставен, гулко шумели деревья.
Перед рассветом отправляюсь в штаб. Поселок уже пробудился. В морозном воздухе отчетливо слышны все звуки -- собачий лай, хлопанье дверей, скрип снега под ногами.
В штабе экспедиции меня ожидали телеграммы от начальников партий. Ночной снегопад породил у всех полевиков тревогу. На наше счастье, буран не разыгрался, ушел в глубь материка. Я вижу в окно, как из-за пологих заречных хребтов торжественно поднимается солнце, окропляя золотым светом деревья, крыши изб, сугробы. День обещает быть ясным, безветренным.
В одной из радиограмм сообщалось: "Улукиткан вернулся на базу. Здоров. Просится домой. У меня возражений нет. Сипотенко".
Я почувствовал, что не могу уехать, не повидавшись со стариком, не обняв его на прощанье, не выслушав его мудрых напутственных слов. Со щемящей болью подумал я, что, наверное, уже не бывать мне больше в этих суровых нагорьях, не бродить по здешней тайге, не купаться в ледяных потоках, не скрадывать снежных баранов. И неодолимо захотелось вернуться туда, взобраться на одну из вершин великого водораздела, еще раз с орлиной высоты взглянуть на безбрежное царство тайги и болот, комариного гуда и птичьего многоголосья, где шесть лет и зим скитались мы с Улукитканом, где я оставлял часть себя, своей жизни. Мне захотелось поклониться могилам погибших товарищей, кому не суждено было вернуться с нами из этих безлюдных мест. Их много. Они остались на Шантарских островах, на Селикане, под гольцами Сага и Ямбуй, на безымянных холмах Алданского нагорья. Но они увековечили себя в славе советских геодезистов и топографов: на карте родины появились данные о дотоле не изведанных и не меренных пространствах нашей земли...
Я уже не мог освободиться от желания повидаться с Улукитканом, еще раз увидеть край, ставший мне навсегда родным.
Через час все было обговорено: с давним спутником Василием Николаевичем Мищенко я лечу на вертолете к астрономам вместо Плоткина и там, где Утукская тропа, идущая с озера Токо в Зейские покати, пересекает Становой хребет, дождусь старика. Это единственная тропа, по которой Улукиткан может вернуться в свое стойбище. Чуть раньше нас вылетит в Удское и далее на реку Мая главный инженер Кочубиевский. Инженер Михаил Михайлович Куций уже отбыл да озеро Токо.
Наши топографы, узнав, что я встречусь со знаменитым проводником, подсунули мне выкопировки с листов будущей карты, чтобы Улукиткан мог просмотреть и уточнить названия рек, озер, урочищ южного края Алданского нагорья. Улукиткан единственный человек, кто досконально знает все это и бережно хранит в своей памяти.
По рации вызываю Улукиткана к микрофону. Говорю медленно, раздельно:
-- Рад твоему возвращению. Можешь ехать домой. Я хочу вылететь на Утукский перевал, чтобы встретиться с тобою и попрощаться. Когда ты будешь там?
-- Зачем прощаться, -- слышу его кроткий голос. -- Может, еще раз наши тропы сойдутся... Мне надо мало-мало чинить обутки, штаны, надо оленям один день отдыхать. Однако, на перевале буду завтра на закате солнца.
На том и порешили. Я попросил начальника партии выдать старику зимнюю спецовку, хотя знаю, что он все равно ее не наденет, спрячет в потку (*Потка -- вьючная оленья сумка) и кому-нибудь подарит на стойбище, а сам будет мерзнуть в своей старенькой дошке и латаных олочках.
В штабе экспедиции людно. Вернувшиеся с поля подразделения сдают материалы, снаряжение. Много восторженных встреч, смеха. Кто-то с утра уже приложился к стопке и теперь, распахнув свою истосковавшуюся по людям душу, обнимается со всеми.
У меня в кабинете последнее совещание. Еще раз проверяем, все ли предусмотрено на случай затяжных буранов, обеспечены ли всем необходимым задержавшиеся в поле подразделения.
Домой пришел рано.
-- Акимовна, доставай-ка из кладовой мою одежонку, завтра улетаю в горы, -- заявил я, входя в избу.
Старушка удрученно всплеснула руками:
-- Господь с тобою, не успел отогреться, опять в тайгу. Надолго?
-- Думаю, не задержусь. К воскресенью вернусь, если будут гречишные блины.
-- О чем разговор, блины хоть сегодня. Да разве в этом дело, -ворчливо увещевала Акимовна. -- Ведь, того и гляди, завьюжит, а человек не волен над бураном, долго ли с бедой столкнуться...
-- Ничего не случится, Акимовна, я же там буду не впервой. А насчет блинов говорю серьезно -- в воскресенье.
-- Да ну тебя с блинами... -- И, махнув сердито рукой, она отправилась в кладовую за моей походной амуницией.
Василий Николаевич Мищенко, с которым мы завтра рано утром отправимся в горы, мой давнишний спутник и однокашник. Более пятнадцати лет мы с ним неразлучны в тайге. Встретились в 1938 году, когда я занимался исследованием Центральной части Восточного Саяна, и с тех пор делим пополам радости и невзгоды скитальческой жизни. Я знаю, что и для этой поездки Василий Николаевич все подготовит как надо и утром явится ко мне в полном снаряжении.
Поздно ночью пришел Плоткин, сообщил, что Кочубиевский высадился на Мае в двух километрах выше устья Нимни и что Куций завтра выходит на оленях с озера Токо к Гонаму. Теперь бы с неделю погоды, только с неделю, и наша экспедиция полностью завершит все свои работы. С этими мыслями я и уснул.
...Пробудился рано. Оделся, вышел на улицу. Еще темно. Крепко морозит. Седой туман окутал заиндевевшие избы, поникшие деревья, лег на землю. В застывшей мгле чуть светится дрожащий в соседней избе тусклый огонек. Где-то за рекой басом лает старый пес.
Акимовна рано затопила печь, чем-то очень вкусным пахнет из кухни. Я упаковываю свои вещи. А вот и Василий Николаевич. У него уже все в полной готовности. Садимся завтракать.
-- Ох, не к добру вы затеяли эту поездку, -- бурчит Акимовна. -Вечером передавали по радио, что ожидается буран. Переждали бы его дома, в тепле.
-- У нас нет времени пережидать. Того и гляди, в зиму завьюжит, хуже будет, -- отвечает Василий Николаевич, принимаясь за горячую шанежку.
Позавтракав, выходим на улицу. Пора бы ехать на аэродром, но кругом такой туман, что нечего и думать о быстром вылете. Мгла кажется нескончаемой, затаившейся на всем пустынном пространстве. Вдруг где-то лениво кукарекнул петух. Проскрипели чьи-то шаги по дороге. Дамка, зевая, вылезла из конуры, потянулась. По ее настроению, по веселым глазам можно предположить, что она, шельма, чует хорошую погоду.
В восемь часов пришла за нами машина.
Туман долго еще висел над аэродромом. Только во второй половине дня машина получила разрешение подняться в воздух.
Чихнул мотор. Вертолет, как норовистая лошадь, откинул высоко свой хвост. Стал набирать высоту. Я гляжу в иллюминатор. Над нами чистое и удивительно прозрачное небо, какое бывает после первого снегопада. Внизу глубокие распадки, ущелья, ложки -- морщинистое лицо земли. Наплывает океан темной, бескрайней тайги, местами разреженной буреломом, в серых латках старых гарей, с четко выкроенными озерами, с витиеватыми прожилками речек. По заснеженной земле легко скользит синяя тень вертолета. А за лесами поднимаются пологие гряды заснеженных гор. За ними зыбкие дали Станового, пленившие пытливое воображение своей таинственностью и недоступностью.
Летим прямым курсом к Утукскому перевалу. Залитый солнцем Становой все отчетливее вырисовывается синими хребтами, конусами безымянных вершин, заслоняя небо.
За первыми грядами отрогов поднялись крутые откосы главного хребта, хаос скал и ломаная линия главного водораздела. Вертолет обходит цирк слева, падает в перевальную щель и не торопясь, осторожно, пролетает ее руслом. Все дно щели хорошо просматривается. Мы ищем глазами дымок костра, палатку, пасущихся оленей. Но увы, никого нигде не видно. Значит, Улукиткан еще не успел достичь перевала.
Под нами -- главное русло пенистого Утука меж черными скалами. И тут, видимо, нет Улукиткана. Он бы, услышав гул мотора, дал о себе знать. Но ни дыма костра, ни палатки и здесь не видно. Только остроглавые скалы-останцы безмолвно следят за нами из лесных чащ.
Поворачиваем назад к перевалу. Мы с Василием Николаевичем не отрываемся от иллюминаторов. Стараемся ничего не пропустить на земле. Почему старик не приехал? Ведь он обещал быть на перевале еще вчера вечером.
Приземляемся на краю перевальной седловины, в том месте, где оленья тропа выходит сюда из Утукского ущелья. Пока я наскоро развожу костер и готовлю чай, летчики помогают Василию Николаевичу поставить палатку и разобрать груз. Они с удовольствием остались бы с нами здесь поохотиться, но должны вернуться на базу.
День теплый, по-осеннему мягкий и тихий. Нависающие над седловиной древние скалы греют на солнце свои каменные бедра. В вечереющей синеве дремлют многовековые вершины отрогов. В воздухе густой стланиковый настой. Он настолько чист, настолько приятен, что, кажется, не дышишь, а пьешь его.
До гольца, где находятся наши астрономы, совсем недалеко, часа три ходьбы пешком. Не знаю, что делатъ: дождаться Улукиткана и завтра подняться к астрономам или, не откладывая, сделать это сегодня?
-- Улукиткан, видимо, сегодня не придет, отправлюсь-ка к ребятам на голец, -- говорю я. -- Тут, на седловине, без старика делать нечего. Что ты посоветуешь, Василий?
-- Резонно, еще и потому, что завтра надо будет топать туда пешком, а сегодня за десять минут могут доставить на вертолете, -- он вопросительно смотрит на летчиков.
-- За нами дело не станет, можем залететь, -- отвечают пилоты.
-- Нынче у астрономов ночь будет жаркая, ишь как вычистило небо, -замечает Мищенко, оглядев синеву над горами.
Я беру легкий спальный мешок, укладываю его в рюкзак. Прощаюсь с Василием Николаевичем, обещаю завтра рано вернуться.
Мы снова над хребтом. Слева Алданское нагорье, впаянное в мглистую синеву безбрежного пространства. Оно для меня -- прошлое. Вряд ли когда-нибудь судьба занесет меня в этот суровый край.
Справа и слева высятся вершины, без зелени, без жизни -- тупые каменные боги. Из-за них как-то неожиданно показался богатырь-голец. Он крут, опоясан багровыми скалами. Его вершина заснежена только с северной стороны, отчего голец будто в белой папахе, лихо сдвинутой на затылок, с белыми эполетами на плечах. Он господствует над обширной округой, виден издалека, со всех сторон. К нему наш путь.
Голец -- центральная вершина Станового, великого северного водораздела. Под ним чернеют цирки -- гранитные пасти. Из них берут свое начало многие речки.
Чем ближе мы подлетаем, тем выше поднимается голец над темными пропастями, окруженными отвесными скалами. Неожиданно под самой папахой гольца появляется сигнальный дымок, явно предназначенный для нас. Мы приближаемся. Видим палатку на крошечной террасе, почти на самой макушке гольца. А вот и люди. Они неистово машут нам руками, наверное, кричат, хотя еще не уверены, что машина идет к ним.
Вертолет сбавляет скорость, повисает над гольцом парящей птицей, осторожно снижается, несколько раз ощупывает колесами россыпь и, наконец, приземляется.
Ко мне по откосу бежит помощница астронома Аля. В ee движениях, во взгляде -- порыв истосковавшейся по людям души. Я подхватываю ее, прижимаю к груди.
-- Как это вас угораздило сюда? -- спрашивает девушка, радостно оглядывая нас, и подает поочередно всем свою крошечную руку.
-- За вами. Живо собирайтесь.
На ее обветренный лоб набегают морщинки, взгляд гаснет. Она отрицательно качает головой.
-- Рады бы в рай, да грехи не пускают... Нам бы еще одну ночку вымолить у Мусонина (*Мусонин -- дух гор).
-- У тебя было достаточно времени околдовать его своими женскими чарами.
-- Не получается. Перезабыла, как это делается. К нам спускается Иван Иванович Тишкин -- астроном. Сухощавый и давно не стриженный человек.
-- Не вздумайте улететь. Деликатесов у нас нет, но чаем угостим, отменным, с душистым рододендроном. Такой чай бывает только у нас, на этой бешеной высоте. Айда в палатку. -- И он, подойдя к нам, обнимает всех.
-- Спасибо, но у нас нет времени для чаепития. -- Командир вертолета смотрит на низкое солнце. -- В следующий раз не откажемся.
Я достаю из вертолета спальный мешок, рюкзак, маузер. Мы прощаемся с экипажем. Вертолет через минуту скрывается за скалистой грядой.
-- Значит, нашего полку прибыло, -- говорит Тишкин, закидывая за спину мой спальный мешок и направляясь к палатке. -- Мы с Алей оказались невезучими. Каждую ночь туман, ничего не видно, а позавчера такая дура мела, завалило снегом палатку. Спасибо, утром пришли снизу каюр и рабочий с дровами, отрыли нас и отогрели. Мы уж на всякий случай вон на той скале, -он указал рукой направо, -- сделали надпись: "Здесь в сентябре 1953 года замерзли астрономы Вагина и Тишкин". Я думаю, пусть остается. На всякий случай.
-- Утром сотрете. Видишь, небо-то какое чистое! -- заметил я.
-- Видели мы и такое небо, да что толку. К ночи может все измениться. Откуда только и берется. На этой высоте свои законы, -- сказал Тишкин.
В палатке астрономов уютно, тепло, на всем лежит печать заботливой женской руки. Каждому предмету свое место. Пол устлан свежим ягелем.
На низком столе, сложенном из каменных плит, стоит среди бумаг букет темно-фиолетовых лютиков, самых поздних цветов альпийских лугов Станового.
Достаточно было войти в это жилище, чтоб почувствовать себя далеко-далеко от суровых гор, от скал под тобою, от тревог. Здесь было все, или делалось все, чтобы смягчить жестокое одиночество полевика, облегчить работу. Нежный аромат рододендрона, распаренного в чае, дополнял уют отшельников.
-- Я, кажется, начинаю понимать, почему вы так затянули астроопределения, -- неохота расставаться с таким бытом.
-- Все отдам, не пожалею, буйну голову отдам, -- вторит мне Иван Иванович, разливая по кружкам чай.
Я достаю из рюкзака сладости для Али, и мы присаживаемся к "столу" по-восточному, прямо на пол. Лицо у Ивана Ивановича вдруг нахмурилось.
-- Нам нужна ночь, только одна ночь, и из-за этого мы сидим на гольце семнадцать суток. Зарубки уже негде делать на стойке потерянным дням, -говорил он надтреснутым голосом.
-- Сегодня небо чистое, тихо, может, повезет.
-- Иначе, ей-богу, сойдешь с ума от этого роскошного быта и чудесного горного пейзажа, век бы не видел его. Гуси, журавли пролетели, -- как увидишь стаю, еще пуще тоска разбирает. Улететь бы с ними... Я больше не еду в поле. Хватит, только бы закончить работу.
-- Много раз ты, милый человек, говорил мне эти слова, а весной придешь и будешь слезно молить: возьмите, дышать в городе нечем, места не нахожу от шума, не сплю. Знакомы тебе эти слова?
-- Уж на этот раз не приду. Амба! Сквозь полотняную стену сочился темно-багровый закат. Иван Иванович допил чай, встал.
-- Пора! -- сказал он, ни к кому не обращаясь, и стал одеваться.
-- Ты, Аля, оставайся в палатке, поспи, а я заменю тебя, -- говорю помощнице астронома.
-- Ни за что, -- протестует она. -- Уж какой тут сон, если хорошая ночь будет.
Мы поднимаемся на вершину гольца. Она всего метрах в ста. Впереди Иван Иванович. Слышно, как твердо шагает он по россыпи, идет напрямик по невидимой глазу, но знакомой ногам тропке. На макушку он выходит по гигантским, давно развалившимся каменным ступенькам.
На вершине стоит бетонный тур для астроопределений. Рядом, под брезентом, универсал, размещенный в двух ящиках, элементы, теодолит, какие-то свертки. Все это лежит нетронутым с тех пор, как начались к горах туманы. Тут в ожидании чистого неба не одну ночь провели астрономы.
Вечерние холодные тени урезали края бездонных пропастей. Сглаживались контуры вершин. Тускнела, земля. Солнце, миновав полоску багряных туч, как бы. задержалось, свалившись на синие горы. Оно виднелось четким красным кругом и не вызывало беспокойства. Но астроном невесело сказал:
-- Вот видите, как будто все за нас: и закат, и небо, и тишь, а в воздухе тяжесть, нет той легкости, какая бывает при хорошей погоде. Вы чувствуете? -- Тишкин тронул меня за плечо.
-- Ты просто напутан, я тебе сочувствую. Но ведь на небе -- ни одного облачка. Что еще надо астрономам?
-- Чтобы все это сохранилось на ночь. -- И Тишкин стал готовиться к работе.
Я помог ему установить на туре тяжелый универсал. Пока астроном налаживал его, пришла Аля. В черном полушубке, с засученными рукавами, в валенках и шапке, она похожа на маленького мужичка. Девушка пытливо осмотрела небо, глянула на темнеющие в дымке горы, улыбнулась, видимо, довольная обстановкой.
Звезд еще не видно. Надо подождать. Мы усаживаемся на камнях у края обрыва, молча любуемся вечерним пейзажем.
-- Там, за горизонтом, -- Аля показывает на запад,-- есть города, песни, кино, интересные встречи. Как далека от нас эта жизнь и как дорога. Может быть, именно в том и счастье, что тоскуешь по ней, мечтаешь о ней.
Ей никто не ответил.
-- Бараны, -- таинственно шепчет Тишкин, толкая меня в бок.
Я смотрю вниз, куда он показывает рукой и куда сбегает острый гребень гольца. Вижу, на седловине появляется стадо снежных баранов. Россыпь гремит под их копытами, бараны торопятся к южному склону хребта и исчезают за изломом.
-- Кто бы мог их спугнуть? -- Аля вопросительно посмотрела на меня.
Я ничего не мог ей сказать. Здесь многое было необъяснимо.
Вдруг снизу налетел ветерок и неожиданно окатил нас снежной пылью. Откуда бы ему взяться, если кругом тихо?
-- Вот вам первая ласточка. Все идет как по расписанию, -- зло сказал Тишкин.
Еще две-три минуты -- и потух закат. Тьма поглотила грани откосов. Вот и вершины гор растворились в темноте. Пришла ночь. Она бесшумно выползла из ущелий и повисла над нами, глухая, неподвижная.
-- Начнем, пожалуй. -- Иван Иванович уже стоял у инструмента.
Будто только и ждал этой минуты, подул ветерок. Аля, сидевшая на ящике возле тура, плотнее закуталась в полушубок и, повернувшись спиной к ветру, стала записывать в журнал отсчеты. Шестивольтная лампочка освещала ее рабочее место.
-- Вот, подул, это уж верная примета к непогоде, -- не отрываясь от инструмента, заметил Иван Иванович.
Он натянул на голову капюшон штурмовки и, отогревая дыханием застывшие у холодного инструмента пальцы, нацелив объектив в мягкую темень звездного неба, продолжал работать. А ветер усиливался. От края снежного надува потекла в ночное пространство поземка. Колючий холодок пронизывал все тело.
Горы под нами уже тревожно и глухо гудели. Ветер словно в гневе ударял о вершину гольца, рылся в камнях, окутывал нас своим ледяным дыханием. Он шел от Полярной звезды через Алданское нагорье упругими волнами, налетавшими на нас со всех сторон. Ох, как трудно было бороться с ним, как тонка стала моя меховая куртка, как быстро холод охватил все тело от головы до ног. Я поворачиваюсь лицом к ветру.
-- Хватит, я больше не могу! -- кричит Иван Иванович, засовывая руки под штурмовку и приплясывая возле тура. -- Аля, беги в палатку, разжигай печь, а мы уберем инструмент и тоже придем,
Аля поднялась. С отчаянием посмотрела в небо, видимо, ей не хотелось прерывать работу, столько же ждали этой ночи! Но и оставаться здесь уже опасно. И она чуть не ползком отправилась вниз.
Мы едва удерживаемся на ногах. Укладываем универсал в ящик, накрываем брезентом, заваливаем камнями. Из-под левой скалы раздается нарастающий гул. Где-то обвал. Чудовищный грохот сотрясает скалы.
Спешим вниз. Тишкин поймал меня за рукав.
-- Теперь вы убедились, что горные духи живут не только в легендах, -вскричал он, съежившись от холода.
-- Признаться, впервые вижу, чтобы при ясном небе такая чертовщина дула.
Я снова смотрю на небо. Проветренное, оно кажется еще более льдистым, прозрачным и каким-то совсем доступным. В эту ночь, казалось, можно невооруженным глазом разглядеть всю глубину вселенной. А нам приходится отступать.
По палатке плещет ветер. Он хищно бросается на нее со всех сторон, подкрадывается снизу, норовит сорвать ее. Мы с Иваном Ивановичем заваливаем камнями борта палатки, потуже притягиваем трубу к стойке, чтобы не гремела. И без нее тоскливо на душе. Все-таки какое счастье иметь приют в такую непогоду!
Мы отгорожены от ветра полотняной стеной, но не можем никуда деться от проклятого гула бури и грохота падающих камней. Кажется, будто горы со всех сторон рушатся прямо на нас,
-- Товарищи, а ведь дров на ночь не хватит. -- Аля грустно глянула на Тишкина.
-- Я уже думаю об этом, -- И он смотрит на меня долгим испытующим взглядом. -- Вы очень устали?
-- Идти за дровами?
-- Нет. Давайте выложим из камней стену возле тура, отгородимся от ветра и тогда попробуем наблюдать.
Аля смотрит на него, не может понять, насколько-серьезно его предложение. А мне мысль нравится.
-- Ты, Аля, останешься в палатке, -- продолжал астроном, -- забирайся в спальный мешок и поддерживай в печке маленький огонек, на это дров хватит до утра. Мы же через каждый час или полтора будем забегать к тебе погреться, если, конечно, не... -- Иван Иванович не заканчивает фразу, поворачивается ко мне. -- Я говорю это и от вашего имени?
-- Конечно.
-- Вы с ума сошли, -- протестует Аля. -- Выложить стену на таком ветру. Это же безумие!
-- И все-таки почетнее, чем сложа руки мерзнуть в палатке, -- пытаюсь успокоить ее.
Ветер давит на палатку, будто подпирает сбоку плечом, тужится из всех сил спихнуть ее в пропасть вместе с нами. Дикая природа, видимо, серьезно решила напоследок свести с астрономами счеты. В ее распоряжении много проверенных средств доказать человеку, что он смертен, ничтожен перед ее могуществом. Как никогда, мы это чувствуем сейчас.
Надеваем на себя все, что можно. Выбираемся из палатки.
Ураганный ветер с ожесточением набрасывается на нас, словно колючим полотнищем, хлещет по лицу, слепит глаза. Мы лезем напрямик, подставляя стуже то одно, то другое плечо. Тишкин злится, плюет в морду ветру и, цепко хватаясь за выступы, упрямо взбирается на каменную высоту.
Ветер неизменно дует с севера. Здесь на вершине ему асе открыто, доступно. Тут он всесильный жестокий бог, Только поддайся соблазну, присядь, и он расправится с тобой, как ястреб с птахой.
Мы начинаем линию стены строго перпендикулярно направлению ветра. Укладываем камни. Хорошо, что они рядом под макушкой гольца и их сколько угодно.
Работаем долго, молча, стараясь держаться к ветру спиной. Но и это не помогает. До чего же он лют тут и безжалостен!
Вижу, как ветер шатает Тишкина, как неуверены его шаги, как почернело его лицо. Да и я выбиваюсь из сил. А стена еще не совсем закончена. Но дальше оставаться наверху невозможно. Мы оба, как по команде, бросаемся вниз. Иван Иванович впереди. Ему привычен этот крутой, каменистый спуск. Я тороплюсь за ним, кажется, что проваливаюсь в пустоту, чертыхаюсь и отстаю.
Палатка, уже обозначавшаяся за последним поворотом белым пятном у края черного провала, кажется каким-то привидением, удаляющимся от меня. В адском холоде теряется связь с реальностью.
Я пытаюсь окликнуть Тишкина, но ветер вталкивает мой хриплый голос обратно в глотку.
Аля не спит, ждет, гадает -- вернемся мы или нет. Услышав стук камней, скатывающихся из-под наших ног, она распахивает вход в палатку. Самим нам этого ни за что бы не сделать. Мы вваливаемся внутрь, закоченевшие, потерявшие дар речи. Девушка бросает охапку сушняка в печь, где дотлевают грудки жара, и начинает раздевать нас. Оттирает нам отмороженные щеки, дышит на пальцы, мнет их, заставляет нас двигаться. Мы неповоротливы, как тюлени. Все еще не можем освободиться от ощущения внутреннего холода. Однако понемногу жизнь снова берет верх над смертной стужей. И вой ветра за стенами палатки теперь кажется нам убаюкивающей музыкой.
-- Ну и чего вы добились? -- спрашивает Аля, дождавшись, пока мы окончательно придем в себя.
-- Не стена, крепость, -- хвастает Тишкин. -- Такую под силу, воздвигнуть разве только рабам в древние времена. Так что готовься, будем наблюдать.
-- Я готова на любые муки, лишь бы покончить с этим гольцом, -- говорит храбро Аля, наливая нам чаю и разламывая пахучую лепешку.
Тепло и горячий чай навевают сон. Отяжелела натруженная спина, окаменели ноги. Хочется прилечь, забыться. Видимо, то же происходит и с Тишкиным. Аля замечает наше состояние и по доброте своей дает нам уснуть, наверное, всего несколько минут. Но, понимая, что мы после будем корить за это, начинает нас трясти.
-- Подъем! -- кричит она звонко.
Я поднимаю отяжелевшую голову. Ох, как неохота вставать, выходить опять на бешеный ветер. Смотрю на часы: второй час ночи. Протирает глаза Тишкин. Мы все трое молча одеваемся. Гасим коптилку. Вылезаем из палатки.
По черному небу выстлался запорошенный след Млечного Пути. Промерзшие звезды дрожат в глубине бездонного пространства. Ветер бушует по-прежнему, перехватывает дыхание, бросает в лицо колючий снег.
Я несу Алин спальный мешок и тент. Она идет за Тишкиным, одной рукой держится за его пояс, другой прикрывает от ветра лицо. Горы гудят, как океанский прибой. Жуткая ночь. Ничто живое, кажется, не способно сопротивляться этой безудержной стихии.
-- Может, вернемся?! -- кричит Аля.
Но Тишкин продолжает шагать вперед, и девушка покорно идет за ним. Я как-то по-хорошему завидую воле, упрямству астронома.
Вот и вершина. Под защитой сложенной нами стены мы сразу беремся за дело. Астроном устанавливает на туре инструмент, а я заканчиваю кладку стены. Потом мы с Тишкиным натягиваем тент вдоль стены с наружной стороны, укрепляем его, и теперь внутри этого сооружения -- полное затишье, не так пробирает стужа. Можно работать.
Аля в валенках забирается в спальный мешок. Я перехватываю ее у пояса веревкой, усаживаю на ящик, кладу ей на согнутые в коленках ноги журнал.
Астрономы полны решимости -- взять полностью ночь, завершить наблюдения. Уже четыре часа, но до рассвета еще много времени. Ветер к утру становится еще более резким, делает свое дело. Все тише, все медленнее Иван Иванович диктует отсчеты, и все чаще дует на свои маленькие руки его помощница. Иногда я подсаживаюсь к ней, растираю ее посиневшие пальцы, отогреваю их, и она продолжает работать.
Более трех часов идет отчаянная борьба на пустынной вершине гольца.
У меня больше возможностей заниматься собою, чем у астрономов, но и я уже изнемогаю. От заледеневшей скалы тянет такой лютой стужей, что коченеет все тело, нет сил сопротивляться. Тишкин продолжает поворачивать инструмент, крутить винты, при этом пританцовывает, бьет руками себя по бедрам. Он торопится -- с севера наплывают тучи. Они заволакивают небо, вот-вот достигнут зенита, и тогда придется прекратить работу.
-- Ради бога, не спеши, я не успеваю, -- умоляет Аля и роняет авторучку из окоченевших пальцев.
-- Уж ты как-нибудь запиши еще этот прием или запомни, -- ласково просит Иван Иванович.
Я хочу помочь Але, а она тихо всхлипывает, прижимая ладони к лицу.
-- Все, все, конец, не буду! -- видя это, кричит Тишкин и отступает от инструмента.
Мы подсаживаемся к Але, оттираем ей руки, лицо, потом катаем ее по земле в спальном мешке. Это немного согревает девушку. Снимаем с тура инструмент, укладываем в ящик, накрываем брезентом. И все трое бежим вниз, в палатку. Только там спасенье.
Тишкин впереди. За ним с трудом поспевает Аля. Я придерживаю ее сзади за воротник полушубка. На шатких или скользких камнях ноги подламываются. Не упасть бы. Страшно от одной этой мысли. Не уверен, что поднимусь. А спуск кажется бесконечным. Что-то не видно приметных проходов, камней. Все мы это замечаем, но идем. Кажется, мы сбились с тропы.
Внезапный, огромной силы шквал ветра сотрясает горы. Невольно вспоминаю эвенкийскую легенду -- эта не ветер, а горные духи вышли на охоту, гонятся за жертвой. От их воя падают со скал дикие бараны, цепенеют в полете орлы, от их метких стрел спасенья нет никому. Беда и запоздавшему путнику, духи затуманят ему глаза, уведут в сторону от пути и начнут потешаться... Мне кажется, что нечто подобное совершается с нами. Мы действительно что-то слишком долго спускаемся в бездонную пропасть темноты.
Из-под ног Тишкина срывается камень, летит куда-то вниз в пустоту. Мы останавливаемся. Кругом -- и вправо и влево, вверху и внизу -- мрак. Откуда взялся на пути этот обрыв?
-- Давайте куда хотите, только бы не стоять на месте, я замерзаю, -голос Али полон такой мольбы, что ясно -- ей совсем невмоготу.
Невероятным напряжением воли сбрасываю с себя оцепенение, хватаю Тишкина за рукав и поворачиваю его назад.
-- Назад! -- во все горло кричу я. -- Наверх!
Только бы добраться до вершины, там найдется и тропа. Это единственный выход из положения. Почти на ощупь пытаюсь идти вверх. Слышу нечленораздельный крик Али. Наверное, что-то случилось. Но нет времени разбираться. Поворачиваюсь, хватаю ее за полушубок, тащу за собой. Другой рукой защищаю лицо от ветра.
Идти чем дальше и выше, тем труднее. Может быть, наступает мучительный конец всем земным делам, радостям и страданиям? Последние минуты бытия?..
-- Стойте, тропа! -- кричит откуда-то слева Тишкин. -- Вон она под ногами.
Мы идем на его голос. Тишкин идет вперед.
Бредем, как во сне. Аля соскальзывает с камня, падает на россыпь, вскрикивает от боли. Мы помогаем ей встать, но видим, что она сама идти не может -- сильно ушибла ногу.
-- Пошли, пошли! -- командует строгим голосом Иван Иванович, поддерживая Алю за воротник полушубка.
-- Больно, не смогу... -- Девушка готова разрыдаться.
Тишкин действует решительно, толкает девушку вперед, и мы кое-как идем. Делаем последний поворот, обходим знакомую скалу и с облегчением видим белое пятно палатки. Но Тишкин неожиданно останавливается, с губ его срывается невнятное ругательство. Тут и я различаю, что палатка нависает над черной пропастью, вот-вот готова сорваться.
В этот миг, наверное, у всех троих возникла страшная мысль: что будет с нами, если мы лишимся этого единственного приюта?! Палатка лежит на россыпи, наполовину вывернутая, хлещут гулко по парусине концы оборванных веревок. Печь свалена, посуда, постели разбросаны. Ветер тужится сорвать палатку с еще уцелевших передних оттяжек.
Хватаем веревки, закоченевшими пальцами связываем их с оборванными концами, поднимаем стойки и начинаем крепить оттяжки. Ветер ожесточенно, угрожающе гудит под нами, норовит сбросить нас вместе с палаткой в пропасть. Но уже поздно. Мы снова под защитой полотняных стен. Остается установить печь...
Теперь пусть бесится ветер, пусть свирепствует стужа -- мы выдержим, переживем. Мы сидим молча, растираем обмороженные лица, с наслаждением слушаем, как, разгораясь в печи, звонко потрескивают сухие сучья.
-- Часа на передышку хватит? -- спрашивает меня Иван Иванович. -Отогреемся -- и наверх. Всего два приема осталось, может, тучи рассеются.
Аля удивленно и покорно смотрит на нас грустными глазами.
-- Ветер угомонится, -- продолжает Тишкин, видимо, надеясь этой твердой интонацией рассеять не только наши, но и свои сомнения. Желание во что бы то ни стало сегодня закончить работу на гольце, кажется, глушит в нем разум.
Мы ждем, когда закипит чайник. Прежде чем идти на голец, надо непременно отогреть нутро кипятком. А пока что я перематываю портянки, снова обуваюсь. Подстилаю под бок спальный мешок, -- не так холодит снизу. Ноет все уставшее тело. Веки слипаются. Мысли текут сами по себе, никак не управляемые. Думы уводят меня далеко от гольца, в мир буйной зелени и горячего солнца. Но вместе с этим беспокойно шевелятся мысли о свирепом ветре на гольце, с которым снова придется схватиться.
Лежащий рядом Иван Иванович прячет голову под телогрейку, подбирает чуть не к подбородку длинные ноги. Я слышу его приглушенный голос:
-- Посмотреть бы теперь "Лебединое озеро"...
-- Спите, -- как-то по-матерински говорит Аля и накрывает нас одеялом.
Меня разбудил крик, донесшийся откуда-то снизу, точно эхо из глубокого ущелья. Затем послышался приближающийся стук камней под чьими-то торопливыми шагами. За стенками палатки ни ветра, ни гула. Полный покой. Даже не верится. С трудом открываю глаза. Лежу в спальном мешке, но не помню, когда забрался в него и как кончилась эта длинная ночь. Да и была ли она?
Иван Иванович лежит, согнувшись в три погибели, в теплой штурмовке, в валенках, накрывшись пуховым одеялом. "И твою волюшку, милый человек, сломила усталость", -- подумал я.
Он тоже пробудился, пытается выпрямиться, но мешает печь. Аля спит на своем месте, глубоко зарывшись в мешок.
Кто-то у палатки сбросил на камни вязанку сушняка.
-- Живые есть? -- послышался знакомый голос.
Меня точно подбросила какая-то сила и поставила на ноги. Не ослышался ли? Не может быть! Откуда бы ему, этому, человеку, тут взяться?! Распахиваю палатку и столбенею.
-- Улукиткан!.. С неба, что ли, свалился?! -- Обняв старика, я крепко прижал его к груди. А он еще не мог отдышаться, прийти в себя от крутого подъема. Показался мне совсем стареньким, как эти россыпи, крапленные лишайниками, и очень маленьким. Казалось, прошли годы с тех пор, как мы расстались.
-- Это ты, Улукиткан? -- послышался голос Али. -- Каким ветром тебя занесло сюда? Ночью у нас танцы были, что не приходил?
-- Знал бы -- пришел. -- И уже с явным облегчением продолжал: -- Мы с Василием шибко боялись. Тут губодуй, однако, посильней был. Долго ли до беды! Вот и поторопился к вам. Маленько дровишек принес.
Я смотрю на сухонькую фигуру старика, с глубокими следами лямок на плечах, вижу сушняк, принесенный им, представляю себе крутизну подъема.
Иван Иванович выбирается из палатки, сощуренными от утреннего солнца глазами смотрит по сторонам, удивляется.
-- А и верно, Улукиткан! -- кричит он и долго пожимает ему руку. -Неужели с Утукского поднялся так рано?
-- Да, да, с перевала. Раньше бы пришел, да ноги не слушаются, глаза не видят, куда поставить ногу. И голец стал крутой. Старому человеку, видать, все не ладно.
-- Какой же ты старик, такую вязанку дров на голец втащил! -- И Тишкин одной рукой взвесил сушняк.
-- Надо бы больше понести, да годы не пускают. Там внизу, под скалой, еще три вьюка дров.
-- И за этот не знаю какую награду тебе выдать. У нас не на чем было даже чай вскипятить. За ночь не только дрова сожгли, а и всю подстилку.
Улукиткан молча берет кастрюлю, чайник, идет к надуву за снегом.
Под ногами в глухих забоях пропастей еще густой текучий сумрак, а кое-где, прильнув к грудастым скалам, белеет туман. А здесь наверху -- утро. Оно на редкость ясное и мирное. Небо синее-синее, какое бывает после яростных бурь. Воздух резок, как лезвие бритвы, и настолько чист, прозрачен, что дальние вершины кажутся рядом, впору достать их вытянутой рукой.
Над безднами нависает солнце. Оно по-утреннему свежо и, как всегда, щедро. Нежным пламенем охватывает склоны гор, вершины на глазах рыжеют, туман трогается к седловинам, прозрачными струями сочится в небо и бесследно пропадает в синеве, где белохвостый орлан кружится, распластав неподвижные крылья.
-- Аля, айда сюда, смотри, какая красота! Весь мир в огне -- небо, снега, пропасти! -- кричит восторженно Тишкин.
Он стоит на краю пропасти, рослый, крепкий, упираясь широко расставленными ногами в землю. Весь облит багрянцем. Нагибаясь, черпает с надува пригоршнями снег и растирает им загорелую грудь.
Из палатки, прихрамывая, выбирается Аля. Зябко кутается в теплую пуховую шаль. Но оглядывает сощуренными от солнца глазами горы, и ее лицо, облитое восходом, озаряется радостью, долгожданной, которая приходит к человеку в награду после тяжелых испытаний. Ночь унесла с собой зло. Мир, как в сказке, был перед нею, весь добрый и ласковый.
-- Ух как здорово! -- кричит Аля и бежит навстречу уже возвращающемуся со снегом Улукиткану. Обнимает его, что-то говорит. Он растроган, улыбается, хочет что-то ответить, но Аля не дает ему сказать слова. Вдруг она бросается к краю террасы. На бегу оборачивается, зовет меня. Мы останавливаемся у огромной каменной глыбы. Аля опускается на колени.
-- Посмотрите, что с ними сталось... А ведь я их собирала сюда со всего гольца. -- Ее голос обиженно дрожит.
Площадка усеяна фиалками. Они росли на ней густыми пучками, покрывая скудную гольцовую почву разноцветным ковром. Но цветы не пережили ночь, погибли. Умирая, они как-то странно переплелись ножками, скучились, будто пытались одним общим усилием противостоять смертоносной стуже.
Аля осторожно берет их тонкими пальцами, укладывает на мясистые листья, поблекшими лепестками к солнцу. Усердно дует на них -- пытается оживить. А сама вот-вот заплачет.
Здесь, в поднебесье, на каменных вершинах, ничто не растет. Куда бы ни глянул -- камень, и только камень, серый, навалом, в виде крупных обломков или россыпей. И ты безмерно радуешься, увидев пучок зелени, растущей под защитою глыб. А цветок, пусть он будет самый невзрачный и совсем неприметный, здесь восхищает тебя, пожалуй, больше, чем в иных местах эдельвейс.
Аля и Улукиткан готовят завтрак. Хозяйка полна забот, не знает, чем накормить такую ораву. К тому же утром должны прийти их каюр и рабочий из лагеря, расположенного у подножья гольца. И хотя полевики не очень-то требовательны и разборчивы в еде, все же Але хотелось соблюсти давнишнюю походную традицию -- для гостя, лица священного, выставлять все лучшее на стол.
Мы с Тишкиным отправились вниз к скалам, опоясывающим голец, за дровами, доставленными туда на оленях Улукитканом.
Под скалой, куда мы спустились, стояли четыре оленя и лежал ворох стланиковых дров. Только Улукиткан мог сделать такое.
Иван Иванович помогает мне взвалить на спину сучковатую вязанку дров. Я перехватываю ремешком лямки на груди, пробую, удобно ли лежит груз, -- путь нелегкий до вершины. Потом помогаю навьючиться астроному. На подъеме будет жарко. Снимаю шапку, засовываю за пояс. Расстегиваю ворот телогрейки ч, опершись на посох обеими руками, оглядываю наш обратный путь -- каменистые склоны, барьеры из разрушенных скал, за которыми синеет высокое небо.
-- Пошли, -- говорит Тишкин и трогается первым.
На плечах килограммов по тридцать неудобного груза. Он торчит копной из-за спины, качается, никак не подладишь к нему шаг, и от этого он кажется во много раз тяжелее. Но что поделаешь. К этому мы все привыкли. Твердо храним одну из заповедей полевика: умей обеспечить себе приют, тепло и пищу. Тогда милостива к тебе дикая природа, успешней пойдет работа.
Аля угощает нас пшенной кашей.
После завтрака мне надо было просмотреть журналы астрономов и наметить с ними маршрут и срок их возвращения с гольца в "жилуху". Улукиткан выбрался на скальный выступ и, усевшись на нем, долго всматривался куда-то вдаль. В эту минуту он напоминал обескрыленную птицу, отставшую от стаи, предчувствующую свой близкий конец. Да, может, и он тоже сюда больше никогда не попадет.
Теплый день, синее безоблачное небо, отличная видимость обещают астрономам успешное и полное завершение работы. Завтра и они начнут спуск с гольца. Я смотрю на Тишкина и Алю. Они здорово исхудали и устали от ветров и стужи, от постоянной нехватки воды и дров, от несбывающихся надежд на хорошую погоду. Но без этой палатки на вершине гольца, без непогожих и бессонных ночей, без пшенной каши и рододендронового чая -- без всего этого они, наверное, не мыслят свою жизнь.
Последний раз смотрю на палатку, приютившуюся на краю жуткого провала, на узлы веревочных оттяжек, на скалу, где углем написано преждевременное оповещение о гибели астрономов. И в памяти проносятся, как кинокадры, переживания прошлой ночи, вой холодного бурана, работа на гольце, проклятья Ивана Ивановича. Мне как-то даже обидно, что ни он, ни Аля не вспомнили, не заговорили про эти злоключения -- это были будни астрономов.
Пора уходить и нам. Улукиткан уже стоит, готовый в дорогу, с посохом в руке, с котомкой и берданой за плечами. Быстро собираюсь. На спине рюкзак со спальным мешком и с однодневным запасом продуктов. Наш с Улукитканом путь к перевалу. Василий Николаевич уже ждет, наверное, проглядел глаза, волнуется.
Попрощавшись с астрономами, трогаемся в путь. Спустившись на край террасы, останавливаемся, машем прощально отшельникам поднебесья, стоящим на грани крутого ската.
Наш путь -- на запад, по главной линии водораздел л.
Безмолвен мир, холодный и мрачный, только шорох камней под ногами да глухой гул ветра в ущельях.
Снова с Улукитканом
Идем вниз, все вниз и вниз -- по россыпям, узким проходам между скалами, по зубчатым гребням и уступам горных гряд. Солнце то рядом, у левого плеча, то обгоняет нас. Но вот остались позади курумы, безжизненные развалины и голые вершины скал. Мы как-то неожиданно, будто мгновенно, спустились в иной, живой мир, в царство зеленых стлаников.
Здесь и шагается легко, и дышится глубже -- влажной свежестью, оставшейся на кустарниках и на мхах от ночной росы.
Старик покрикивает на оленей, торопит. Солнце уже впереди нас, низко над вершинами гор. Идем мы с ним в одном -- западном направлении.
Гребень обрывается крутыми откосами. Под ними на дне седловины озеро, окантованное по краям стлаником. Вода в нем невероятной синевы и прозрачности, даже издали камни на дне можно пересчитать. Легкий ветерок, совсем неощутимый для нас, колышет искрящуюся на солнце поверхность озера. Оно кажется осколком драгоценного камня, упавшего с другой планеты.
У спуска задерживаемся. За озером черная скала, вся исполосованная шрамами -- следами никогда не прекращающихся зимних обвалов. А кажется, будто какое-то доисторическое чудовище оттачивало на этой скале свои когти. Я внимательно осматриваю ее, ищу проход. Только бы подняться на этот перевал, там близко и до нашего лагеря.
До наступления полной темноты не более полутора часов. Если поторопиться, пожалуй, успеем добраться до перевальной седловины. Улукиткан ведет передохнувших оленей, я замыкаю караван.
Обходим скалу, долго и трудно взбираемся по развалинам, заросшим мелкими кустами рододендрона, работая руками и ногами. Кое-как выбираемся наверх. Солнца уже не видно. Но еще светло нежно-сиреневое небо. Ветер откуда-то пригнал небольшое облачко. Оно дозором пронеслось в вышине и растворилось над нами в вечерней густоте неба. "К чему бы это?" -- хотел я спросить у старого проводника, но не стал его задерживать. Улукиткан неутомимо шагал вперед. Впрочем, уже ясно и самому: вслед за облачком, с запада, где рушатся багровые громады заката, плывут, набухая, хаотические нагромождения туч. Они заволакивают небо. С какой болью, наверное, сейчас на гольце встречают их астрономы! Неужели и завтра они останутся там?
По моим расчетам, мы уже должны быть на седловине. Но тут не заметно никаких признаков жилья. Не сгорела ли палатка? Где Василий Николаевич? Я невольно прибавляю шаг. Разряжаю в воздух карабин. Никакого отзвука.
Ночь. Природа засыпает тихо, покойно. И вдруг сквозь тьму пробивается яркое пламя костра. И на душе вмиг светлеет.
Идем на огонек. Он мигает, то заслоняется камнями, то вспыхивает, приближается. Я издалека чувствую его бодрящее тепло.
Мы спешим на зов костра, там ждет нас привал, горячий чай и, может быть, долгий ночной разговор с Улукитканом, если его не утомил день. Так уж повелось при наших встречах: он что-нибудь вспомнит из прошлого, откроет мне новую страницу своей жизни. А она полна драматизма, тяжелых лишений, неудач, но и человеческих радостей, счастливых находок.
Черное от туч небо слилось с потемневшим горизонтом. Глаза в такой темноте почти не нужны, идем на ощупь, защищая лицо протянутыми вперед руками.
-- Ку-у-й, -- слышу наконец недалеко голос Василия Николаевича.
Отвечаю ему. Мы выходим из кустарника. Идем по ягельной поляне, на краю которой костер, палатка. Василий Николаевич бежит навстречу, обрадованно кричит:
-- Слава богу, дождался. Весь вечер глаз не спускаю со склона, извелся. Неспроста поговорка: ждать да догонять хуже всего.
Он накрывает на стол. . Я помогаю Улукиткану развьючить и отпустить оленей, достаю мыло, полотенце, иду к ручью. Ключевая вода будто смывает с тела усталость, наполняет душу какой-то удивительной легкостью. Пасущиеся олени, людской говор, веселое потрескивание сушняка в костре, приготовление к ужину -- все это вознаграждает за долгий и трудный путь. Рассаживаемся, как обычно, на земле и начинаем вечернюю трапезу.
Улукиткан подтаскивает к себе потку, достает из нее свою посуду, сумочки с чаем и сахаром, затвердевшую от долгого хранения лепешку. Василий Николаевич торжественно выкладывает на стол помидоры, огурцы -изысканнейшие деликатесы в нашем походном быту. Ставит на стол кастрюли с жареными куропатками и грибами. Костер из стланикового сушняка пышет смолистым жаром, хорошо освещает застолье.
После такой прогулки по Становому жареные куропатки -- царское блюдо. До чего же вкусно!
Василий Николаевич лезет в свою потку, достает бутылку спирта, ловким взмахом выбивает пробку. Малюсенькие глаза Улукиткана блестят.
-- Однако, я не даром ноги маял, шел сюда, -- говорит он, кивнув на бутылку. -- Пошто сразу не поставил?
-- Куда спешить, успеем. -- И Василий Николаевич разливает по кружкам огненную влагу.
Я хочу немного отодвинуться от костра, уж больно припекает. Поворачиваюсь и неожиданно замечаю два ярких звериных глаза, пристально наблюдающих за нами из темной глубины стланиковых зарослей. Хватаю горящее полено, но слышу спокойный голос Улукиткана:
-- Не надо -- это Турген.
Рыжий пес, с опаской поглядывая на нас, приближается, обрадованно ластится к старику. Улукиткан задумчив.
-- Когда шел сюда, думал: может, больше не встретимся. Я вернусь в свое стойбище, старому мало дел остается в тайге, не ходить больше по ней... А ты куда путь потянешь? -- Видно было, что этот вопрос давно занимал Улукиткана.
-- На Таймыр, в тундру.
-- Это далеко?
-- У Ледовитого океана.
-- Ую-ю, -- протянул он, и его лицо омрачилось.
Помолчали.
Улукиткан расшевелил огонь, поднял дрожащей рукой кружку со спиртом, глянул на Василия Николаевича, на меня и заговорил тихим голосом, который лился из самой глубины его существа.
-- Много лет назад я пришел к тебе, -- он поворачивается в мою сторону, -- чтобы показать Ивакский перевал. На перевале ты сказал: "Останься с нами". Я остался. Мы долго ходили по тайге, лазили на большие горы, таскали вьюки через болота, были там, куда люди совсем не ходили. И все-таки мы живыми вернулись назад... Что было плохо -- забудь, хорошее носи в сердце. Теперь уедешь, моя душа всегда будет болеть за тебя.
Старик дважды глотнул из кружки, не дыша, запил спирт холодной водой.
Мне хотелось многое сказать старику, хотелось поблагодарить его за все доброе, что он сделал для нас в долгие годы скитаний по земле его предков.
Мы учились у него понимать природу, учились у него человечности, нам хотелось походить на этого человека, не знающего, что такое ложь, лицемерие, слабость!
Спасибо тебе за все, хороший ты мой человек!
Но как мне сказать тебе обо всем этом? Ведь тебе просто не понятно, например, что можно быть и дурным человеком... Я отвечаю на своеобразный тост старика:
-- Мы прилетели сюда попрощаться с тобой, Улукиткан. Пусть твой чум, твоя тропа, твое большое сердце не знают лиха. Как бы мне хотелось, чтобы снова наши тропы сошлись в этой короткой жизни.
-- Другой в твои годы из чума не вылазил бы, а ты еще проводником ходишь. Живи долго, старина, ты еще нужен людям. За твое здоровье! -присоединяется и Василий Николаевич, выпивает спирт, машет головой, кряхтит.
Старик молчит, чуть прикрыв глаза тяжелыми веками. Я смотрю на его морщинистое лицо, освещенное дрожащим светом костра, на шишковатые кисти рук, на истрепанную донельзя одежонку.
Ведь Улукиткан едва ли не последний из эвенков, досель не расставшийся с жизнью кочевника. Умрет он, и с ним бесследно исчезнет многое из жизни этого самого древнего народа Сибири, никогда не имевшего своей письменности, запечатлевшего свою историю и самобытность лишь в сказках да легендах. Поэтому мало мы знаем о своеобразной, многовековой культуре эвенков, о их непримиримости к рабству, о традициях и обычаях.
Хмурые, еле различимые в темноте тучи низко ползут над седловиной. Появляются в воздухе одинокие снежинки.
Улукиткан допил чай, убрал посуду, встал и долго растирал свои худые, усталые ноги. Где-то слева на мысу загремела россыпь, растревожив тишину ночи. Старик отошел от костра, стащил с головы шапку, прислушался. Гул скатывающихся камней стих в глубине провала.
-- Однако, снег скоро перестанет, спать будем у костра, -- сказал он и стал доставать из вьюка свою постель.
-- Ты уверен?
Он бросил постель на землю, взял меня за руку, повел к тому месту, где стоял.
-- Слушай, хорошо слушай, сам, без меня догадаешься.
Я напрягаю слух. Над седловиной чуть слышный, сонный лепет ручейка, еле уловимый шелест зеленых стлаников. Да еще слышится, как, срывая нежные ростки ягеля, олени почмокивают губами: по-по-по... Нет, не нахожу я в ночных звуках объяснения прогноза старого звенка. Смотрю на небо -беспросветная, ничего не говорящая сплошная темень. Старик шутливо толкает меня в бок рукой.
-- Я же тебе сколько раз говорил, да ты забыл: когда ночью ключ шумит вверху -- значит дождя или снега не жди. Эта худая туча скоро уйдет, и снег перестанет.
Мне грустно. В последний раз ночую я у костра с этим мудрым старцем. Видимо, это понимает и он. Мы так сроднились за эти годы, стали настолько близкими, необходимыми друг другу, что просто еще не можем представить, как разойдемся навсегда.
Расстилаю спальный мешок рядом с ним -- голова к голове. Улукиткан набивает олочи сухой мягкой болотной травой, чтобы утром, не мешкая, обуться. Потом пододвигается к огню и сушит портянки. Вот сидит рядом со мной на оленьей шкуре с поджатыми под себя ногами, маленький, сухонький, почти прозрачный, с иссеченным морщинами лицом.
Вдруг ветер со всего размаха ударил по костру и осыпал нас искристым жаром, огненный вихрь взвился к небу. Улукиткан оторвался от дум, стряхнул с полы горящие угольки, свернул портянки, засунул их Б олочи.
-- Альгому вспомнил, -- вздохнул он. -- Там осталось детство и могилы предков, их следы на тропах. А тут, -- он кладет ладонь на сердце, -- тут боль, что ни разу не вернулся к этим родным местам. Птица вон как далеко улетает, но гнезда своего не забывает.
-- У тебя еще есть время, побывай на своей родине.
-- Никто не знает, что будет завтра. Буду жив -- утром обязательно пойду на самый верх перевала, может, с горы увижу Альгому.
-- Меня возьмешь с собой? -- обрадовался я.
-- Альгома тебе -- чужое горе, зачем напрасно маять ноги?.. Я пойду наверх один. С горы, наверное, узнаю место, поклонюсь ему. Может, боли в сердце не останется. Старики никогда не думали, что жизнь эвенков так изменится, вот бы сейчас встали, посмотрели, эко удивились бы.
-- Ты жалеешь о прошлом? Думаешь, эвенкам хуже оттого, что они перестали кочевать?
Старик поежился, будто я разбередил его больное место.
-- Об этом нечего жалеть. О другом думаю. Молодые забывают наши обычаи, нужные людям, которые должны еще жить. Раньше у эвенка ничего не было только для себя. Еда, ружье, шкура, снасти -- бери, что тебе надо, спрашивать хозяина было не положено. Никто никого не обманывал. Ты сильный -- давай больше. Добыл зверя -- тащи на стойбище, дели всем поровну. Рыбу поймал -тоже на всех. Только ему за добычу голову зверя и шкуру сверх его доли давали да еще за удачу от всех ему доброе слово говорили. То был правильный закон, закон тайги. Его никогда не должны забывать люди...
-- Ты прав, такой закон нужен всем людям. Его создала жизнь, испытанная в течение многих веков, и без него вряд ли кочевники дотянули бы до наших дней.
-- У них не было бумаги, букв, чтобы писать слова, все обычаи держали в голове. И школа была другая, которая показывала, как жить в тайге. Каждый проходил ее, учился пускать стрелу по зайцу, настораживать снасть, подманивать на пикульку кабаргу, запирать берлоги. Потом их спрашивали старики, как они научились это делать. Могут быть кормильцами семьи или еще надо учиться. Не каждому парнишке сразу везло назваться охотником. Поэтому эвенки хорошо знали тайгу, сильные были и не искали другой жизни.
Улукиткан задумался. Мы сидели молча. Я смотрел на его лицо, освещенное трепетным пламенем, и тоскливо думал о том, как мне будет недоставать в жизни дружбы с этим мудрым старцем.
-- Но в обычаях наших было и такое, что не нужно теперь, -- продолжал Улукиткан. -- Раньше без этого нельзя было обойтись... Когда на стойбище приходил голод, мор, когда даже самый сильный не мог добыть еду, тогда слабым старикам, которые уже не охотились, кормились тем, что добывали молодые, -- намекали, что они сделали свое в жизни: родили детей, научили их всему, что сами умели и знали, и теперь должны уйти из стойбища. Хорошие слова говорили больным и калекам, советовали и им уходить. Так нужно было, чтобы остальные остались жить и продолжали род... Это был долг. Тех, кто должен был умереть, не уговаривали. Уходили такие из чумов в самую стужу, без огня и без пищи, не жить уходили. Тогда этот закон был правильным для кочевников, его тоже сделала сама жизнь. Теперь он не нужен...
-- Все это мне понятно так же, как и твоя боль, что забываем хорошие обычаи. Но согласись, Улукиткан, жить-то теперь стало лучше эвенкам?
-- Ты правильно сказал. Жить всем куда с добром стало. У каждого своя изба, на стойбище есть и школа и больница, за товарами не надо далеко ходить -- магазин рядом. Кто побежит от такой жизни? Кочевать хорошо было раньше, когда в лесу было много зверя, ягод, птицы. А теперь тайга бедная стала. Маток убивают, телят глушат, ничего не жалко, будто чужое! Неправильно делают. Пошто не наказывают таких разбойников? Надо отобрать ружья у всех, которые разоряют тайгу, не смотрят, когда можно охотиться, когда нельзя, по кому можно стрелять, а кого нельзя трогать. Таких даже пускать в тайгу не надо. -- Улукиткан хотел еще что-то сказать, но лишь безнадежно махнул рукой и вдруг тихонько попросил: -- Давай маленько спирта, вот столько. -- Старик показывает кончик пальца.
-- Ты же после спать не будешь.
-- Ничего. Когда я думаю о тайге, сон все равно отлетает от меня. Спирт съест боль сердца...
Я достаю бутылку, лью тонкой струйкой в подставленную стариком кружку.
-- Еще другую беду хочу сказать тебе, большую беду. Надо хорошо думать, чтобы эвенки не уходили от своих стойбищ, где у них все есть. Чтобы они были хозяевами тайги, умели жить в ней, больше пользы давали. А то молодые бегут от оленьих стад, от пушного промысла, будто в чужой стороне их радость, а не тут. Потому что в школах их учат не тому, что надо эвенку, и они, как марал во время гона на рев охотничьей трубы, бегут из тайги в городскую жизнь и не понимают, что это худо -- бросать свое стойбище, тайгу. -- Голос старика звучал все глуше, все тише, видать, нелегко ему высказывать эти давно его мучающие думы о покинутой когда-то родной Альгоме, о судьбе своих сородичей.
Разговор оборвался. Тихие дуновения ветра легонько раздували синие вспышки костра. К полуночи воздух становится все более чистым и чутким. В нем еле уловимый шорох курумов, медленно сползающих с вершин в провалы. На юге резко и густо синеет полоска льдистого неба. Тонко пахнет из ложбин свежим снегом. Слышно, как далеко внизу Утук ворчит, срываясь с гладких валунов и убегая в темноту.
Беру чайник, шагаю к ручью. Иду медленно, осторожно приминая сапогами ягель, чтобы не растревожить ночную тишь, полнее ощутить безмолвие гор. Нагибаюсь к воде. Она поет стеклянным перезвоном, таким чистым и ясным, будто неземным. Набираю полный чайник, но не ухожу, стою на каменистом бережку. Хочется разгадать, о чем так печально поет ручеек. О потерянном лете? Об увядших цветах на горных лужайках? Или это его последняя песня, перед тем как уснуть скованному стужей? Как жаль, что мне непонятен его язык. А вот если позвать Улукиткана, он послушает этот грустный шепот ручейка и непременно переведет его немой лепет на человеческий язык. Старику все тут понятно, все доступно, это все его.
Возвращаюсь к костру.
-- Спать надо, -- говорит старик усталым голосом и, поднявшись на ноги, осматривает все еще черное небо. -- Человеку сон прибавляет силы, как медведю -- голод, птице -- страх.
Засыпая, я снова и снова думал о том, что навсегда покидаю эти места и что слова: Становой, Алданское нагорье, Джугджур, Селиткан, Сага, Шантари, Ямбуй -- теперь будут звучать для меня как старинная, родная песня.
Прощай, Альгома!
Пробудился я внезапно от какого-то странного прикосновения, словно кто-то сильно толкнул меня снизу. Одновременно откуда-то из самой глубины гор донесся затяжной приглушенный рокот. Казалось, где-то рядом в седловине ломались скалы, падали вершины, сотрясая землю. "Обвал", -- шевельнулось в голове. Откидываю капюшон спального мешка. Приподнимаюсь на руках. Горит костер, Улукиткан, тоже встревоженный, стоит несколько поодаль от огня, без шапки, прислушивается к затихающему в провалах гулу. С минуту мы находимся в состоянии какой-то немой неподвижности.
-- Чертям не спится, нашли время баловаться, -- сказал я, успокаиваясь.
Из палатки выскочил полураздетый Василий Николаевич.
Но уже все стихло. Прошел испуг. Без звезд не угадать времени.
Теперь не уснуть. Я оделся. Сходил к ручью, умылся. Стал собираться.
Улукиткан сидел у огня, будто забыл, что надо идти на хребет.
-- Сердце не спокойно, -- заговорил он, видимо, продолжая вечерний разговор. -- Может, беда караулит меня за то, что я не вернулся на Альгому. -- Улукиткан кивнул головой в сторону чуть видневшихся в темноте вершин и стал не спеша собираться. Накинул на сухонькие плечи дошку. Она у него такая старенькая, такая поношенная, что кажется старше хозяина. Он мог бы давно сменить ее на новую, но, видимо, не хочет расстаться с заплатами, с дырами и пятнами, напоминающими ему пережитое.
Василий Николаевич разогрел завтрак. Мы быстро расправились с ним, запили чаем и были готовы покинуть стоянку. Но вокруг еще темно. Стоим, ждем... Будто чья-то невидимая рука начала сдирать мрак с вершины Станового. Из-за перевала, с южных теплых склонов гор надвинулся сырой, рыхлый туман, лег на гребни грудью, да так и замер в грозной неподвижности.
-- Однако, пойдем, -- Улукиткан проткнул посохом холодный воздух, показав на голубеющий запад, -- ходить будем тихо, говорить не надо.
Старик поправил на плечах котомку, связал ремешком лямки на груди и зашагал к уже четко выступившим из мрака скалам.
Идем не торопясь. Улукиткан шагает легко, как настороженная лань. Безошибочно находит проходы, камня ногами не потревожит. Я не отстаю, ступаю точно по его следам. За все шесть лет наших с ним скитаний я всегда видел Улукиткана идущим впереди. Все трудности и неожиданности пути в горах или по болотам он брал на себя.
-- Ты, наверное, думаешь, что старик сдурел, на какую гору лезет, чтобы только издали посмотреть на Альгому? -- неожиданно повернулся ко мне Улукиткан.
-- Зря говоришь так, наоборот -- завидую тебе, что ты увидишь родные места, вспомнишь детство свое, которое так бережно хранишь в душе. Я готов подняться на две, на три такие горы, чтобы увидеть Кавказ, мой Кардоник, где родился, и так же, как ты, слишком рано и слишком далеко ушел от своих родных мест.
-- Послушай старика, обязательно туда вернись, посмотри из детства на всю свою жизнь.
И Улукиткан с таким участием посмотрел мне в глаза, что казалось, готов он свернуть с этого пути, забыть про свою Альгому и вести меня в далекий край горячего солнца, на мою родину.
Утро пасмурное. Тяжелые тучи плывут беспрерывной чередой на юг и пропадают за рваным краем Станового.
Мы осторожно шагаем по шатким плитам. Все выше и выше в тишину, нарушаемую лишь нашим дыханием.
Туман, что на рассвете завладел Становым, неожиданно отступил, бесшумно, как хищник, сполз со склонов. Но еще долго там курились перевалы. Ветер тянул с неприветливого севера, но был мягким и даже ласковым. Он растревожил темный свод неба, нависавший над серыми холмами, и мы увидели между ними голубеющие прогалины. В них блеснуло солнце. Исполинские тени вершин пали в провалы и чернели до самого горизонта.
Дальше узкая щель, будто незажившая сабельная рана, развалившая на две части хребет. В ней холодно и сыро. Жутким кажется в этой замшелой глубине одинокий крик ворона.
За щелью, наверху, неширокая терраса, сплошь затянутая топкой тундрой и окантованная с севера снежной каймой.
-- Дальше воды не будет, давай тут попьем чаю, потом легче идти, -предложил я, заметив, как тяжело старик дышит и как никнет к земле его тело.
Он молча опустился на камень, с кряхтеньем распрямил уставшие ноги, долго развязывал ремешок, стягивающий лямки на груди, и, откинувшись на спину, уставился в синее небо невидящими глазами, Я собрал охапку мелкого сушняка, разжег костерок между двумя камнями, поставил на них чайник. Улукиткан с трудом поднялся, подошел к огню, таща за собой котомку и бердану.
-- Чаю попьем, сразу ходить будем наверх. Может, и правда, Альгому увижу.
За соседними развалинами послышался тревожный крик кедровки. Улукиткан насторожился. Вслед за криком птицы оттуда же донесся стук камней, приглушенный расстоянием. "Что бы это могло быть?" -- Я привстал. Опять стук. И вдруг как загремит!..
Старик схватил чайник и одним движением выплеснул из него воду на костер. Приседая, он подал мне знак -- не шевелиться, а сам горячо, напряженно смотрит куда-то вправо. Нет и следа усталости на его лице, в его позе.
Не глядя на меня, он вытягивает руку, выпрямляет палец.
-- Зверь! -- чуть слышно шепчут его побелевшие губы.
Я слегка приподнимаюсь. Ничего не вижу, кроме шишковатого пальца, направленного в сторону гребня. Но вот что-то огромное и живое попадает в поле зрения: "Сокжой!" (*Сокжой -- дикий северный олень) Он появляется из провала метрах в полутораста от нас и стоит весь на виду, дескать, любуйтесь!
Зверь молодой, высокий, темно-бурый. На тонких и стройных ногах праздничные светлые чулки. Слегка горбоносая голова, с белой короной, сплетенной из симметричных рогов, очень подходит к его кажущемуся коротким туловищу. Взъерошенная шерсть на спине выдает его буйное настроение. Он стоит на выступе из бурого камня, щедро политый солнечным светом и четко вырисованный на фоне голубого неба. Он так красив и независим, что мы не можем оторвать от него взгляда, молча и недвижно, с волнением и любопытством наблюдаем за ним.
Вдруг он весь поворачивается к провалу и, замирая, бросает в немое пространство глухой, протяжный рев -- явно вызов. Но кому? Никого нет. А зверь, угрожая, трясет рогами, и мы видим, как у него по округлой спине шевелятся бугры упругих мышц. Он бьет копытом по плите и снова ревет, наполняя эхом горы. Такое нельзя забыть.
Легкий, еле заметный ветерок нет-нет да и налетит со стороны зверя. Старик толкает меня в бок, показывает правее, на край ложбины.
Там неожиданно появляется из-за края излома, несколько ближе к нам, огромный куст рогов. Потом показывается голова с круглыми и злыми глазами, обращенными к противнику, стоящему на выступе. Это старый сокжой -- хор. Он делает неторопливый шаг из-за камня вперед, и мы видим широкую грудь, разделенную посередине длинной седой гривой. Опустив низко голову, разгребает ногами мочажину и сильными ударами отбрасывает ее далеко назад. Трясет головой. Издает короткий, басистый рык. За ним на краю ложбины появляются самки и, не обращая внимания на происходящее, начинают кормиться. Их девять, с молодняком. Им, видимо, уже надоели междоусобицы быков и их буйства. Брачная пора у сокжоев прошла, но самцы все еще злобятся друг на друга и при встречах бьются.
Увидев близко самок, молодой сокжой было ринулся к ним, но вдруг остановился. На него уже несся разъяренный хор. Звонко столкнулись рога. Сгорбились могучие спины. В этом положении оба зверя и замерли на какое-то мгновение.
Пар, вырываясь из открытых ртов и ноздрей, окутывал морды дерущихся. Протяжный рев расползался по ущельям, скалы басовито вторили ему. Мы видели, как по бурой шкуре хора пробежала дрожь, на ногах вздулись мышцы, и в следующее мгновение он всей своей геркулесовской тушей подался на противника. Столкнул его с места, стал теснить к скату. Молодой сокжой оторвался от него, описал полукруг и, нагнув низко голову, хотел ударить противника сбоку, но был старым принят точно на рога. Слышится гулкий удар. Еще более сильный удар -- и рога намертво переплелись.
Теперь оба стали яростно напирать друг на друга. Из-под копыт брызнула щебенка, загремели камни, затрещал мелкий кустарник. Громче зашумело эхо в скалах. Видно было, что им уже не расцепиться. Этого я и хотел. Обрадовался. Наконец-то я пополню свою коллекцию парой черепов диких оленей со сцепленными навеки рогами -- этим редким даже в тайге чудом.
Я протянул руку за карабином и хотел было встать, но Улукиткан строгим взглядом остановил меня. Он еще чего-то ждал.
Молодой сокжой, казалось, готов был сдаться, да разве расклинишь рога! А хор свирепел. Развернувшись, он оттеснил соперника к обрыву, надвинулся на него изо всех сил. Еще рывок, и у молодого подломились ноги, он потерял опору и начал медленно сползать в пропасть, таща на своих рогах и противника. Тот спохватился, уперся копытами в кромку, но не удержался и тоже стал сползать вниз. И оба, так и не расцепившись, покатились вниз. Упали в пропасть?!
Но не успели еще мы прийти в себя, как там внизу протяжно заревел один из сокжоев. Самки всполошились. Раздавшийся из провала стук копыт стал приближаться. Еще через минуту послышалось прерывистое дыхание зверя и на площадку выскочил молодой сокжой. Он с разбега отбил двух самок и погнал их, забирая все выше и выше, к боковому отрогу.
И тут появился третий бык, выросший точно из-под земли. Худой, длинный, шкура в свежих латках от побоев. Хромой на заднюю ногу. Видно, крепко досталось ему в этот брачный сезон. И теперь он не решается вступить в конфликт с быками, как говорится, подбирает то, что плохо лежит. Вот он, пригрозив рогами, рявкнул на самок, повернул их вправо и погнал вниз, все махом и махом...
-- Такого мои глаза еще не видели. А этот хромой, -- Улукиткан показал рукой вниз, -- там, однако, стоял, за скалой. Хитрый, почти всех самок забрал...
На главную: Предисловие