V
Суд был летом, в сенокос, когда вокруг города стрекотала стальная саранча косилок, когда в пыльных улицах крепко и пьяно пахло потом, дегтем, горячим медом сохнущих скошенных трав. Суд заседал в зрительном зале Нардома имени Ленина, где на стенах тусклой клеевой краской были написаны розовые музы, белые вазы, зеленые парки, синие пруды, желтые цветы и серебряные лебеди. Судьи – их было трое – сидели за зеленым сукном на сцене в ситцевых цветных рубашках. (Председатель Солдатов – в серой, заседатели: Гусев – в белой, Масленников – в выцветшей малиновой.). Перед председателем на столе лежало «дело» – папка бумаги толщиной в четверть аршина, стоял графин с сырой водой, стакан и звонок; перед заседателями лежали ручки, карандаши, бумага, стояли чернильницы. Государственный обвинитель Кашин и общественный обвинитель Зуев сидели за отдельным, ничем не покрытым столом. Задник декорации был не убран, на нем была изображена безлюдная деревенская улица с двумя рядами изб, крытых соломой.
Из боковых окон – сцену, судей, в раскаленном золоте солнечных потоков, засыпала золотая пыль, заливал пахучий мед свежего сена, жгло знойное, крепкое, с крепким запахом пота и дегтя дыхание июля. Июль пахнул мужиком, пахнул потом и разгоряченным на работе мужицким телом. Июлем, мужиком, то есть потом, дегтем, махоркой пахло и от судей.
Двое из них – Солдатов и Гусев – были крестьяне, Масленников – рабочий. Государственный обвинитель Кашин – тоже крестьянин, и только общественный обвинитель – беллетрист Зуев – был интеллигент. (Хотя от Зуева также пахло потом и дегтем, и махоркой, так как, во-первых, было жарко, во-вторых, Зуев носил простые смазанные сапоги, в-третьих, курил махорку.) Крестьяне Солдатов, Гусев, Кашин, рабочий Масленников и интеллигент Зуев попали на сцену судьями и обвинителями в порядке партдисциплины (той же самой, в порядке которой кузнец Аверьянов был назначен комиссаром в Упродком, стал заведующим Заготконторой), в порядке партдисциплины, то есть волею партии, той партии, которая лежала в окопах, командовала миллионной армией, управляла (и управляет) огромной страной и грузила на своих субботниках дрова, – партии сравнительно малочисленной, но необычайно жизнеспособной, страшно сильной, сумевшей сплотить, спаять, сорганизовать и повести за собой миллионные разноплеменные массы, населяющие мощный, необъятный СССР.
Внизу, в самом зрительном зале, первые три ряда партера в порядке принудительного привода занимали арестованные подсудимые (двадцать девять человек). Штыки конвоя вокруг них торчали частой решеткой, отделяя их от зрителей-слушателей, от родных, знакомых и от сцены. Подсудимые сидели, как в клетке.
Справа от них не в порядке чего-либо, а… за двести рублей, за сто рублей, за пятьдесят рублей золотом, за отрез на костюм, за две коровы и двадцать пудов муки и просто за советские миллиарды сидели защитники.
В зале не открывались окна, зал был забит людьми, сидевшими и стоявшими плотной массой, в зале было душнее, чем на сцене. От подсудимых шел острый запах заношенного белья, пота и, конечно, дегтя и махорки. Но пот у подсудимых был едок, холоден; был он не от жара работы, не от солнечного зноя, а от страха, от томительного ожидания приговора, от трусливой дрожи мышц.
Председатель ровным, бесстрастным голосом читал обвинительное заключение:
– «…Аверьянов и Латчин по взаимному между собой сговору и соглашению систематически расхищали вверенное им народное достояние…
…Ответственные руководители Заготконторы в лице Аверьянова и Латчина вошли в сделку с завссыппунктом Гаврюхиным, завбойнями Брагиным, с завхозом Глассом, с заведующим уездным отделением «Хлебопродукта» Брудовским и бухгалтером того же учреждения Травниным…
…Аверьянов получил у Брудовского взятку в сумме тысячи рублей дензнаками 23-го года…
…Аверьянов, состоя в близких отношениях с вдовой колчаковского полковника Ползухиной, взял у нее жеребковую доху в обмен на продукты, похищенные им из вверенной ему Заготконторы…
…Аверьянов по соглашению с Латчиным подписал акт об уничтожении якобы негодного керосина…»
Бритое, бесстрастное лицо председателя будто высечено из сероватого камня. Шевелились только тонкие бесцветные губы.
«…Аверьянов… Аверьянов… Латчин… Аверьянов, Гласс… Аверьянов, Брагин… Аверьянов, Гаврюхин… Аверьянов, Ползухина».
Аверьянов покраснел, улыбнулся. Чтобы скрыть улыбку, закрыл рукой рот, опустил голову. Ему стало смешно, что следователь в своем заключении связывал его со всякой кражей, с каждым хищением, с каждым вором.
В зале духота, запах пота, дегтя, напряженная тишина… Аверьянов чувствует на затылке жгучий жар дыхания сотен ртов, леденящий холод сотен озлобленных глаз.
Председатель, твердо-серо-каменный, равнодушный, равнодушно читает обвинительное заключение, как псалтырь, как дьячок по покойникам, мерно, едва заметно качает головой, мерно шелестит бумагой.
В шипящем шелесте бумаги снова и снова проходили фамилии, статьи, пункты, параграфы, тысячи тысяч пудов, штук, аршин – хлеба, мяса, масла, сала, конопли, льна, сена, соломы, спичек, соли, шкур, шкурок, кож, керосина, мыла, железа. Снова и снова непонятные слова, статьи. Обвинители, защитники, заседатели, председатель согнулись над бумагами, как счетоводы, и шелестят, шелестят. И налогоплательщики сидят, стоят, столпились сзади, дышат жаром, как в Заготконторе в разгар продкампании. Как в Продкоме Аверьянов. Только не продкомиссар он, не завзаготконторой. И ни один счетовод, конторщик, больше ему не подчинен. Согнулись счетоводы над бумагами, считают, разносят по книгам – пуды, штуки, аршины, трупы скотские, птичьи, хлебные зерна. Аверьянов для них как нечеловек, как неживой, как скотина заколотая, как мясо. С трупами скотскими, с птичьими, с хлебными зернами на одни весы, на одни счета кладут они его, в одни книги записывают, разносят по параграфам, нумеруют одними статьями, пунктами.
Аверьянов вдруг остро, отчетливо почувствовал, что он тонет, теряется в шелестящем, шипящем потоке бумаг, непонятных слов, статей – штук, пудов, аршин, что он одинок, ничтожно мал, что ему не выбраться, что он погиб.
Опять, как в окопе, как в тот день, когда первый раз Латчин приглашал обедать, стало жаль себя. Захотелось лечь прямо на пол, уткнуться лицом в грязные затоптанные доски и выть, выть, как затравленному, загнанному зверю под последним взглядом черных глазных дыр двухстволки.
Председатель кончил читать, объявил перерыв. Комендант громко крикнул:
– Суд уходит, прошу встать!
Все встали, с шумом столпились у входных дверей на улицу. Подсудимых вывели в буфет. (Буфет на лето был перенесен в летний сад, так как спектакли шли там.) Судьи и обвинители за кулисами прошли темными коридорами, мимо куч бутафорского хлама, мимо актерских уборных, в уборную для актрис. Уборная актрис, после последнего слова подсудимых, должна будет служить совещательной комнатой. В нее уйдут судьи для вынесения приговора. У ее дверей станут часовые. Сейчас же около ее входа стоит только крышка бутафорского гроба, но подсудимым издали, из дверей буфета, она кажется самой настоящей, поставленной на том самом месте, на каком и нужно, если в доме есть покойник. Подсудимые кучкой собрались в дверях буфета, молча, бледные, с гримасами, совершенно не похожими на улыбки, кивали на крышку головами, указывали на нее друг другу взглядами широко раскрытых глаз.
Когда после перерыва подсудимых рассаживали в первых рядах партера, из-за стальной решетки штыков, из-за публики кто-то крикнул:
– Попалась, тигра!
Аверьянов вздрогнул, как от удара, как от удара, закрыл лицо руками, покраснел, закусил губу, быстро сел на свой стул.
Но когда начался допрос, Аверьянов успокоился, на вопросы отвечал уверенно, спокойно. Не шелестела больше бумага, не было непонятных слов, статей, никто ничего не читал. Все смотрели на него, разговаривали с ним. Аверьянов стоял, держась обеими руками за спинку стула. (Он занимал место во втором ряду.)
– Настоящее дело, товарищи судьи, я могу вам пояснить только так. Я не спец. А Латчин старый царский спец. Латчин и оплел меня, кругом запутал и посадил в тюрьму. Посадил он меня по злобе, что я раскопал его проделки с керосином, отдал под суд. И еще меня посадили другие бывшие царские спецы из Губрабкрина и из Губпродкома. Одни царские спецы из Губпродкома предписывали мне в своих циркулярах один процент выхода мяса с боен, а другие спецы рабкриновские сказали, что должен быть другой процент. Спецы из Рабкрина нашли огромные хищения. Хищений таких не было. Они неправильно учли хлеб и мясо, сделали неправильные скидки на усушку, на вымерзание… Больше, товарищи судьи, пояснить я ничего не могу. Я не виноват.
Председатель медленно повернул голову в сторону обвинителей.
– Обвинение, у вас имеются вопросы к подсудимому?
Шмыгнув тяжелыми сапогами, привстал Кашин. Председатель застыл за столом, окаменел. Заседатель Гусев крутил длинные, жесткие, бурые усы. Масленников, наклонив седую голову и поправляя левой рукой очки, записывал у себя на бумаге:
«Спросить у няво, куды ему потребовалась етта курва Ползухина…»
Кашин откинул со лба черный, тяжелый клок волос, поправил ворот черной косоворотки.
– Вот вы, подсудимый, говорите, что хищений не было, а как же Латчин, Гласс, Гаврюхин, Брагин, Мыльников и другие все сознались, что расхищали. Кто сто пудов, кто триста? А?
Кашин был убежден в виновности Аверьянова, в его голосе дрожали иронические нотки. Он смотрел на Аверьянова, немного закидывая голову назад, полузакрывая умные, насмешливые, большие, черные глаза, колол его черной щетиной коротко подстриженных усов.
Аверьянов невозмутимо ответил:
– Я не говорил, что хищений не было. Я говорил, что таких, какие нашла ревизионная комиссия из Губрабкрина, не было.
– Ага.
Нос у Кашина тяжелый, массивный, но с острой переносицей. Раздвоенный подбородок выдается вперед.
– И вы ни в каких хищениях не участвовали?
Аверьянов вздохнул, но глаз не опустил.
– Нет, ни в каких.
– А чем вы объясните свой разговор с Мыльниковым, когда вы его упрекали, что он вас с Латчиным надул, недодал вам керосину?
– Это я его брал на пушку, чтобы поймать.
– Сколько вы заплатили и чем Ползухиной за доху?
– Доху я взял у Латчина на время, бесплатно.
– Ага.
Лицо Кашина кривится насмешливой улыбкой.
– Сколько вы подписали фиктивных актов, вернее, подложных?
– Не знаю.
– Как не знаете? Без счета, что ли, подписывали?
– Я, когда подписывал, не думал, что они подложные. Это все проделки Латчина, он мне подсовывал.
Кашин привстает, обертывается к судьям.
– Я прошу разрешения задать вопросы подсудимым: Латчину, Глассу, Гаврюхину, Брудовскому, Травнину.
– Задавайте.
– Подсудимый Латчин!
Латчин встал, по-военному вытянулся.
– …Скажите, сколько подложных актов вы подписали вместе с Аверьяновым, как это вы делали и знал ли об этом Аверьянов?
Голос у Латчина громкий, четкий.
– Шесть актов на сумму около семисот пудов хлеба и трехсот пудов мяса. Суть дела в том, что мы составляли дутые акты на хлеб и мясо, якобы принятые на хранение от «Хлебопродукта», а потом через некоторое время выдавали Брудовскому и Травнину, якобы принятые от них. Брудовский с Травниным продавали… Вырученные деньги мы делили поровну. Аверьянов аккуратно получал свою часть. Кроме того, мы составили еще акт на якобы уничтоженный керосин. Аверьянов тоже знал об этом.
– Садитесь.
Латчин сел. Аверьянов посмотрел на него с брезгливостью, но без волнения и злобы. Подсудимые Гласс, Брудовский, Травнин, Гаврюхин подтвердили слова Латчина, сказав только, что непосредственно с Аверьяновым дела не имели, знали только Латчина, но полагали, что Аверьянов в курсе дела.
Защитник Аверьянова опустил бледное бритое лицо, надел пенсне, что-то записал.
– Скажите, Аверьянов, с каким мясом вы ели пироги в день своего рождения?
– Не помню. Кажется, со скотским и немного свинины.
В публике быстрой змейкой прошипел смешок. Кашин побагровел, сдвинул брови, на секунду потерял самообладание.
– Я вас спрашиваю, знали ли вы, что это мясо было украдено с боен? Отвечайте, а не валяйте дурака, не наивничайте, все равно не поверим.
Председатель спокойно остановил:
– Государственный обвинитель, призываю вас к порядку. Вы не можете делать замечаний подсудимым. Это дело суда.
Кашин нервно откинул со лба волосы. Аверьянов не понял, почему рассердился Кашин. Не торопясь, ответил:
– Совершенно верно. Накануне это мясо было отобрано Латчиным у мясника, укравшего его. Латчин принес это мясо домой и сказал, что годится на пирог, обещал заприходовать его и засчитать мне в паек.
– Засчитал?
– Не помню.
– Ага… Латчин?
– Ничего подобного. Я взял мясо, а Аверьянов знал, что оно краденое, и о засчете в паек мы с ним не говорили.
– Аверьянов, за что вы взяли тысячу рублей у Брудовского?
– Я не брал… Я просил только Латчина заплатить в «Хлебопродукт» мой личный долг тысячу рублей, и эту тысячу я потом отдал Латчину.
– Латчин!
– Это было так. «Хлебопродукт» получал у нас две тысячи кондиционной пшеницы. Чтобы дать заработать на этом деле Брудовскому и заработать самому, Аверьянов велел отпустить Брудовскому добавочно двести пудов за мнимую кондиционность. Значит, Брудовский получил кондиционную пшеницу, а надбавку на некондиционность взял себе. За это Аверьянов потребовал с Брудовского погашение его долга по «Хлебопродукту», что и было сделано Брудовским.
Брудовский подтвердил показания Латчина, опять только заявил, что непосредственно к нему Аверьянов не обращался. Защитник Аверьянова снова что-то записал у себя на бумажке.
Кашин шаркнул сапогами, сделал в сторону суда движение всем телом.
– Я пока больше вопросов не имею.
Дергая жидкую рыжую бородку, стал допрашивать лысый, щуплый, маленький общественный обвинитель беллетрист Зуев.
– Скажите, Аверьянов, не покоробило ли вас, как коммуниста, когда Гаврюхин предложил вам муку сверх пайка? Не почувствовали ли вы, что он просто-напросто крадет и хочет угостить вас краденым?
– Очень даже покоробило…
– Какие же меры вы приняли против Гаврюхина?
– Я его обматерил, пригрозил тюрьмой.
– Вы пили казенный спирт?
– Да, один раз напился пьяный у Латчина.
– Говорил ли вам Латчин, что у вас из служащих кое-кто ворует. Ну, например, Прицепа?
– Говорил, но я считал это пустяками, думал, они берут для себя куски. Не было работников, а время горячее…
– Но все-таки вы хоть делали замечания Прицепе и другим?
– А как же, материл без пощады.
В публике опять змейкой прошуршал смешок. Зуев улыбнулся, привстал.
– Вопросов больше не имею.
Поднялась седая голова Масленникова. Масленников сердито смотрел на Аверьянова через очки.
– Скажите, подсудимый, вы были в любовных сношениях с Ползухиной?
Ползухина покраснела.
Аверьянов обернулся к Масленникову. Он знал его по партии как хорошего товарища, старого партийца и добродушного человека. Ответил Масленникову не судье – товарищу.
– Нет, товарищ Масленников, не состоял.
Стал давать показания Латчин. Масленников писал на своем листе:
«…Сволочь, сволочь, врет, врет Аверьяшка. Жил с курвой Ползухиной, врет…»
Гусев левой рукой закручивал в жгут левый ус, правой рисовал на бумаге птичек. Председатель сидел неподвижно. Латчин говорил громко:
– Я, товарищи судьи, считаю излишним давать здесь свои показания. Я все показал у следователя. Я подтверждаю все свои прежние показания. Здесь только могу добавить, что я несчастный, запуганный революцией человек. Один раз меня уже приговаривали к расстрелу. Аверьянов заставлял меня делать всякие мошенничества, грозя, что меня, как бывшего царского и колчаковского интенданта, никто не будет держать на службе. Говорил, что если я не буду делать так, как приказывает он, то я буду выброшен со службы с волчьим билетом.
Латчин закрыл глаза носовым платком, опустил голову.
Аверьянов со спокойным любопытством заглядывал снизу вверх в лицо Латчину, удивлялся его наглости и с уверенностью думал, что Латчину никто не верит, что для всех его ложь ясна, что все уверены в его, Аверьянова, невинности. Ну, разве могли думать о нем плохо Масленников, Гусев, Кашин, Зуев, с которыми он встречался почти каждый день, с которыми он работал в одной партийной организации, которые должны его знать безусловно только как честного человека? Председатель суда Солдатов мог, конечно, думать о нем что угодно – он чужой человек, присланный из губернии. Но Гусев-то, Масленников, Кашин, Зуев, они-то должны разъяснить председателю, кто он, Аверьянов, и кто Латчин. Наконец, разве не на виду у всех прошла его продовольственная работа? Аверьянов вспомнил 20-й, 21-й и 22-й годы, вспомнил, как он с величайшим трудом овладевал и овладел сложным механизмом работы Продкома, Заготконторы и «Хлебопродукта». Глубоко в груди что-то глухо стукнуло, что-то теплое, греющее полилось по всему телу. Захотелось зажмурить глаза и застыть в немой, сладкой полудреме, как после трудной работы в сыром, холодном, темном подвале или яме, сесть на солнцепек и дремать… дремать, отдыхать. Работа выполнена. Хорошо греет солнце, хорошо пахнет свежим сеном, дегтем, махоркой, мужицким потом. Ведь июль. Самый сенокос. Увидать бы нового заведующего Заготконторой, спросить бы, закончил ли он постройку крытого сеносклада?
И, точно льдинка в теплой весенней воде, мелькнула мысль – зачем Зуев и Кашин взялись его обвинять, если он не виноват?
Но сейчас же успокоился – откажутся. А если и будут, то так, для исполнения должности, отбытия номера. Конечно, оправдают.
И опять дрема, тепло, солнце…
Давала показания свидетельница квартирная хозяйка Ползухиной.
– Этта самая мадам Ползухина, после того как ихнего супруга в Чеке пристрелили, стали очень скучающей, стали подыскивать себе человека. От меня они не таились. Я все знала, все ихние думушки и желания.
Свидетельница обеими руками щупала голову, лицо, грудь, точно боялась, что у нее что-то торчит, что-то не в порядке, старалась прилизаться, пригладиться.
– Ну те-с, господа товарищи, приходит она этта с этим рыжим. У меня соседка сидела в гостях, так объяснила, что рыжий-то этот и есть самый главный комиссар по разверстке – Аверьянов. Зашли они в комнату к ним. Ну, думаю, видно, начинает дело налаживаться, наверное, угощать будет гостя, чай потребуется. Я и сунься в комнату-то, смотрю, ан никакого уже чаю и не требуется и так все сладилось. Стоят они у комода в обнимку. Я скорее назад, хлопнула дверью, слышала только, как она ему сказала – милый ты мой… Вот, господа товарищи, ей-богу, не вру.
В зале громко засмеялись. Улыбались подсудимые, защитники, обвинители. Улыбаясь, председатель позвонил, призвал к порядку. Свидетельница щурила подслеповатые глаза, щупала волосы, лицо, грудь, быстро вертела остренькой, сухонькой, звериной мордочкой.
– Ну, потом уж стало неприлично, уж простите меня, господа товарищи. Я дочерей своих, невесты они у меня, девушки честные, из столовой прогнала, чтобы не слушали. А у них в комнате такая возня пошла, кровать затрещала, заскрипела. Ну, прямо срам, вот уж простите, господа товарищи, говорю, что было. Потом он, значит рыжий-то комиссар, выскочил как встрепанный и уж, видно, от стыда бегом, через столовую, стакан у меня со стола сшиб, разбил, теперь такого не купишь, старинный был стакан, мне за него никаких денег не надо. Сгоряча, верно, он в дверях-то стал в тупик, не смог запор отложить. Я ему помогла. А потом уж, простите, господа товарищи, не вытерпела, заглянула к ним в комнату, да так опять и отскочила, как ошпаренная. Смотрю, лежит она – мадам Ползухина-с то есть, в самом неприличном виде, все у нее наружу-с…
В зале опять засмеялись, завозились, зашикали. Председатель позвонил, пригрозил очистить зал.
Сбоку, из-за стола защитников, несколько раз, как на пружинке, подскакивал обритый, остриженный, отточенный, кругленький, маленький, рябоватый защитник Латчина – Блудовский. Аверьянов слышал, что он просил каждый раз что-то отметить в протоколе, что-то огласить, старался свалить все на него, выгораживая Латчина. Аверьянов косился на Блудовского с полупрезрительной, полудобродушной усмешкой в зеленых глазах. Его подскакивание и просьбы казались Аверьянову совершенно бесцельными, бесполезными – ведь суд же знал, что он старается за деньги, за золото. Какая же ему может быть вера? И где Латчин взял эти двести рублей, чтобы заплатить Блудовскому? Откуда у Латчина такие деньги? Конечно, краденые. И Блудовский это знает и берет, делит краденое с Латчиным и теперь расходуется, распинается, доказывает, что Латчин действовал бескорыстно, по принуждению.
Не нравились Аверьянову защитники. Причесанные, приглаженные, в воротничках, с галстуками, подскакивают нарядными куколками, как их будто кто за ниточку под стульями дергает. Станут, как ваньки-встаньки, кланяются во все стороны – и судьям, и обвинителям, и подсудимым. Лезут, вяжутся к каждому свидетелю и на каждом слове поклон и – «разрешите», поклон и – «прошу», поклон и – «ходатайствую»! Только мешают.
Из всех защитников Аверьянов выделял двоих: своего – Воскресенского, и женщину, защитницу Мыльникова – Бодрову. И Воскресенский и Бодрова защищали бесплатно, были «казенными» защитниками. Эти не надоедали с поклонами и вопросами и раз не получали денег, то, значит, вели дело «честно».
Перед судом прошло около двадцати свидетелей. И ни один из них не сказал хорошего слова об Аверьянове.
…Матерщинник… грубиян… грабитель… выгребал последний хлеб… беспощадный комиссар… разговаривать не хотел, гнал в шею… матерщинник… матерщинник… матерщинник…
Крестьянин, старый, с седой бородой, в белой холщовой рубахе, в белых штанах, босой, поглаживая себя по лысине, почесывая затылок, заявил:
– Не комиссар, а тигра. Чистая тигра кровожадная.
Аверьянов с усмешкой, спокойно крутил длинные усы. Ему казалось, что судьи отлично понимают, почему его ругают крестьяне, и что их показаниям они не придают никакого значения.
В жаре, в духоте, в запахе пота, дегтя, махорки и сена шел суд. Судьи пили сырую воду графин за графином (отварную негде было достать). Подсудимые и защитники пили железной кружкой из железного ведра, стоявшего под столом защиты. Зрители – плотная, потная масса мяса, разложенного по стульям партера и прикрытого пестрым тряпьем. Зрители сотнями глаз липли к решетке штыков конвоя, жгли подсудимых жаром дыхания, морозили холодом злых, ненавидящих взглядов. Зрители делились на два лагеря.
Одни:
– Раскатают голубчиков. Аверьянова расстреляют.
Другие:
– Судьи коммунисты, и Аверьянов коммунист. Ворон ворону глаз не выклюет.