XXIV
После смерти Гордея Евстратыча брагинский дом совсем опустел и точно замер. Татьяна Власьевна перенесла потерю сына с христианской твердостью и с христианской же твердостью делалась все скупее и скупее, ко всем придиралась, ворчала и брюзжала с утра до ночи, так что на всех нагоняла смертную тоску. Посторонние люди теперь редко заглядывали к Брагиным, да и те, кто приходил, были не рады, потому что Татьяна Власьевна всех одолевала жалобами на свою бедность. Скупость старухи доходила до смешного, так что она всю семью просто сморила голодом. Даже кривая Маланья и та потихоньку ворчала в своей кухне, прожевывая свою корочку черного хлеба, которой ее же и попрекали. С раннего утра Татьяна Власьевна поднималась на ноги и целый день бродила по дому, как тень, точно она все чего-то искала или кого-то поджидала.
– Совсем наша старуха рехнулась, – говорила Маланья, – чего шатуном-то бродит по горницам как зачумленная… Прости ты меня, Господи!..
Теперь во флигельке опять поселился Зотушка и занялся разным мастерством: стряпал пряники, клеил какие-то коробочки, делал ребятишкам свистульки – все это продавал и деньги сполна отдавал матери. «Источник» пригодился семье в самую трудную минуту и почти один прокармливал семью своими художествами, потому что Михалко и Архип проживались в Белоглинском без всякого дела и вдобавок пьянствовали. Пьяный Михалко каждый раз исправно отправлялся к Колобовым, требовал Аришу и производил какой-нибудь скандал, а раз даже выбил все стекла в окнах. Впрочем, последняя штука была придумана Володькой Пятовым, который тоже болтался теперь в Белоглинском заводе, по обыкновению, без всякого дела и постоянно подбивал Михалку добывать жену, как еще советовал покойный Гордей Евстратыч. Михалко несколько раз ходил в волость и требовал, чтобы привели ему жену силой. Может быть, при самом Гордее Евстратыче и можно было устроить такой «оборот», но теперь волостные только подсмеивались над ругавшимся Михалкой. Колобовы были люди сильные и влиятельные, и против них идти было трудно. Архип даже не пытался воротить жену и скоро исчез куда-то на прииск, куда его отрекомендовал Шабалин.
Между тем по Белоглинскому заводу ходили самые упорные слухи, что Брагины обанкротились только для видимости, а деньги скрыли и теперь только прикидываются бедными, чтобы отвести глаза. Этому верили даже такие люди, которые слыли самыми обстоятельными и рассудительными. Когда о. Крискента спрашивали об этом щекотливом обстоятельстве, он, застегивая и расстегивая пуговицы своего подрясника, выражался очень уклончиво и говорил больше о том, что Гордей Евстратыч по церкви отсчитался начисто, хотя конечно, и т. д. Главным источником, откуда расходились эти слухи, являлся шабалинский дом. Вукол Логиныч не стеснялся и всем говорил:
– Известная вещь: деньги у старухи, вон она как пришипилась. Ежели бы я до нее имел касательство, так небось все бы отдала. Знаем мы, какая такая ихняя бедность! Побогаче нас будут… Спасенная-то душа не глупее нас с вами, хоть кого проведет. Только понапрасну она деньги сгноит, вот чего жаль.
Варвара Тихоновна вполне разделяла мысли своего сожителя и постоянно настраивала Михалку против бабушки. Этой потерянной женщине нравилось этим путем донимать спасенную душу, отплачивая с лихвой за то презрение, с каким Татьяна Власьевна всегда относилась к «шабалинской наложнице». Михалко с своим другом Володькой Пятовым часто бывали теперь в шабалинском доме, особенно когда не было налицо самого Вукола Логиныча. Варвара Тихоновна не прочь была разыграть роль настоящей хозяйки дома, и она принимала молодых людей с такой же непринужденностью, как и «настоящие дамы», хотя и неоднократно была бита за такое «мотовство» пьяным Вуколом Логинычем. Эти бурные сцены обыкновенно заканчивались примирением, и Варвара Тихоновна еще успевала выпросить себе какой-нибудь ценный подарок, а за синяками и зуботычинами она не гналась, хотя всегда и высказывала очень логично ту мысль, что ведь она не законная жена, чтобы ее полосовать как корову.
– А ты прямо на горло наступи старухе, – учила Михалку Варвара Тихоновна. – Небось отдаст деньги, если прижать ей хвост-то. Чего смотреть ей в зубы-то. Все в голос кричат, что Татьяна Власьевна спрятала деньги. Уж это верно, как в аптеке…
В одно прекрасное утро, после очень веселой ночи в шабалинском доме, Михалко отправился в сопровождении Володьки Пятова к бабушке, чтобы наступить ей на горло. Обоим было с похмелья, а Варвара Тихоновна для пущей бодрости не дала и опохмелиться. Лицо у Михалки было красное и опухшее, глаза налиты кровью, волосы взъерошены; Володька Пятов был не лучше и только ухмылялся в ожидании предстоящего боя со старухой. У него так руки и чесались на всякий скандал, а тем более на такой скандал, в результате которого могли получиться даже деньги. Михалко шел к родительскому дому в угрюмом молчании, потому что побаивался строгой бабушки, которая, чего доброго, еще бок, пожалуй, наколотит. В нем говорило то чувство инстинктивного страха, которое он усвоил еще с детства к большим. Брагинская семья держалась старинных правил, и большаки не давали потачки молодятнику. Молодые люди, не снимая шапок, ввалились прямо в горницы, где была одна Нюша, и немного замялись для первого разу.
– Нам бы, Анна Гордеевна, бабушку Татьяну повидать… – начал первый Володька Пятов, раскланявшись с девушкой со всяким почтением, как прилично галантерейному молодому человеку.
Нюша сразу заметила по лицам обоих друзей, что они пришли не с добром, и попробовала спасти бабушку тем, что не сказала ее дома.
– Врешь, Нютка!.. – хриплым голосом оборвал ее Михалко, пошатываясь на месте. – Ты заодно с бабушкой-то, а у нас до нее дело есть.
Нюшу из неловкого положения выручила сама бабушка Татьяна, которая в этот момент вошла в горницу. Старуха прищуренными глазами посмотрела на замявшихся при ее появлении молодых людей и сухо спросила Михалку:
– Ты что это, милушка, спозаранку шары-то налил? [2] От какой это радости пируешь?.. Мы тут без хлеба сидим, а он винище трескает…
– А ты, бабушка Татьяна, не больно тово… – вступился Володька Пятов, чтобы придать бодрости пятившемуся Михалке. – Мы ведь к тебе по делу пришли…
– Какое такое дело у вас может быть, прохвосты вы этакие! – закричала Татьяна Власьевна. – Да я вас в три шеи отсюдова. Вот позову Маланью да кочергой как примусь обихаживать, только щепы полетят.
– А ты, бабушка, в самом деле не больно тово… не шеперься, – заявил с своей стороны Михалко, не желая показать себя трусом пред улыбавшимся приятелем. – Мы насчет денег пришли, тятенька которые оставил… Да! Уж ты как хочешь, а деньги подавай. Верно тебе говорю…
Вместо ответа, Татьяна Власьевна, собрав остатки своих дряхлых сил, не с старческой живостью вцепилась в волоса Михалки обеими руками и принялась его таскать из стороны в сторону, как бабы вытаскивают из гряды куст картофеля или заматеревшую редьку. Михалко совсем оторопел от такого приема и даже не защищался, а только мотал своей головой, как пойманная на аркан лошадь.
– Бабушка… а ты все-таки подда-ай деньги-то!.. – выкрикивал Михалко, продолжая мотать головой. – Верно тебе говорю… тятенькины ведь деньги-то!..
– Вот тебе тятенькины деньги, непутевая твоя голова!.. Вот тебе тятенькины деньги-то…
Растерявшийся Володька Пятов, привыкший к настоящему галантерейному обращению, стоял разинув рот и даже попятился к дверям, когда Татьяна Власьевна выразила явные признаки непременного желания познакомиться и с его кудрявой шевелюрой.
– Постой, шатун, я и до тебя доберусь!.. – кричала расходившаяся старуха, наступая на Пятова. – Давай-ка сюды свою-то пустую башку, я тебе расчешу кудри-то…
Попытка наступить на горло старухе и добыть от нее тятенькины деньги кончилась тем, что молодые люди обратились наконец в постыдное бегство, так что даже Нюша хохотала над ними до слез. Через несколько дней Михалко с Пятовым повторили свою попытку, но на этот раз Татьяна Власьевна просто велела Зотушке затворить ворота на запор.
– Подавай тятенькины деньги, старая грымза! – ругался Михалко, стуча в ворота палкой. – Мы тебя ужо так распатроним…
Скандал вышел на всю улицу, и, как в тот раз, когда в брагинские ворота ломился Самойло Михеич, опять в окнах пазухинского дома торчали любопытные лица, и Старая Кедровская улица оглашалась пьяными криками и крупной руганью.
Татьяна Власьевна , собственно, Михалка и Пятова не боялась ни на волос, но ее беспокоило то, что все толкуют о припрятанных тятенькиных деньгах. Значит, подозревают главным образом ее, и поэтому будут следить сотни глаз за каждым ее шагом, а потом, чего доброго, еще подпустят к ней каких-нибудь воров. Старуха тряслась как в лихорадке при одной мысли о возможности потерять свое сокровище и сделалась еще осторожнее и подозрительнее. С другой стороны, ведь про всех банкротов болтают всегда одно и то же, то есть о спрятанных деньгах, – значит, на такую болтовню и внимания обращать не стоит, благо никто не знал о том, как покойный милушка передавал ей деньги. В видах осторожности Татьяна Власьевна перевела Зотушку из флигелька в батюшкин дом и поместила его рядом с своими горенками; «источник» перетащил за собой все свои художества и разложил их по разным полкам и полочкам, которые умел прилаживать с величайшим искусством. Тут были и птичьи западни, и начатая вязать мережка, и коллекция пищиков и дудочек для приманки птицы, и какие-то разноцветные стеклышки, лежавшие в зеленой коробочке вместе с стальным заржавевшим пером и обломком сургуча, и та всевозможная дрянь, которой обыкновенно набиты карманы ребят. Зотушка и походил на ребенка в своей детской обстановке и по целым часам был занят обдумыванием самых остроумных комбинаций, при помощи которых из окружающей его дряни получались разные мудреные диковинки. Собственно говоря, в своей странной детской работе старик являлся не ремесленником, а настоящим художником, создававшим постоянно новые формы и переживавшим великие минуты вдохновения и разочарования – эти неизбежные полюсы всякого творчества. Вероятно, в силу своих художественных задатков Зотушка и пил иногда горькую чашу, как это делают и заправские художники.
Перемену в матери и истинные причины такой перемены Зотушка знал и видел раньше других и с тем прозорливым инстинктом, который ему открывал многое. Конечно, у матери были деньги, в этом Зотушка не сомневался, и эти деньги были не батюшкины, а именно от проклятой Маркушкиной жилки, которая всю брагинскую семью загубила. Зотушка знал, что эти деньги появились у матери еще очень недавно и что они ее мучат и денно и нощно.
«Помутила нашу старуху Маркушкина жилка, – раздумывал про себя Зотушка, выстрагивая перочинным ножичком тонкую березовую зелинку для новой клетки. – Еще будет грех с этими деньгами… Фенюшку загубили жилкой, братец Гордей Евстратыч от нее же ушли в землю, племяши совсем замотались, как чумные телята… Ох-хо-хо!.. Ох, неладно, мамынька, ты удумала!»
Много раз Зотушка думал поговорить с мамынькой по душе, но все откладывал, потому что все равно никакого бы толку из этого разговора не вышло, и Зотушка ограничивался только разными загадками и притчами, которые при случае загадывал старухе. Между прочим, он особенно любил петь в длинные зимние вечера стих об «убогим Лазаре»: пусть, дескать, послушает старуха и мотает себе на ус. Но старуха и не думала слушать пение Зотушки, зато слушала его Нюша – придет с какой-нибудь работой в Зотушкину горенку, сядет в темный уголок и не шевелится, пока Зотушка дребезжащим голосом тянет свой заунывный стих, переливавшийся чисто монашескими мелодиями.
Между Нюшей и Зотушкой быстро установились самые короткие отношения, хотя между собой они разговаривали очень мало. Это было безмолвное соглашение, стороны читали между строк и отлично понимали друг друга. Раньше такого сближения не могло произойти из-за разницы возрастов, а теперь Нюша, умудренная горем, доросла вдруг до философского воззрения Зотушки на жизнь. И по наружности она мало походила на девушку, а скорее на молодую женщину; высокая, бледная, с тонким лицом, потерявшим девичью округлость линий, с матовой, почти прозрачной кожей, она точно перенесла одну из тех мудреных болезней, которые разом перерождают человека. Особенно хороши были у Нюши глаза – темные, глубокие, блестящие, они точно сделались больше и смотрели таким просветленным тихим взглядом, как у монахини. Даже Зотушка иногда любовался на свою племянницу и от души жалел ее, зачем такая красота вянет и сохнет в разоренном дому, который женихи будут обегать, как чуму.
– Зотушка, спой тот стих, помнишь, про старца? – просила однажды Нюша работавшего дядю.
Зотушка ничего не ответил, а, поискав что-то в своих коробочках, затянул стих, который так любила еще покойная барышня – Феня:
И-идет старец по-о-о до-ро-о-оге-е!..
Черноризец до по широ-о-окой!..
Навстречу ему сам Господь Бог:
«О чем ты, старче, слезно плачешь?
Да и о чем ты возрыдаешь?» —
«Как мне, старцу, жить да не плакать:
Одолели меня злые мысли…»
– Я в скиты уйду, Зотушка, – проговорила Нюша, когда стих кончился.
– Погоди, не торопись, голубка… Мало ли что бывает: может, и другие мысли в голове заведутся вместо скитских-то. Не все же нам беду бедовать…
– Нет, Зотушка, я замуж не пойду. На других глядеть тяжело, не то что самой век маяться… Вон какие ноне мужья-то пошли, взять хоть Михалку с Архипом! Везде неправда, да обман, да обида… Бабенок жаль, а ребятишек вдвое.
– Ах, голубка, голубка… Разве Михалко да Архип такие бы были, если бы не подвернулась эта Маркушкина жилка? От нее все, весь грех – все от нее. Вон бабушка-то какая ноне ходит, точно угорелая…
– Зачем ты такие слова говоришь, Зотушка?
– А потому и говорю, что надо такие слова говорить. Разе у меня глаз нет? О-ох, грехи наши, грехи тяжкие!.. Эти деньги для человека все одно что короста или чирей: болеть не болят, а все с ума нейдут.
– У бабушки-то какие деньги? Что ты, Зотушка, Христос с тобой…
– Ну-ну, не прикидывайся… Сама давно, поди, примечаешь, да только молчишь. И я тоже молчу, а тебе скажу.
Действительно, Нюша думала именно так, как говорил Зотушка, хотя боялась в этом признаться даже самой себе и теперь невольно покраснела, как пойманная. Но Зотушка сделал вид, что ничего не замечает, и затянул своего убогого Лазаря, который, покрытый струпьями, лежал у дверей ликовавшего в своих палатах богача.
«Неужели бабушка действительно утаила тятенькины деньги?» – думала девушка, слушая Зотушкин стих.
Вообще в брагинском доме катилась самая мирная жизнь, смахивавшая на монастырскую; скоро все к ней привыкли настолько, что прошлое начало казаться каким-то тяжелым сном. Но это мирное существование скоро было нарушено появлением Алены Евстратьевны, которая перед Рождеством нарочно приехала проведать родных. Она была очень больна последние полгода и поэтому не могла приехать раньше. Первым делом, конечно, Алена Евстратьевна расплакалась и растужилась о покойном братце Гордее Евстратыче и своими причитаниями навела на всех такую тоску, хоть беги вон из дому. Особенно жалилась Алена Евстратьевна над Нюшей и оплакивала ее, как мертвую.
– Что это вы, тетенька, так убиваетесь обо мне, – удивлялась Нюша, – проживем помаленьку с бабушкой.
– А когда бабушка умрет, Нюша, тогда что? Вот то-то и есть… Твое девичье дело, куда ты денешься?.. Молоденькая да хорошенькая – не в монастырь же идти. Ох, не в пору вздумал братец умирать, надо бы тебя было сначала пристроить. Уж так нехорошо, так нехорошо!.. Как услышала я о смерти братца, так у меня сердце кровью и облилось… и братца-то жаль, а тебя, горюшку, вдвое!.. С этого самого еще пуще расхворалась. Думала, уж и на ноги не встану, а вот Бог еще привел свидеться. Хоть погорюем вместе, все же оно легче. Все ведь, поди, от вас теперь отвернулись? Это уж всегда так бывает: к богатым, как к меду, льнут, а от бедных бегут. А вот своя-то кровь, Нюша, и скажется… Ведь не чужие вы мне, вот я и скрутилась к вам. Дома-то растворено-незамешано, еще еле на ногах брожу, а сама к вам. Все сердечушко изболелось, думаю, хотя погляжу на них. И такая меня тоска взяла, такая тоска.
Алена Евстратьевна навезла из Верхотурья всякого припасу: муки, рыбы, меду, соленых грибов и сушеных ягод. Все это она сейчас же передала матери и скромно заметила, что «ваше теперь сиротское дело, где уж вам взять-то, а я всего и захватила с собой на всякий случай…».
– Спасибо, спасибо, что не забываешь нас, – благодарила Татьяна Власьевна, прибирая кульки, мешочки и бураки с разным припасом. – Наше дело куды какое небогатое, хоть по миру идти, так в ту же пору…
– Что вы, мамынька!.. А я-то на что? Хоть вы на меня прогневались тогда, ну, да я все забыла! Была и моя вина… Думаю, хоть теперь старушку покоить буду.
Татьяна Власьевна была рада неожиданной помощи, но ни одному слову модницы не верила и часто смотрела на нее испытующим оком. Зотушка тоже всполошился и, наговорив моднице колкостей, перебрался в свой флигелек со всем своим мастерством.
– Уж недаром прилетела наша жар-птица, – ворчал старик про себя, приколачивая свои полочки к покосившимся стенам флигелька. – Ишь, как она глазищами-то шмыгает по всему дому… Ох, неладно, больно неладно!.. Какую-нибудь моду привезла опять с собой наша Алена Евстратьевна.
«Наверно, об деньгах наслышалась – вот и пригнала, не пронюхает ли что на свою долю, – соображала Татьяна Власьевна, наблюдая свою модницу. – Только это уж вы, Алена Евстратьевна, даже совсем напрасно беспокоились…»
Сама Алена Евстратьевна и виду не показывала, что замечает что-нибудь, и только все льнула к Нюше и так обошла своими ласковыми речами девку, что та поверила и ее горю по братце, и слезам, и жалобным словам, какие умела говорить модница. Бабушка Татьяна была стара для Нюши, притом постоянно ворчала да охала; Зотушка был какой ни на есть мужчина, а тетенька Алена Евстратьевна была женщина, и ее женское участие трогало Нюшу, потому что она могла с этой тетенькой говорить о многом, что никогда не сказала бы ни бабушке, ни Зотушке. Модница быстро вошла в роль и под рукой успела выведать, что думает Нюша об Алексее Пазухине, а также кое-что и о бабушке Татьяне и обстоятельствах смерти братца. От ее внимания не ускользнуло то важное обстоятельство, что у братца с мамынькой был какой-то крупный разговор, а потом то, что бабушка Татьяна сильно скупится.
– А я ведь к вам неспроста приехала-то, мамынька, – объявила Алена Евстратьевна, пожив в Белоглинском с неделю и успев побывать везде.
– Вижу, что неспроста…
– Вину-то свою я хорошо помню.
– Какую вину?
– Ну, как я тогда расстроила свадьбу Нюши с Алексеем.
– Да, да… Вот теперь и полюбуйся! Кабы не ты тогда, так жила бы да жила наша Нюша припеваючи, а теперь вон Пазухины-то и глядеть на нас не хотят.
– Уж это обнаковенно, маменька. Разе я этого не чувствую? Может, сколько слез выплакала за свою-то глупость.
– Так за каким делом-то приехала? Говори уж прямо, не разводи бобов-то…
– А такое и дело, маменька, что хочу я исправить этот самый грех пред Нюшей. Хочу ей судьбу устроить… Есть у нас в Верхотурье один человек, Павел Митрич Косяков. Он раньше в становых служил, а теперь так, своими делами занимается. Очень оборотистый человек, маменька, и домик свой имеет. Хозяйство сам ведет и прочее всякое. Ну, он и видел как-то Нюшу в церкви, когда был в Белоглинском. Очень уж она ему по вкусу пришлась… Вот он и просил меня поразведать, что и как. И ведь какой человек-то, маменька! Молодой, красивый, рослый… Наши-то невесты за ним страсть гоняются, да он и глядеть на них не хочет, потому как ему свой вкус лучше знать.
– Да чем он занимается, не пойму я что-то?..
– Своими делами, маменька… Ах, какие вы непонятные, маменька! Ведь это прежде было так, что тот и человек, кто на службе или ремеслом каким занимается, а нынче уж не то, нынче народ куда оборотистей пошел. Посмотрите-ка на богатых господ по городам, чем они занимаются? И сами не знают, а деньги так лопатой и гребут. Это кто с понятием, конечно, живет. А Павел Митрич на все руки: у него и прииск есть, и торговлишка маленькая, и по судам дела ведет. Больше по судам… Купец какой в пьяном виде нагрезит, сейчас к Павлу Митричу: «Выправьте, Павел Митрич!» А Павел Митрич сейчас бумагу напишет да сотенную и получит. Это за один час… Да недалеко сказать – Вукол Логиныч ему недавно двести рублей за одну корову заплатил. И ведь как просто дело все: искал золото Вукол Логиныч около одной деревни, да шахту и не завалил, а у одного мужика корова в шахту и свались. Ну, обнаковенно, мужик к Вуколу Логинычу: «Пожалуйте пятнадцать рублей за корову, потому как, по закону, вы шахту должны завалить». А Вуколу-то Логинычу это слово и не поглянись, что он его законом-то хотел пристращать. «Когда, – говорит, – такие слова со мной говоришь, двух копеек не отдам». Ну, мужик, обнаковенно, к мировому, а Вукол Логиныч к Павлу Митричу: «Тысячи не пожалею, только мужику не отдавать бы этих пятнадцати рублей». Мировой все-таки присудил взыскать с Вукола Логиныча, а Павел Митрич в съезд мировых – съезд то же присудил, что и мировой, а Павел Митрич в Сенат… Ну, Шабалин-то ему уж двести рублей заплатил, да еще двести обещает. Вот как оборотистые-то люди, маменька, живут на свете: за чужую корову четыреста рубликов получит и не поморщится.
– Да про этакого человека, Аленушка, ровно страшно и подумать… Ведь он всех тут засудит! Если бы еще он из купечества, а то господь его знает, что у него на уме. Вон как нас Головинский-то обул на обе ноги! Все дочиста спустил… А уж какой легкий на слова был, пес, прости ты меня, Владычица!.. Чего-то боюсь я этих ваших городских…
– Ах, маменька, маменька, какие вы слова рассуждаете?.. Не все же плуты да мошенники по городам. Живу же я, не жалуюсь.
– Твое совсем другое дело: у тебя муж купец, ну а эти оборотистые-то.
– Да вы, маменька, то подумайте: оборотистого, хорошего человека, который живет с настоящим понятием, вы боитесь, а того не боитесь, что вы сегодня живы и здоровы, а завтра бог весть… Не к тому слово говорится, маменька, что я смерти вашей желаю, а к примеру: все под Богом ходим. Вот я и моложе вас, а чуть ноне совсем ноги не протянула…
– Это ты верно говоришь, Аленушка, я и сама часто о смертном часе думаю. Тоже мои года не маленькие; на семьдесят шестой перевалило… А все-таки страшно, Аленушка! Не знаем мы этого Павла Митрича, а чужая душа – потемки.
– Да ведь я-то его знаю, маменька! Так же вот отлично знаю, как вас… Уж если это не жених, так я уж не знаю. Ведь хотели же свалить Нюшу за Алешу Пазухина, а за этакого человека боитесь!.. А вы еще так подумайте: умерли вы, а Нюша осталась одна-одинешенька. И то надо сказать, мамынька, – договорила она жалостливо, – какие теперь ваши достатки: дай бог одну голову прокормить, да вам одним-то много ли надо! А Нюша все-таки девушка молодая, то да се, все расходы да расходы… Прямо сказать, выйди бы она замуж, вы жили бы в своей половине с Маланьей, а в горницы пустили бы квартирантов, а при Нюше и квартирантов-то пустить неловко: всякий про девку худое слово скажет… Чужой человек в дому хуже колокола.
– Не знаю, как уж тебе сказать-то, – уклончиво говорила Татьяна Власьевна, – ты бы привезла его хоть показать, нельзя же позаочь…
Алене Евстратьевне только этого и нужно было: она живо укатила в Верхотурье за оборотистым женихом.