5
По улицам Староуральской рабочей слободы сизыми клочьями плыл октябрьский туман, словно бесшумными тенями пробирался в тыл передовых частей вражеский разъезд. Весь день с рассвета крапал нудный дождь, а перед закатом солнце, на минуту протянувшее луч сквозь облака, окрасило сырой воздух бледной шизофренической желтизной. Время от времени начинавшиеся перестрелки тоже были похожи на редкую огнестрельную морось. Воевать в столь унылую погоду никому толком не хотелось, несмотря на решительные настроения командования и грандиозность полководческих замыслов.
К сумеркам в крайнюю халупу у околицы набилось с десяток офицеров из разных рот. Каждый приносил с улицы облако пара, большое количество воды, стекавшей в лужи на полу с сапог и пропитавшихся сыростью шинелей, а кроме этого, ворчливый задор или злую хандру – в зависимости от характера. Разоблачась и стряхнувшись, первым делом требовали горячего чаю. Хозяйка, пышная румяная баба, суетливо грела самовар и застенчиво прятала глаза в пол, а руки под фартук. Помимо пустого бледного чая и мелкой вареной картошки, выставлять на стол было нечего. Возле окна старый дед подслеповато ковырял шилом в драном сапоге. На печи шушукались две девчонки, робко поглядывали на гостей. Муж хозяйки, по ее уверениям, ушел летом воевать.
– Ну и с кем он воюет? – спросили ее.
– Дак мне ж откудова знать, – не поднимая глаз, ответила хозяйка. – Сказал, мол, там видно будет, за большаков али за старый режим кровь проливать.
– Малахольный, дурь из башки не выветрела, – стал ругаться дед. – За старый режим ему, вишь, кровь проливать.
Дедом заинтересовались. Хозяйка испуганно всплеснула руками:
– Да не слушайте ж его, старый, что малый – чепуху мелет.
– Я тебе не малый, – дед пристукнул кулаком по колену, – я голова в доме. Мне не перечь, дура.
– Ты, старик, за красных, что ли, агитируешь? – нехорошим тоном осведомились у него. – И многих наагитировал уже?
– Может, и за красных, – проворчал дед. – Али не за красных.
– Нет уж ты определенней выскажись, старый хрыч. Нам знать надо, тратить на тебя пулю или погодить пока.
Теперь на деда наседали все, желая прояснить его политическое кредо. Один капитан Шергин спокойно пил чай, не вмешиваясь. Хозяйка готова была упасть на колени, но не разумела, кто из офицеров старший и кого, следовательно, умолять.
– Да вы, вашбродия, небось, и не слыхали про Беловодье? – степенно произнес старик, отложив сапог и шило.
– Ты нам зубы не заговаривай, отвечай прямо, скотина, – прикрикнули на него.
Девчонки на печке забились подальше и стихли.
– А я, вашбродие, не скотина, это уж вы зря. Бог скотину сотворил отдельно от человека. Люди мы маленькие, это верно, зато мудрость имеем. Она нам от гор досталась: праотцами добыта, а нами схоронена.
– Ишь ты, царь Соломон отыскался. Ну выкладывай свою мудрость, а не то уже руки чешутся тебя как большевистского агента разоблачить.
– Ну, слушайте, коли охота есть. Давно это было, когда еще Русь на Камень не пришла, но уже заглядывалась на тутошние края. А жил здесь в ту пору народ, умелый в горном деле, молоточками кузнечными день и ночь тюкал, руду долбил, камушки самоцветные на радость себе собирал. Горы они ведь как? Если с ними по-плохому, они нутро свое затворят и ничего в них не сыщешь, ни жилки рудной, ни камушка самого мелкого. Ну а ежели по добру, так и они добром отплатят: пещеры подземные отворят, на жилу богатую наведут, все тайны земли откроют, во как.
Девчонки на печи снова подползли к краю и внимали, разинув рты. Господа офицеры, хоть и ухмылялись, но тоже заслушались деда-сказочника, будто даже забыв о его неясной политической окраске. Один капитан Шергин, поглядывая на часы, спокойно продолжал пить чай с вареной картошкой.
– Вот народ этот и накопил знаний тайных, секретов горных да сокровищ неописуемых. А как Русь на Камень совсем собралась прийти, так они не захотели русскому царю кланяться да в холопы идти. Скрылись под землю вместе с сокровищами, в пещеры, и входы камнями завалили. Так их и прозвали с тех пор – чудью подземной. А из тех пещер они ходы прорыли на многие версты и так до Беловодья добрались. Ну а на Камне, в горах наших, оставили вроде как сторожа на сокровища – девицу, собой пригожую, черноглазую, а силищи такой, что троим мужикам не сладить.
– А что, пытались сладить? – веселее заухмылялись господа офицеры.
– Девица-то заговоренная, вдруг объявится, а вдруг пропадет. Кто ей по сердцу будет, тому она и вешку над жилой поставит, и камушек где надо под ноги бросит. А может и в пещеры к своим дорогу показать – это ежели человек хороший да со смыслом и с удачей. В старые годы иные праотцы наши попадали в те пещеры и там про Беловодье узнали – мол, есть неведомая земля счастья, святое место. Текут там реки белые, как молоко, а царей и бояр вовсе нет, воровства и тяжб, и прочего злонамерения не бывает. Суд и управу делают все вместе кто там живет, а наилучших избирают, чтоб за справедливостью глядели. Всякие там земные плоды в изобилии, и хлеб щедро родится, и эта… ягода-ананас. А золота и сребра, и разных самоцветов там не считают даже.
– Молочные реки, кисельные берега, – молвил Шергин, напившись наконец чаю и перекатывая в зубах спичку. – Где ж такое место на грешной земле?
– Идти туда далёко, вашбродие. Труден путь в Беловодье, погибель легче сыскать. Но ежели душа не ослабнет, тогда дойдешь. Наши праотцы по три года хаживали до святого места, много чудес про него рассказывали. А остаться им там не позволили, рано, говорят, не доспело время. Вот когда доспеет, тогда Беловодье само себя откроет и научит всех по справедливости жить. Но это не прежде будет, как царя и помещиков не станет. Вот и понимайте, вашбродия, при старом-то режиме Беловодье не объявится.
Старик поставил точку в рассказе и опять взялся за латанье сапога.
– Ну, мы тебя, старик, выслушали, – говорят ему господа офицеры, осерчав, – теперь становись-ка к стенке, стрелять тебя будем за то, что ты красная сволочь и большевистскую пропаганду ведешь.
– Оставьте его, – вдруг сказал Шергин и подошел к деду, встал над ним, помолчал, а потом спросил: – Ну а что же чудь подземная?
– А что чудь? – слабым голосом проговорил дед, не поднимая головы. – Чудь молоточками в пещерах тюкает, ключи счастья кует для народа. Царя вот уж нету, вашбродие, – еще тише произнес он.
Шергин вернулся на место, сел.
– Оставьте его, господа, – повторил он. – Не видите разве, этот старик безумен.
«Да и вся Русь безумна, – в мыслях продолжил он, – а мы как раз пытаемся помешать ей ставить саму себя к стенке. Как это ни дико».
– Я предлагаю обсудить другую тему, – негромко заговорил он, остановясь взглядом в одной точке. – Вы знаете, в армии Белого движения вброшен лозунг «за единую и неделимую», имея в виду, конечно, Россию. Но, как вы, вероятно, догадываетесь, заимствован он, с чьей-то нелегкой руки, из арсенала французской революции восемнадцатого века, казнившей сначала коронованных особ, а затем пожравшей собственных детей. Подумайте, господа, нам ли, русским дворянам и офицерам, добрым христианам, воевать под этим знаменем, напитанным кровью царей?.. Почему нас заставляют отказаться от простой и четкой формулы «За веру, царя и отечество», многие века вдохновлявшей русское войско?.. Подумайте, господа, не есть ли это убогое политиканство предательским по отношению к России и ее священным основам?
Но даже думать в этот выморочный осенний день, как и воевать, никому не хотелось.
– Эх, сейчас бы цыган да шампанского рекой, – вслух возмечтал восемнадцатилетний прапорщик Сережа Ряпушкин, несколько месяцев безуспешно отращивавший усы.
– Говорят, адмирал Колчак приехал на днях в Омск, – поддержал беседу поручик Матиссен. – Директория предложила ему место в правительстве. Я, разумеется, не думаю, что его удовлетворит одно из мест в правительстве. Не такой это человек.
– Ставлю свои золотые часы – его терпению придет конец не позднее января, – подхватил подпоручик Елизаров, выкладывая на стол часы с цепочкой, прежде игравшие мелодию «Герцог Мальбрук в поход собрался», но совсем недавно простудившиеся под дождем и потерявшие голос. – Кто хочет пари?
Пари никто не хотел – адмирал Колчак был знаменит военной удачей и жесткостью характера. Того и другого с очевидностью не хватало министрам Уфимской директории, малозначительным, ничем себя не прославившим сошкам из эсеров. Красные, перейдя в наступление, отвоевывали Поволжье и уже примеривались к Уралу. Глядя на их успехи, Директория не придумала ничего лучшего, как сбежать из Уфы в Омск.
– Адмирал Колчак – честный русский патриот и человек долга, – подвел итог молчания поручик Матиссен. – Можете забрать часы, Елизаров.
– Эх, сейчас бы в Москву. Хоть раз пройтись по Тверскому бульвару, – тосковал Ряпушкин. – А то сидим в болотах, а вокруг дремучие леса. Вы, господа, не подумайте, что я нюни распустил. Но все-таки… Господи, до чего же я ненавижу большевиков! До чего же больно за Россию. Ведь, я думаю, и Тверской бульвар теперь испохаблен комиссарами. И Москва вся в красных тряпках, а по улицам разная сволочь разгуливает.
– Даст Бог, скоро увидим, – ободрил его поручик Носович. – У генерала Болдырева, слышно, амбициозные планы. Он хочет первым ударить на Москву, чтобы получить контроль над всей Россией, опередить Деникина, пока тот застрял на юге.
– Откуда информация, поручик? – осведомился Шергин.
– Одна сорока наболтала, Петр Николаевич, – осклабился Носович. – Наша Екатеринбургская группа будет участвовать в прорыве на Пермь и Вятку. Оттуда на Котлас для соединения с Северной армией и союзными частями генерала Айронсайда. А затем, господа, как любили приговаривать три сестры, в Москву, в Москву.
– Не порвать бы генералу Болдыреву штаны при таком размашистом шаге, – скептически двинул бровями Матиссен. – Война конкуренции между своими не терпит.
– А мне сегодня, господа, приснился ужасный сон, – поделился прапорщик Худяков, юноша субтильного вида, имеющий привычку нервно грызть ногти. – Ко мне во сне покойный государь приходил. Весь в крови, бледный и молитву шепчет, а из глаз слезы текут. Потом посмотрел на меня этак душераздирающе и говорит: скажи, мол, пастырям – пусть служат братскую панихиду по всем убиенным на поле брани за веру отеческую и за меня, принявшего мученическую смерть. Еще говорит: могилы моей не ищите, трудно ее найти.
Звонко хлопнулась тарелка, в страхе выроненная хозяйкой. Торопливо крестясь, она встала на колени собирать в подол черепки. Осенились крестом и остальные.
– Да ее же совсем будто не ищут, – помрачнел Елизаров.
…Екатеринбург в середине октября приветствовал Шергина мягким солнечным светом и бесшумным фейерверком красочного листопада, словно радуясь новой встрече. С вокзала, отпросившись в полку, только что прибывшим из Сибири, он направился в городской окружной суд, к следователю Сергееву. Этот человек был назначен расследовать убийство царской семьи, совершенное большевиками тайно, со всеми хитроумными предосторожностями, и за три месяца обросшее с помощью самих же убийц всевозможными мифами. Капитана Шергина никто не приглашал в свидетели, более того, некому было и догадываться о его причастности к последним неделям жизни бывшего императора. Разумеется, он не собирался предъявлять следователю послание саровского святого, оно ничего не прояснило бы в деле. Чем дальше, тем более он укреплялся в мысли, что огласка этого письма в ближайшее время невозможна. До тех пор по крайней мере, пока по России мечется одержимое бесами стадо свиней. Христос запретил метать перед свиньями драгоценный бисер.
Следователь Сергеев принял его, выслушал, нетерпеливо теребя в пальцах карандаш, задал пару незначительных вопросов и наконец сказал:
– Все это, без сомнения, представляет интерес… но лишь для истории. Как видите, я не вызвал секретаря, и ваш рассказ остался без записи. Поверьте, вам лучше не вмешиваться в это дело и не предавать гласности ничего из того, что вы поведали мне.
– Могу я узнать почему? – спросил Шергин, совершенно не намереваясь настаивать на своем.
– Можете, конечно. Я объясню. Видите ли, господин капитан, в большевистских заявлениях по поводу казни бывшего государя звучала мысль, что советская власть вынуждена была пойти на этот шаг из-за угрозы заговоров, имевших целью освобождение Романовых. За два с лишним месяца я уже наслушался самых невероятных историй, вы их себе и представить не можете. Об аэропланах с белогвардейскими агентами, прилетавшими, чтобы похитить царя. О лазутчиках, проникавших якобы в дом, где содержались пленники. О подкопе, случайно обнаруженном охранниками. Ну и тому подобная чепуха. Вы понимаете – если будут обнародованы ваши показания, вся эта чушь станет правдой. Убийство бывшего императора, «коронованного палача», как его называют красные, получит политическое оправдание, даст козырь им в руки.
– Вы полагаете, убийство венчанной на царство особы может иметь какие-то оправдания? – холодно поинтересовался Шергин. – А разве неясно, что комиссары и без всякого оправдания уничтожили бы их?
– Может, это покажется вам странным, – резиново улыбнулся Сергеев, – но красные очень стараются соблюдать хотя бы видимость собственной правоты и чистоты своих действий. Они ведь прекрасно осведомлены об истинном отношении к ним народа и весьма его боятся. Поэтому и распространяют через своих агентов все эти нелепицы. До сих пор еще они уверяют, что казнен лишь Николай Романов, остальные члены семьи якобы спрятаны в надежном месте.
– Почему же вы не развеете эту ложь? – Шергин тяжелым взглядом буравил следователя. – Если не ошибаюсь, в деле имеются показания крестьян, обнаруживших на месте сожжения тел женские драгоценности? Об этом писали в газетах. И потом, почему вы не огласите сведения о безусловной причастности жидов к убийству императора?
– Вы заблуждаетесь, господин капитан, об участии евреев в этом деле нет никаких сведений. Предварительное следствие установило полное отсутствие еврейского элемента.
– Да нет же, это вы заблуждаетесь, господин следователь, не знаю, из каких побуждений. Неужели страха ради иудейска?
– Что касается другого вашего вопроса, – Сергеев проигнорировал выпад, – то вести следствие в лесу, на месте уничтожения тел, мне не представляется возможным. Вот именно эти слухи о драгоценностях привлекают туда во множестве бродяг и прочих темных личностей. Оказаться их жертвой мне бы не хотелось, как вы понимаете.
– Да вы в своем ли уме? – изумился Шергин. – Что за трагифарс вы разыгрываете? Убийство городского пристава расследовали бы тщательнее, чем вы – избиение царской семьи.
Сергеев невозмутимо поднял указательный палец:
– Вот именно – царской семьи. Это дело требует всей возможной политической тонкости. Ни в коем случае нельзя торопиться с выводами. У вас ко мне все, господин капитан? Я, видите ли, не располагаю более временем.
– Нет, не все. Я бы желал взглянуть на комнаты, где содержали пленников и где их убивали. Дом, вероятно, опечатан?
Сергеев наморщил лоб и метнул в Шергина колючий взгляд.
– А на каком основании, позвольте спросить?
– На основании того, – медленно проговорил тот, – что я могу сейчас привести сюда одну из моих рот, в которой, будьте уверены, много людей, свято чтущих память государя, и знаете, что они с вами сделают? Они вымажут вас сначала в дегте, потом вываляют в перьях и проведут по всему городу, а встречным будут объяснять, что вы агент жидовско-большевистского влияния и намеренно скрываете факты убийства царской семьи.
– Вы этого не сделаете, – улыбнулся Сергеев, но взгляд его из колючего стал пустым и темным, как высохший колодец. – А впрочем, не будем заострять. Я открою вам подвальную комнату, где была совершена казнь. Жилые же помещения во втором этаже, увы, более не находятся в распоряжении следствия.
– А в чьем распоряжении они находятся? – опешил капитан.
– Весь второй этаж дома занят под квартиру командующего екатеринбургским фронтом генерала Гайды и его штаб. – Сергеев подхихикнул в кулак. – От меня на днях требовали выдать на это разрешение, и, как у вас, военных, принято, мое согласие или несогласие не играло никакого значения. Категорический приказ генерала – и точка. Судебные власти бессильны перед вооруженным натиском.
– Однако, – качнул головой Шергин, – это уже просто неприлично.
– Не то слово, господин капитан. – Сергеев вновь разразился хихиканьем. – Мы вынуждены были составить протокол противоправного действия. Но, боюсь, толку от этого мало… Так вы желаете посетить печальный дом прямо сегодня?
– Прямо сейчас.
На Вознесенской площади все оставалось как будто без перемен. Но при взгляде на особняк инженера Ипатьева у Шергина появилось чувство пустоты в душе, как бывает после выноса покойника из дома. Второй забор вокруг бывшей тюрьмы снесли, окна, прежде замазанные известкой, отмыли. Напротив церкви, у входа во второй этаж дома зевал во всю ивановскую часовой. Следователь повел Шергина в переулок, к двери нижнего этажа, отворил ее ключом.
Шагая по передней, затем полутемным коридором, он давал комментарии:
– В расстрельной комнате красные хотели скрыть следы, но не очень-то, как видно, старались. Картину убийства удалось восстановить почти полностью.
Сергеев снял с замка бумагу в печатях и открыл дверь небольшого помещения с окном, забранным решеткой, и низким потолком. Сам остался в коридоре. Шергин, встав посреди комнаты и закрыв глаза, попытался представить, как все было. Около десятка пленников, выведенных посреди ночи в подвал, вероятно, с фальшивым объяснением. Верные себе красные изуверы должны были лгать до самого конца. Ложью пропитаны их души и все их действия, настолько, что они боятся говорить правду даже самим себе. Столько же человек убийц с револьверами в двух шагах от пленников – большего не позволяли размеры комнаты. И что-нибудь громко-трескучее вроде: «Именем революционного трибунала…» Или совсем будничное: «Сейчас мы будем убивать вас».
Шергину почудился запах крови, он услышал женские крики, стон раненых. Стреляли много, стена и паркет были усеяны пулевыми отверстиями. Добивали штыками, пронзая насквозь, даже в обоях остались разрезы. Повсюду глаз натыкался на плохо замытые пятна крови, разводы от мокрых тряпок. Справа от входа на обоях была надпись. Подойдя, он прочел на немецком: «Этой ночью Валтасар был убит своими слугами». С чувством брезгливого гнева узнал строчку из Гейне. Эту надпись оставил человек, получивший, безусловно, хорошее образование. В имени Belsazer он изменил последний слог на «tzar», выдавая свою патологическую ненависть. Очевидным было и то, что сам себя к слугам царя, пусть и бывшим, он не относил. Откуда среди палачей мог взяться такой человек? – размышлял Шергин. Это не рядовой исполнитель, он лишь засвидетельствовал факт свершившегося. При этом, намекая на библейское событие, придал убийству не примитивно политический смысл, а значение возмездия. Даже не человеческой мести, а воздаяния от бога. Придя к этой мысли, Шергин уже не сомневался, что надпись сделана рукой жида. Евреи от имени своего талмудического бога мстили русскому престолу. Это было не просто уничтожение людей, а ритуальное действо поругания.
На другой стене у окна чернилами были начертаны секретные знаки. Их оккультное, вероятно, каббалистическое происхождение также не вызывало сомнения. Казалось бы, к вездесущему присутствию адептов тайных еврейско-масонских обществ можно было уже привыкнуть. И даже не удивляться тому, что все революции в России, случившиеся не без глубокого участия этих обществ, со штаб-квартирами в Европе, глумливо названы русскими. Но и на этот раз Шергин снова испытал острый приступ тошнотворного омерзения.
Покинув место казни, он молча направился по коридору к внутренней лестнице дома. Следователь Сергеев, увязавшись следом, попытался остановить его:
– Вас просто не пустят.
Шергин не счел нужным ответить и поднялся, разглядывая изрезанные похабщиной перила. Сергеев остался внизу. В коридоре второго этажа было дымно от табаку, слонялись без дела адъютанты и штабные офицеры, раздавалась чешская речь и гомерический хохот. Генерал Гайда, один из руководителей чехословацких частей, несколько дней назад был назначен командовать Екатеринбургской группой войск, в которой теперь числился полк Шергина. Антимонархизм чехословаков был хорошо известен, но то, с какой наглостью они приспособили для своих нужд здание, ставшее кровавым символом происходящего в России, взбесило Шергина до крайности.
На него обратили внимание. Он подошел к группе офицеров, стоявших в раскрытых дверях большой комнаты и над чем-то смеявшихся.
– Считаю долгом сообщить вам, – произнес он по-немецки, чтобы до них лучше дошло, – что человек, имеющий представление о приличиях, не станет смеяться там, где произошло зверское убийство десятка людей, тем более царственных особ и детей.
Они недоуменно переглянулись, затем один в чине штабс-капитана вынул папиросу изо рта и указал ею на Шергина.
– Это кто такой? – иронично спросил он остальных по-русски, с чешским акцентом.
– Потрудитесь обращаться ко мне непосредственно, как к старшему по званию, – бросил ему Шергин.
Штабс-капитан, сделав шаг назад, балаганно раскланялся и с издевкой проговорил:
– Вероятно, вы тот человек, который знает о приличиях все. Не просветите ли нас, бедных невежд?
Остальные с интересом и усмешками следили за разворачивающимся спектаклем.
– С холуями мне не о чем разговаривать, – отрезал Шергин, – поищите для себя учителя в церковно-приходской школе. Я хочу видеть генерала Гайду. Где его комнаты?
– Генерал слишком занят и не может принимать всех недовольных тем, что идет война и на ней убивают, – с тонким сарказмом ответил другой чешский офицер, равный Шергину по званию. – Можете изложить свое дело нам.
– Подожди, Ян, – перебил его третий штабной, – этот невежливый господин Квазимодо назвал нас холуями. Вам известно, сударь, что за такие слова нужно отвечать?
– С удовольствием ответил бы, дав вам в морду, сударь, – сказал Шергин. – Однако не хочу, чтобы меня посадили из-за вашего разбитого носа в каталажку и мой полк уехал на передовую без меня.
– В таком случае с вашего позволения я возьму инициативу на себя, – заявил тот и первым нанес удар.
Шергин успел отклониться, кулак скользнул по касательной, едва задев скулу. В ту же секунду чех, клацнув зубами, полетел на пол, сбитый с ног ударом в челюсть. Вокруг сразу сделалось шумно, к Шергину бросились все скопом, свалили, скрутили назад руки. Битый штабной, сидя на полу, сплюнул кровь, рванул из кобуры браунинг и наставил на поверженного.
– Я убью его!
Но тут галдеж перекрыло громогласное:
– Что здесь происходит?!
Выкрикнуто было по-чешски, голосом, привычным к командованию. Штабные перестали орать и доложили ситуацию, представив Шергина как пьяного русского шовиниста и черносотенца. Во время доклада трое офицеров своим весом вжимали его в пол, не давая шевельнуться.
– Поставьте его на ноги, – прозвучал приказ.
Шергина подняли, развернули лицом к генералу, но руки не отпустили.
– Вы – генерал-майор Гайда? – спросил он, глядя исподлобья.
– У этого человека проблемы с армейской субординацией, – по-русски сказал генерал, обращаясь к своим. Затем подошел ближе: – Кто таков?
– Капитан Шергин, третий Новониколаевский Сибирский полк.
– Корпус генерала Пепеляева?
– Так точно. Первая стрелковая дивизия.
– Для чего напали на моих офицеров?
Несмотря на простецкую деревенскую физиономию, генерал Гайда создавал впечатление человека беспощадного, изворотливого, злопамятного и не брезгующего ничем.
– Вам должно быть известно, что это за дом, который вы заняли, нанеся тем самым, сознательно или нет, оскорбление русскому народу, – с расстановкой произнес Шергин. – Я прошу вас… нет, я требую, как русский офицер и государев подданный покинуть это здание.
Среди штабных послышались издевательские реплики.
– Оскорбление русскому народу? – недоуменно переспросил генерал. – Ваш народ сверг своего царя полтора года назад и очень этому радовался, я был свидетель тому. То, что его убили, даже неважно кто, всего лишь логическое завершение. Не понимаю, при чем тут этот дом.
– Все вы понимаете, – процедил сквозь зубы Шергин, – потому и пляшете на крови. Где труп, там и стервятники.
– Вы, кажется, недовольны тем, что Чехословацкий корпус помогает вам избавиться от большевиков? – высокомерно спросил генерал.
– Свою помощь вы уже оказали. Дальше, боюсь, она превратится в предательство.
Очевидно, генералу было недосуг придавать значение этому слишком рискованному высказыванию и тратить время на разбирательство. Он пожал плечами, повернулся и, уходя, бросил через плечо:
– Русская свинья. Выкиньте его на улицу.
Штабные впятером сволокли Шергина по лестнице и пинком вытолкали на площадь. Часовой, растерянно поморгав, принял верное решение – сделал вид, что ничего не заметил. Господа офицеры, особенно вытолкнутые взашей, бывают горячи на руку.
Подобрав с земли фуражку и не оглядываясь, Шергин отправился к дому коммерсанта Потапова, где томилась в нерастраченных чувствах соломенная вдова.
С утра его полк должны были перебросить на позиции к северо-западу от города, но вечер и всю ночь он заранее определил в дар страстной Лизавете Дмитриевне.
Туман над Староуральской к ночи рассеялся, глянули влажные звезды, выползла пышнотелая желтая луна и повисла низко над землей, расплываясь в дымке. Шергин обходил слободу кругом, проверяя караулы трех батальонных рот. Дородность луны рождала у него щекочущиеся в теле мысли о Лизавете Дмитриевне. От соломенной вдовы воспоминания перескакивали к стычке со штабными генерала Гайды, а от чехов спускались в полуподвальную комнату с бледными пятнами крови и тайными каббалистическими знаками. «Вот она, чудь подземная, – подумал Шергин, – расставляет вешки, подкидывает камушки, всюду отметины делает».
В Екатеринбурге из-за загруженности путей полк пробыл лишних двое суток. Это время Шергин распределил поровну между своим батальоном, пополнявшимся мобилизованными, Лизаветой Дмитриевной и Ново-Тихвинским монастырем. Монахини провели собственное расследование злодейства большевиков. Они расспрашивали крестьян Коптяковской деревни, искали следы вокруг шахт Ганиной Ямы, нашли в земле, где уничтожались трупы, мелкие предметы и драгоценности, принадлежавшие убитым. Более всего монахинь поразил рассказ крестьян о легковом автомобиле, приезжавшем 18 июля в оцепленный красными лес. Кроме солдат, в машине находился штатский, еврей с черной смоляной бородой. Крестьяне уверяли: то были московские гости, так говорили солдаты оцепления. Эта черная борода сильно запала сестрам в душу, они настойчиво повторяли про нее, словно хотели, чтобы и Шергин запомнил ее на всю жизнь и оставил предание о ней своим детям и внукам. Жид со смоляной бородой из первопрестольной, взирающий на уничтожение царских останков, очевидно, представлялся монахиням точным портретом антихриста. Что же до Шергина, то и ему этот персонаж показался достойным внимания. Во всяком случае, он должен был иметь непосредственное отношение к надписям в подвале. Зашел разговор и о следователе Сергееве, целиком и полностью зависимом от министров Директории. Монахини в один голос заявляли, что следователь и министры боятся мести евреев, которым нипочем никакие смены власти, и потому всеми силами выгораживают их.
На размышлениях об иудейском пленении и о том, сколько лет оно продлится, Шергина нагнали беспорядочные крики. Выхватив револьвер, он быстрым шагом направился к берегу реки, с шумом продрался через обрывистую, густо заросшую кустарником балку. В мутном желтом свете луны у самой воды возились несколько человек. Кто-то отчаянно вскрикивал тонким голосом. Солдаты тихо матерились и злорадно посмеивались.
– Что тут у вас? – спросил Шергин. – Кто старший?
От копошащихся отделилась фигура, бодро вскинула руку к фуражке и отрапортовала:
– Прапорщик Вдовиченко. Пойман лазутчик, господин капитан. Скрытно плыл по реке на коряге. – Он указал на бревно, вытащенное из воды. – Здесь мелко, удалось подкараулить его в нескольких метрах от берега.
Двое солдат крепко держали худого и оборванного мальчишку, вдавливая лицом с землю. Один слизывал с запястья кровь.
– Кусался, стервец, – торжествуя, объявил он. – Бешеный просто.
– Почему вы решили, что это лазутчик? – спросил прапорщика Шергин.
– Ну как же… – замялся тот. – Он ведь ночью… скрытно передвигался.
– Это ничего не доказывает, прапорщик. Отведите его ко мне, а после отошлите солдат сушиться и замените другими.
– Слушаюсь, господин капитан.
Солдаты рывком подняли пленника и поволокли через заросли. Шергин, убрав револьвер, не торопясь пошел следом.
В доме на краю слободы он занимал спальню с большой кроватью – некому теперь было ласкать на перине горячие бока хозяйки. Пленного мальчишку втащили туда, за дверями, кроме ошалевшего со сна Васьки, встал на охрану солдат. Переполох в доме напугал бабу с девчонками, спавшими на печи, но не смог перешибить мощный храп деда, раздававшийся с полатей.
Сев на кровать, Шергин оглядел мальчишку – лет пятнадцати, грязный, мокрый, явно оголодавший. Под глазом вспухал свежий синяк, на лбу кровоточила ссадина. Пленник таращился на него, чуть шатаясь и дрожа всем телом.
– Только не врать мне, – сказал Шергин. – Если замечу, что врешь, велю пороть.
– В-вы меня не узнаете? – осипшим голосом спросил мальчишка.
Шергин пригляделся к нему внимательней, но черты перемазанного землей лица ни о чем ему не говорили.
– Я вас знаю, – взволнованно продолжал пленник, – вы муж Марьи Львовны. А я Миша… Михаил Чернов из Ярославля, не помните? Позапрошлым летом я приходил к Льву Александровичу, он меня репетировал по математике. Вы тогда приезжали с фронта в отпуск.
Он дрожал все сильнее, вряд ли из-за мокрой одежды, скорее от нервного возбуждения. Шергин тоже почувствовал волнение, глядя на измотанного и истощенного гимназиста, непостижимым образом принесшего ему вести из Ярославля.
– Миша. Ну, конечно. Конечно, помню, – отрывисто произнес он и в нетерпении крикнул за дверь: – Васька!
– Тута я, вашбродь, – всунулась в комнату нечесаная голова.
– Горячей воды, чаю и хлеба, живо!
– Бегу, вашбродь.
Дверь закрылась, за ней немедленно раздались топот, грохот и Васькины покрикивания на хозяйку.
Шергин сам принялся стаскивать с Миши продранную гимназическую куртку, одновременно забрасывая его вопросами:
– Как ты здесь очутился? Что в Ярославле? Как там мои? Как тебе удалось перейти через позиции красных?
Понемногу успокаиваясь и жадно откусывая ржаной хлеб, принесенный Васькой, Миша рассказывал:
– Я северами пробирался. Сперва через вологодские леса, а там уж реками, протоками. По географии у меня всегда «отлично» было. Где красных нет, там днем шел, а после Соликамска только ночами. С едой совсем плохо было, но люди иногда подкармливали. Ничего, Петр Николаевич, я знаете какой живучий. Как кошка.
Васька с помощью караульного взгромоздил на середину комнаты бадью с горячей водой, рядом поставил наполненное ведро, притащил кусок мыла и ковш.
– Ныряйте, вашбродь, – пригласил он Мишу.
Мальчик разделся догола и с удовольствием погрузился в парящую воду, с детским наслаждением вдохнул запах хозяйственного мыла.
– Вы на меня не смотрите так, – сказал он Шергину, вдруг посуровев, – я не маленький. Я с красными до последней капли крови буду драться. Вы не знаете, что они в Ярославле делали. Из моих никого не осталось. Мама сначала с ума сошла, потом из окна вниз головой прыгнула. Сестру… – Миша сглотнул комок в горле и замолчал, усердно намыливаясь.
Шергин оцепенело, почти в страхе, смотрел на него, догадываясь, что будет сказано дальше.
– Лев Александрович, слава богу, сам помер, еще весной. А Марью Львовну… я видел… в дровах прятался… ее из дома выволокли и во дворе штыком…
– Что с детьми? – выдавил Шергин, падая внутри собственного сознания в бездонную яму.
– Их тоже, – шмыгнул Миша. – Ванька маленький за Марьей Львовной увязался, ему голову прикладом… А попа нашего, отца Тихона, в кипятке живьем сварили.
Шергин зачерпнул в ковш воды и стал поливать мальчика, смывая мыло. В самом деле, какие у него были основания надеяться, что жена и дети уцелеют в общей мясорубке? Почему, глядя на тысячи смертей мирных обывателей во множестве городов и деревень, он мог думать, что его семью это обойдет стороной? А вернее, даже не думать. Просто забыть о том, что он не безродная былинка в чистом поле, а одна из ветвей огромного, прочно укорененного в земле русского дерева, от которой тянутся к солнцу новые отрасли. И если дровосеки в красных колпаках рубят дерево под корень, то ни одной его ветке не спастись.
Васька раздобыл для Миши новые форменные штаны и гимнастерку, шинель и сапоги обещал сварганить к утру. Подвернув рукава и штанины, бывший гимназист на глазах превратился из замухрышки в добровольца Белой армии, правда, без боевого опыта, зато умеющего выживать в радикальных условиях и хорошо знающего запах смерти.
– Останешься пока при мне, – сказал Шергин, – вестовым.
Благодарно сияя глазами, Миша вдруг хлюпнул носом и порывисто прижался к нему.
– У меня сейчас роднее вас никого нет.
Шергин положил руки ему на плечи.
– Да и у меня теперь тоже.
18 ноября подпоручик Елизаров пожалел, что не нашел желающих заключить пари на решительность адмирала Колчака. Несостоявшийся спор был решен в Омске в пользу подпоручика: Уфимская директория бесславно пала, министрам-социалистам дали денег на дорогу и отправили восвояси, за кордон, верховным правителем и главнокомандующим провозгласили храброго адмирала. Правда, золотых часов подпоручик все равно лишился – они утонули в болоте во время перехода через дремучие пермские леса.
Корпус генерала Пепеляева упрямо, почти с азартом рвался к Перми. Но капитана Шергина лишили удовольствия участвовать в этом марше по сугробам при сорокаградусном морозе. В начале двадцатых чисел ноября он получил приказ явиться в штаб дивизии. Оседлав списанную по немощи артиллерийскую клячу, он пустился в путь и за трое суток объехал четыре населенных пункта, в которых предположительно находился штаб. Всякий раз ему охотно объясняли, что дивизионное командование убыло в другую деревню. На третий день кляча завязла в сугробе, легла брюхом в снег и наотрез отказалась вставать. К счастью, впереди угадывались очертания деревенских крыш и дымы над ними. Штаб оказался на месте. Все трое суток он пробыл здесь.
В штабной избе, похожей на длинный амбар, слабея ногами от тепла, Шергин перво-наперво припал к пышущей жаром печке и долго отогревался. Скрипучая дверь сеней впускала и выпускала адъютантов, вестовых и прочих, заодно внутрь проникали белые морозные клубы. Кто-то из адъютантов спросил, по какому он делу, и ушел докладывать. Его не было четверть часа, и за это время, сомлев у печки, Шергин увидел сон.
Песчаный пляж Финского залива купался в потоках необыкновенно яркого света, какого не бывает на чухонских болотах, приглянувшихся когда-то царю Петру. Было очень тепло, Шергина переполняло ощущение покоя и мира. Возле кромки залива стояла вполоборота жена в белом платье и улыбалась. В ней также было спокойствие и тихая безмятежность, а в очертаниях лица и фигуры утвердилась ожившая античность. Маленький Ванька в белой рубашке загребает ладонью песок и сыплет его тонкой струйкой. Миг совершенного счастья длится долго, и Шергин знает, что, если захотеть, он никогда не закончится. Прибоя не было слышно, только шуршание песка и ветра, почти зримое трепетание воздуха словно белого полотнища, на самом краю окоема. Шергин не заметил, как это произошло, – Ванька из маленького стал взрослым, высоким и широкоплечим. Он смотрел на отца, глаза его улыбались, а рука сжимала горсть сыплющегося песка. Свет делался ярче, размывая очертания белых одежд…
Шергин проснулся от прикосновения. Адъютант вернулся с сообщением, что полковник Маневич ждет его. Уже не было ни мрачной досады, ни утомленной злости на трехдневную игру в догонялки с фантомом штаба. Все утекло вместе со струйкой песка из руки сына. Осталась лишь складка тени на трепещущем полотне света – почему во сне не было их первенца, семилетнего Саши?
– Садитесь, капитан, – предложил полковник, выдержав пятиминутную паузу, в течение которой углубленно изучал несерьезную с виду бумагу. – Ну-с, перейдем к делу.
Он уставил на Шергина до желтизны изъеденные табачным дымом глаза под нахмуренными бровями.
– Вы, может быть, догадываетесь, для чего вас пригласили?
– Ни малейшего представления, господин полковник.
– Ну что ж. Это означает, что вы искренне не понимаете ошибочности ваших действий.
– О каких моих действиях идет речь? – насторожился Шергин.
Полковник поворошил бумаги и вытянул исписанный мелким почерком листок со следами сгибов.
– Вот донесение на ваш счет. Из него следует, что вы устраиваете тайные собрания младших офицеров, где ведете разговоры монархического содержания. Также вы, капитан Шергин, позволяете себе общение запросто с рядовым составом, без соблюдения офицерского этикета. Вам известен приказ адмирала Колчака об укреплении дисциплины в армии? Может быть, вы не знаете, чем кончились панибратские отношения офицеров и солдат в семнадцатом году? Полным развалом армии и фронтов! Армия должна быть вне политики, ее цель – бить врага, а не разлагать саму себя политическими агитациями.
– Вы полагаете, господин полковник, что я веду большевистскую агитацию? – Кровь бросилась ему в лицо, он едва сдержался, чтобы не вспылить. Бумага в руках полковника, по мнению Шергина, гораздо более свидетельствовала о падении нравов в армии, чем его «неэтикетные» разговоры с солдатами.
– Упаси вас боже. Вы, кажется, монархист?
– Лично у меня в этом нет никаких сомнений, – раздраженно отрубил Шергин. – А также в том, что, если дисциплина в войсках будет укрепляться доносами, вы скорее добьетесь обратного результата.
– Ваши убеждения – ваше личное дело. Но распространение монархических идей в армии запрещено. Допустив монархизм в войсках, мы отвратим от себя народ, менее чем два года назад сбросивший ярмо самодержавия. И к тому же растеряем иностранных союзников. Вы осознаете это?
– Я не осознаю другого, – едко сказал Шергин. – Чем мы можем удержать народ на своей стороне, если не монархизмом? Республиканство и народовластие уже заняты красными. Господи, да как же вы не поймете, – я сейчас даже не вас лично имею в виду, господин полковник: политика начинается как раз там, где кончается монархизм. С февраля семнадцатого мы не вылезаем из политических агитаций, – он жестко упер палец себе в лоб, – вот о чем думать надо и делать выводы. Подавляя монархизм, вы будете бессмысленно продлевать и ужесточать эту войну.
– Вы, капитан, слишком много себе позволяете, – надменным тоном произнес полковник, выпятив подбородок. – Я не намерен больше выслушивать вас. Иными словами – имею предписание отправить вас в Екатеринбургский гарнизон в распоряжение подполковника Нейгауза. Приказ командующего уральским фронтом генерал-майора Гайды.
При упоминании генерала Шергин не удивился. Лишь уточнил:
– Мне расценивать это как ссылку?
– Ну что вы, Екатеринбург еще не ссылка. А вот куда вы с вашими крайними убеждениями отправитесь в дальнейшем, этого знать не могу.
– Благодарю за откровенность, господин полковник.
– Мой вам совет, капитан, будьте гибче, – чуть подобрел Маневич. – Прямая дорога не всегда самая верная. Мне характеризовали вас как героически смелого офицера, рассказывали о ваших подвигах. Думаю, вас погубит не эта безумная храбрость, а ваше ослиное упрямство.
– По вашей логике самой верной дорогой идут большевики. Я русский, господин полковник, я рожден летать, а не ползать в обход.
– Свободны, капитан. – Барским жестом руки полковник завершил разговор.
– Честь имею.
Зимний Екатеринбург, наполненный карканьем ворон, далеко разносящимся в морозном воздухе, казался городом лопнувших иллюзий, какие еще оставались после неполных двух лет российских разбродов и шатаний. Хотя сам город был тут, собственно, ни при чем. В нем лишь, как в треснувшем зеркале, отражалась душа капитана Шергина, безвидная и пустая, как тьма над бездной, и, казалось, оставленная Духом Божиим, который больше не носился над нею. Даже кресты на церквах виделись ему покосившимися и почерневшими, как на старых могилах. Святая Русь хмелела от крови, как от водки, и в пьяном угаре куражилась сама над собой. Слишком долго она жила своим третьеримским долгом. Но теперь, видно, Бог хотел от нее чего-то другого. Небеса разговаривали с землей знаками, символами, пророчествами. Человеческий перевод этого языка был так близок и так неуловим, как собственный локоть для укуса. А пока перевод не дается в руки, Россией будет править красный колпак и каждый обречен делать то, чего не хочет и что ненавидит: устраивать заговоры, убивать своих братьев, забывать жен и детей, искать смерти, чтобы погибнуть вместе с исчезающей Русью, и для этого совершать безумные подвиги.
Подполковник Нейгауз был краток и деловит:
– Капитан Шергин? Да-да, припоминаю, у вас была какая-то история с генералом Гайдой. У меня имеется приказ на ваше имя. Вам следует немедленно отправляться в Барнаул с двумя ротами для подавления красных партизан на Алтае. Одновременно будете формировать на месте полк через мобилизацию населения.
Час спустя, пройдясь перед строем выделенных ему гарнизонных рот и оглядев свежеобмундированных солдат пополнения, Шергин осведомился:
– Воевавшие есть?
Поднялось с полсотни рук ветеранов германской. Из офицеров порох нюхали лишь четверо, остальные – недавние кадеты либо студенты, не намного старше вестового Миши Чернова. Эти рвались в бой на голом антикомиссарском энтузиазме. Но в лицах почти двухсот мобилизованных солдат, особенно тех, кто не прятал глаза, Шергин прочел злость, досаду и неприязнь. В редких случаях – скуку и безразличие. Эти люди, распропагандированные подпольными большевистскими агентами, вездесущими, как грязь, думали, что их обманывают, заставляя драться за чужие интересы. «И что самое отвратительное – так оно и есть, – подумал Шергин. – За кого бы они ни воевали, их будут обманывать: красные комиссары – грубо, вульгарно и беспощадно, белые республиканцы – тоньше, изысканнее, подлее, подсовывая им бредовую идею Учредительного собрания, которое придумает для России новую власть». Разумеется, вслух он сказал иное, жестким тоном и без всякого пафоса:
– Солдаты, я обращаюсь к вам. Я все понимаю. Четыре года войны, все устали, всем хочется мира и спокойной жизни. Но Россия попала в беду. Очень большую беду. Не думайте, что вы смогли бы отсидеться по домам и эта война обойдется без вас. То, что сейчас происходит в стране, касается всех. Всякое царство, разделившееся в самом себе, опустеет, так сказано в Евангелии. Россия разделилась и этим губит себя. Большевики уничтожают старую Россию и хотят строить новую. В этой новой им не нужны будут ни Бог, ни половина русского народа, хранящего веру отцов и дедов, память о великом прошлом. В основание своей новой России они кладут горы трупов. Я собственными глазами видел эти горы мертвецов, ограбленных, замученных и убитых только за то, что они не поклонились комиссарско-жидовскому нечестию. Думайте сами, уютно ли вам будет жить в государстве, чья история начинается с отрезанных голов, рук, ног, с выколотых глаз, вспоротых животов, с изнасилованных гимназисток, зарубленных стариков и детей. Они не прекратят свою войну с народом, даже когда замолчат винтовки и пушки, потому что их царство от сатаны. Не позволяйте обманывать себя тем, кто требует от вас ненависти и злобы к братьям вашим, кто сделал своим знаком красный цвет крови. Не поддавайтесь соблазнам дьявола, говорящего лозунгами большевиков, он все равно обманет вас.
Шергин не надеялся, что ему сразу поверят. За последние несколько лет цена доверия в России возросла до небес, а стоимость слова, не подкрепленного кровью, не превышала полушки. Как и жизнь человеческая. Среди двухсот хмуро-равнодушных солдатских взглядов только один был полон счастливого обожания. Вестовой Чернов ни за что не захотел оставаться в полку без него.
…В большом доме Лизаветы Дмитриевны застаивался дремучий холод, который не могла разогнать изразцовая печь, получающая скудный рацион дров. Молящий взор соломенной вдовы выпрашивал хоть немного тепла, но и Шергин в этот день был холоден, как вымоченные дождем угли.
– В начале века, – рассказывал он, – когда я учился в Петербурге в офицерской школе, мне довелось побывать на службе покойного протоиерея Иоанна Кронштадтского. По силе воздействия на людей это был великий человек. В его Андреевский собор стекались десятки тысяч народу. На общей исповеди рыдали в голос. Когда он говорил, казалось – он разговаривает с Богом, который тут, рядом, только невидим. Всякое его слово, даже самое простое, было как молитва. Он был провидец, но тогда я ему не поверил. Слишком грозно он пророчествовал, как который-нибудь из ветхозаветных духовных мужей. Стоял с поднятой рукой и со страшным выражением кричал: «Кайтесь, кайтесь». Предупреждал, что близится ужасное время, которое и представить невозможно. Да в это и поверить было невозможно, не то что представить. Никто из всей толпы не понимал, что такое приближается, но ужас был на всех лицах… И вот это грозное «кайтесь» у меня в голове крепко запечатлелось, даже снится иногда. А в последнее время я часто вспоминаю отца Иоанна. Говорили, он и войну, и революции наши предсказал, и вот это все, что сейчас… Кайтесь, Лизавета Дмитриевна, кайтесь. Чтобы нам одолеть красных, мало горланить песни про Святую Русь. Самим нужно святыми делаться.
– Петр… – Ее томный зов лишь пуще заморозил Шергина.
– Мою жену и малых детей в Ярославле убили бешеные красные псы, – сказал он глухо. – Вот ведь какая странная штука получается. Пока она жила – можно было забывать ее с другой. Не стало ее – и нельзя. Так-то, Лизавета Дмитриевна.
Он встал с кресла.
– Петр…
Лизавета Дмитриевна отчаянно бросилась к нему, попыталась обнять. Он с силой оттолкнул ее и ровным голосом произнес:
– Что же ты, ничего так и не поняла?.. Пошла прочь, шлюха.
Лизавета Дмитриевна упала на ковер и забилась в рыданиях. В дверях гостиной Шергин обернулся, последний раз посмотрел на соломенную вдову, и в душе колыхнулась жалость. Сколько теперь таких горюющих русских баб по всей земле, тоскующих о самом обыкновенном тепле и не принимающих правды войны… Да и кому она нужна, эта правда?
– Прощайте, Лизавета Дмитриевна. Не поминайте лихом и… простите.
Среди тусклых огней заснеженного города он шагал к Вознесенской церкви. До вечерней службы оставалось немного времени. В храме на лавочках сидели несколько старух, двое солдат, похожих друг на друга, истово клали поклоны перед Казанской. Подойдя к аналою, Шергин вполголоса позвал священника по имени. Отец Сергий вышел из алтаря и, узнав его, обрадовался. Они расцеловались, переместились в придел.
– Я пришел просить ваших молитв. Сотворите панихиду по невинно убиенным Марии, Александру и младенцу Ивану.
Вспомнив сон прапорщика Худякова, он добавил:
– И по всем воинам, за отечество и веру погибшим, по всем православным, принявшим мученическую смерть. Молитесь, отец Сергий, за всех нас, за маловерных и вовсе неверных.
Священник положил руку ему на плечо, сказал сочувственно:
– У вас большая тяжесть на душе. Снимите, легче станет.
– Верно, тяжесть великая. Блуд на мне, отче. За него меня Бог покарал – отнял жену и детей.
– Злодейства большевиков многим служат вразумлением. Однако не судите о Промысле столь прямолинейно. Может быть, это вовсе не наказание.
– А что же?!
– Испытание вашей веры и верности, например.
– Нет, – Шергин помотал головой, – не надо так, прошу вас. Если это не наказание, где мне тогда взять силы, чтобы вынести это, вытерпеть? Не-ет, я слишком слаб для таких испытаний. Я ведь взбунтуюсь, отец Сергий, пущусь во все тяжкие. Что тогда? Уж лучше я буду думать, что это наказание.
– Не взбунтуетесь, – уверенно сказал священник. – Испытания даются по силе, ничего сверх нее. Бог лучше вас знает, сколько вы сможете вынести и вытерпеть. В покаянии наша сила, помните. В покаянии и любви…
До конца службы Шергин простоял с мокрыми от слез глазами.