Часть вторая
1
Безуглый, босой, заспанный, сидел на пороге. Голова у него напоминала растрепанный ветром сноп пшеницы. Он обеими руками приминал свои упрямые вихры. Анна стояла спиной к нему у кухонного стола. На столе, на подоконниках и на лавке были расставлены листы с белыми сырыми шаньгами. Анна круглой деревянной ложкой накладывала на шаньги сметану. В печи стреляли сухие еловые дрова. Огненные зайцы прыгали на тесте и на голой до локтя руке женщины. Безуглый через плечи Анны видел в верхней половине окна раскаленный круг солнца. Солнце было похоже на пылающее чело русской печи. Снежные вершины вспучивались пышными шаньгами в розовых пятнах печных огней. Ложка Анны поднималась выше гор. Безуглому казалось, что Анна мажет сметаной горы. Он подошел к ней сзади, обнял. Его руки хватанули ее за полные груди, спустились ниже к крутым бедрам. Анна широко потянула ноздрями воздух.
– Иван Федорыч, сдурел? Ночь-то тебе коротка была?
Она взяла решето со стола и, не обертываясь, надела ему на голову. Мучная пыль попала ему в нос, в глаза, запачкала щеки. Он засмеялся, сбросил с головы деревянную шляпу, вышел из избы.
На заднем дворе Безуглый увидел серого коня Анны. Конь подошел к жердяным воротцам, заржал, скосил на Безуглого свой выпуклый темный глаз. Безуглый вытащил из ворот две верхние жерди. Конь перескочил через ограду, рысью побежал к реке.
Безуглый, выходя из дому, не заметил у крыльца маленькую, сухонькую старушку в черном платке. Она чинила растянутую на изгороди рыбачью сеть. Он столкнулся с ней лицом к лицу, возвращаясь с заднего двора. На плече у старушки сидел сизый золотоголовый петух. Безуглый остановился. Петух захлопал крыльями. Старушка поклонилась и сказала:
– За петушка-то извините меня, Иван Федорыч, стара стала, утрами просыпаю, вот и завела будильничек.
Она подала ему руку.
– Анфия Алексеевна Пряничникова, а попросту бабушка Анфя. Слыхали от Анны Антоновны?
Безуглый ничего не знал об Анфии Алексеевне. Он прошел в дом. Анна объяснила ему:
– Заходит она ко мне. Когда неделю проживет, когда и поболе. За хозяйством присматривает, за Никитой. Думаю, не объест она меня. Еда-то ее в семье незаметна. Никита до ее сказок страсть охоч. Все около нее трется. От соседей иной раз ребятишек наберется десяток цельный. Век свой она в чужих людях. Родова-то ее давно начисто перемерла.
Анна загремела заслонкой, заглянула в печь.
– Муж у ней политик был, только не нашей партии. Она с им при царской власти все по ссылкам ездила. В остроге он и зачах, до германской войны еще однако.
Безуглый передернул плечами. Он вспомнил свою сырую камеру, кандалы. Ему не захотелось говорить с Анной. Он опять вышел на крыльцо. Никита соскочил с полатей, выбежал за ним следом…
Тамбовской губернии помещику Отрыганьеву понравилась пестрая борзая сука его соседа, помещика Красменева. Дед Безуглого по матери, крепостной крестьянин Отрыганьева и лучший его садовник, был отдан Красменеву в обмен на собаку. За дедом и его родом утвердилась уличная фамилия Собакиных.
После падения крепостного права дед Алексей женился и посадил за своей избой пять яблонь. Он стал сажать их каждый год. Его сыновья селились с ним рядом, загораживали свои сады. Внуки шли за дедом след в след – начинали с посадки плодовых деревьев. Собакины расселились на половину села Отрадного. Отрадное и в уездном городе, и в окрестных деревнях перекрестили в Собаковку.
Отец Безуглого не удержался на узкой полосе чернозема. Надел свой сдал в аренду кулаку и ушел бурлаком на Волгу. Жизнь он раскидал по кабакам и публичным домам. Умер тридцати лет – пьяный замерз на крыльце винной лавки. Иван и Федор росли с матерью. Мать стирала белье на помещиков Красменевых. В деревне болтали, что у нее и до замужества, и после ухода мужа на Волгу была тайная любовь с молодым барином, студентом Глебом, и что старшему ее сыну Ивану надо бы носить фамилию своего настоящего отца, помещика Красменева. После смерти мужа Дарья Безуглая с обоими сыновьями уехала в уездный город. Вдову взял к себе на квартиру брат покойного Яков – слесарь железнодорожного депо. Мать по настоянию дяди и с его помощью отдала сыновей в гимназию. Дети не понимали, почему она прятала от них заплаканные глаза и расстиранные в кровь руки.
В Собаковке Иван бывал наездом. Однажды болтун и пьянчужка Сидор Кривошеев обругал Безуглого барчуком и очень подробно объяснил ему, почему вся Собаковка считает его сыном ученого барина Глеба Алексеевича Красменева. Безуглый дома спросил мать. Она долго плакала, потом сказала, что любила только одного человека – Федора Безуглого.
Дядя Яков поручал племянникам разбрасывать и расклеивать листовки. Старшего он ввел в организацию. На каторгу Яков и Иван пошли вместе. Царский суд осудил их за принадлежность к «преступному сообществу» – российской социал-демократической рабочей партии большевиков.
С матерью после каторги Безуглый увиделся только в восемнадцатом году. За несколько дней до приезда сына она сходила в загс с Глебом Алексеевичем Красменевым. Безуглому не понравилось, что отчим или отец (он так и не знал точно) при регистрации взял себе фамилию его матери. Помещик Красменев был теперь членом коллегии защитников Безуглым.
У деда, как и у матери, Безуглый бывал редко. Безуглый в двадцать пятом году встретил его таким же, каким помнил в пятнадцатом – розовая лысина, голубые блестящие глаза, белый клин бороды. Восьмидесятивосьмилетний старик сидел за столом, с неизменной своей солдатской выправкой, веселый, широкоплечий, прямой, как юноша. Он легко ходил на лыжах за зайцами и редко давал промах по бегущему зверю. Вальдшнепы, неосторожно залетавшие к нему в сад, никогда не уходили от его длинной, букетного Дамаска, шомпольной двустволки. Безуглый прожил у деда погожую предосеннюю неделю.
Дед стучал по дорожке кожаными калошами. Ему их шил сапожник по особому заказу. Он вел внука в дальний угол сада. Они сели на широкую скамью. Многорукие яблони тяжело наваливались на скрипучие костыли-подпорки. Родовые муки раздирали крепкие тела деревьев. Яблоки скатывались с их опущенных холодных лбов, как крупные капли пота. Дед положил тяжелую пятерню на колено внука.
– Ваня, слушай сюда.
Пальцы старика были тверды.
– Мальчонкой махоньким ел ты тут на скамейке яблоко. Одно семечко выпало тебе в горстку.
Дед теребнул бороду.
– Повеселил ты мое сердце, внучек, в землю-то семечко воткнул. Память, думаю, по себе Ванюша сажает. Не с пустыми руками пойдет по земле, делу дедовскому будет наследник.
Дед показал на большую яблоню около скамьи. Золотые спелые плоды мигали в ее листьях, как утренние звезды. Безуглый с гордой радостью смотрел на мир, созданный его рукой. Он посадил. Он, который считал себя гостем в саду. Безуглый тогда же ощутил в себе горечь зависти к деду. Его сады разливались и шумели, как реки. На зеленых берегах перекликались крикливые толпы его детей и внуков. Дед после смерти будет жить в их рассказах, в их походке, в чертах лица, в окраске волос и глаз. Яблони, посаженные им, долго будут цвести и ронять на землю отвердевшие румяные капли сладкого сока. Безуглый не посадил своего сада. Он расчищал тайгу для других. На пасеке у Андрона в двадцать первом году только время оборонило несколько недель для него.
Безуглый сидел на крыльце, держал на коленях Никиту. Он смотрел на свое золотоголовое, вихрастое детство. Отец и сын покачивались друг против друга, как две волны бессмертного человеческого океана. Одна поднимается к своему пределу. Она скоро закудрявится сединой и исчезнет. Другая повторит ее путь – долго будет играть на солнце золотыми брызгами. Отец так думал о себе и о своем сыне.
– Тятя, а яблоки сладкие?
– Сладкие.
– Слаже арбуза?
– Кислее.
– Как квашена капуста?
– Слаще.
– Мы к дедушке поедем?
– Поедем.
– Он маленько не умный?
– Почему?
– А пошто он дался на собаку перемениваться?
– Тогда такие законы, сынок, были. Людей меняли и продавали, как скотину.
– Наши партизаны дали бы им законы.
– Ну!..
– Они Отрыганову етому башку бы оттяпали, а не то ишшо и напополам его пилой распилили.
– Почему пилой?
– А дядя Михей с теткой Пелагеей колчаковских буржуев толстопузых чем пластали?
– Неправда.
– Ты наскажешь, слушай тебя. Я от роду не врал, честное ленинское. Думаешь, я маленький, без понятия.
Никита высвободился из отцовских рук, колен. Он прыгнул через все четыре ступеньки крыльца, схватил хворостину и погнался за свиньей Оксей. Окся мешала бабушке Анфии, лезла носом в сеть. У бабушки вокруг глаз и губ заиграли морщины. Она, поглядывая на мальчика, говорила Безуглому:
– Никита первый мой помощник. В прошлом году мы с ним сажали картошку. Я стара стала, не вижу. Он меня поправляет: «Бабушка, у тебя ямочки криво пошли. Бабушка, опять ты вбок поехала». Посмотрю – и верно, свильнула с борозды, слепая.
Безуглый слушал старуху и смотрел на поля. За поскотиной лежали холсты, как узкие полоски снега. Вечные снега на вершинах казались длинными холстинами. Безуглый сидел во всем белом на выскобленном добела крыльце. Свежие сквозняки проносились между резных балясин. На Безуглом трепыхалась рубаха.
Из двери высунулась Анна. От работы у огня щеки ее горели. Она насупила брови и, подражая сельисполнителю, зазывающему на собрание, закричала:
– Гражданы, в избу, шаньги поспели, самовар на столе!
За столом Безуглый и Анна переглядывались, беспричинно фыркали. Он рычал на нее:
– Баба, чайку мне погушше.
Они озорничали. Безуглый был зачинщиком. Анна подносила ко рту блюдце. Он стучал по столу кулаком.
– Жена!
Она вставала, поджимала губы, складывала на животе руки, кланялась и спрашивала:
– Что прикажешь, батюшка Иван Федорыч?
Безуглый топал ногами, хохотал.
Самовар был выпит. С большого деревянного блюда исчезли все шаньги. Безуглый обеими руками похлопал себя по животу.
– Лям-пам-пама! Не звучит! Прямо беда. Как я с таким брюхом буду хлебозаготовками заниматься? Крестьяне скажут, помещик российский нас обирать приехал.
Анна ставила в шкаф вымытую посуду.
– Ты бы, гражданин помещик, навоз из стайки у коровы убрал. Дело это самое ваше мужичье.
Анна стояла спиной к Безуглому. Он не видел ее смеющихся глаз.
– Навоз? Вилами?
Анна уткнулась лицом в закрытые дверцы шкафа.
– Ужели топором?
Безуглый пошел к двери.
– Можно. Я это умею.
Безуглый провозился на дворе целый день. Анна заставила его вычистить все стайки. Он починил поломанное звено изгороди, вывез за деревню навоз, вымел ограду.
На закате Безуглый открыл ворота, вышел на улицу. Руки у него были обожжены, в спине и в ногах мешала тяжелая теплота. Анна остановилась на дворе. Она держала подойник и белое полотенце. С Оградной горы сбегало стадо. В пыли мелькали задранные хвосты, морды, рога. Скот ревел. Он точно попал в серую снежную лавину, и его несло вниз, на крайние избы Белых Ключей.
Селом стадо шло медленно. Вымена у коров были полны, сосцы напряжены. За стадом на дороге стлались мокрые молочные нити. Скот нес в своей шерсти знойные запахи молока и пота. Воздух в улице сразу нагрелся.
Горы поднялись и закрыли солнце. Сумерки и тишина отделили землю от неба. Земля замолчала мгновенно. Безуглый услышал тихие всплески в подойниках и спокойные вздохи коров, отрыгающих жвачку.
Анфия Алексеевна кормила цыплят. Безуглый подошел к ней, присел на корточки. Цыплята заскочили ему на колени, на плечи, стали клевать у него пуговицы рубахи. Безуглый брал их в руки и внимательно разглядывал теплые, пушистые, пикающие комочки мяса. Гусыня привела с реки стаю гусят. Гусята щипали растопыренные пальцы Безуглого, посвистывали. Коровы легли рядом, тяжелобрюхие и громоздкие. Серко в дальнем конце двора фыркал и хрустел сеном. Безуглый заглянул в амбар, зачерпнул в закроме горсть холодного золотого зерна, пощупал его, попробовал на зуб. Амбар Безуглый запер, ключ положил себе в карман. Он долго еще ходил потом по огороду, смотрел на свежую зелень овощей, на могучие побеги сорняка вдоль изгороди. Огород рос на глазах, как будто из земли на поверхность непрерывно выметывались упругие зеленые струи.
Вечером река была слышнее. Безуглый стоял между гряд, слушал. Ему казалось, что он слышит шум зеленых ростков, струящихся у него под ногами. Безуглому хотелось навсегда остаться в Белых Ключах, в своем доме, с своей женой и сыном. Он хотел обсеменять землю и собирать зерно в закромы.
Анна стучала в избе посудой. Она собирала ужин. Безуглый уверенной походкой хозяина поднялся на крыльцо. Ступени заскрипели под ним. Он открыл дверь и шагнул в темное и теплое нутро избы.
Ночью Безуглый положил свои руки на живот Анне и слушал долго, как пахарь землю, потом спросил:
– Анна, ты понесла?
Анна повернулась к нему лицом.
– Пустоколосая я, Иван Федорыч.
Она горячо дохнула ему в ухо.
– Заждалась я тебя, перестоялась, ровно пашня без дождика.
Безуглый с горькой завистью снова подумал о деде. Он хочет, чтобы и у него дети пахали свои поля рядом с его полем, чтобы и его внуки сеяли со своими отцами. Он хочет жить вечно.
* * *
Фома Иванович Игонин возвращался в Белые Ключи с аймачного совещания секретарей сельских ячеек. Пегий мерин под ним шел спокойным широким шагом. Игонин сидел в седле, бросив поводья. Он усердно набивал махоркой громадную немецкую трубку. Фома Иванович знал толк в табаке и покурить любил. Он прожил большую жизнь – табаков напробовался всяких. Живал он и в Европе, и в Америке. Иноземные табаки казались ему или сладкими до приторности, или слишком горькими, или вовсе пресными. Выше всякого иностранного курева он ставил сибирскую махорку-самосадку. Ей он утешался в трудные времена, ее закуривал в веселые минуты. Он уверял, что она очищает голову, когда поутру нечем опохмелиться. Она в дурную погоду унимала у него ломоту в правом раненом боку. Махоркой Игонин укрощал голод, утолял жажду, боролся с усталостью, разгонял сон, с ней ходил на фронтах в атаки. В одном только случае – во время деликатных разговоров с женщинами – он не прибегал к ее помощи. Тогда Фома Иванович предпочитал действовать благовонными и сладкими заморскими табаками. Однако делал это исключительно в угоду женской слабости. Сам же был убежден непоколебимо, что махоркой по вкусу, по аромату, по крепости и по особому лекарственному воздействию на человеческий организм ни один загадочный табак сравняться не может. Фома Иванович пренебрегал даже высокосортной моршанской полукрупкой, считая, что в нее подмешивают древесные опилки. Он доверял только табаку, выросшему у него на грядках. Махорка собственного производства выглядела, правда, неказисто. Игонин был самым занятым человеком в Белых Ключах, поэтому все, что касалось удовлетворения личных потребностей, делал торопливо и даже неряшливо. Махорку он обычно крошил топором на доске. Крошево получалось вроде плохого силоса. В нем часто попадались куски, не влезавшие в трубку, похожие на обрывки лопуха, и на репейное палочное былье, и просто на мусор и пыль. Всю эту смесь перед употреблением Фома Иванович, насупив брови, долго разминал в кисете своими жесткими желтыми пальцами. Лицо у него прояснялось, как только трубка, по размерам тоже весьма близкая к силосной башне, туго и доверху наполнялась табаком. С первой затяжкой Фома Иванович преображался. В карих, косо прорезанных глазах начинали играть все семь цветов радуги. Улыбка медными отсветами бродила от тонких бритых губ до широких монгольских скул. Черные волосы на голове становились особенно блестящими.
Игонин распустил такую дымовую завесу, что исчез в ней вместе с конем. Издали казалось, что по дороге перекатывается серое облако, упавшее с неба. Ни седока, ни лошади видно не было. Комары и мошки облетали его стороной. Неосторожные насекомые, попав в сферу действия могучей трубки, падали замертво. Громадные и жадные пауты взмывали вверх со злобным жужжанием. Медведи, сосавшие малину в километре от дороги, фыркали и убегали в горы.
В селе Игонин слыл завзятым табачником. Молодые кержаки и кержачки при встречах с ним плевались, старые крестились. Духом табачным от него действительно шибало на целую улицу. Лепестинья Филимоновна утверждала, что у Игонина от табачного жара кровь в жилах спекается, оттого и лицо у него цвета темной меди, словно у нечистого.
Пегий мерин Игонина был стар и мудр. Чудодейственную силу трубки хозяина он отлично знал, поэтому хотя и чихнул, хлебнув табаку, но на седока покосился глазом, увлажненным слезой благодарности.
Фома Иванович так до самой поскотины и не взял поводьев. Он машинально сжигал трубку за трубкой, по рассеянности принимал обильные дымные извержения своего курительного инструмента за колеблющуюся полдневную испарину над полями…
Конечно, не за одну только трубку не любили Игонина кержаки. Не нравился им и его язык. Игонин умел говорить. Он часто на собраниях начинал со сказки, с шутки, прикидывался простачком. Однако богатые мужики никогда не смеялись от его рассказов. Игонина они слушали настороженно и злобно. Его считали настоящим коммунистом, поэтому и ненависть к нему у кержаков была большая.
Не всегда его иносказания находили уместными и в аймачном комитете партии, и в ячейке, где он был секретарем.
Игонин был недоволен своим выступлением на совещании. Его дельных предложений не приняли, отмахнулись от них, как от очередной выходки чудаковатого коммуниста. Фома Иванович утешался одной мыслью, что Иван Федорович Безуглый его поймет и что вместе с ним он хорошо поработает в селе. Игонину сильно хотелось поговорить с Безуглым. Они до отъезда, одного на охоту и другого на совещание, виделись только мельком.
Игонин приехал в Белые Ключи под вечер, дома наскоро поел и ушел к Безуглому. У Безуглого сидели избач Улитин, объездчик Рукобилов и школьный сторож Хромыкин. Игонин распахнул дверь. Анна стояла у порога. Она стукнула его кулаком в спину.
– Иди, жених неотвязный, расскажи Ивану Федоровичу, как ты ко мне сватался.
Игонин запнулся за половик. Безуглый встал к нему навстречу из-за стола, загроможденного книгами. Игонин мотнул коротко стриженной лобастой головой, с силой сдавил руку Безуглого.
– Не огорчайтесь на меня, Иван Федорович, в крестьянском деле без бабы полный прорыв.
Смех подсек у Анны колени.
Она села на скамью.
– У тебя каждый год новая баба.
Она дернула его за рваную штанину.
– Вот и ходишь с прорывами.
Игонин сел с ней рядом.
– Смысл жизни, Анна Антоновна, не в штанах.
– А где же он? У бабы в юбке?
Анна схватила со стола самовар, спрятала за ним свои покрасневшие щеки. Игонин взглянул на Безуглого. Безуглый смеялся во весь рот.
– Мечтаньям женским я, Иван Федорович, с молодых лет был подвержен.
Анна вышла в кухню и оттуда выкрикнула:
– Мечтательный жеребец ты, Фома Иванович!
Игонин отодвинул от себя книги, облокотился на угол стола.
– Знал я, Иван Федорович, направляясь к вам, что придется мне обрисовать свою линию в женском вопросе. Ввиду такого случая, извиняйте, выпил для облегчения языка.
Улитин щипал жидкие рыжие усики, дергал бороденку, усмехался.
– Уставом всесоюзной коммунистической партии большевиков выпивка будто не предусмотрена?
Игонин покосился на избача.
– Не ржи под руку, Касьян Сергеевич, возжа мне нонче под хвост попала.
В его глазах бродили золотые огни. Он смотрел на закат в окно через голову Безуглого.
– Дедушка Гаврила первый заразил меня своими сказками. В Анделейском царстве-государстве, говорит, жила царевна. Никто до нее доступиться не мог – ни купец, ни генерал, ни прынц. Один сибирский солдат Иван всеми ее деньгами-капиталами завладел и самою за себя взамуж взял.
Игонин молчал минуту. Он не знал, с чего начать рассказ о себе.
– Стою я на военной службе в Питере при часах в Зимнем дворце и мечтаю царевну попробовать. А Татьяна, царская дочь, шуршит юбками по лестнице, и запах ее сладкий голову мою обдуряет. Одна она мне глянулась из всех.
Прочитал я в то время в книжке, что каждый солдат носит в ранце палочку маршала, возмечтал себя Наполеоном. Войну почел за счастье. На фронте, думаю, либо грудь в крестах, либо голова в кустах. Однако ни того, ни другого не случилось, и попал я к немцам в плен без всякого геройства.
Игонин плотно сжал губы, опустил голову. Закат потемнел на его щеках.
– Про Германию много рассказывать не стану, как решил я объяснить свои женские дела, упомяну только об немке Эльзе.
Отдали меня в батраки старушке одной с дочерью, девкой.
Сын ее в окопах. Стал я у них хозяйствовать. В руках у меня все плясало. Конишку раскормил – яйцо на спину клади, не упадет. В ограде иголку брось – не потеряется. Старуха мне на стол белую скатерть. Дочь ее со мной рядом. Сын приходит на побывку, дивуется. На пашне мы с ним весь его отпуск робили, ровно родные братья. В последний день, как ему обратно отправляться, дает он мне руку и говорит: «Русский, бери мою сестру и оставайся за хозяина». Старушка плачет и становит нам кофий.
Ладно, сошлись мы с Эльзой мнением, сделались вроде как муж и жена. Спим на перине, периной укрываемся. В субботу лезу я в ванну. В воскресенье у меня кофий с молоком, а через губу весится матерущая трубка. Густав, шуряк, подарил на память. Теща меня по плечу хлопает: «Зер гут, рус». Жена на ухо шепчет: «Ду, майн зюсер», – сладкий, значит, мой. Не жизнь мне была, а царствие. Взяло меня сомнение по всем линиям. Вижу я, что никакого немца нет, начальство его выдумало. Разговор, верно, не наш, а работа и думка с нами одна. Одинаковые с нашими в немцах имеются простые люди и полиция, и кулаки есть, и помещики. Отличка только в одежде да в обличьи. Народ у них шибко чисто ходит и наголо бреется. Духовенство и то бритое.
Прижили мы с Эльзой сына. Карлом по-ихнему окрестили. И зачала тут казна народ обижать. Хлеб, картофель давай солдатам, а себе только норму. Я, конечно, урожай свой спрятал. У соседей погляжу, суп – вода. У нас – ложка в горшке стоит. Дома я так не жил, как там довелось. Останусь, думаю, с немцами навечно. Язык наш забывать стал. Еж по огороду бежит, жена спрашивает: «Как по-русски?» Я: «Игель, игель», а по-своему и не могу назвать. Она закатывается, смеется: «Ду бист айн дойче». Обидно мне было. В горле аж заперхало. Ночью только вспомнил. Эльза спала. Я ее в радости кулаком по боку и ору: «Еж! Еж!»
Игонин вытащил из кармана трубку.
– Однако ошибся я в себе. В одну ночь убег в Россию, не простился с женой, сыном. Земляк беглый забрел и самустил. Три года я до него слова русского не слыхал.
Хромыкин заскрипел зубами.
– Ты, дорогой товарищ Игонин, объясни Ивану Федорычу про свои немецкие манишки-галстучки.
Хромыкин повернулся к Безуглому.
– Он у нас, Иван Федорыч, совсем было склонился к буржуазному классу. Мы его всей ячейкой брали в работу, сдергивали с него немецкую сбрую.
Улитин сплюнул сквозь зубы и сказал:
– Хромыкин у нас хоть и в коммунистах ходит, а в политике, можно сказать, зеленого от желтого не отличает.
Обида затрясла у Хромыкина нижнюю челюсть.
– Я, гражданин Улитин, твою хромоту на правую ножку давно заприметил, хоть ты и первый книжник. Растолкуй мне, неграмотному партейцу, какая у человека политика получается, если он в своем одноличном хозяйстве начинает водопроводы налаживать, сортирчики утеплять.
Безуглый взял Хромыкина за плечи, усадил его на скамью.
– Товарищи, давайте условимся не прерывать Фому Ивановича.
Игонин точно не слышал нападок Хромыкина. Он сидел спокойно, подперев голову. Голос у него был ровный. Лицо неподвижно. Глаза, как у слепого, бесстрастны. Игонин напомнил Безуглому слепца-сказочника Гаврилу. Он его видел и слушал в двадцать первом году, на пасеке у Андрона. Гаврила был родным дедом Игонина. В сумерках внук показался Безуглому обритым стариком…
Игонин набил свою большую трубку.
– Судьба у меня на женщин обширная, Иван Федорович. Жалею, не вел я дневника.
Трубка вспыхнула и задымилась у него в зубах.
– Доскажу, что помню. Обернулся я, значит, в Питер. Дурь женская из головы у меня не выходит. Приглядел одну, дознался – настоящая столбовая графиня. Свела меня с ней старуха, бывшая ее стряпка. Насильничать я не любитель, купил ее за два пуда ржаной муки и фунт сала свиного. Выдача пайковая ей была легкая, как нетрудовому элементу, на день осьмушка семечек подсолнечных. Взошел я в графскую спальную. На полочках безделушки, недотрожки. Постеля – узоры, цветочки, кружева. Взял я свою графиню за белы рученьки, повалил на подушки. Сапоги из озорства не снял. Простыни, одеяло вывозил дегтем и грязью, ровно по ним мужик на телеге проехал. Не поглянулась мне графиня.
Встал я с постели в сердцах, плюнул и матерное выражение сказал. А на Невский вышел между тем в большой гордости. Революция, думаю, она нам, солдатам, ласковая мамка. Мужик ведь я и поимел такое счастье с большой дворянкой, как своей бабой распорядиться. На проспекте никому не даю дороги. Наступаю на ноги ученому лицу в очках. Спихиваю с панели барыню с радикюлем. Опять припоминаю, что Наполеон через революцию пришел, из простых выслужился. Может быть, думаю, она, и наша-то, для того случилась, чтобы мне, сибирскому солдату, весь мир под свои руки положить.
Улитин хихикнул, закрыл рукой щербатый рот. Игонин кулаком стукнул себя по колену.
– Ничего смешного в своих словах не усматриваю, Касьян Сергеевич. Наполеоном, может, и ты имел намеренье сделаться и многие другие. Один только вот за всех вас нашелся рассказчик.
Игонин оглянулся на Безуглого.
– Иван Федорович, дальше желаете слушать?
Безуглый кивнул головой:
– И даже очень.
– Живу я в Питере. Революция идет на углубление. Я изучаю все ее происшествия, как прошедшие, так и настоящие, и нахожу полное утверждение своим надеждам. На юге поднялись краснолампасные Наполеоны – Корнилов, Каледин, Деникин. Из нашей Сибири посуху плывет черноштатный адмирал Кольчак. В Красной армии один маленький Наполеонишка выискался – бывший полковник Муравьев. Ума только у них дворянского не хватило на большие дела. На Кольчака я пошел в уверенности и его разбить в мелкие дребезги, и самому встать командующим всей Красной армии. Втолкал я тогда себе в голову, что Наполеон должен быть из рядовых. Между тем и вторую войну провоевал я опять без особенных подвигов. Домой, выходит, я заявился Наполеоном без войска. Баба моя, пока я по фронтам мотался, прижила двух ребят от разных мужиков. Я ей слова худого не сказал, как сам не воздержан был, от немки имел сына. Порча у меня только от роскошной военной службы получилась в мыслях. Не смог я со своей бабой жить. Уж очень она мне простой показалась. В деревне, гляжу, одна скука и идиотство. Бросил я бабу. Брюхо ей набил и ушел на рудник. Путался с женщинами разных классов и партий.
Не фартовый, думаю, про себя, не вышел в Наполеоны. Однако замечаю, у нас в советских республиках никто и помимо меня Наполеоном не объявился. Власть в руках партии. Начинаю посещать собрания ячейки. Месяц походил и всю свою дурость, ровно грязь, разглядел на себе. Обрадовался я новому направлению своего ума и подал заявление на кандидата в члены. Дивно мне, как в Красной армии я о наполеонстве промечтал, а коммунизма не заметил. Бывало, политрук или комиссар весь мир по нитке раздергают, разъяснят все от начала земной и небесной жизни до Октябрьской революции и далее. На ячейке повстречался я с Сухорословой, с Бурнашевой и прочими сознательными гражданками и понял, что не в юбке у бабы смысл дела. Хотел сойтись с Сухорословой – отказ. Верю, говорит, всякому зверю, а тебе, кобель, погожу. Сватался к Анне Антоновне. С ума ты соскочил, отвечает, как я за тебя пойду от живого мужа?
Без бабы, без ребят жизнь – чашка пустая. Весной затоскую я шибко по домашности, по пашне, наберу в кооперации ситцов, обутков, пряников – и домой. Бидарев Семен Калистратович увидит меня и сейчас поклон: «Мужичье счастье в земле. Пахать тебе надо, Фома Иванович». Поживу с семейством, отсеюсь, отожнусь и назад.
Игонин быстро протянул через стол руку, нагнулся к Безуглому, схватил его за плечо.
– Болтаю я все пустое. Не об том шел я к тебе разговаривать. Давай, Федорыч, думать, колхоз ли, чего ли у нас начинать надо.
Безуглый положил свою теплую ладонь на его жесткие пальцы.
– Давайте думать, товарищ Игонин.
Лицо Игонина было рядом. Безуглый чувствовал его горячее дыхание у себя на усах. От него совсем не пахло вином. Безуглый не утерпел, спросил:
– Неужели вы пили сегодня?
– Капли во рту не было.
– Зачем же вы тогда?..
– Наврал я тебе, Федорыч, чтобы ты меня за дурака болтливого не понял.
– Не понимаю.
Игонин отпустил плечо Безуглого. В темноте Безуглый не видел ни глаз, ни лица Игонина. Анна зазвенела стеклом от лампы. Улица за окнами была черна и тиха, как заброшенная шахта.
* * *
Инженер по гидроустановкам Лидия Борисовна Берг кончила свой доклад в московской радиостанции, отошла от микрофона. Безуглый снял наушники, откинулся на спинку стула. Он знал о выступлении Лии. Она сама предупредила его телеграммой. Лия говорила о проекте гидроцентрали на Золотом озере. Безуглый был знаком с первыми наметками работ по электрификации Алтая. Доклад мало его интересовал. Он слушал голос Лии…
Безуглый с Лией свернули с Пречистенки на набережную. На Лии было скрипучее прорезиненное пальто. Портфель женщины-инженера толстомордым мопсом тыкался Безуглому в колено. Она курила. Дым папиросы мотался над ее головой, как вуаль, задранная ветром. К ним подошел мальчик, продавец цветов.
– Гражданин, купите гражданке.
Безуглый молча улыбнулся ему. Мальчик свистнул и отошел.
– Если кто с понятием, всегда купит.
– Понимаем, маленький гражданин, и очень даже, только в карманах у нас…
Безуглый тоже свистнул. Мальчик вернулся и быстро сунул Лии в руку несколько белых астр.
– Нате вам, красивенькая гражданка, от меня. Кавалер-то ваш свистун несчастный.
Лия блеснула зубами. Ноздри у нее дрогнули. Она отдала мальчику коробку из-под папирос с серебрушками и медяками трамвайной мелочи. Безуглый топтался на месте и не знал, куда девать лицо и руки.
На другом берегу Москвы-реки, у Каменного моста, на постройке, топали паровые молоты. Полчища строителей ломились через старую кривобокую Москву. Кварталы низеньких домишек сдирались с города-матери, как вонючие пыльные юбки. Купола храма Христа торчали оголенными грудями толстой купчихи. Город горел в кострах завоевателей. С Кремля, с заплесневелых зеленых черепичных крыш полз на реку сырой ветер. На реке баба в подоткнутой юбке полоскала белье. Стук ее валька был древен и необычен в шумах миллионной столицы.
Безуглый жил на набережной Кропоткина. Лия не хотела терять времени на поездку к себе в Сокольники. Рано утром ей надо было опять возвращаться в Хамовнический район. Она осталась ночевать у Безуглого.
Они не один раз спали вместе. Любовниками никогда не были. В подпольной типографии после ночной работы падали на диван и засыпали, как брат и сестра. Они мало думали о себе.
Безуглый погладил стриженый колючий затылок Лии и поцеловал ее круглое загорелое плечо. Она скосила на него мудрые человечьи глаза. Ему показалось, что на них блестит тонкая пленка льда.
– Вы это о чем, товарищ?
Безутлый застыдился, спрятал голову в подушку.
Разбудил их ласковый голос преподавателя физкультуры.
– Доброе утро! Начинаем утреннюю зарядку! Доброе утро!
Можно было подумать, что он руководит своей аудиторией из угла комнаты, из-за платяного шкафа. Радиоприемник у Безуглого был хорошо настроен.
Безуглый и Лия в одних трусиках стояли на маленьком коврике, махали руками, приседали, выгибали спины. Они оба были опытными физкультурниками. Неизвестный товарищ заботливо направлял их движения.
– Вдох! Выдох! Раз! Два!
У умывальника они повозились немного, потолкались, поплескались друг на друга водой. Умылись тщательно, до пояса. На улицу вылетели бегом. Москва, как баба вальком на реке, стучала перекрестками и переулками, трясла свои пестрые кофты домов в старомодных мелких кружевах окошек. Безуглый и Лия смеялись и лезли в плотную злую толпу на площадке вагона…
Безуглый прошагал по комнате от стены до стены и снова сел за стол. Он взял ручку, бумагу, открыл чернильницу.
...
«Белые Ключи
15/V
Милая Лия, говорят, провинциалы любят большие письма и долгие разговоры по душам. Я сейчас снова стал провинциалом, поэтому тебя не должно удивить мое громадное послание. Вся эта писанина, конечно, только до хлебозаготовок, – когда они начнутся, мне будет уж не до друзей. Жара тут получится прямо среднеазиатская.
В Москве перед отъездом на Алтай мне не удалось повидаться с тобой (ты была в командировке), поэтому тебе не известна самая последняя потрясающая новость международного значения… Можешь себе представить – я женат, у меня семилетний сын, изба, пашня, лошадь, корова, разная яйценосная тварь и всякая вообще домашность. Подробные объяснения (как сие случилось) будут даны Вам, уважаемая читательница, по получении от Вас конверта с подробным адресом и маркой на ответ. Все это совершенно серьезно, несмотря на несерьезный тон моего письма.
В селе меня встретили как старого коммуниста, командированного из Москвы, как уполномоченного по хлебозаготовкам. Местные партийцы мне в рот смотрят, ждут. Казалось бы, все ясно и любой пионер скажет, что я тут должен делать и о чем думать. Между тем я начал выдумывать черт знает какие глупости. Неожиданно обнаружил в себе большую склонность к… ведению единоличного хозяйства. Вообразил себя пахарем, сеятелем, одним словом, настоящим крестьянином. Деда вспомнил, его сад и почувствовал в себе сильнейшее желание получить оное фруктовое древонасаждение как законное наследство. Составляя списки кулацких хозяйств, вдруг с какой-то подлой жалостью подумал, что в Собаковке теперь тоже уполномоченный заготовляет такой же список и что деду моему Алексею его не миновать и, следовательно, никогда мне садом не владеть. До того ожадел, что во сне даже дедовские яблони считать стал. Ночью, раз так размечтавшись, просыпаюсь от шелеста бумаги и вижу: Анна (жена моя) сидит за столом босая, в одной рубахе и, шевеля губами, старательно выводит каракулями очередную свою заметку в областную газету. Стыдно мне стало как-то сразу. Сразу я тут нашел и себя, и свое место среди кучки подлинно новых людей в этом далеком, как принято выражаться, медвежьем углу. Ты теперь догадываешься, что изжил я свои собственнические вожделения, если так откровенно пишу тебе. Тем не менее сам и сейчас не могу понять, как мог я так попятиться назад, прямо чуть на четвереньки не встал. Невероятная собственническая отрыжка. Никогда я с дедом не жил, никогда не думал о его саде. Особенно мне стыдно было за себя, когда я встретился с секретарем местной партийной ячейки Игониным. К слову, человек он исключительно интересный. Он, к сожалению, не на хорошем счету в райкоме. Его недолюбливают за склонность к некоторому подвиранию и разным фантазиям. Черт, мол, его знает, куда он завтра повернет. Наполеоном хотел сделаться, в партию вступил, может быть, в монахи пойдет. Я не согласен с такой характеристикой Игонина. Мне кажется, что он теперь навсегда с нами. Если же свои прошлые поиски личного счастья при рассказах он и облекает в полусказочную форму, то кому и какой от этого убыток? Впрочем, я пишу тебе об Игонине, как будто ты его давно знаешь. Скажу коротко – есть тут мне помощники.
Завтра в первый раз я собираю ячейку. От разговоров перейду к делу. Я поставлю вопрос прямо – если мы кулака ограничиваем, вытесняем, то мы должны его и заменить, то есть создать вместо его хозяйства свое коллективное. В колхоз, по моему мнению, первыми должны вступить коммунисты. Если завтрашнее собрание пройдет хорошо, то это будет первым моим ощутимым достижением в Белых Ключах. До сих пор я тут только занимался разговорами и охотой.
Хотел написать тебе много, но вижу, что не выйдет. Пришли за мной из сельсовета.
Большой тебе привет, Лия. Жму руки.
...
И. Безуглый».
2
У деревни на людей долгая память. Она даже случайного приезжего помнит годы. Безуглого в Белых Ключах никто не забыл. В его избе перебывало все село. Народ толкался у него и в горнице, и на крыльце, и под окнами.
За день до собрания ячейки Безуглый решил скрыться от гостей, чтобы без помехи продумать свой доклад. Освободиться ему удалось только к вечеру. Он взял лампу и ушел в баню. Анна снаружи подперла за ним дверь большим камнем. Оконце она заранее заткнула тряпкой. Безуглый раскладывал на полке бумаги, пока Анна возилась за дверью. Анна ушла в избу. Безуглый услышал стук щеколды. Он в первый раз после приезда в село остался один на один со своими мыслями. Ему захотелось начать работу с разбора отрывочных записей, сделанных в дороге и в Белых Ключах. Он погладил шероховатый брезентовый переплет записной книжки, раскрыл ее на первой странице.
«Она безразлична к жизни человека и к течению времени. Она безмолвна, вечна и несокрушима…
...
Карлейль».
Безуглый прочел злые слова англичанина о России и не сразу вспомнил, зачем он их переписал в свой дневник. Запись была сделана в вагоне на маленьком разъезде среди рыжих весенних земель Барабы. Поезд простоял там шесть часов – впереди случилось крушение. Безуглый налегке ушел в степь. Он не увидел на ней ни дыма, ни крыши. До самого горизонта густыми лошадиными гривами колебался на ветру желтый камыш. На озерах синели толстые льды. По берегам татарскими, кривыми ножками скрипела ржавая прошлогодняя осока. Степь молчала, как кладбище. Безуглый неосторожно зашел очень далеко, и весна посмеялась над ним. Она отстегала его крупным косым дождем, облепила мокрым снегом. Он побежал к поезду, не разбирая дороги, начерпал полные ботинки воды. На площадке вагона солнце встретило Безуглого насмешливым блеском поручней. Теплый ветер из Казахстана сорвал с него фуражку. Безуглый был обижен на весь мир – в его белье не оказалось ни одной сухой нитки. Его особенно раздражало спокойствие главного кондуктора, с которым тот односложно мычал в ответ на нетерпеливые вопросы о времени отхода поезда. Он тогда именно вспомнил суровые строки Карлейля.
Безуглый задумался. СССР – конечно, не Россия. Однако молодая страна еще зияла пустотами необжитых пространств. Из Москвы до Белых Ключей Безуглый ехал трое с половиной суток поездом, почти столько же пароходом и четыре дня лошадьми. До Урала он видел небольшие города с двумя-тремя златоглавыми церквами, соломенные деревни на километр одна от другой, поля в густой сетке межей, узкие ленты лесов. За хребтом, отделяющим Европу от Азии, поезд шел степями, болотами, тайгой. Сибирские селения – богатые, с большими пашнями – были редки и казались только островами в диком океане. Дорогой Безуглый перечитал много книг о Сибири. Он, в сущности, впервые всерьез заинтересовался страной, в которой отбывал каторгу и дрался с белыми.
Безуглый долго водил пальцем по карте советских восточных владений. Невеселая усмешка дергала у него концы губ. Мощный дремучий материк всем своим страшным грузом висел на тонкой стальной проволоке в семь с половиной тысяч километров. От Челябинска до Владивостока – единственная линия железной дороги. Колесные мощные пути почти отсутствуют. Реки глубоки и судоходны, но текут в малодоступный Ледовитый океан.
Безуглый поставил в левом углу чистого листа бумаги единицу и против нее написал:
«Бездорожье».
На землях, в два раза больше всей Европы, жили пятнадцать миллионов человек.
Он отметил в своем конспекте: «Безлюдье».
Фабрик, заводов было мало, значение их ничтожно.
Безуглый в докладе против пункта «Техническая вооруженность Сибири» старательно вывел большой и жирный ноль.
В Сибири – восемьдесят три процента запасов каменного угля всего Союза. Добыча в несколько раз меньше Донбасса. Белый уголь ставит Сибирь на второе место в мире. Использование – на предпоследнее. Зеленый уголь – в количествах, равных которым нет нигде. Разработка уступает маленькой Финляндии. В одной восточной части Сибири золота больше, чем во всех банках Америки. Золото лежит в земле. В стране с астрономическими цифрами земельных площадей, годных для хлебопашества, зерна собирается меньше, чем на Украине. В стране…
Безуглый не захотел перебирать в своей памяти все несчитанные сокровища Сибири. Он под цифрой «четыре» вычертил только одно слово, отделив в нем букву от буквы длинным тире:
«в-о-з-м-о-ж-н-о-с-т-и».
Сибирь для царской России была вначале «самородным зверинцем; кладовой мягкой рухляди» [17] , потом – поставщицей золота, местом ссылки и всегда заброшенной окраиной.
Безуглый стал по пальцам считать города давней постройки – Тюмень, Тобольск, Тара, Томск, Енисейск, Красноярск, Иркутск. Все они – сплошное дерево. Тобольск и вымощен деревом. Каменные кварталы в них – редкие вкрапления. Из камня обычно воздвигались церкви, тюремные замки, дворцы губернаторов, иногда торговые ряды и хоромы купцов. В старых городах теперь только дотлевали немногие монументальные осколки эпохи завоевания русской Канады. Новые города – широкие, приземистые – были совсем безлики. Безуглову они казались скоплениями деревянных бараков, неизвестно почему перенесенных с золотых приисков. Ни водопровода, ни канализации, ни хороших зданий общественного пользования, ни мостовых, ни тротуаров. Даже Новосибирск, нравившийся ему, Безуглый называл иногда только строительной площадкой…
Безуглый вспомнил Барнаул – мертвый центр горнодобывающей промышленности. Строгие корпуса плавилен Демидова полуразрушены. Кирпичной сухой кровью сыплются трещины их толстейших стен. В архиве под пеленой тлена лежат дела колывано-воскресенских заводов. На кладбище крошатся каменные плиты могил горных командиров: берггешворинов, унтер-шихтмейстеров и царевых управителей – статских генералов. На улицах часами спит тихая непотревоженная пыль. Около домов зеленеют цветущие лужи. Ночью в садике у собора поют синие соловьи. В темной тишине города позвякивают цепи последних каторжан – четвероногих сторожей.
Бедная, отсталая страна, несмотря на все свои чудовищные богатства.
Безуглый перевернул страницу в записной книжке, прочитал ее, иронически прищурился.
«Колонии просвещенного общества, утверждающиеся в безлюдной и малонаселенной стране, скорее всякого другого человеческого общества двигаются к богатству и благосостоянию…
...
Адам Смит».
Он шлепнул ладонью по дневнику и сказал:
Да, старина, это тебе не Америка, но мы добьемся…
Он записал:
«Кандальная Канада станет страной социализма».
Безуглый подумал о препятствиях, которые придется преодолеть Сибири. Царь тут сковал столько людей. Природа – дикая и своевольная – была свободна. Она стояла рядом с городами лохматой тайгой, голыми скалами, горькими солончаками. Стихия, враждебная человеку, наступала на улицу пылью, грязью, лезла травяной зеленью между камнями редких мостовых, грибной ржавчиной разъедала стены, осыпала штукатурку. Человек здесь только бередил, а не укрощал стихию. Она отбирала у него назавтра все, что он завоевывал у нее сегодня. Особенно остро Безуглый почувствовал ее необузданную силу в Бийске, когда ночью возвращался от ямщика в гостиницу. (Он там до встречи с Парамоновым и до заезда к нему на фабрику прожил около суток.)
Безуглый сходил с тротуарных деревянных настилов через каждые пятьдесят метров. Они обрывались в озерообразных лужах, в глубоких ямах, в буграх мусора. С тротуаров надо было иногда даже спрыгивать (так высоко они поднимались над землей). Серединой немощеной улицы Безуглый ступал неуверенно. Дорога под ногами податливо прогибалась. Он с опаской смотрел на редкие высокие дома. Ему казалось, что под ними также зыблется почва и что они каждую минуту могут исчезнуть в колыхающейся утробе земли.
Безуглый остановился около брошенного, забитого дома. Он не знал, куда двинуться дальше – кругом были рытвины и кучи кирпича. Сквозь камни в покинутых комнатах слышались шорохи, скрипы, размеренный стук водяных капель. Дом медленно разрушался. Безуглый задержал дыхание, прислушался. Со всех концов безлюдной улицы шли такие же тихие постуки, трески, всплески, урчащие вздохи. Он понял, что слушает шумы вечного движения мира, его непрерывных превращений. Он знал, что весь мир живет по одним и тем же законам разрушения и созидания. Ветры, воды, льды непрестанно растаскивают, размывают, разламывают. Земля поворачивает к солнцу то один бок, то другой. Горы и моря на ней меняются местами. В ее неостывшие недры погружаются города, страны, материки.
Безуглый взглянул на небо. Бесчисленные миры светились в недоступной вышине. Они возникали, исчезали, рождались вновь, чтобы умереть, гибли, чтобы опять возродиться из праха. Он увидел вселенную, как единый, хорошо работающий огромный механизм. Человек показался ему обидно ничтожным.
Безуглый написал в тезисах к докладу:
«Сволочь природа».
В двух словах он соединил и гнев и восхищение.
На окраинах Бийска, за неустроенными улицами, за темными домами, поставленными на полквартала один от другого, Безуглый увидел мир, в котором человек человеку – медведь. Дома с глухими ставнями на железных болтах, с островерхими заборами в колючей проволоке стояли рядами неприступных фортов. Гарнизон каждого из них готов защищать до последнего вздоха единственную свою святыню – священнейшую частную собственность. В убогих кварталах небольшого города перед Безуглым встал весь мир с его частоколами границ, с вооруженными лагерями – великими и малыми державами. Магафор и Милодора, как Адам и Ева, трудились у истоков его истории. Топор убийцы и захватчика был для него ключом к благосостоянию. Мир был построен на законах так называемого свободного соревнования. В нем наиболее культурной и передовой страной поэтому считалась та, которая располагала самой дальнобойной артиллерией. В этом мире путь к обогащению был открыт каждому, кто поднимал топор и обрушивал его на голову ближнего.
Безуглый в своих докладах, когда ему надо было давать характеристику частной собственности, всегда приводил одно примечание Маркса к его главе о первоначальном накоплении. Он помнил его дословно.
«Капитал боится отсутствия прибыли или слишком маленькой прибыли, как природа боится пустоты. Но раз имеется в наличии достаточная прибыль, капитал становится смелым. Обеспечьте 10 проц., и капитал согласен на всякое применение, при 20 проц. он становится оживленным, при 50 проц. положительно готов сломать себе голову, при 100 проц. он попирает ногами все человеческие законы, при 300 проц. нет такого преступления, на которое он не рискнул бы…»
Безуглый читал и писал до рассвета. Он не слышал, как Анна открыла дверь. Анна вошла, чихнула, взглянула на мужа и захохотала:
– Рожу-то вытри, докладчик. В саже весь, как негра. Лампа-то у тебя тут наработала, впору мясо коптить.
Безуглый схватился за лицо, посмотрел себе на руки и загоготал следом за Анной. Она толкнула его в спину.
– Иди в реку, вымойся.
Безуглый вышел из бани.
* * *
На собрание ячейки Безуглый с Анной пришли первыми. Михей Хромыкин отпер им просторную избу сельсовета и ушел домой пить чай. Он был уверен, что собрание раньше, как через час, не начнется.
Безуглый разложил на столе свои бумаги. Анна, аккуратно подвернув юбку, уселась напротив.
На другой стороне улицы остановился Бидарев. Анна увидела его в окно и показала Безуглому. Он простоял не менее пятидесяти минут. Его облило дождем, обсушило и снова вымочило – он не пошевелился. Старик сосредоточенно смотрел в землю и молчал. Анна сказала мужу:
– Семен Калистратыч у нас такой: где его мысли большие пристигнут, там и встанет. Другой раз часа два и более простоит столбом. В бане он все пишет, не хуже тебя. Летошний год была с ним оказия.
Анна прикрыла рукой смеющийся рот.
– День цельный он писал, к вечеру вытопил банешку, выпарился, а одеться забыл. Вышел на улицу в чем мать родила и стоит в сильных размышлениях. Ребятишки собрались, срам. Он, ровно неживой – ничего не слышит. Ум у него очень пронзительный, только кончик, самая острая умственность-то и загинается. Затвердил одно – сейте. Ну а кто будет железо на плуги добывать, не объясняет.
Анна взглянула в окно.
– Самому графу Толстому писал, знакомство с ним вел.
Безуглый усомнился.
– Мне кажется – лично он не был знаком с Толстым?
Анна удивилась вопросу Безуглого. В Белых Ключах знакомство Бидарева с Толстым считалось неопровержимым фактом.
– По-моему, Семен Калистратыч со Львом Николаевичем никогда не встречался. Они только переписывались.
Книгу Бидарева, в Париже изданную, верно, Толстой читал и многое из нее взял для своей проповеди земледельческого труда.
У Анны вздрогнули руки.
– В Белых Ключах у любого старика спроси, правду я говорю или вру, скажет – правду, в Бийске они встретились.
Анна посмотрела на Безуглого. В глазах у нее блестела обида.
– Иван Федорыч, хочешь расскажу?
Безуглый уткнулся в бумаги.
– Расскажи.
Анна оправила на голове платок, опустила голову.
– Однова посылает Бидарев Толстому письмо: ты, мол, сам ко мне приезжай, тогда и поговорим, а то что по бумаге-то наразговариваешь. Толстой берет билет и едет по чугунке. До Бийска доехал, а дальше не может. Ревматизм, что ли, у него был. Все-таки нежный человек. Пишет он Бидареву, зовет его в Бийск, дескать, так и так. Ну, конечно, Семен Калистратыч собрался и поехал. Встретились они, и пошла тут же у них катавасия. Бидарев под конец уже криком кричит на Толстого и кулаком стучит по столу. «Ты, – говорит, – пишешь-то гладко, тоже зубы заговариваешь, а сам-то в графья записался, сам-то не работаешь. Ты, – говорит, – сроду-то когда косил, нет? Серпом-то пробовал поелозить? А? Ты, Толстой, тож работай, как я работаю». Толстой это не осерчал. «Правда, – говорит, – Семен Калистратыч, вечный работник и земледелец теперь я буду». Уехал домой да с тех пор, до самой смерти, как крестьянин жил. Посконную рубаху носил, косил, жал, без седла ездить даже стал. Ребят начал учить, как наш Семен Калистратыч учит. А от жены в раздел ушел, в избушку.
Безуглый достал в красном уголке с полки энциклопедический словарь, отыскал страницу, посвященную Бидареву, быстро пробежал ее и сказал Анне:
– Видишь, тут ничего не сказано о встрече в Бийске. Зато здесь есть ответ на твой вопрос: кто будет железо добывать, если все станут сеять.
Безуглый прочитал вслух:
– Основная мысль учения Бидарева – утверждение закона «хлебного труда»: все, без исключения, должны «работать своими руками хлеб, разумея под хлебом всю черную работу, нужную для спасения человека от голода и холода…»
Анна оттолкнула от себя том словаря.
– Кто писал, не знаем, а мы, дураки, читаем.
Она встала, торопливо подошла к двери. У порога остановилась, крикнула:
– Машину он опровергает! Какой ты нашел у него ответ? Никакого он ответа-совета человеку не дает, хоть год на одном месте простоит!
Безуглый не мог удержать улыбку. Анна с силой хлопнула дверью.
Безуглый привык к резкости Анны. Она немного стеснялась его только в первые дни встречи. С тех пор как он заговорил с ней о партработе в Белых Ключах, она точно взяла его за руку и повела по селу. Анна слушала мужа с покорностью ученицы, когда он говорил о городе. В делах деревенских она не любила его возражений. Он сначала не доверял ей, думал, что в своих оценках она пристрастна. Он расспрашивал Игонина, Улитина, Помольцева, коммунистов, беспартийных и вынужден был признать, что Анна в деловых отношениях свободна от личных симпатий и обид. Жена говорила ему:
– Кого ты тут знаешь? Один у тебя дружок – Андрон-кулачок. Ты меня слушай.
Безуглый с каждым днем все чаще прибегал к ее советам. Она распутала ему весь клубок родственных и кумовских хитросплетений в селе. Он поэтому был совершенно спокоен за хлебозаготовки. Его никому не удастся обмануть.
В избу начали входить коммунисты. Игонин прошел со своей трубкой от двери до стола и сразу надымил, как паровоз. Все подавали Безуглому руки и расписывались на сером листке бумаги. Безуглый потягивал свои светлые подстриженные усы, дружески улыбался, кивал головой. Вернулась и Анна. Она озорно повела на мужа глазами, закрыла концом платка губы и сказала ему:
– Сходила понужнула аккуратистов наших партейных.
Безуглый оглядел скамьи. Он знал в лицо всех коммунистов и комсомольцев. Все были в сборе. На собрание набралось много и беспартийных. Они сидели на подоконниках, на полу в проходах и около стен, толклись в дверях. Безуглый встал, спокойным движением заложил правую руку за борт своего потертого френча, левой оперся на стол. Анна увидела, как он вдруг сконфуженно опустил голову. На щеках у него выступили красные пятна. Она не могла понять причину его неожиданного смущения.
Безуглый поймал себя на желании повторить наиболее характерные жесты Сталина на трибуне – правая рука за бортом френча, левая на столе или мерно рассекает воздух. Безуглый не мог сам себе объяснить, почему он вздумал копировать вождя. Может быть, он сделал это потому, что перед докладом перечитал его том «Вопросы ленинизма», может быть, и потому, что видел его в последний раз очень близко на пятнадцатом съезде.
Безуглого выручил тонкий, дребезжащий, властный голос Бидарева. Он стоял перед столом президиума, опираясь на свой высокий посох.
– Граждане, сборище не тайное ваше?
Безуглый быстро вскинул голову и ответил:
– Пожалуйста, садитесь, Семен Калистратович, заседание ячейки открытое.
Старик показался ему особенно бодрым. В его синих глазах он разглядел переливчатые, лукавые огоньки.
– Верно говоришь, надо сесть. Не к лицу мне стоять перед тобой, потому по чину я в ровнях с самым вашим большим комиссаром.
Посох Бидарева взмыл вверх и громыхнул об пол.
– Да что комиссар, тебе передо мной стоять надобно, мой хлеб ты ешь, я тебя кормлю от трудов своих.
Безуглый спокойно пошутил:
– Стою, Семен Калистратович.
Старику уступили место на первой скамье.
Игонин, как молотком, стукнул по столу трубкой.
– Федорыч, давай бери слово.
У Безуглого всегда на затылке вскакивал большой, как рог, упрямый вихор. Он говорил, немного наклоняя голову, точно бодался.
– Товарищи, некоторые из вас и многие из беспартийных спрашивали меня, почему вдруг партия решила перестраивать сельское хозяйство, вдруг взялась за создание тяжелой промышленности. Вдруг , видите ли, налетели на деревню уполномоченные по хлебозаготовкам, по коллективизации, и все пошло и поехало. Должен вас успокоить. В таком большом деле, как хозяйство целой страны, ничего и никогда вдруг не делается.
Безуглый подробно рассказал о первой пятилетке.
– В Белых Камнях мне не без улыбочки кое-кто говорил, что вот, мол, Ленин завещал пролетариату быть в союзе с крестьянством, а вы, мол, начинаете нас ссорить с рабочим. Найдется, вероятно, немало людей, которые думают, что царству рабочих и крестьян не будет конца. Они забывают, что наша цель – построение бесклассового общества. Советская власть, конечно, есть власть рабочих и крестьян, но не надо упускать из виду, что она только средство, следовательно, явление временного порядка, а отнюдь, повторяю, не цель.
Он порылся в конспекте.
– Владимир Ильич однажды очень едко высмеял плакат, на котором изображалось беспечальное и вечное царство рабочих и крестьян.
Безуглый поднял к лампе исписанный лист бумаги.
– Значит ли это, что мы хотим ссориться с крестьянством? Вовсе нет. Союз рабочих с трудовым крестьянством в нашей стране был и будет, пока мы не уничтожим классы. Вот только ведущая роль в нем была и останется за пролетариатом. Мы не ссориться собираемся с крестьянином, а хотим помочь ему перестроить свое хозяйство на коллективных началах.
Безуглый говорил с обезоруживающей силой. Он был человеком убежденным. Его творческая подготовленность, сложенная с практической деятельностью, давала ему и широту кругозора, и целеустремленность. В партии его считали крепким коммунистом. В подполье, в Красной армии, в хозорганах он работал и рядовым, и командиром, и в обозе, и на передовых позициях. Не было такого случая, чтобы он отказался от какого-нибудь партийного поручения или его не выполнил. В очень трудные минуты он только сам себе говорил вслух – препятствия, преодоление, победа.
В темных, древних глубинах его мозга, как и у всякого человека, конечно, еще жили и зверь, и собственник. Он вел с ними упорную борьбу. Они очень редко оказывались победителями.
Слушали Безуглого внимательно. Один раз только его прервал Помольцев. Он обратился к нему с просьбой:
– Федорыч, шибко высоко не заносись, объясняй попроще.
Безуглый рассказал собранию о людях, которые поколение за поколением искали «Беловодье» для всего человечества. Он сказал, что оно найдено. Горы препятствий – позади. Он утверждал, что люди могут быть счастливы, если на новой земле станут жить по-новому.
Собрание хлопало Безуглому долго и дружно. После него говорил Игонин. Секретарь ячейки начал свою речь с лукавого предисловия:
– Товарищи, складно говорить я не обучен, если чего лишнего нагорожу, не взыщите.
Улитин скривил свое желчное, ссохшееся личико, проворчал:
– С первого слова, бесстыдник, врать начал.
– Не знаю, с какого бока мне и начинать.
Игонин пососал потухшую, пустую трубку.
– Начну, пожалуй, с Северных Американских Соединенных штатов, а почему именно с них, об этом речь впереди.
Известно вам, товарищи, что работал я на разных местах, ну, между прочим, и в животноводческом совхозе. К скоту я с детства привычен. В долге ли, в коротке ли, дают меня в помощь одному-единственному товарищу и командируют в самую ту Америку на закупку племенных быков-производителей и тонкорунных баранов. Американским газетчикам очень удивительно было и вроде как бы неудовольствие какое им получилось оттого, что оказался я бритым. Побывал я в Чикаго и в Нью-Йорке. В Чикаго на бойнях, гляжу, – грязина. Скотина пропавшая тухнет, неубранная. Я раскритиковываю газетчикам ихние порядки. Опять на них находит недоуменность: как так, сибирский мужик грязь осуждает. Напечатали они мои слова и назавтра же произвели в бойне полную уборку.
Игонин налил из графина стакан воды, не спеша напился.
– В Нью-Йорке дома трубами облака боронят. А люди в них живут, никогда солнца не видят. На площадях торговцы-лотошники стоят с раскрытыми ртами и дышат, как собаки на жаре. В воздухе у них большая нехватка. Понастроили они много, но зря ума, ровно для того только, чтобы народ мучился. Богатые, конечно, живут одаль от городов в садах, и дома у них небольшие. Богатством своим они выхваляются на весь свет, а подумать пристально – одинаковое у них с нашей деревней идиотство. В двадцать первом году у нас – голод. У них – фермеры хлеб в море кидали, жгли в паровозах. Где ж, думаю, разумность вашей жизни, если вы жилы из себя вытягаете на конвейерах, а что сработаете – в огонь? Какие же вы богачи, если от своего богатства непомерного можете в один день объявиться полными нищими? Никто у вас ни покупать, ни продавать ничего не будет. На горах хлеба пропадете голодом.
Игонин почесал пальцем лоб.
– Газетка с моей фамилией попала в руки известному вам всем односельчанину нашему, Пантюхину Алексею. Мы с ним в германскую служили вместе. Он только после войны прямо из Питера в Америку подался, обиделся, дурной, что его не с музыкой встретили. За морем он и женился на богатой вдове-фермерше. Берет Пантюхин билет на самый скорый поезд и катит в Чикаго. Костюм мне привез и штук шесть галстуков. Ефросинье своей, брошенной с ребятами, накупил барахла цельный чемодан. Таможников наших пограничных насилу уговорил я пропустить в Сессер буржуазную материю. Побывал я у него. Пашет он весело на своем тракторе и трубку из зубов на вынимает. Погостили мы с ним у соседей. Один машины имеет хорошие, другой – того лучше. Большая разница с нашей деревней. Разговоры же совсем с нашими схожие. Почем хлеб? Сколь земли? Когда посеял? Как родилось? Гляжу я на них и так планирую своим умом. Наши кулаки крестьянина смазанным сапогом выпехивают. Ваши богатеи, фермеры, бедняков тракторами топчут. На машине, выходит, до конца вам ближе. На машину, думаю, и мы скоро залезем. Руль только не в ту сторону завернем. Говорю я Пантюхину: «Алексей, едем домой, на Алтай, в противном случае не миновать тебе сумы». Он воззрился на меня, ровно на дурачка. «Куда, – отвечает, – мне от своего капиталу ехать, чего искать? В старое время мог бы продать, деньги перевести и купить в России. Советы, – спрашивает, – собственность на землю отменили? Ну?» Разъехались мы с ним, одним словом, в разные стороны полными врагами.
Ефросинья Пантюхина стояла на другом конце избы, около окна. Она сказала Игонину:
– Фома Иваныч, мужик-то мой беглый письмо прислал, кланяется тебе, хлеб у них шибко дешев.
Игонин посмотрел на ее белый платок и ничего не ответил.
– В обратную дорогу лежу я в каюте. Море в окошко мне хлещет и качает меня, как мать дите. Мысли мои текут по жилам веселым вином. Понял я, той соленой водой едучи, все американское наполеонство. У них кажный в Наполеоны лезет. Кажный хотит весь мир закупить и распоряжаться, как у себя в лавке. Одна помеха – Наполеонов много, и все с ножами друг на друга налетают.
Собрание сидело молчаливо, притихшее. У некоторых рты были открыты, как у ребят. Бидарев не отнимал от уха руку.
– Из плена вернулся я, товарищи, скучно мне было, из Америки приехал – да еще того тошнее стало. Везде вижу, жизнь на одну колодку сшита. Во всем мире сосед на соседа нож навастривает. У нас тут, бывало, из-за покосов деревня на деревню с вилами наступает. У них народ из-за межей по судам мытарится. От малой семьи до большого правительства – одна песня.
Игонин посмотрел на часы. Помольцев сказал ему:
– Мы не соскучились, Фома Иваныч, высказывайся.
– Об Америке к тому я речь завел, что наши сибирские кулачки с ихними фермерами – родные братья. У американца раб – негр, индеец, случается, и белый бедняк, который из Европы залетит понаслуху о райской заморской жизни. У сибиряка рабы – алтайцы, киргизы и лопатоны из-за Урала. Наши сибиряки потому и быстрее российских мироедов оперялись, форсистее в люди выходили. Не знаю вот только, многие ли из нас вспомнят, как до железной дороги в Сибири богатые мужики хозяйство свое, ровно чистые американцы, своими же руками разоряли. Захватит, бывало, мужик покос с целую губернию и без ума все лето сено ставит. Спросят его: «Сено продавать будешь?» – «Нет, – говорит, – у нас этого в заведении нет, кому тут его продашь? Косим для своих коней». – «А на конях-та извозом занимаетесь? – «Пошто, – отвечает, – извозом, сторона наша непроезжая». – «Для чего же коней-то столь держите?» – «Как для чего? Сено возить».
Многие громко засмеялись, зашумели. Безуглый постучал по столу ручкой.
– Придет время, разглядит мужик, что в собственном хозяйстве он и сам, вроде коня на корде, по кругу ходит, схватит топор и ну скотину свою лупить по лбу.
С железной дорогой, конечно, легче стало – есть куда продавать. Однако в Америке-то, товарищи, железных дорог множество, а продавать все равно некому. Америка-то, она нам показывает, куда мы упремся, если по ее дорожке поедем.
Бидарев застучал посохом. Все обернулись на него. Он спросил:
– Беспартийным у вас говорить дозволяется?
Игонин встал и объявил:
– Товарищи, слово предоставляется Семену Калистратовичу Бидареву.
Бидарев, вонзая в пол острый свой жезл, медленно подошел к столу.
– Ничего у вас, лжеучители, не выйдет. В колхозах ваших опять человек человеку будет гонителем. Саранчой на поля ваши насядут писцы непашущие, начальство городское с белыми руками, и пожрут труд земледельца. Не разделить вам ни полей своих, ни жен. Было все это в Америке и у нас на Молочных водах между духоборцами.
Безуглый заметил, что слушали Бидарева немногие.
– Веселый, легкий труд ваш на вас же обратится тяжестью непомерной. С прилежанием слушал я Фому Иваныча и так уразумел слова его, что машина американская ни одного человека счастливым не сделала. Был человек рабом у человека, станет теперь рабом машины. Сломайся машина – и человеку напиться нечего, осветиться нечем. Без машины он даже до ветру сходить не сможет, брюхо свое не опростает.
Бидарев ударил в пол посохом.
– А я все своими руками добуду, и никакой у меня нехватки ни в чем не обнаружится, и никакой не заведется роскоши праздной. Надо так сделать, чтобы одна местность в другой не нуждалась, один человек другому в рот не глядел. Когда каждый будет делать все сам, тогда не будет и власти тягостной человека над человеком и не пойдет народ на народ войной. Сказано в писании: «…Ибо будет последние дни явлена гора господня и дом божий наверху горы, и, возвысится превыше холмов, и придут к ней все народы. И пойдут народы многи и рекут: прийдите и взыдем на гору господню… И раскуют мечи свои на орала и копья свои на серпы, и не возьмет народ на народ меча, и не будет научаться воевать… И отдохнет каждый под лозою своею, каждый под смоковницей своею, и не будет устрашающего… И изобличит господь сильные народы, даже до земли дальней. Пути его видел и исцелил его, и утешил его, и дал ему утешение истинное: мир на мир далече и близ сущим…»
Бидарев обвел собрание торжествующим взглядом.
– Слышите, глухие, – под лозой своею, под смоковницей своею. Вы же, прелестники, хотите отнять у человека поля его, скот его и домы. От труда мирного пахарей на битву возбуждаете, брата на брата и сына на отца ведете.
Бидареву никто не хлопал. Все знали заранее, что он скажет. Старик посмотрел на собрание, на президиум, вздохнул и замахал посохом к двери.
На собрании говорили еще долго. Никто не возражал ни Безуглому, ни Игонину. Ячейка решила организовать в Белых Ключах колхоз.
Помольцев спросил Безуглого:
– Федорыч, ужели и коровенку последнюю мне доведется в колхоз свести? Охотник я большой до молочка. Без молока я за стол не сяду.
Безуглый не слышал вопроса Помольцева, поэтому ничего ему и не ответил. Он думал о людях, которые начали переделывать мир с одной шестой его части. На золотой от капель смолы стене сельсовета висел портрет Сталина. Иван Дитятин – единственный художник в Белых Ключах – написал вождя на берегу пустынного, замерзшего Енисея. Он шел по снегу, смеющийся, в высоких оленьих сапогах, в полушубке и меховой шапке-ушанке. В зубах у него дымилась короткая кривая трубка. На правом плече лежала рыбачья сеть. В левой, крепко стиснутой руке Сталин держал связку больших жирных осетров. Круглые куски льда на плавниках и на панцире рыб блестели, как золотые монеты. Безуглый вспомнил позолоту стен Андреевского зала. На трибуну пятнадцатого съезда вышел сухощавый, выше среднего роста человек. На нем – защитный френч, серые штаны и сапоги. На голове у него – нетронутые временем черные пряди волос. Концы усов опущены книзу. Глаза темны и суровы. Лицо в свете юпитеров – бледно. Его слушала вся страна и миллионы за рубежом. Он ни разу не повысил голоса, не сделал ни одного резкого движения. Он был спокоен. Он видел, как в обвалах войн и революций, точно в первозданном хаосе, шли горнообразовательные процессы, возникали материки нового мира.
Безуглый смотрел на стену избы. Сталин смеялся, курил трубку и играл золотыми осетрами.
* * *
Безуглому надо было ехать в Марьяновский рудник на аймачное совещание уполномоченных по хлебозаготовкам. Анне – в Улалу, на областной слет селькоров. Они выехали на одном ходке. Очередную подводу должна была подать Ефросинья Пантюхина. Брошенка не захотела отлучаться из дому – у нее работали плотники, рубили новую баню. Она уговорила съездить вместо себя Илью Дитятина.
Безуглый обрадовался, увидев на козлах сероглазого подводчика в широкополой кожаной шляпе. Он теперь только разглядел, что Дитятин – человек немолодой. Ему было верных сорок пять лет. У него резко проступали горькие складки около губ и морщины по всему лицу. Дитятина молодила частая улыбка, потому что зубы у него сохранили свою белизну.
Анна влезла в ходок, уселась, оправила юбку и сказала:
– По бабе-то, поди, горюешь все, однолюб несчастный?
Она объяснила Безуглому:
– Илья Евдокимыч наш один раз в жизни насмелился жениться, за одну юбку спрятался и думает, краше ее во всем свете не сыскать.
Дитятин боком посмотрел на нее с козел и сказал:
– Согласен, Анна Антоновна, со справедливым вашим смехом. Юбок, верно, много, человека вот по мыслям найти трудно.
Анна всплеснула руками и громко засмеялась. В окне напротив, на другой стороне улицы, появилась черная, дремучая борода любопытствующего Мелентия Аликандровича Масленникова. Анна потянула Дитятина за хлястик его кожаной тужурки.
– Агафье своей пятерки за какие такие мысли платишь?
Дитятин смущенно закрутил головой.
– Иван Федорович, простите меня, много я превзошел в своей жизни. Хотите, любой камень вам определю: и откуда он, и какая у него кристаллизация. Добровольным корреспондентом Академии наук СССР имею высокую честь состоять. Одного себя не могу научно объяснить.
Бабушка Анфия открыла ворота. Никита свистнул и хлестнул пристяжку кнутом. Она сыграла задними ногами, рванулась, потащила за собой коренника. Ходок вынесся со двора на улицу. Дитятин круто повернул влево, натянул вожжи. Лошади побежали ровной, дружной рысью.
Разговор возобновился за поскотиной. Дитятин сел боком, обернулся к седокам.
– Не могу я понять, Иван Федорович, почему мне одна только моя жена мила. Ни на кого, кроме нее, и глядеть не могу.
Безуглый удивился.
– Чего же тут непонятного? Раз любите, значит, и нравится.
Анна фыркнула.
– Жена-то у него особенная, пятирублевая.
Дитятин опустил глаза.
– Жена меня бросила, Иван Федорович, и живет теперь в Марьяновском руднике на легкой вакансии. Попросту сказать, проститутничает.
Дитятин посмотрел на Безуглого своими большими, потемневшими глазами.
– В гражданскую войну она испортилась. Два раза в наше село белые приходили и оба раза жену мою насильничали. Я-то был в отлучке, ходил в партизанах. Избу у нас тоже белые сожгли в наказанье, скот, конечно, отобрали, все, как полагается. По окончании войны пришел я домой, можно сказать, к чистому, ровному месту, и жена мне дала полный, категорический отказ: «Ты, – говорит, – все провоевал, ничего у тебя нет. Не нужен ты мне, красный герой, бесштанный».
Дитятин усмехнулся.
– На моем месте другой плюнул бы, выматерился, да и дело с концом. Нет, не могу, что хотите делайте. Приеду на рудник и бегаю за ней, словно жених за невестой. Она ничего, смеется и говорит: «За пятерку я хоть с медведем в постель лягу. Пять рублей за визит, Илья Евдокимович, у вас найдутся?»
Дитятин плюнул.
– Анна Антоновна вам правильно сказала: плачу я жене своей за ласку. Другой раз берет она от меня позорную бумажку и плачет, и я с ней зареву. Она гнать меня начнет: «Уйди от меня, от поганой». Я уговаривать стану: «Брось, мол, ты ремесло свое печальное, давай жить вместе». Она вдруг остервится, с кулаками на меня. «Все вы, – кричит, – кобели, – одним миром мазаны. Много вас вокруг меня топчется, лапы, ровно на столбик, задираете».
Дитятин отвернулся, смахнул с глаз слезы. Безуглый и Анна молчали. На пяти километрах новой дороги через Оградную гору не было обронено ни слова.
Старой верховой тропой проехал алтаец в белой барашковой шапке. Крупные камни закрывали его до шеи. Безуглый видел только голову всадника. Алтаец ехал рысью. Его шапка качалась большим, пушистым цветком белоголовника. Небо, словно река в троицын день, несло такие же теплые опаловые шапки облачных цветов. Воздух был душист и хмелен, как мед.
На последнем перевале через Оградную Дитятин дал передохнуть лошадям. Безуглый вышел из ходка. В высовой траве росли пестрые анютины глазки, лиловые кукушкины башмаки, голубые незабудки, золотые жарки. В стороне от дороги розовели цветущие поляны колючих зарослей маральника, горького миндаля, шиповника. Безуглый лег на живот и стал ползать от цветка к цветку.
Анна засмеялась и крикнула:
– Медведю позавидовал, Иван Федорович, траву-то сосешь!
Безуглый спрятал лицо в цветах. Смех тряс у него плечи. Над ним наклонился Дитятин.
– Иван Федорович…
Безуглый неохотно приподнялся на колени. Дитятин заставил его подойти к толстой березе у края горы.
Внизу Талица делала крутой поворот, сбрасывала со своей спины седую пену, светлела. На мелких местах было видно дно в разноцветных обточенных камнях. Вода неслась над ними голубыми, прозрачными потоками. Камни дрожали, как цветы на ветру. На берегах стояли большие, глубокие каменные чаши. Дожди наполняли их до краев. Мхи делали воду в них похожей на вино – то зеленое, то красное, то золотистое. Девичий ключ, впадавший в Талицу, напоминал пролитую из огромной бутыли пенистую пьянящую влагу.
Дитятин сказал Безуглому:
– Умирать сюда приеду, Иван Федорович. Веселей нашего Девичьего плеса во всем мире места нет.
Он показал рукой на горы.
– Природа тут всегда, ровно на свадьбе, пирует. У меня каждой горе свое названье дадено. Вон самая высокая с белой вершиной – Невеста, пониже ее, темная, кудрявая. – Жених, за ним толстая, лысая. – Посаженый Отец, вот эти две пестросарафанные – Свахи, а там толпятся – Дружки, Полдружки и просто Гости.
Дитятин снова показался Безуглому молодым, как в тот раз, когда он впервые увидел его, возвращаясь с охоты. Дитятин сиял белоснежной улыбкой. Восторг искристыми ключами клокотал в его расширенных зрачках.
– Хребты подлиннее – Кони. Глядите, в гривах у них золотые бубенцы.
Дитятин говорил о жарках.
– А березкам у меня одно прозванье – девушки-хороводницы, плясуньи. Обниму одну красавицу зеленую и не почую, как свет уйдет из глаз.
Дитятин прижался к березе, стал смотреть на реку. От быстрого движения воды в глазах у него начали крутиться берега, тронулись со своих мест горы. Безуглому и Дитятину показалось, что на лице у Невесты зашевелилось снежное покрывало. Жених тряхнул кудрями. Гости буйствовали: бросали под ноги Молодым цветы, в гривах свадебных Коней трепыхались и пели огненные бубенцы. Безуглый отвернулся, закрыл глаза рукой, чтобы остановить головокружение. Дитятин пошел к ходку.
– Ненавижу я, Иван Федорович, кержаков за их тупую любовь к природе. Они ее из одной только выгоды любят. Лес увидят хороший – порубить бы. Поляну найдут красивую – распахать бы.
Безуглый спросил его:
– А вы, Илья Евдокимович, для чего в Академию наук образцы горных пород посылаете?
Дитятин стал медленно розоветь. Он ответил Безуглому только после большой паузы.
– Разработка недр – дело необходимое. Я только против жадности. Сами рассудите, Иван Федорович, мыслимо ли без пощады уничтожать все памятники природы.
Он совсем покраснел.
– За индустриализацию я головой, а, сказать по чистой совести, сердце знобит, как вздумаю, что станется с Алтаем.
Дитятин долго молча разбирал вожжи.
– Народ на заработках безусловно поправится. Спору об этом быть не может. Всего возможнее, тогда и мы по-другому на все глядеть будем. Вот ведь смолоду надеялся я богачом сделаться. Золото копал до помрачения рассудка. Не давалось оно, правда, мне. В настоящий момент считаю свои неудачи за счастье. Богатому теперь согласно революционной законности дорожка короткая.
Дитятин залез на козлы. Безуглый вскочил в ходок. Ехали шагом. Лошади отлично знали дорогу. Кучеру нечего было делать. Он опять повернулся к седокам.
– Илья Евдокимыч, что же ты не просишь у Ивана Федоровича динамиту?
Безуглый с недоумением посмотрел на Анну.
– Разве это обязательно?
Анна махнула рукой.
– У каждого проезжего просит.
– Не для себя, Иван Федорович, прошу, для государства. Кварц у нас тут сильно вышел в одном месте. По моим расчетам, должна быть в нем золотая жила. Надо было попробовать подорвать.
– Очень он, Иван Федорович, динамит обожает. Ладно бы, золото рвал, а то ведь людей юхает, пчел и тех им зорил.
– Динамитом пчел?
– Однажды взорвал я дикую пасеку. В скале она была. Медом на версту наносило. Медведи к ней тропы набили. Об каменные ульи себе все когти пообломали, языки в кровь излизали. Нарезал я пятнадцать пудиков сотового.
– Про первую Агафью расскажи.
– Могу и про первую рассказать, если про вторую рассказал.
Дитятин намотал на руку вожжи, уселся поудобней.
– Беспокойный я был человек, Иван Федорович. На одном месте больше году не живал. Могу сказать, по всей Сибири все золотые прииски обошел. За жену ходила со мной мамка приискательская Агафья – первая моя любовь. Надоел я ей, и стакнулась она с одним французским техником. В один прекрасный вечер иду я со своей милой под ручку, навеселе, расположение у меня ко всем нациям самое доброжелательное. Откуда ни возьмись – мусье Шатун, хвать мою Агафью за руку, задернул ее себе в квартиру – и дверь на крючок.
Дитятин неожиданно замолчал. Ему явно не хотелось говорить. Рассказ свой он скомкал.
– В рудничной кладовой украл я запальную шашку. Ночью положил ее Шатуну под окно, шнур зажег, сам – в казарму и будто сплю. Толк получился громадный. Все думали, что война, японцы стреляют. Дом треснул, пол расщепило, книги, которые на этажерке стояли, все очутились в стенных пазах. Француза с Агафьей так на кровати и вынесло в окно на улицу. Ей ничего не сделалось. Ему в личность натыкались порядочные щепки. Меня арестовали, но рабочие показали, что я никуда из казармы не отлучался. Ничем дело и кончилось. Ужасно нахальные были эти французы.
Дитятин дернул вожжи, помахал кнутом.
– Ничего мне, Иван Федорович, не надо. Одна у меня теперь мечта – заработать на коня, насушить сухарей и ездить по горам с ломиком да молоточком, служить нашему прекрасному Советскому Союзу – искать руды, открывать новые минералы.
Навстречу стали попадаться верховые бородатые рыбаки с длинными удилищами. Издали они казались казаками с пиками в руках. Рыбаки ловили рыбу прямо с седла и бросали ее в берестяные паевы, висевшие у них через плечо на расшитых опоясках. Лошади почуяли близость ночлега, прибавили шаг. Село, в котором надо было остановиться на ночь, стало на полпути между Белыми Ключами и Марьяновским рудником. Дитятин сказал Анне:
– Думаю заехать к Мелентию Аликандровичу Масленникову-старшему; середняк он, можно сказать, мощный, у него и корм коням будет, и нам яйца с молоком найдутся.
Безуглый спросил, почему у братьев Масленниковых одно имя. Дитятин ответил:
– Старик, который крестил младшего, был на высоком градусе, вот и напутал – и второго назвал Мелентием.
Лошади остановились у нового большого, пятистенного дома с резными наличниками. Ворота открыл сам хозяин. Он был с братом на одно лицо. У него только в бороде запуталось больше серебряных нитей. Хозяин поклонился.
– В горницу прошу, гости богоданные.
На столе зашипел ведерный, сверкающий медью самовар. К чаю не было подано ни хлеба, ни молока. Мелентий Аликандрович сучил обеими руками бороду и смотрел в пол.
– Извиняйте, граждане, угощать нечем. Люди вы грамотные, сами знаете, что в настоящее время крестьянин лишний хлеб сдает государству.
В дверях стояла хозяйка – худая, старообразная женщина с длинным, некрасивым лицом. Она кланялась гостям и причитала:
– Хлебушка и духу не осталось, все повыгребли. Коровушка молочка убавила. Курочки не кладутся.
Хозяйка горестно сложила руки на животе.
– Как и жить будем с малыми деточками…
Анна, пряча смех в опущенных глазах, сказала Дитятину:
– Илья Евдокимыч, тащи из ходка мою корзину с хлебом.
В дальнем конце улицы зазвенели бубенцы. Хозяин высунулся в окошко и сразу засиял, точно его с головы до ног облили лаком.
– Прошу вас, граждане, выйти вон. Недосуг мне с вами чаи распивать. Агличане ко мне едут.
Он заторопился к двери, жадно захлебнулся.
– Медку прошлый раз подал, ково там, чепурышечку с горстку, три рубля дали. Огурец соленый, какая в нем корысть, – рупь. За ночевку полета отвалят.
Три тройки въехали во двор. Мелентий Аликандрович метался от крыльца к лошадям, затаскивал в сени тяжелые чемоданы с пестрыми наклейками заграничных отелей. Глаза его источали масло, борода готова была мести землю под ногами гостей, спина выражала страстное стремление угодить, руки раболепно и алчно дрожали.
Среди англичан была жена главного представителя фирмы – высокая, рыжая миссис Фрайс. Мистер Фрайс, плотный блондин в клетчатых брюках, выскочил первым из экипажа. Он навел на жену кодак в тот момент, когда ее нога в черном шелковом чулке высунулась из-под юбки в поисках точки опоры.
Безуглый и Анна вышли из избы. Дитятин стал запрягать лошадей. Он посмотрел на Масленникова и пошутил:
– На экспорт середнячок старается.
Безуглый проворчал:
– Давайте заедем к какому-нибудь менее мощному середняку.
Хозяйка вымыла пол, расстелила чистые половичные дорожки. Англичане вошли в дом. Мистер Фрайс освежил воздух особой дезинфицирующей жидкостью. Англичан было пятеро, шестой, поляк, управляющий рудником, Станислав Казимирович Замбржицкий, состоял в британском подданстве. За столом мистер Фрайс возобновил разговор, начатый на пароходной пристани и прерванный в дороге. Говорил, собственно, он один. Остальные глотали яичницу с ветчиной и почтительно слушали.
– Русские большевики могут купить в Европе или Америке любые машины. Они могут построить прекрасные заводы. За деньги можно все сделать. Но я вас спрашиваю, господа, кто у них будет работать? Где они возьмут обученных высококвалифицированных рабочих? Это – первое. Русские, как и все славяне, некультурны и ленивы. Они не в состоянии работать наравне, скажем, с английским рабочим. Это – второе.
Замбржицкий побледнел. Карие глаза его стали совсем черными. Он согласен с мистером Фрайсом. Он считает только нужным заметить, что из славян наиболее действенны и способны к восприятию европейской культуры поляки. Замбржицкий говорит это из чувства объективности, а не как поляк. Какой он поляк? Поляками были его отец и мать. Замбржицкий учился и воспитывался в Лондоне. Он – настоящий англичанин. Мистер Фрайс положил нож с вилкой и сказал:
– Да. Я продолжаю.
Он отхлебнул из металлического стаканчика.
– Русские изделия всегда грубы и низкого качества. Это – третье. Русские товары даже в России дороже иностранных. Это – четвертое. Россия, закрывая свои рынки для иностранцев, лишает работы миллионы рабочих в Европе. Это – пятое.
Мистер Фрайс сделал еще глоток.
– Индустриальный эксперимент большевиков приведет к очень печальным результатам. В России будут стоять новые заводы из-за отсутствия спроса.
Мистер Фрайс улыбнулся. На розовых щеках у него появились пухлые ямочки. Он поднял свой блестящий стаканчик.
– Я пью за великую Британию, которая умеет управлять не только цивилизованными народами, но и варварами.
Служащие фирмы Обьгольдфильдс последовали примеру своего патрона – потянулись к нему с дорожными складными бокалами. Все они были блондинами, одного роста и одинаково тщательно выбриты.
Над самоваром возвышалась медная горбоносая голова единственной миссис. Она не пила вина. Миссис Фрайс зевнула, посмотрела на часы. Наступало время сна. Мистер Фрайс вышел из-за стола, стал посыпать стены и пол желтым порошком против паразитов.
* * *
С ночевки Безуглый решил выехать раньше англичан. Ему не хотелось собирать пыль за хвостами троек концессионеров. Луна была еще полной, когда Дитятин запряг лошадей. Он сказал Безуглому:
– Лишний раз и мне с ними встречаться приятности мало. В прошлом году высудил я у них Звончиху. Очень золотоносная речка. Они ее совсем было зачертили в плане своей концессии. А она и французам никогда не сдавалась в аренду. Я вроде экспертного свидетеля выступал.
На переправу через Талицу приехали до рассвета. Луна с шумом низвергла свое жидкое серебро на заснеженные горные вершины и в воду реки. Серебро плыло серединой. У берегов вода была черна. В черном лесу за рекой журавли чуть слышно играли предутреннюю песню.
Безуглый и Дитятин долго по очереди вызывали перевозчика. Он спал на другой стороне. Безуглый хватал воздух всей грудью и весело огогокал. Воздух был пропитан рассветной чистотой и свежестью, хлебнув которых человек становится моложе.
Лодка перевозчика не могла вместить и людей, и ходок.
Решено было поэтому в первую очередь переправить лошадей. Анна и Дитятин сели в посудину, держа в поводу по коню. Безуглый с разобранным ходком остался на берегу. Лошади погрузились в воду по уши и быстро поплыли. Безуглый до середины реки слышал их осторожное пофыркивание и окрики Анны:
– Ну ты, балуй!
Дальше он только видел на светлом серебре воды черное пятно лодки и темные очертания трех людей.
Недалеко от берега пристяжка сильно дернула повод. Анна свалилась со скамьи. Лодка закачалась, черпнула всем бортом и пошла ко дну. Река сомкнула над головами людей тяжелую воду. На поверхности не осталось ничего. Безуглый не мог разглядеть даже морды лошадей. Человек стоял совершенно один на краю шумящей обледенелой серебряной пустыни. Холод сковал у него все тело. Он закричал протяжно и хрипло. Над лесом взмыла пара журавлей. Безуглый услышал певучее курлыканье, увидел спокойные взмахи птичьих крыльев и сам приобрел способность двигаться. Он быстро сел, стал срывать с себя тяжелые сапоги. С другого берега донесся звонкий голос Анны:
– Чего орешь, дурной, выплыли мы!
Безуглый расслабленно лег на камни. На бледном диске луны он снова увидел черных журавлей. Они кричали ему как старые знакомые. Безуглый блаженно улыбался. Земля теплела, наполнялась суетой живых существ, шелестом трав и листьев. На другой стороне Анна привязывала к дереву мокрых, ржущих лощадей. Дитятин с перевозчиком в километре от переправы отливали пойманную лодку.
Безуглый переправился без приключений. Анна озябла во всем мокром. Она спряталась за его спину, сказала:
– Иван Федорович, загороди меня.
Женщина стала переодеваться. Она пропела ему в ухо:
Милый мой,
Замерзла я.
Закрой полою,
Я твоя.
Вдали пылили тройки концессионеров. Дитятин бросился к лошадям, начал торопливо запрягать. Безуглый воровато оглянулся на него и, улучив минуту, стремительно поцеловал Анну в смеющийся рот.
Перевозчик скрипел веслами навстречу англичанам. Англичане обогнали пару буланых Ефросиньи Пантюхиной у самой околицы рудника. Безуглый ворчал и плевался. Он знал, что сдача недр в концессию иностранцам – дело, начатое еще Лениным, и все же не мог подавить в себе глухого недовольства.
Талица около Марьяновского рудника текла медленнее, мутнела, зеленела. Можно было подумать, что в ней растворяется зеленая руда, кучами лежащая на берегах, на улицах и на площади поселка. Куски редкостной, тяжелой, полиметаллической руды валялись всюду. Из них складывали в укромных местах тайные очаги для варки самогона, ими укрепляли ямы погребов и уборных, мостили тротуары.
Концессионеры тут несколько лет занимались только геологическими изысканиями, кустарной добычей золота и мелкой починкой дорог. Они даже не откачали воду из шахт, затопленных их предшественниками – французами. На рудник не было завезено ни одной новой машины. Англичане кое-как пустили старую электростанцию и сдали от себя в аренду русским старателям небольшую шаровую мельницу. Старатели мололи руду и мыли на ручных бутарах драгоценный порошок. Шесть миллионов пудов руды, содержащей золото, серебро, свинец, цинк и медь, мертвым грузом лежали на поверхности. Рудник был пуст наполовину. Многие дома стояли с заколоченными ставнями и дверями. Громоздкие корпуса обогатительной фабрики зияли мертвыми дырами выбитых окон. Высокие кирпичные заводские трубы не дымились более десяти лет. На месте вышек над шахтами торчали маленькие будочки, похожие на деревянные нужники.
За поселком горы синели, как граненые ларцы, полные сокровищ. Цветные металлы и самоцветные камни праздно лежали в земле.
Мистер Фрайс зашел в кабинет к своему управляющему. Он ждал ванну. У него было пятнадцать минут свободного времени. Англичанин сел в мягкое кожаное кресло, оглядел просторную, хорошо обставленную комнату.
– Россия – страна невероятных контрастов. Однажды до революции, в гостях у помещика я почувствовал себя как в Европе. Обстановка, стол, язык и манеры хозяев были безупречны. Мне подали вечером автомобиль, чтобы отвезти меня до ближайшей станции железной дороги. На первой миле машина застряла в грязи. Мне пришлось воспользоваться услугами случайного крестьянина с телегой. Я ехал в ужасной колымаге, задрав самым нелепым образом к подбородку колени. Бородатый, вонючий мужик ни слова не понимал по-английски. Он зверски ворочал белками глаз и бессмысленно скалил зубы в ответ на мои мольбы ехать тише. У меня не было уверенности, что мой кишечник останется целым после нечеловеческого испытания на глубоких выбоинах дороги. В деревнях, которые мы проезжали, я видел отвратительное невежество, нищету и драки пьяных дикарей.
Мистер Фрайс маленькой гильотинкой обрезал сигару, закурил.
– Я не могу спокойно спать в этой стране.
Англичанин вытянул ноги, попробовал носком ботинка мягкость медвежьей шкуры.
– Мы постараемся приручить русского медведя. Мы думаем, что большевики вынуждены будут встать на путь цивилизованных народов, или они…
Мистер Фрайс не договорил до конца. Он играл кольцами дыма.
– Человечество вступило на путь разумного сотрудничества на основе справедливых договоров…
Горничная в белом чепце и переднике доложила, что ванна готова. Мистер Фрайс прекратил разговор.
* * *
На совещании уполномоченных по хлебозаготовкам одним из первых слово получил Безуглый.
– Товарищи, мне кажется, что нам тут нечего разговаривать о том, для чего нужны хлебозаготовки. Грамотный коммунист не нуждается в разжевывании вопроса, давно решенного всей партией. Нам сегодня необходимо поговорить главным образом о методах, которыми мы должны производить заготовку зерна.
Безуглый не любил во время своих выступлений глядеть в пол или прятать глаза в листках конспекта. Он неторопливо посмотрел на каждого участника совещания. Среди уполномоченных было много безусых людей в защитных юнгштормовках. Коммунисту понравились серьезные лица комсомольцев. Ему захотелось говорить в первую очередь для них.
– Деревня, как вам известно, не может состоять из одних только кулаков, поэтому методы голого административного воздействия допустимы по отношению к очень ограниченной прослойке хлебосдатчиков, в первую очередь, конечно, к злостным неплательщикам. Некоторые из нас, к сожалению, забывают, что среди крестьян есть наши союзники и друзья – середняки, бедняки, батраки. Вот почему в хлебозаготовках мы должны главное внимание уделить массовой разъяснительной работе. Если нам удастся убедить середняка, что ему в конечном счете выгоднее сдача зерна государству, чем продажа его на рынке, то успех хлебозаготовок обеспечен.
Безуглый разобрал не только методы работы. Он говорил о хранении хлеба и о современной вывозке его к пароходным пристаням. Руководитель совещания – член областного комитета партии – после него ничего не смог сказать нового. Ему пришлось повторить мысли Безуглого. Уполномоченные по другим сельсоветам деловито рассказали об ошибках и удачах в прошлую хлебозаготовительную кампанию. Особенное возмущение у всех вызвали местные руководители речного транспорта, не сумевшие наладить погрузку и вывоз зерна. Некоторые вспомнили разверстку двадцатого года как образец неувязки планов. Все указывали на несоответствие в то время заготовок с возможностями перевозок и хранения продуктов.
Безуглого радовала суровая правдивость высказывания коммунистов. Он всегда был сторонником самой строгой самокритики.
Безуглый знал огромное значение хлебозаготовок. Они были первым звеном планового товарообмена между городом и деревней. Они должны были подчинить интересам страны стихию хищной личной наживы. Он поэтому решительно не согласился с предложением председателя прекратить прения. Совещание кончилось на другой день к вечеру.