Часть четвертая
Верховный правитель
Известие об Октябрьской революции в России Колчак получил в Штатах и не придал ему особого значения: одной революцией больше, одной меньше – все едино. Россия сейчас была похожа на большой кипящий котел, в котором в конце концов сварится все, абсолютно все, как и абсолютно все превратится в некое безвкусное едово, в кашу, где будет смешано и сало, и компот, и свежие фрукты, и затхлая солонина. Всякая еда, которая готовится на политическом костре, бывает именно такой. Политику Колчак по-прежнему не любил, считая ее грязной.
О семье своей Колчак не беспокоился – ему сказали, что Софья Федоровна вместе со Славиком благополучно покинула Севастополь и сейчас находится в Париже, живет там под присмотром старого друга Колчака контр-адмирала Погуляева.
Сергеевич Погуляев учился вместе с Колчаком в Морском кадетском корпусе, в одном выпуске. Одно время Погуляев был морским агентом во Франции, до Михаила Ивановича Смирнова занимал должность начальника штаба Черноморского флота, а летом в чине контр-адмирала зачислен во французские военно-морские силы. А адмирал во Франции, как известно, может многое.
Но сведения эти были неверные, и Колчаку надо было все же побеспокоиться – Софья Федоровна сейчас находилась в России, пряталась в семьях знакомых моряков, ждала мужа, а десятилетнего Славика, которого она начала называть Ростиком, отправила в Каменец-Подольский, на свою родину, к закадычной подруге, с которой вместе провела детство.
Там Славика приняли как родного, ни соседям, ни близким не стали объяснять, чей это сын, – появился мальчик и появился, а чей он – угрюмый, молчаливый, излишне серьезный, – дела никому быть не должно.
Часто Софья Федоровна доставала пожелтевшие бумажки, которые носила вместе с узелком вещей, – собственные письма мужу, которые отправляла ему на Балтику, – он привез их в Севастополь и отдал Софье Федоровне.
Одно из писем всякий раз вызывало у нее слезы, и она, не стесняясь, хлюпала носом. Письмо начиналось, как некая абракадабра: «Мыняма папа гм цыбабе канапу. Мыняма у цыбабы цалу». Это она пробовала писать письмо мужу под диктовку сына.
Сейчас она могла только вспомнить, что «канапа» в переводе со Славикова языка на нормальный – конфета. Ниже она сообщала мужу: «У Славушки прорезались два коренных зуба. Я купила ему щеточку, и он усердно чистит зубы себе. Сейчас раздевается и показывает мне, как он это делает, а то „цыбабы будет гляники“.
«Гляники» – это грязненький. По утрам он говорил матери: «Поля тявать». «Такой забавный», – отмечала Софья Федоровна.
Иногда она прикладывала к лицу листок, втягивала ноздрями далекий сухой дух, исходящий от бумаги, и глаза у нее опять невольно делались мокрыми: это был запах прошлого, давно ушедших дней, запах того, что никогда уже не вернется.
По ночам в Севастополе громыхали выстрелы, по городу ходили перепоясанные пулеметными лентами патрули – «братишки» с Балтики окончательно одержали победу, и, конечно, узнай эти бравые молодцы, что она – жена «самого Колчака» – ей не поздоровится. Тут же отведут в овраг и прикончат из маузера, даже не посмотрев на то, что она женщина.
Надо было выбираться из Севастополя, но выбираться она не спешила – Фомин, которого муж когда-то перевел с Балтики сюда, в Крым, сказал, что располагает верными сведениями: Александр Васильевич должен вернуться в Севастополь. И не один, а с вооруженными отрядами, которые живо поставят «братишек» на место. И Софья Федоровна ждала мужа, ждала в Севастополе, никуда отсюда не трогаясь.
В Севастополе хоть было не голодно, не то что в Петрограде, где, как она знала от Фомина, было, например, очень голодно, холодно. Пайка хлеба составляла пятьдесят граммов на человека, а там как сам обернешься. Повезет – добудешь еще пятьдесят граммов, выменяешь их, отдав новые ботинки либо шелковое платье, не повезет – останешься голодным. И это – в богатом сытом городе, где столы всегда ломились от еды – даже в простых извозчичьих трактирах подавали не только уху с расстегаями, борщи с чесночными шаньгами и демидовские пироги, но и супы мипотаж-натюрель, фаже из рябчиков, тур-тюшо, мясо с цимброном и пиво с огромными ростовскими раками. А сейчас – пятьдесят жалких граммов тяжелого, как глина, черного хлеба, который прилипает к пальцам и к зубам.
Виски жгла боль, в горле хлюпали слезы, но глаза были сухи, они увлажнялись, лишь когда она доставала свои письма и перечитывала их – собственные строки били, как тревожные удары колокола, рождали боль и неодолимо тянули заглянуть в прошлое.
«Дорогой мой Сашенька! Пыталась писать тебе под Славушкину диктовку, но, как видишь, получается все одно и то же: „мыняма папа“ и потом опять сначала „мыняма папа“.
Она беззвучно втянула воздух, покрутила головой от того, что внутри сжалось и похолодело. Такое состояние бывает перед несчастьем, в преддверии его.
Под окном послышался мат, и гулко ударил выстрел. Софья Федоровна отогнула краешек портьеры. Какой-то матрос с винтовкой наперевес, широко расставляя ноги, будто находился на палубе во время сильного шторма, гнался за шустрой старушонкой, одетой во все черное.
«Анархист, – определила Софья Федоровна. – Из лютых бомбистов. Господи, когда же все это кончится?» Она отерла пальцами один глаз, потом другой.
Старушка оказалась проворнее матроса, тот вновь прокричал что-то пьяное, матерное, неразборчивое, вторично ударил по старушке из винтовки, та шарахнулась от пули в сторону и через несколько мгновений исчезла в узком проходном дворе. Матрос, раскорячившись, шагнул было туда, но в следующий миг остановился: старушка исчезла. Словно сквозь землю провалилась. Как нечистая сила. Только что была, тонкими своими ножонками, обтянутыми черными чулками, стригла воздух и вдруг исчезла.
Вид у матроса сделался растерянный и смешной. Он резко повернулся, глянул на противоположную сторону улицы, как будто старушка могла исчезнуть там. Софье Федоровне показалось, что матрос увидел ее. Она поспешно отодвинулась от портьеры, уходя под прикрытие стены.
Узнав про мирные переговоры России с Германией, Колчак возмутился:
– Какие могут быть переговоры с этим сухоруким барабанщиком?
Кайзера Вильгельма Второго звали по-разному, в том числе и барабанщиком, учитывая, наверное, особые способности этого усатого, похожего на кота человека – он умел лихо играть на флейте, а также на различных свирелях, губных гармошках и тому подобное, мог даже исполнить какую-нибудь немудреную мелодию на боцманской дудке, вполне прилично бренчал на фортепьяно и любил высоким голосом распевать патриотические песни, дирижировал оркестрами в концертных залах и соборах – и делал это также неплохо, тискал мандолину, выдавливая из нее грустные звуки, писал пьесы, стихи и самое главное – любил и умел произносить барабанные речи.
– Барабанщика надо добивать в его же барабане – сунуть головой внутрь, как в котел, и задолбать до смерти барабанными палочками. Либо просто сварить с перцем и лавровым листом и отдать собакам. Никакого мира, никаких кабальных бумаг. Они что там, в Питере, совсем мозгов лишены? Барабанщик – мужик зубастый, ему протяни палец, он оттяпает всю руку.
Всякие мирные переговоры с немцами Колчак считал унизительными, поэтому, понимая, что Россия воевать с немцами уже не будет, попросился на службу к англичанам, в частности на Месопотамский фронт, где находились русские части, которые провели несколько успешных наступательных операций, а корпус генерала Н. Н. Баратова, умело поддержав атаки англичан на Багдад, вышел непосредственно в плодородную Месопотамскую долину.
К этой поре в Месопотамии умер от холеры генерал Фредерик Мод, командовавший английскими войсками, и его величеству королю Великобритании срочно понадобились грамотные военные, желательно с генеральскими звездами на погонах. Но при бурном проявлении патриотизма почему-то никто не изъявлял особого желания ехать в места, где от холеры как мухи мрут генералы... Тогда что же приходится говорить о простых солдатах?
Колчак был готов ехать в Месопотамию – и вовсе не затем, чтобы конкретно заменить почившего в бозе сухопутного генерала, – он ехал воевать с немцами. И готов был занять любую должность. Хоть командира роты.
Он побывал уже в нескольких странах. Остановки были длительными, изматывающими, Колчак физически ощущал, что он стремительно стареет, находясь где-нибудь в Иокогаме, – гораздо быстрее стареет, чем у себя дома, в России. Неверно говорят, что дороги удлиняют человеку жизнь. Совсем наоборот – укорачивают. Он сильно тосковал по России, не понимал, почему оттуда так редко поступают свежие сообщения; кроме одной, главной новости, что Россия ведет унизительные переговоры с Германией (и еще, пожалуй, известия о том, что дома произошла революция), он не знал ничего. Ну будто тяжелый пыльный полог свалился с небес и отгородил Россию от остального мира. Так недолго и забыть. Впрочем, вряд ли.
У него с собою был целый альбом фотокарточек. Очень дорогих, милых. Фотоснимки Тимиревой, Софьи Федоровны, Славика, покойного отца. Узнав, что Софья Федоровны все-таки не смогла покинуть Севастополь, Колчак обеспокоенно заметался: как быть, чем ей помочь? Помочь было нечем. Осталось только молиться за нее да переживать.
Еще были письма. Письма, которые он писал Анне Васильевне и с опозданием отсылал в Россию, не зная, доходят они туда или нет.
«Я с двумя своими спутниками принят на службу Его Величества Короля Англии и еду на Месопотамский фронт, – сообщал он в письме. – Где и что я буду делать там – не знаю. Это выяснится по прибытии в штаб Месопотамской армии, куда я уезжаю via Шанхай, Сингапур, Коломбо, Бомбей. В своей просьбе, обращенной к английскому послу, переданной правительству Его Величества, я сказал: не могу признать мира, который пытается заключить моя страна и равно правительство с врагами...»
Кстати, это он повторял постоянно, на встречах с самыми разными людьми, с генералами и послами, со швейцарами гостиниц и таксистами.
«Обязательства моей Родины перед союзниками я считаю своими обязательствами. Я хочу продолжать и участвовать в войне на стороне Великобритании, т. к. считаю, что Великобритания никогда не сложит оружия перед Германией. Я желаю служить Его Величеству Королю Великобритании, т. к. его задача – победа над Германией – единственный путь к благу не только его страны, но и моей Родины.
На вопрос посла, какие мои желания в отношении положения и места службы, я сказал, что, прося короля принять меня на службу, я предоставляю себя всецело в распоряжение его правительства. У меня нет никаких претензий или желаний относительно положения, кроме одного – Fight».
Письма были для него неким спасением, он отдыхал, когда сочинял их.
Путь Колчака из Штатов, где он находился во главе военно-морской миссии, был долгим. Вначале он остановился в Японии, потом в Сингапуре.
«Я затопил камин, поставил Ваш портрет на стол и долго говорил с Вами, а потом решил Вам писать? – это строки из письма, присланного Колчаком Тимиревой из Сингапура. – Когда дойдет письмо до Вас да и дойдет ли? Где Вы, моя милая, моя дорогая Анна Васильевна, в Кисловодске ли Вы, или в Бочево, или, может быть, в Гельсингфорсе? Не задаю вопросов – Вы знаете, что все, что относится до Вас, мне так дорого, что Вы сами ответите мне...»
В Сингапуре информационную глухоту словно бы прорвало. В газетах появилось сразу несколько сообщений из России. И все – тревожные.
«Сегодня я прочел в газетах про двухдневные убийства офицеров в Севастополе – наконец-то Черноморскому флоту не стыдно перед Балтийским. Фамилий погибших, конечно, не приводится, но думаю, что погибло много хороших офицеров. Из Севастополя, где была моя семья, я имею известия только от сентября. Никаких ответов на мои телеграммы, письма нет. Офицеры, которые туда отправились с моими письмами, ничего не сообщают, и я не знаю, доехали ли они до Севастополя. Что с моей семьей, что с моими друзьями сталось в эти дни, я ничего не знаю. Нехорошо, очень нехорошо».
Колчак, написав эти слова, действительно почувствовал себя нехорошо – строчки перед глазами запрыгали, поползли в сторону: а что если и Соня со Славиком попали под дула матросских винтовок?
Стихия темных людей, особенно в России, – беспощадная, неукротимая, ее можно сдержать только с помощью винтовок, – сметает все, что у нее оказывается на пути. Не жалеет даже детей.
Он подкинул в камин несколько кривоватых, колючих, мелко нарубленных веток – с настоящими дровами в душном влажном Сингапуре было плохо, служки из гостиницы привозили их на тележках из-за города и распределяли по номерам – в каждую комнату, где имелся камин, понемногу.
К одной из веток прилипла большая рыжая улитка, Колчак поспешно выдернул деревяшку из огня, щелчком сбил с нее улитку, потом снова сунул ветку в пламя.
Улитка, костяно хряпнув панцирем, шлепнулась на пол, выпростала из завитка влажную пятку, осторожно ощупала ею пол.
Колчак сделал несколько частых вдохов-выдохов, утишая внутреннюю боль, выглянул в окно на мокрую, занесенную туманом улицу, по которой бежал рикша в прилипшей к телу рубашке, оглядывался по сторонам в поисках седока и что-то кричал протяжно, горько – слова разобрать было невозможно, кричал он по-китайски, – боль, возникшая внутри, вместо того чтобы угаснуть, сделалась сильнее.
Сколько людей погибло в Севастополе, кто именно, здешние газеты не сообщали. А что, если действительно в эту мясорубку угодила и Соня? Сколько раз он говорил ей, требовал, убеждал: «Уезжай в Париж, там ты будешь в безопасности», но Соня не уезжала, все чего-то ждала.
Лишь на лице ее появлялось обиженно-упрямое, какое-то выжидательное выражение, да глаза начинали сухо поблескивать. Будто старые монеты.
Он попытался мысленно представить, где сейчас находятся две самые дорогие его женщины, помотал в воздухе рукой, словно призывая на помощь чей-то всевидящий дух, твердил губы. Анна Васильевна скорее всего сейчас находилась в Петрограде, а вот где конкретно находилась сейчас Сонечка... Он вновь вяло помотал рукой, услышал, как в голове встревоженно затрещал сверчок – что-то случилось в его крепком организме... А вот что произошло конкретно, он не мог понять.
Неужели Сонечка до сих пор продолжает оставаться в этом страшном Севастополе?
Он ошибался – Анны Васильевны уже не было в Петрограде, она вместе с мужем тряслась в вагоне на жесткой полке бывшего трансконтинентального экспресса, лишившегося прежней роскоши и удобств, и думала о Колчаке.
В Питере было голодно, кусочка хлеба, выдаваемого по карточкам, хватало лишь на два судорожных глотка и один нюх, все, что имелось в доме съедобного, было съедено, Сергей Николаевич даже пробовал варить суп из новенького матросского ремня, но потом с искаженным лицом зашвырнул ремень в бак с мусором и, уединившись у себя в кабинете, долго сидел с прижатыми к лицу руками. Одя плакал.
Анна Васильевна понимала, что ругать мужа за то, что он такой бестолковый, необоротистый в быту, бесполезно – этого человека уже не переделать, а потом она понимала, что надо сдерживать в себе извечную потребность русской женщины ругаться: слишком много петербургские бабы ругаются и сквалыжничают, это даже стало притчей во языцах.
Тимирев был одет в штатское платье – он вышел в отставку в чине контр-адмирала и ехал теперь на Дальний Восток с поручением, данным ему в канцелярии самого Ленина, – ликвидировать имущество тамошнего флота. Брест-Литовский мир был только что заключен и заключен на самых невыгодных для России условиях.
На руках у Тимирева имелся специальный мандат, в кармане хрустели командировочные – плохо отпечатанные керенки, поражали воображение их большие суммы. Раньше миллионеров в России было раз, два и обчелся, теперь миллионером сделался каждый второй.
Когда отъехали от Питера километров на шестьдесят и за окнами замелькали убогие виды заснеженных станций с водокачками, вяло трясущими на ветру полуоборванными рукавами, с разбитыми крышами домов и пепелищами, рождающими в душе холод, с голодными собаками и людьми, которые выглядели голоднее собак, Тимирев нерешительно поднялся с нижней полки, на которой сидел.
– Аня!
– Что?
– В этом поезде имеется вагон-ресторан.
– Ну и что?
– Мы можем туда пойти и, если удастся, пообедать. Раньше в поездах подавали прекрасную отварную стерлядь, украинский борщ с пампушками и телятину в глиняных горшочках с черносливовым пюре...
– Наивный! – уничижительно произнесла Анна Васильевна. – Все это осталось в прошлом. Вместе с государем Николаем Александровичем.
– Не скажи, – возразил Сергей Николаевич. – Я все-таки схожу в вагон-ресторан.
– Тогда и я с тобой. Чего уж ты без меня? – Она неожиданно нахмурилась, приложила ко лбу палец. – А как же вещи? У нас с тобой много вещей. Вдруг украдут?
– Не украдут. Кому нужны наши жалкие манатки?
Чемодан, который они везли с собой, был неказистый, фибровый, лысый; потертости имел такие, что, казалось, ткни пальцем – и фибра провалится насквозь, – с такими чемоданами по здешним дорогам ездили только мешочники.
Тем не менее они попросили какую-то девушку с трогательно-беззащитным лицом и глазами, готовыми в любую минуту увлажниться, присмотреть за их «манатками» – чемоданом и большой брезентовой сумкой, которую они поставили на верхнюю багажную полку, заткнули за чемодан, чтобы не было видно: в сумке этой Анна Васильевна везла меховую горжетку – на случай, если во Владивостоке будет холодно, вещь очень нужную.
Вагон-ресторан находился в центре поезда. Сергей Николаевич почувствовал этот вагон издали – остановился в одном из тамбуров и поднял указательный палец:
– Чуешь, Анечка?
– Что? – рассеянно и хмуро спросила та.
– Хлебом пахнет. Пахнет настоящим, свежим, недавно испеченным пшеничным хлебом. Через два вагона будет ресторан – ровно через два...
Сергей Николаевич оказался прав.
Первое, что они увидели, войдя в ресторанный салон, был хлеб. Хлеб горками лежал на тарелках – наложен был вольно, с верхом, без всякого счета, на каждом столе. Анна Васильевна переглянулась с мужем и сглотнула слюну: они не верили, что такое хлебное изобилие может находиться рядом с голодом.
Сели за стол и дружно потянулись к хлебу. Им не успели еще ничего принести – ни вкусно пахнущего супа с клецками и настоящими мясными фрикадельками – Одя, как пить дать, назвал бы их крокодилками, ни гуляша с картофельным пюре (настоящее рабоче-крестьянское блюдо), – как тарелка оказалась пустой.
– Однако, – произнес Тимирев пристыженно.
Им поставили вторую тарелку с хлебом. Через несколько минут и эта тарелка была пуста.
– Вот тебе и однако, – удрученно проговорила Анна Васильевна.
Похоже, поезд этот, хоть и имел раскуроченные спальные вагоны, и ресторан, который вот-вот должен был сползти со своих осей – слишком нетрезво он раскачивался на кривых, громко стучащих колесах, – и паровоз, чье нутро скоро должно было прогореть от жара и черного ядовитого дыма, но ворвались они в эту жизнь из жизни совсем иной, которую даже не хотелось вспоминать.
Обед был сытный – в свой вагон они вернулись с приятной тяжестью в теле и неким отупением в мозгах, – после такого обеда очень хотелось спать.
Утром – новый сюрприз: пришли в вагон-ресторан, а там за столом, тесно прижавшись друг к другу, сидит давно знакомое семейство каперанга Петра Ильича Крашенинникова – он сам, жена его Евгения Ивановна и двое славных их детишек, Маша и Сережа.
Крашенинников, как увидел Тимирева, так и привстал на бархатной ресторанной лавке:
– Ба-ба-ба!
Воистину, какая-то сказка все это, сказка, не иначе. Женщины обнялись, расцеловались и в следующую минуту заплакали.
– Вы куда едете? – стерев слезы с глаз, спросила Анна Васильевна у Евгении Ивановны, улыбнулась с робкой надеждой: а вдруг они вместе направляются во Владивосток?
– Пока в Харбин, а дальше не знаем – как повезет... Может быть, в Шанхай. Если, конечно, удастся там зацепиться. – Крашенинникова также стерла слезы с глаз, улыбнулась: – Ну и встреча!
– Да, – согласилась Анна Васильевна.
– Вы обратили внимание, Анечка, что на станциях здесь продают вещи невыносимо вкусные: молоко, лепешки, яйца? В Питере нам такая еда даже сниться перестала.
– Я вот все думаю: а почему нельзя скупить все это и послать в Петроград? Ведь там же от голода умирают дети.
– Видимо, кто-то специально этого не хочет. Побаивается: не пущать, запретить, ограничить, предупредить, расстрелять, арестовать, закопать, связать, прибить гвоздями к стенке...
– Наверное, наверное, – со слабой улыбкой наклонила голову Крашенинникова.
Решили все переместиться в один вагон – скорее всего, в тот, в котором ехали Тимиревы, он был получше, покрепче, потеплее.
Поезд шел медленно. По ночам предпочитал отстаиваться на станциях, чтобы не угодить в лапы какой-нибудь банды – в лесах, подступающих к самым рельсам, постреливали, иногда схватки происходили такие ожесточенные, что в ход пускали даже артиллерию, и тогда трещали стволы вековых деревьев, тяжело шмякались на землю срубленные макушки, и, случалось, снаряды скручивали в рогульки железнодорожные рельсы.
Днем же поезд продолжал аккуратно наматывать километры на колеса.
Все зависело от локомотива – если паровоз попадался старый, дырявый, со сгнившим нутром, то тогда и плелись еле-еле – по пять-шесть километров, если же железнодорожное начальство выделяло машину поновее, то и жизнь казалась пассажирам поезда веселее – можно было даже в окошко полюбоваться на проплывающие мимо пейзажи.
Но главным по-прежнему оставалось – не угодить в ловушку, не вывернуть карманы в руки каким-нибудь бандюкам в мерлушковых папахах и волчьих малахаях, которые вели настоящую охоту за поездами.
Постепенно подобралась компания – «теплая», как, усмехаясь, охарактеризовала ее Анна Васильевна: Тимиревы, Крашенинниковы, девушка с влажными оленьими глазами по имени Женя – она так же, как и Крашенинниковы, ехала в Харбин, к родителям – путейским служащим, двое бравых пареньков-лицеистов, напористых, как гусары давыдовской поры, с пробивающимися на лице темными усиками.
Иногда, когда останавливались на какой-нибудь дальней железнодорожной станции, в голову приходила невольная мысль о двух параллельно существующих жизнях: одна протекала в поезде, в движении, на колесах, другая – у других людей, на земле, она стояла мертво, никуда не двигалась, и эти две жизни никак не соприкасались, не смыкались, они текли параллельно друг другу, и тогда сам собою возникал вопрос: неужели такое может быть?
Где-то шла война, бушевал Дон, уже погиб от шального красного снаряда генерал Корнилов, поднимал свою голову чехословацкий корпус, составленный из пленных и управляемый каким-то отставной козы барабанщиком – бывшим ветеринаром, а их поезд все продолжал оставаться вне времени, вне событий, вне России, хотя и занимал место в пространстве, был осязаем.
Когда уезжали из Петрограда, там трещали морозы, какие в Питере бывали редко, на улицах валялись замерзшие трупы людей, если где-то подавала голос собака, то добрый десяток страждущих незамедлительно бросался на лай, чтобы беднягу изловить, спустить с нее шкуру и бросить в кастрюлю, а сейчас уже была весна, от морозов ничего, кроме худых воспоминаний, не осталось, – и чем дальше уходили на восток, тем чаще попадался цветущий багульник, тем оживленнее делалась природа.
Так добрались до Иркутска, где и случилась осечка: поезд застрял мертво – ни туда, ни сюда.
Простояли сутки, за первыми – вторые, потом третьи, затем – четвертые. Жизнь без движения начала надоедать. Стали исподволь спрашивать – не в лоб, а исподволь, в лоб совершенно ничего нельзя было узнать, никто ничего не говорил, – в чем же дело, почему остановился поезд? Или дым в паровозе кончился?
Оказалось, впереди идут бои. Забастовали рабочие черемховских копей, взялись за оружие. Проезд дальше – только по специальным пропускам. Такого пропуска ни у Тимиревых, ни у Крашенинниковых не было. Сергей Николаевич пошел к коменданту станции.
Тот сидел раздраженный, усталый, с портупеей, вдавившейся в погон под тяжестью маузера. На столе, среди бумаг, также лежал маузер.
Погоны на кителе этого человека были парадные, золотые, полковничьи.
– Не могу дать вам такого пропуска, – мрачно проговорил комендант.
– Почему?
– Не имею права, – комендант подозрительно сощурил глаза. – А у вас, гражданин, какое звание?
– Контр-адмирал.
– Почему без погон? Где ваши погоны?
– Вышел в отставку, потому и без погон. – О том, что у него лежит в кармане командировочное предписание от советской власти, выданное аж в самом Смольном, Тимирев не говорил, и правильно делал – этот царский полковник, еще не снявший с кителя погон, запросто мог поставить его к стенке. – Доберусь до Владивостока, там, если прикажут, погоны надену снова.
Тимирев не лукавил, он, несмотря на предписание, служить советской власти не собирался, но если его снова призовут под Андреевский флаг и заставят вспомнить о присяге, данной государю, колебаться он не будет ни минуты.
Пропуск ему добыть не удалось.
Несколько человек все-таки получили эту бумагу, погрузились в отдельный вагон – нераскуроченный, спальный, с мягкими диванами – и покатили дальше. Счастливчикам завидовал весь поезд.
Собственно, что до Хабаровска, что до Харбина оставалось одинаково, казалось – это совсем не далеко, стоит только заглянуть за горизонт, как увидишь Хабаровск. Но близок локоть, да не укусишь. Тимирев нервничал, ругался, иногда наведывался в вагон-ресторан, без Анны Васильевны – там приказывал налить в стакан водки, залпом выпивал и заедал свежей, собранной ресторанной бригадой прямо на снежных проплешинах черемшой.
Время шло, будущее казалось мутным, неопределенность выбивала из колеи. Когда удастся сняться с якоря, было непонятно.
Тут свои недюженные способности проявили братья-лицеисты, они показали, на что способна современная молодежь: умудрились достать документы некой загадочной компании, то ли русско-канадской, то ли американо-русской – какой именно, не понял никто, вписали туда фамилии Крашенинниковых, Тимиревых, девушки Жени и свои собственные, под эту грубо сработанную, явно фальшивую бумагу получили пропуск – один на всех, коллективный – и покатили дальше.
Места боев усеченный поезд старался проскочить на скорости. Во многих местах глаза пугали своей чернотой сожженные бараки, вонзившие в небо горелые стропила, будто орудийные стволы, водокачки с обрезанными рукавами, несколько вокзалов были спалены, в стенах вместо окон красовались угрюмые, обметанные сажей провалы. Пахло смертью.
А сопки уже окрашивались в белый цвет, будто невесты, – багульник уже отцвел, начала цвести черемуха.
На одной из станций, уже на подступах к Хабаровску, Анна Васильевна вдруг увидела человека, показавшегося ей знакомым.
Тот покупал у крохотной аккуратной старушки-карлицы варенье. Анна Васильевна вгляделась в этого человека: где же она его видела? Где? В Любаве, в Ревеле, в Кронштадте?
По перрону бродили тощие длиннорылые свиньи. Они были хорошо знакомы с правилами железнодорожного движения – ни одна из них никогда не попадала под колеса паровоза или вагона. Свиньи вольно ходили и по городу.
Молодой человек купил у карлицы две банки варенья, повернулся, и Анна Васильевна наконец узнала его: это был Боря Рыбалтовский – лейтенант, который когда-то на «Цесаревиче» служил под началом ее мужа; Анна Васильевна безуспешно пыталась обратить на себя его внимание, но Рыбалтовский не дал растопить свое сердце, остался верен мужскому долгу... Потом он пропал.
– Господи, это вы, Боря? – неверяще воскликнула Анна Васильевна.
– Как видите, – неохотно отозвался Рыбалтовский. – Собственной персоной.
– Как вы здесь очутились?
– Не знаю. – Он усмехнулся и отвел глаза в сторону, на важную, шерстистую, будто овца, свинью, вышагивающую по перрону с видом дежурного начальника вокзала. На боку свиньи было жирно выведено дегтем «Транс-Сиб». – Как-то так, занесло...
– Здесь находится Сергей Николаевич, в вагоне. – Она оглянулась. Их укороченный состав находился далеко от станции, стоял практически в тупике. – Не хотите повидаться?
– Вы знаете, Анна Васильевна, очень хочу. Но не могу. – Движения Рыбалтовского вдруг сделались суетливыми. – Я очень спешу. В следующий раз – обязательно. А сейчас не могу. Извините!
– Куда вы, Боря, направляетесь?
– Думаю добраться до Харбина.
– Зачем?
Он как-то странно, испытующе посмотрел на нее:
– Там сейчас находится Колчак.
Анна Васильевна невольно вздрогнула, по лицу ее пробежала тень, и она тесно прижалась плечом к Жене, стоявшей рядом. Уточнила, едва шевеля деревянными, враз переставшими слушаться губами:
– Александр Васильевич?
– Так точно! Александр Васильевич.
Глаза у Анны Васильевны влажно заблестели, она перевела взгляд с Рыбалтовского на недалекую церковь, откуда после утренней службы возвращались люди. Теперь, кроме Владивостока, у нее появилась новая цель – Харбин. Она обязательно должна побывать в Харбине, обязательно должна повидать Колчака. Губы у Анны Васильевны задрожали, растеклись в слабой неверящей улыбке.
Она даже не заметила, как Рыбалтовский, сухо поклонившись, исчез.
Женя, стоявшая рядом, все поняла – эти вещи женщины, обладающие более тонкой кожей, чем мужчины, ощущают очень хорошо, – порылась в сумочке, чтобы найти листок бумаги и карандаш. Она хотела прямо тут же, на перроне, оставить Анне Васильевне свой харбинский адpес. Спросила почти машинально, на всякий случай, хотя можно было и не спрашивать, она хорошо знала ответ:
– Вы приедете ко мне в Харбин?
Анна Васильевна ответила не задумываясь, тотчас же, радостно зазвеневшим голосом:
– Приеду!
Колчак к этой поре действительно переместился в Китай, только находился он не в Харбине, а в Пекине.
Он сидел в маленьком номере гостиницы и, простуженный, усталый, слушал, как за окнами бесится дождь. У него в последнее время все чаще и чаще возникало ощущение, что им играют, как обычной игрушкой, переставляют с места на место, дают незначительное задание и опять переставляют на новое место, словно не знают, куда эту ценную безделушку в конце концов определить.
За его спиной состоялся какой-то сговор, это Колчак ощущал явственно – с ним обошлись, как с обычным товаром на рынке. На Месопотамский фронт он так и не попал: ему объяснили, что военные действия там сошли на нет, русские части, дотоле храбро колотившие немцев, разбежались, да и Россия, заключив мир на самых невыгодных, которые только можно было придумать, условиях, выбыла из войны. А посему надлежит господину Колчаку, поступившему на службу в английские вооруженные силы, явиться в Китай. Здесь для него тоже найдется дело. И дело это будет горячим и интересным.
Из вольного, бандитского, украшенного флагами самых разных стран – спектр был очень широк, от Зеландии до Бурской республики – Шанхая он прибыл в Пекин, в русскую дипломатическую миссию.
Его встретил посол князь Н. А. Кудашев.
– В России – анархия, голод, холод, – сказал он Колчаку. – И никаких перспектив на то, что ситуация выровняется. С анархией надо бороться, поэтому возникли силы, которые способны дать по зубам и меньшевикам, и эсерам, и монархистам, и большевикам, и кадетам – всем, кто решил выйти на разбойную тропу, словом. Действуют уже две добровольческие армии – генерала Алексеева и генерала Корнилова. Нужна третья добровольческая армия. Здесь, на Дальнем Востоке. В Сибири. Иначе нам порядок не обеспечить – здесь также все развалится.
– Что же вы предлагаете, князь?
– Стать во главе этой армии.
– Но я нахожусь на службе у его величества короля Англии.
Кудашев сделал рукой пренебрежительный жест:
– Скажите, Александр Васильевич, вам и двум вашим спутникам, зачисленным на эту службу, выдали хотя бы раз деньги? Подъемные, проездные, суточные, аванс в счет будущего жалования, деньги на обмундирование?
Колчак смущенно кашлянул в кулак: князь попал не в бровь, а в глаз.
– Ни пенса, – сказал он.
– Тогда о какой серьезной службе может идти речь? – спросил Кудашев.
Не знал Колчак, что за его спиной англичане сговорились с Кудашевым, с генералом Хорватом, управляющим КВЖД – огромным хозяйством, обслуживающим значительный кусок трансконтинентальной железной дороги, проходившей через Китай, и решили задержать Колчака на Дальнем Востоке. Здесь он нужнее, чем в других местах.
Лучше бы он остался в Америке – американцы предлагали ему это, предлагали и работу по любимой минной части; тогда бы он и имя свое сохранил, и жизнь. Но нет, пришлось все-таки адмиралу Колчаку заняться делом, которое он бесконечно презирал, – политикой.
Он сразу почувствовал, какой неровной, зыбкой сделалась земля у него под ногами, какой неустойчивой, шатающейся стала его походка.
Из Пекина Колчак направился в Харбин, у Бори Рыбалтовского на этот счет были точные сведения.
Огонь в камине горел плохо, дрова были сырые, чадили, трещали, тщедушный огонь все время норовил подлезть под горку серых углей, образовавшихся в изножье дровяной кучки, и затаиться там.
Из головы не выходили ни Анна Васильевна Тимирева, ни Сонечка. «Как они там? Живы ли?»
Из Японии он привез две самурайские сабли – одной было пятьсот лет, ее отковал великий оружейный мастер Го-Но-Иосихиро, другая была чуть помоложе – триста пятьдесят лет назад ее изготовил Нагасоне Котейсу. Сабли обладали странным успокаивающим свойством. Как лекарство. На них можно было смотреть часами. Прикасаться пальцами к холодной стали, прижимать плашмя к щеке, ощущать, как кожу начинает остро покалывать холод времени, – в голове в такие минуты обязательно возникали возвышенные мысли.
«Японская сабля – это высокое художественное произведение, не уступающее шедеврам Дамаска и Индии. Вероятно, ни в одной стране холодное оружие не получило такого значения, как в Японии, где существовало и существует до сих пор то, что англичане называют cult of cold steel. Это действительно культ холодной стали, символизирующий душу воина, и воплощением этого культа является клинок, сваренный из мягкого сталеватого магнитного железа с лезвием поразительной по свойствам стали, принимающим остроту хирургического инструмента или бритвы. В этих клинках находится часть живой души воина, и они обладают свойством оказывать особое влияние на тех, кто относится к ним соответствующим образом».
Клинок, сваренный мастером Котейсу, обладал еще и некой тайной. Колчак брался одной рукой за костяной эфес, украшенный золотым узором, другой – за кончик острия, подносил клинок к уху и обязательно слышал далекий печальный звон – это звучали удары стали о сталь, сабли о саблю во время поединков, это неведомый воин отстукивал боевой ритм, поднимая самураев в атаку. Кожа на щеке, на виске делалась красной, сердце начинало усиленно биться.
Нет, воистину в этой сабле было сокрыто что-то колдовское.
«Когда мне становится очень тяжело, я достаю этот клинок, сажусь к камину, включаю освещение и при свете горящего угля смотрю на отражение пламени в его блестящей поверхности и тусклом матовом лезвии с характерной волнистой линией сварки стали и железа. Постепенно все забывается и успокаивается, и наступает состояние точно полусна, и странные, непередаваемые образы, какие-то тени появляются, сменяются, исчезают на поверхности клинка, который точно оживает какой-то внутренней, скрытой в нем силой – быть может, действительно „частью живой души воина“. Так незаметно проходит несколько часов, после чего остается только лечь спать».
За окном продолжал лить дождь. Везде этот проклятый, иссасывающий, мелкий, словно дым, дождь, способный забираться куда угодно, даже в кости. В Сингапуре дождь, в Китае дождь, в России, наверное, тоже идет дождь.
«Как там Анна Васильевна? – в очередной – наверное, в тысячный – раз задавал он себе вопрос и не мог на него ответить, – Как там Сонечка со Славиком? Где они сейчас? В Париже? В Севастополе? Или где-то еще?»
Колчак вздохнул озабоченно, обернул клинки куском старого шинельного сукна и спрятал в чемодан.
Имущества у него было немного, совсем немного, даже удивительно, что у прославленного адмирала, солидного человека, может быть так мало имущества.
А Софья Федоровна находилась в Севастополе. Это счастье, что ее до сих пор еще не узнал никто из чужих... Впрочем, трудно было узнать в сгорбившейся женщине с потухшим взглядом и дрожащими старческими руками властную даму, жену командующего флотом, организовавшую когда-то в городе «санаторию для нижних чинов»...
Расстрелы в Севастополе сделались частью жизни: не было дня, чтобы не приходила весть о чьей-нибудь гибели.
Только за два декабрьских дня 1917 года, пятнадцатого и шестнадцатого числа, были убиты контр-адмиралы А. И. Александров и М. И. Каськов, вице-адмирал П. И. Новицкий, начальник Минной бригады И. С. Кузнецов, видные офицеры из числа наиболее боевых командиров Ю. Э. Кетриц, А. Ю. Свиньин, Н. Д. Калистов, В. Е. Погорельский, Н. С. Салов и другие. В общей сложности – двадцать два человека.
Двадцатого декабря матросы расстреляли В. И. Орлова. Десятого февраля 1918 года – контр-адмирала Н. Г. Львова, Б. В. Бахтина, А. А. Яковлева.
Расстрелы участились после того, как отряд черноморских «братишек» побывал на Дону, решив примерно наказать казаков за то, что те косо поглядывали на советскую власть.
Получилось наоборот: казаки в пух и прах расколотили «братишек», многие из матросов прибыли в родной Севастополь вперед ногами. Суша – не море, на суше матросы вояками были слабыми.
После этого моряки и вызверились: дело дошло до самосуда, до того, что случайно увиденного на улице офицера закалывали штыками.
Более позорных страниц в истории русского флота, когда свои били своих – били ни за что, – еще не было. В одну только февральскую ночь – с 22 на 23 число – глухую, безответную, как пустыня, – было убито двести пятьдесят человек.
Но как ни гребли страшными своими граблями моряки, как ни прочесывали дома, в которых могли находиться офицеры, а Софью Федоровну не выгребли – она, имея на руках чужой паспорт, осталась неузнанной.
Это ее и спасло.
Славик продолжал оставаться в Каменце-Подольском.
Прибыв во Владивосток, Анна Васильевна первым делом написала письмо Колчаку. Почта здесь, не в пример Петрограду и Москве, работала исправно, словно никогда ни революции, ни войны пне было. Впрочем, имелся еще более надежный путь – через английское консульство. Колчак в одном из своих писем, присланных из Америки, специально подчеркнул: послание можно оставить в консульстве, а там найдут способ переправить письмо туда, где находится адмирал.
Сам Тимирев углубился в дела Тихоокеанского флота, проводил ревизию кораблям, дома появлялся поздно вечером, и Анна Васильевна была предоставлена сама себе.
Анна Васильевна написала Колчаку, что готова приехать в Харбин.
Прошло несколько дней. Жарких, суматошных, каких-то безмятежных, даже радостных: во Владивостоке торговали все магазины и лавки, работали рестораны, отовсюду доносилась патефонная музыка – да ладно бы звучали только патефоны, звучали целые оркестры. Списанные с кораблей и разменявшие матросские бушлаты на красные сатиновые рубахи, перепоясанные шелковыми шнурами, оркестранты теперь самозабвенно играли на своих инструментах в лучших владивостокских шалманах.
Прилавки ломились от тканей, на вешалках было тесно: платья доставляли сюда прямо из самого Парижа – страшно подумать, в парфюмерные отделы невозможно было зайти – от изобилия товаров начинало ломить глаза. Универмаг Кунета и Альберса ежедневно проводил распродажи со скидкой. Улицы были тесно заставлены лотками со свежими овощами – это старались корейцы, искусные огородники, мукденские купцы – узкоглазые, улыбчивые, со смешными тощими косичками (чем длиннее косичка, тем знатнее и богаче купец, некоторые имели косички аж до самых пяток, непонятно было, как они умудряются на них не наступать), раскладывали прямо на камнях шелк, бархат, парчу, черный и розовый жемчуг, табакерки и шкатулки из перегородчатой эмали.
Это был совсем не русский город Владивосток – очень он не походил на мрачные, голодные русские города – это был восточный город. Второй Сингапур. Хотя в Сингапуре Анна Васильевна никогда не была.
Утром, когда под окнами гостиницы начал истошно орать зеленщик-кореец, в дверь номера Тимиревых раздался тихий стук.
Анна Васильевна открыла. На пороге стоял человек с плоским сосредоточенным лицом и серыми, какими-то скучающими глазами. Анна Васильевна вопросительно посмотрела на него.
– Вам письмо, – сказал человек, тщательно выговаривая слова, по этой тщательности можно было легко понять, что он не русский – слишком уж долго и сосредоточенно обкатывает во рту каждое слово.
– От кого? – спросила Анна Васильевна, хотя уже прекрасно знала, от кого пришло письмо. Она ожидала, что молодой человек передаст ей конверт, но вместо конверта он протянул ей обычную папиросу.
Анна Васильевна взяла папиросу, с недоумением повертела ее в пальцах.
– Это что?
– Я же сказал – письмо.
Письмо было от Колчака. Закатанное в папиросу. Видимо, доставлено было по тайному каналу – англичане на этот счет были большими мастерами. Колчак просил Анну Васильевну немедленно прибыть в Харбин.
В тот же день пришло письмо и от Жени – она также звала Тимиреву в Харбин. «Приезжайте немного и для меня», – с изрядной долей лукавства писала она. Анна Васильевна радостно запорхала по номеру, собирая вещи.
Когда вечером появился Сергей Николаевич, чемодан уже был собран и стоял у двери. Тимирев все понял, прошел к креслу, сел. Отер тяжелой подрагивающей рукой лицо. Усы у него тоже подрагивали. Тимирев молчал, не произносил ни одного слова, будто в нем что-то отказало.
Так он просидел минут двадцать. С кресла поднялся вконец расстроенный, с постаревшим лицом и душным ужасом, наполнявшим все его тело, – это ощущалось по глазам, Сергей Николаевич не верил в то, что жена может уйти от него, как не верил и в ее шашни с адмиралом Колчаком. С одной стороны, его щадили и долго о них не рассказывали, с другой – он долго закрывал на них глаза, думал – обойдется, пронесет...
Причем верил он не жене – юная красивая вертихвостка может отчебучить и не такое – верил своему старому товарищу, боевому адмиралу и – надеялся на тот негласный кодекс чести, который соблюдают все они...
Выходит, напрасно верил. Как и напрасно надеялся.
Усы у него перестали дергаться, лицо застыло, как перед смертью.
Тимирев спросил тихим, совершенно чужим голосом, в котором не было ни одной знакомой нотки, как не было ни надежды, ни тепла, ни обычного домашнего беспокойства, когда один человек беспокоится за другого, – ничего, словом:
– Ты вернешься?
Именно этот мертвый чужой голос уколол Анну Васильевну в сердце – на расстроенное лицо она не обратила внимания, отреагировала лишь на голос, – и ответила совершенно искренне:
– Вернусь.
– Когда?
Риторический вопрос. Анна Васильевна замялась.
– Сделаю кое-какие дела, повидаю кое-кого и вернусь.
Ну какие могут быть у нее дела в чужом Харбине? Сергей Николаевич ощутил, как у него горько задрожал левый уголок рта, в ушах возник звон, и он снова тяжело, будто больной, опустился в кресло.
...Она потом признавалась, что ехала в Харбин как во сне – разводила руками даже воздух перед собой, словно пыталась уменьшить сопротивление и взлететь над землей, пронестись по пространству, – с удивлением глядела на сопки: те как будто были покрыты снегом.
Но за окном вагона было тепло. Сияло солнце.
– Это что, снег? – спрашивала Анна Васильевна у попутчиков, не зная их имен, не видя их лиц, как это часто бывает во сне.
Те смеялись:
– Нет, это не снег. Это цветет черемуха.
Г-господи, да она уже встречала точно такие же белые сопки за Читой.
Вместе с дымом паровоза в окно вагона врывался горький нежный дух. Это был дух цветения, который влюбленная Анна Васильевна восприняла как дух счастья.
Склоны сопок были белым-белы – хоть на лыжах катайся.
Она думала, что в Харбине, на вокзале, ее встретит Колчак – Анна Васильевна через английское консульство передала ему записку о приезде, встречайте, мол, – но встретила ее Женя. Сияющая, радостная, она кинулась к растерянной Анне Васильевне на шею, расцеловала ее.
– А где Александр Васильевич? – спросила та.
– Да здесь он, в Харбине! – Женя рассмеялась, сделала небрежное легкомысленное движение. – Он сейчас в отъезде. Будет завтра утром!
На следующий день они встретились, Колчак и Анна Васильевна. И вот конфуз: Анна Васильевна не узнала Колчака, а он не узнал Анну Васильевну.
Колчак был одет в обычный офицерский пехотный мундир, ничего общего с элегантной морской формой не имеющий, Анна же Васильевна, несмотря на радостную встречу, была во всем черном. Они обнялись. Колчак поцеловал Анне Васильевне руку, спросил:
– Вы в трауре?
– Да. Недавно умер мой отец, Василий Ильич Сафонов.
Колчак искренне вздохнул.
– Жаль. Выдающийся был человек. Его хорошо знают в Америке.
Анна Васильевна кивнула, потом подняла сияющие глаза на Колчака, в голове промелькнула мысль об отце, который провел в Штатах целых четыре года, был там дирижером филармонии и одновременно – директором Национальной консерватории в Нью-Йорке, но воспоминание моментально исчезло, она улыбнулась как-то беспомощно, потянулась к адмиралу и поцеловала его в щеку.
– Сейчас мы поедем обедать, Анна Васильевна, – сказал Колчак.
– Куда?
Наивный вопрос.
– Ко мне, – ответил Колчак. – В мой личный вагон.
На запасных путях, совсем недалеко от вокзала, стоял роскошный с завешенными окнами вагон. У входа прохаживался, поскрипывая сапогами, часовой с винтовкой. Анна Васильевна засмеялась радостно.
– Ну, совсем как у царя. У Николая Александровича был точно такой же вагон.
– Вполне возможно, что это его вагон и есть.
– Да-а?
– Да. Я это допускаю.
В вагоне было прохладно, ветер лениво шевелил шелковые занавески, дубовый, на двенадцать персон, стол был тщательно сервирован. На все двенадцать персон.
– Будут еще гости? – удивилась Тимирева.
– Нет.
...Остановилась Анна Васильевна у Жени, это было удобно – квартира Жениных родителей была большая, народ в ней обитал сердечный. Колчак несколько раз приезжал туда, но чувствовалось, что он зажат, будто находится не в своей тарелке, поэтому Анна Васильевна спросила у него напрямик:
– Может, мне переехать в гостиницу?
Колчак улыбнулся мягко, просяще, потом наклонил голову:
– Это было бы лучше всего.
На следующий день Анна Васильевна переехала в гостиницу.
Расстрелы в Севастополе продолжались недолго – прошло немного времени, и в Крыму немцы загрохотали сапогами с привинченными к резиновым каблукам железными скобками, революционные моряки вынуждены были потесниться. Софье Федоровне сделалось жить еще хуже: если бы немцы почуяли – не узнали, а лишь почуяли, что в Севастополе находится жена адмирала Колчака, взбесились бы больше «братишек» и незамедлительно вздернули бы на первом суку. Без всякой проверки документов.
Подложные документы пока спасали Софью Федоровну. Спасало также доброе отношение людей – никто, ни один человек не выдал Софью Федоровну, хотя за ее голову могли получить и деньги, и масло, и сахар с крупой и мясом, и несколько ящиков консервированной говяжьей тушенки – все это ценилось в голодном Крыму на вес золота. И даже дороже золота.
Настала пора уезжать. А уезжать не хотелось. Анна Васильевна призналась в этом Колчаку.
– Не уезжайте, – произнес тот неожиданно дрогнувшим голосом. – Зачем вам уезжать? Оставайтесь здесь, в Харбине.
– Вы шутите, Александр Васильевич. – Тимирева расстроенно махнула ладонью. – Как можно?
– Так и можно. Оставайтесь со мною, и я... буду вашим рабом. Хотите иметь очень покорного, очень исполнительного раба в адмиральском чине? Я буду им. Это очень удобно. Я стану чистить ваши прелестные башмачки, утром буду подавать в постель кофе, буду читать вам стихи.
Анна Васильевна засмеялась и перевела разговор на другую тему.
На следующий день Колчак вновь вернулся к этому разговору.
– Оставайтесь. Очень прошу вас, Анна Васильевна.
– Ладно, я подумаю, – пообещала Анна Васильевна.
Утром за Колчаком приезжал длинный, с откидным кожаным верхом автомобиль. Жизнь Колчака в Харбине была непростая: он не мог найти общего языка с генерал-лейтенантом Д. Л. Хорватом, управляющим КВЖД, решившим образовать свое правительство – так называемый Деловой кабинет. Он был человеком заносчивым и безнадежно устаревшим. Возникали ненужные трения и с тремя дальневосточными казачьими атаманами: Г. М. Семеновым, возглавлявшим Забайкальское казачье войско, И. П. Калмыковым – главой Уссурийского казачьего войска и предводителем амурских казаков – И. М. Гамовым.
Больше всего хлопот было, конечно, с Семеновым – человеком жестким, не привыкшим идти на уступки, в военном деле прямолинейным, как бревно. Он жил в основном под японским флагом – там и подкармливали его, и оружием снабжали, и деньги на «карманные расходы» давали. Что желали японцы, то Семенов и делал. Колчак только удрученно качал головой.
– Странная ситуация складывается: хвост вертит собакой, а не собака хвостом.
Домой, в свой вагон, адмирал возвращался измочаленный донельзя. Наспех мылся. Натирал себе шею резиновой губкой, ругался:
– Этот Хорват – обычная старая швабра. И по виду, и по содержанию. Давно пора сдать его на склад ветоши – пусть пылится где-нибудь в углу. Ан нет – метит в верховные правители России.
Хорват действительно своей длинной нечесаной бородой и громоздкой худой фигурой, наряженной в мятый военный костюм, с саблей, жестяно хлопавшей его по голенищу сапога, походил на швабру.
И каждый вечер Колчак задавал Тимиревой один и тот же вопрос:
– Ну, что вы решили, Анна Васильевна? Остаетесь со мной или нет?
В конце концов она сказала:
– Конечно, уговорить можно даже зайца – все мы подвержены уговорам, но вот только что из этого получится?
Колчак тихо засмеялся – почувствовал, что лед растаял, река тронулась, – произнес:
– Уговаривать вас, Анна Васильевна, не хочу. Это – своего рода насилие. Вы все должны решить сами. Сами.
Анна Васильевна не думала о муже – он ее больше не интересовал, думала о сыне, находившемся сейчас в Кисловодске, у бабушки.
– Хорошо, – наконец сказала она. – Я согласна. Только с одним условием: мой сын остается со мною.
Это условие Колчака устраивало, он улыбнулся незнакомо, смущенно – эта улыбка не была улыбкой Колчака, и Анна Васильевна поняла: он также думает сейчас о своем сыне, о Славике. Оставлять Софью Федоровну ему не жаль, а вот сына жаль, очень жаль.
– Я бы хотел, чтобы мой сын тоже остался со мною, – проговорил он тихо, закашлялся, словно слова застряли у него в горле, потянулся рукой к графину с холодным морсом. Махнул обреченно: кто знает, где сейчас находится сын и где находится жена? В Париже или где-то еще? Может, в Каменце-Подольском?
Кокетка Анна Васильевна умудрялась заводить романы и здесь, в Харбине, под самым носом у Колчака.
В нее влюбился генеральский сын Дима Баумгартен. Втюрился крепко, по уши – и, видимо, Анна Васильевна дала ему для этого повод, – у Димы даже лицо делалось серым, если он видел Тимиреву разговаривающей с каким-нибудь другим мужчиной.
Когда Анна Васильевна собралась ехать вместе с Колчаком в Японию, Дима хватил пару стопок водки и решил объясниться с адмиралом. По-мужски. Тет-а-тет. Чтобы расставить все точки над i.
Колчак потом, добродушно посмеиваясь, рассказал об этом визите Анне Васильевне.
– У меня сегодня был Дима Баумгартен.
Тимирева почувствовала, что щеки у нее сделались горячими.
– Да-а? – довольно спокойно протянула она – владеть собою Анна Васильевна научилась прекрасно. – И что же его интересовало?
– Вы!
– Как так? – Анна Васильевна сделала недоуменные глаза.
– Он спросил у меня, буду ли я иметь что-либо против, если он последует за нами в Японию.
– И что же вы ответили?
– Ответил, что это зависит только от вас.
Анна Васильевна почувствовала, что щеки у нее вообще раскалились, как металл, готовый вот-вот поплыть – руку поднести нельзя, обожжет, – но голос у нее по-прежнему был спокойным: ни дрожи, ни смущения – нич-чего.
– А он?
– Что он? – Колчак усмехнулся. – Он признался, что не может жить без некой Анны Васильевны Тимиревой.
Наконец Анна Васильевна смутилась.
– Глупость какая-то, – пробормотала она.
– Не скажите, – возразил Колчак. – Я так не считаю.
– И что же вы ответили Диме?
– Я сказал этому юному герою следующее: «Вполне вас понимаю, дорогой друг, поскольку сам нахожусь в таком же положении».
Позже Анна Васильевна призналась, что в Харбине у нее был роман не только с Димой Баумгартеном, но и с неким господином Герарди. Что это был за человек, кто он, история не сохранила для нас никаких сведений.
После этого разговора они поехали кататься по вечернему Харбину. Ужинали в китайском ресторане, где уютно светили керосиновые лампы и тихо пели наряженные в шелк, женщины, исполнявшие древние уйгурские песни. Колчак в разговорах был откровенен с Анной Васильевной, ничего от нее не скрывал. Анна Васильевна решила также быть откровенной с Колчаком и также ничего не скрывать от него.
«Все, что происходило тогда, что затрагивало нашу жизнь, ломало ее в корне и в чем Александр Васильевич принимал участие в силу обстоятельств своей убежденности, не втягивало меня в активное участие в происходящем, – написала она впоследствии. – Независимо от того, какое положение занимал Александр Васильевич, для меня он был человеком смелым, самоотверженным, правдивым до конца, любящим и любимым. За все время, что я знала его – пять лет, – я не слышала от него ни одного слова неправды, он просто не мог ни в чем мне солгать...»
Остается добавить, что Колчак вообще не умел лгать, даже если от него этого требовали обстоятельства или нужно было покривить душой в угоду политическому моменту – он не лгал. И удивлялся искренне разным политикам и генералам, находящимся рядом с ним, которые порою врали так вдохновенно, что даже сами верили в собственное вранье.
Политики виноваты в том, что сделали из Колчака того самого страшного злодея, которым в школах целых семьдесят лет пугали детишек. Его заставили отвечать за все, что происходило в Сибири в восемнадцатом и девятнадцатом годах, за бесчинства чехословацких корпусов, которым было наплевать на Сибирь и Россию, за зверства семеновцев и калмыковцев, принципиально не подчинявшихся Колчаку, за козни японских военных и американцев, которые прилаживались к России, к ее Дальнему Востоку, чтобы откусить шмат поприличнее, да с задачей своей не справились, но кровавых следов оставили после себя великое множество.
За все пришлось расплачиваться Колчаку. И не только своим добрым именем...
Пока Колчак вместе с Тимиревой находился в Японии, в России, в Сибири, возникла Директория – Временное российское правительство. В состав Директории вошло пять человек. Чтобы управлять хозяйством, надо было создавать аппарат. Возникло Омское правительство. Затем – административный совет, впоследствии преобразованный в Совет министров, и так далее. В общем, пошла чехарда, в которой, как говорили сибирские чалдоны той поры, без бутылки не разберешься.
В действиях членов Директории тоже было трудно разобраться: один тянул в одну сторону, другой – в другую, третий – в третью... Лебедь, рак и щука, словом.
Тем временем в Сибири объявилась новая сила – белочехи. Ими командовал человек, для которого не было ничего святого, – Радола Гайда. Настоящее имя его было Рудольф Гейдль.
Гейдль был обычным фельдшером, специалистом по чирьям, умело, за бутылку «бимбера», облегчавшим страдания простудившимся солдатам австро-венгерской армии, еще он умел ловко ставить клизмы офицерам. За эту тонкую работу Гейдль брал гонорар колбасой.
Воевать ему не хотелось – подставлять голову под русские пули могут только дураки, считал он, и был по-своему прав, еще большее боялся быть насаженным на русский штык, поэтому с фронта дезертировал. Но направился Гейдль не на запад, не в свои родные места, пропахшие пивом и копчеными свиными сардельками, а на восток, в темную загадочную Россию. Тем более что он умел довольно сносно «балакать» по-русски, разучил песню про ямщика-неудачника, пел ее надрывно, со слезой, и даже знал, чем «рушник» отличается от «утирки», а «забор» от «запора».
В России он назвался Радолой Гайдой, незамедлительно присвоил себе офицерское звание, которого не имел, и попросился на военную службу. Правда, с одним условием – чтобы его не посылали на фронт. Представляете себе вояку с офицерскими звездочками на погонах, который чурается фронта? В общем, на этом Гайде негде было ставить пробы. Но тем не менее он выделился из всех, пошел наверх, словно прыгучая блоха, вздумавшая вскочить на подножку проезжающего литерного поезда.
И Гайда вскочил на эту подножку. В Сибири оказалось много пленных чехов. Были они разрозненны, разбросаны, связи между собой не имели, население относилось к ним с симпатией, считало их своими братьями, как-никак славяне.
Различий между чехами и словаками не делали, что чех, что словак – все равно брат, в печати их называли «чехословаками», а эти «чехословаки» показали симпатизировавшему им населению, где раки зимуют.
Особенно старался бывший военфельдшер, нацепивший к той поре погоны генерал-майора.
Колчак истории Гайды не знал, встретился с ними во Владивостоке, в здании порта, где размещался штаб бывшего специалиста по выдавливанию чирьев.
Держался Гайда важно, взгляд имел пронзительный, быстрый, было сокрыто в этом взгляде что-то вороватое, скользкое, и на это адмирал немедленно обратил внимание. Поздоровавшись с Колчаком, Гайда щелкнул пальцами, будто нетерпеливый господин в ресторане, требующий официанта.
На щелканье незамедлительно явился щеголеватый, одетый с иголочки адъютант. Сам Гайда тоже был одет с иголочки – во Владивостоке, на складах хранилось немало добротных тканей, а добротных портных было еще больше – слепить могли такую вещь, которая в Париже даже не снилась.
– Коньяк и кофе! – приказал Гайда адъютанту.
Колчак с интересом оглядел кабинет генерала, он знал, что тот возглавил чехословацкий корпус и в конце мая 1918 года помел большевиков во всей Восточной Сибири, тяжелым танком прополз до океанского берега и находился теперь в зените славы.
«Слишком много лишних вещей в кабинете, – отметил Колчак, – только пыль зря собирают. Географическая карта в полстены размером не имеет никакой военной ценности – наверное, украдена в одной из гимназий. Мебель в стиле ампир – слишком финтифлюшистая для кабинета военного человека...»
Гайда тем временем сел за приставной столик и доверительно притронулся пальцами к рукаву Колчака:
– Я очень много слышал о вас, адмирал... Рад знакомству.
– Я тоже рад.
– Я так понимаю: ситуация у нас, в России, сложилась настолько запутанная, трагическая, что распутать дела в этой конюшне смогут только военные.
«У нас, в России», – невольно отметил Колчак, достал из кармана серебряный портсигар, – он что, считает себя русским? Если бы считал, не стал бы сравнивать Россию с конюшней...» Прикурил от спички, поспешно поднесенной Гайдой, кивнул:
– Возможно.
– Выход вижу в одном – в становлении военной диктатуры, – сказал Гайда, – в подчинении всех гражданских служб военным, иначе Россия захлебнется в собственном дерьме, в супе, так неумело сваренном, и будет раскромсана на части Германией, Англией, Францией, Штатами и Японией. Даже слабенький Китай, едва стоящий на ногах, и тот постарается оскалить зубы и отхватить себе кусок.
У Колчака были сведения о том, что Гайда уже предлагал свою кандидатуру на роль главнокомандующего всеми российскими силами и военного диктатора по совместительству, но никто всерьез это предложение не принял: в России были военные посильнее Гайды – Корнилов, Алексеев, Юденич, Деникин.
– Как вы относитесь к идее военной диктатуры, адмирал? – спросил Гайда:
Колчак пыхнул дымом и наклонил голову:
– Положительно.
– Будете ли вы поддерживать меня, если я предложу свою кандидатуру на пост главнокомандующего? – неожиданно резко, ставшим вдруг каким-то сорочьим, скрипучим голосом спросил Гайда. Он и сам сделался похожим на сороку, нервно, по-птичьи, подергал одним плечом.
«Для командующего Гайда мелковат, – Колчак затянулся сигаретой, окутался дымом, лица его не стало видно, – звезд на погонах маловато, о военных успехах его, кроме майских драк с большевиками, никто не знает... Вполне возможно, их и нет. Зато гонору много, очень любит красоваться на публике, ведет себя как павлин... Нет, на главнокомандующего он не тянет».
– Пока я над этим не думал.
– А вы подумайте, адмирал, подумайте, – Гайда вновь по-птичьи суетливо подергал одним плечом, – к вашему мнению прислушиваются, оно много значит.
У Колчака сейчас была другая цель, совсем не связанная с обсуждением кандидатуры будущего главнокомандующего, – добраться до Омска, где только что сформировали Временное правительство... Такую задачу перед ним поставили англичане. И служил он сейчас его величеству королю Англии. Хотя жалованья от англичан не получил ни рубля, ни пенса.
– С другой стороны, я и без того – главнокомандующий, – произнес Гайда и неожиданно засмеялся – не мог сдержать себя, лицо его сделалось довольным. – Мне предложено переместиться в Екатеринбург и возглавить Сибирскую армию. – Он оборвал смех и спросил: – Как вы относитесь к большевикам?
Адмирал сделал небрежное движение, хотя на лице его ничего не отразилось.
– Отрицательно, – наконец произнес он.
Вообще-то Колчак относился к ним довольно равнодушно, если не считать досадных историй, происшедших с ним в Севастополе, вызывающих у него чувство горечи и стыда. Пьяное буйство нечесаной заросшей матросни, увешанной бомбами и перепоясанной пулеметными лентами, озлобленные зыркающие глаза, прилипающие к каждой блестящей медяшке: а вдруг это золото? Но вполне возможно, это были не большевики, а совсем другая публика – меньшевики, эсеры, анархисты, эсдеки... Кто там еще завелся на земле российской? В Севастополе их было каждой твари по паре.
А вот в одном Колчак не был согласен с большевиками целиком – в заключении позорного мира с немцами. Немцев надо было бить, бить и бить. До тех пор, пока во рту у этих вояк не осталось бы ни одного зуба.
А вообще ситуация сложилась более чем странная: союзники России в этой войне, Англия и Франция, сделались победителями и поставили Германию на колени, а побежденная Германия, в свою очередь, поставила на колени союзницу победителей Россию. Удивительная ситуация, а? Такое можно увидеть только в дурном сне. Да еще в российской действительности.
У Колчака насмешливо и горько дрогнули губы.
– А я отношусь более чем отрицательно, – сказал Гайда, вздернул дугой одну бровь.
– Передо мною сейчас стоит одна задача, куда более локальная – выехать в Омск, – сказал адмирал. – Но этого я сделать не могу – железная дорога контролируется людьми из вашего корпуса.
– Да, мои люди сели на дорогу плотно, – подтвердил Гайда. – Но вас, адмирал, мы доставим в Омск с курьерской скоростью.
Колчаку был выделен отдельный вагон – не такой роскошный, как был в Харбине, но очень приличный. С Колчаком, переодевшимся в штатское, ехал адъютант, также переодевшийся в гражданский костюм, – капитан Апушкин, про которого Колчак знал, что он – человек Деникина, и уже решил при первом же удобном случае заменить его на своего человека, скорее всего, преданного морского офицера. С ним ехала и Анна Васильевна. Она окончательно порвала с мужем и бросилась теперь вслед за Колчаком в темноту времени, не зная, что это – взлет или падение? И Колчак не знал.
Впечатление, которое Колчак вынес от встречи с Гайдой, было отрицательным – крылось в Гайде что-то суетливое, двусмысленное, негенеральское. Конечно, Гайда прав: власть в России должен взять в свои руки военный человек, диктатор – хотя бы на короткое время, – чтобы навести порядок, а потом вновь вернуть ее гражданскому лицу.
Но диктатором никак не может, не должен стать пришлый, тем более бывший военнопленный, чех – может быть только русский. Нужен человек с крупным именем, талантливый военный, которого поддержала бы армия. Генерал Алексеев, генерал Деникин. О себе Колчак не думал и к крупным военным не причислял.
«Но Гайда! Гайда никак на эту роль не годится!» – Колчак откинул шелковую занавеску. За окном вагона проплывала голая рыжая падь с черными изогнутыми спичками горелых стволов – война уже успела прокатиться и по этой земле. Лицо Колчака сделалось сосредоточенным. Некоторое время он вглядывался в падь – спаленная падь, которая казалась бесконечной, ползла и ползла за окном. Колчак хотел было позвать адъютанта, чтобы узнать, где они сейчас находятся, но потом передумал и задернул занавеску и адъютанта звать не стал.
Тяжесть, образовавшаяся в душе, не рассасывалась. «Хотя, с другой стороны, Гайда – прекрасный организатор. Что есть, то есть – он легко организовал поездку Колчака в Омск, без усилий, хотя сам Колчак не мог выехать из Владивостока целых пять дней. Гайда этот вопрос решил с легкостью необыкновенной – в сорок минут. Власть, власть... Господи, это же самый трудный вопрос – вопрос о власти. Но до него надо решить вопрос о вооруженной силе. Если у власти не будет войска, на которое она может опереться, власть эта очень быстро рассыпется, как глиняный горшок, по которому достаточно один раз хорошенько ударить...»
В Японии у него по этому поводу был подробный разговор с военным министром Ихарой, а также – с Ноксом, британским генералом, прибывшим в страну по приглашению микадо. Об Альфреде Ноксе Колчак знал, что тот в свое время находился в качестве военного наблюдателя в армии Самсонова, и Самсонов, чувствуя, что его предал сосед Карлуша – генерал Ренненкампф, – приказал майору Ноксу немедленно покинуть его армию.
Тот заартачился: «Как так? Я – не ваш подчиненный и здесь нахожусь для взаимодействия с армией союзников!» «А так! – рассвирепел Самосонов. – Завтра вы будете схвачены немцами, и они вас, такого миленького, с превеликим удовольствием повесят на первом же суку!» Аргумент был убедительный, и майор Нокс покинул армию Самсонова. Если бы не покинул, то вряд ли был теперь генералом – погиб бы вместе с русскими солдатами в котле, который так славно помог немцам соорудить их соотечественник, генерал, похожий на свеклу, Ренненкампф.
– Мы с вами очень скоро встретимся в России, – пообещал Нокс.
– Буду рад, – сказал Колчак. Нокс ему понравился.
Что же касается Ихары, то тот заверил Колчака, что обязательно разберется в разногласиях, возникших между адмиралом и представителем японской армии на Дальнем Востоке генералом Икошимой. Колчак терпеть не мог этого надутого хомяка в круглых очках с железной оправой. Икошима отвечал ему тем же, но предварительно предложил отдохнуть на знаменитом японском курорте – в городе Никко.
– В Никко немного подлечитесь и приведете себя в порядок. Вполне возможно, встретите там кое-кого из старых своих знакомых.
– Кого же?
– Узнаете, – загадочно ответил военный министр. Никко был местом, которое может только сниться во сне.
– Боже! – воскликнула Анна Васильевна. – Какая красота! Всюду шелест струящейся воды, горы, храмы, люди в белых одеяниях. Может, мы вовсе не на земле находимся, а? Может, мы на небе, в раю?
Колчак лишь добродушно посмеивался и говорил:
– В Японии есть поговорка: «Не говори „Кекко“, пока не побываешь в Никко.
«Кекко» по-японски означало «Все хорошо».
Отовсюду доносились успокаивающие нежные звуки – по бамбуковым трубам и сливам перемещалась вода, перетекала из озера в озеро, из бассейна в бассейн, из речки в речку, звенела, пела, над водой нависали таинственные, почти прозрачные горы. Жизнь здешняя проходила под сенью струй.
Когда они пошли прогуляться на берег реки, чтобы там, в тиши, никем не замеченными, никем не потревоженными, тщательнее рассмотреть статуи, украшающие аллею Ста Будд, по дороге им попался крепкий, с белесыми от седины висками и живыми черными глазами человек, одетый в белую холщовую рубаху. Человек поклонился Колчаку и произнес внятно, чисто, по-русски:
– Доброе утро, Александр Васильевич.
Колчак остановился.
– Мы с вами знакомы?
– Да. Напомню вам... Порт-Артур, декабрь девятьсот четвертого года.
Адмирал невольно приложил палец ко лбу.
– Господин... господин... – Он вспомнил человека, торговавшего с тележки шашлыками из крохотных осьминогов, хотя имени его вспомнить не смог, имя растворилось в памяти. – Господин Фудзо, кажется?
Японец вежливо улыбнулся:
– Верно, в разведке у меня была кличка Фудзо, а вообще-то я – Роан Такэсида.
– Извините, господин Такэсида.
– Ничего. Запамятовать несложно, времени с той поры прошло много – четырнадцать лет.
– Вы все в армии, в разведке? – Колчак задал вопрос и удивился ему: зачем же он его задал? На такие вопросы обычно не отвечают.
Такэсида тоже удивился вопросу Колчака. Наклонил голову:
– В армии. Контр-адмирал. Еще немного – и догоню вас.
– Больше всего меня удивляют ваши храмы из красного лака, – сказал Колчак, резко и неуклюже переводя разговор в другое русло, но Такэсида игры не принял.
– Как вы расцениваете будущее России, Александр Васильевич?
«Будто все сговорились и задают этот вопрос, – подумал Колчак, – словно я ясновидящий какой-то».
– Довольно мрачно, – ответил Колчак.
– Можно я с вами чуть прогуляюсь?
Иметь такого спутника, как Роан Такэсида, не хотелось, но отказать ему было нельзя. Колчак покосился на Анну Васильевну, одетую в белый английский костюм, счастливо отрешившуюся от земных забот, она, похоже, даже не слышала, о чем говорили Колчак с японцем, – взял ее под руку и произнес сухо:
– Хорошо.
Такэсиду как разведчика интересовал тот же самый вопрос, что интересовал Нокса и Ихару: что происходит в России и как там организовать власть. Колчак сухо и сжато объяснил: страна лежит на спине, задрав свои глиняные лапы в небо, лодка, в которой плывет народ, сплошь в дырах, небо над головой – туманное, нет ни одной звезды, по которой можно было бы сориентироваться. Помощи от союзников ждать не приходится: все союзники только глазами рыскают, чтобы нащупать слабину в российской карте, примериваются, где удобнее оттяпать кусок.
Такэсида жестко сжал глаза:
– Япония не относится к числу таких стран, Александр Васильевич!
Колчак не изменил сухого тона:
– Дай-то Бог!
– Хотите знать мою точку зрения, что надо сделать России в первую очередь?
– Валяйте! – небрежно бросил Колчак.
– Нужно создать надежные вооруженные силы.
– Они обязательно будут созданы. Если, конечно, вы поможете.
– Чем?
– Оружием, патронами, одеждой, едой. Все остальное у нас есть.
Разговор с Такэсидой оставил неприятное ощущение, испортил прогулку по аллее Будд. Колчак вместе с Анной Васильевной с полпути вернулся в гостиницу. Занимали они номера в японской части гостиницы – им было интересно пожить так, как живут японцы. Проходя через двор, услышали русскую речь. Общаться с русскими не хотелось. Колчак и Анна Васильевна молча прошли мимо.
– Япония – божественная страна, – сказала Анна Васильевна уже в номере, раздевшись и опустившись на жесткую тростниковую циновку. – Хочется побывать здесь осенью, когда клены станут красными.
– Когда клены станут красными... – задумчиво повторил за ней Колчак.
– Я что-нибудь не то сказала? – обеспокоилась Анна Васильевна.
– Нет, все то... И все так.
И вот Колчак ехал в Омск, чтобы заняться организацией армии, которая могла бы перекусить горло и внутренним врагам: крикунам, ворью, разным выскочкам и агитаторам, нацепившим на косоворотки красные банты, дезертирам, покинувшим фронт, матросам-бомбистам, решившим, что они стали выше царя, и врагам внешним.
Одно плохо было – чувствовал себя Колчак неуверенно, словно земля начала продавливаться у него под ногами, он опускался в нее все ниже и ниже, и идти было все труднее и труднее.
За окнами вагона продолжали тянуться угрюмые горелые пади, земля и небо были грязными, рождали в душе маету и холод.
Единственное, что немного согревало его душу, – присутствие Анны Васильевны.
Четвертого ноября 1918 года в Омске вышел указ Директории о новом составе Совета министров. Первой в списке министров – вслед за председателем – стояла фамилия Колчака.
Колчак был назначен военным и морским министром.
Он едва занял этот пост, как оказался тут же втянутым в политическую борьбу, а этого он очень не хотел. И министром он тоже сделался слишком скоро и лихо, даже глазом моргнуть не успел, как о его назначении сообщили газеты.
Слишком большую известность в России имел Колчак. Когда он в первый раз появился в здании Совета министров, то служащие высыпали из кабинетов в коридор, чтобы посмотреть на него.
Он продолжал жить в вагоне – собственно, ничего удивительного в этом не было, тогда многие жили в вагонах, это было удобно: при любом изменении обстановки можно было вместе с «домом» переместиться туда, куда надо было. Хотя вокруг него крутилось очень много людей – самых разных, но в основном именитых, достойных, с которыми можно было подружиться, – Колчак чувствовал себя очень одиноко.
Единственной отрадой, единственным близким человеком в этом злом мире была его Анна.
– Саша, надоело жить в вагоне, – пожаловалась она как-то Колчаку. – Может быть, снимем квартиру в городе?
Колчак поразмышлял немного и снял комнату – только одну комнату – в доме казачьего полковника Волкова. Волков в ту пору был комендантом Омска, отличался жестким характером, тяжелой рукой, черносотенными взглядами и считался большим специалистом по перегибам. Колчак быстро понял, что житье в доме Волкова компрометирует его, и через несколько дней освободил комнату, которую занимал, – произошло это восемнадцатого ноября, – переселился в здание штаба, а оттуда, в середине декабря, – в особняк семьи Батюшкиных, расположенный на берегу Иртыша.
Причем едва ли не всем бросилось в глаза, что Тимирева в особняке не появилась – она сняла квартиру в центре города, – и среди общих знакомых поползли слухи, что они разошлись.
Кстати, снять жилье в тогдашнем Омске было трудно. Сам город считался центром огромной Акмолинской губернии, насчитывал больше ста тысяч жителей, но поскольку сюда начали стекаться все, кто бежал от большевиков, население Омска скоро перевалило за миллион. Снять квартиру, особенно зимой, в центре, когда по окраинам города бегали волчьи стаи, а морозы уже в ноябре начали подползать к сорокоградусной отметке (в Омске было полно безухих и бесхвостых собак и котов, уши и хвосты у них отгнили от мороза), было очень тяжело.
Но тем не менее Анна Васильевна сняла – сама, без помощи Колчака, – комнату на Надеждинской улице, восемнадцать, у угрюмого бровастого чалдона, произносившего в день не более двух слов, которого она за такую редкую «речистость» прозвала Цицероном. «Цицерон» кхекал, кашлял, дымил самосадом, отирал рукою рот, сводил и разводил брови, но ничего не говорил – все его мысли и рассуждения были скрыты лишь в кряканье да в кхеканье.
В ноябре Колчак вместе с английским полковником Уордом – человеком очень влиятельным, депутатом парламента – выехал на фронт под Екатеринбург.
Там адмирал получил известие, что страны Антанты победили Германию... Германия победила Россию. Колчак, когда услышал об этом, застонал от унижения.
Вот ведь, какая странная штука в результате испеклась: то ли пирог, то ли торт, то ли расстегаи с коровьим дерьмом – в общем, селедка с повидлом, в соусе из керосина, приправленного толчеными гвоздями... Несуразица какая-то.
От предложенного бокала шампанского в честь победы союзников Колчак не отказался. Он, похоже, уже перестал быть самим собою, Александр Васильевич Колчак из адмирала окончательно превратился в политика.
В Омск ему пришлось вернуться досрочно – до него дошли слухи о брожении среди казаков, о ночных перестрелках на улицах, о том, что среди войсковых казачьих старшин зреет мнение: пора производить военный переворот. Директорию поддать под зад и на ее место поставить людей в погонах. К Колчаку незамедлительно потянулись ходоки – все хотели, чтобы он поддержал переворот. И, может быть, даже возглавил его.
– Нет! – довольно резко отвечал он на все предложения. – Я – человек приезжий, многое еще не усвоил, армии у меня нету... Увольте. Да и не уверен я, что такой переворот сейчас нужен.
– Нужен, Александр Васильевич, нужен!
– Не уверен.
Переворот совершился ночью восемнадцатого ноября без участия адмирала. Колчака разбудили в кромешной темноте, в четыре часа. Электричества не было. Над постелью Колчака склонился дежурный ординарец со свечой в руках.
– Ваше высокопревосходительстве, к телефону! Очень важное сообщение!
В шесть часов утра Совет министров собрался на свое заседание.
В половине седьмого Колчак стал Верховным правителем России с месячным жалованием в четыре тысячи рублей и шестнадцатью тысячами «персональной надбавки». На представительские расходы.
На следующий день Совет министров принял «Положение о временном устройстве государственной власти в России», а также произвел вице-адмирала Колчака в полные адмиралы. Вечером на погонах Колчака сияло уже три черных мрачных орла.
Поздно, уже в темноте, в половине десятого, автомобиль Колчака остановился на глухой, без единого фонаря, сжатой лютой студью Надеждинской улице. Колчак вышел из машины. Флотский лейтенант Комелов, сменивший Апушкина на посту личного адъютанта адмирала, вынес два свертка.
В одном свертке была еда, в другом – шампанское. Анна Васильевна еще не спала. Из своей комнаты, завешенной домотканым полотном, вышел Цицерон. Недоуменно подвигал нижней губой, к которой намертво присохла цигарка.
Разглядев орлов на золотых погонах адмирала, Цицерон перекрестился: «Свят, свят, свят!» – и задом подлез под домотканую занавеску. Больше Колчак в тот вечер его не увидел.
Взять власть просто, трудно ее удержать. Вот тут-то многие и пускаются во все тяжкие – делают все возможное, чтобы она не выскользнула из рук, кровь и вино льются в этой борьбе одинаково обильно, повороты случаются такие непредвиденные, что историки потом только диву даются, распутывая их.
Не все с одинаковым восторгом отнеслись к избранию Колчака Верховным правителем России. Резко против выступили забайкальский казачий атаман Г. М. Семенов, лидер партии эсеров В. М. Чернов, командующий вооруженными силами Южного Урала Ф. Е. Махин. Чехословацкий корпус постарался переворота не заметить.
– Это сугубо внутреннее дело русских, – вполне резонно заявил один из командиров генерал-майор Я. Сыровны.
Против Колчака выступило и беглое Учредительное собрание, переместившееся из Петрограда вначале в Екатеринбург, а потом, после арестов, произведенных по распоряжению Колчака, в Уфу. Несколько членов Учредительного собрания погибло: И. Н. Муксунов был застрелен в гостинице, арестованный депутат Н. В. Фомин убит во время бунта в тюрьме, К. Т. Почекуев, бежав из тюрьмы, замерз на окраине города.
Следом было расстреляно несколько членов Учредительного собрания, эсеров и меньшевиков – Кириенко, Марковецкий, Девятов и другие. Сделала это группа колчаковских офицеров. Поговаривали – по распоряжению самого адмирала. Сам же Колчак это категорически отрицал, хотя и чувствовал: власть в руках без крови не удержать.