VI
«ЖИЗНЬ ЕЕ ВИСИТ НА ВОЛОСКЕ»
Светлов, зашедший от Прозоровой к Ельникову и напившийся у него чаю вместе с Гришей, вернулся домой, против обыкновения, довольно рано — часов в одиннадцать: в этот день приходила московская почта, и он поторопился к письмам, которые почтальон разносил обыкновенно от пяти до восьми часов вечера. Александр Васильич вел очень обширную для провинциального жителя переписку и теперь действительно застал у себя на столе несколько писем, доставленных в его отсутствие, и записку Варгунина, принесенную — по докладу Владимирки — «какой-то пузатой бабой». С Матвеем Николаичем Светлов не виделся дней пять уже и потому прежде всего обратился к его посланию. Наскоро и карандашом написанная записка Варгунина гласила следующее:
«Хотя я, батенька, эти дни и пропадал, зато не попеняете на меня: некоторое, приятное для Вас, открытие совершил. Ездил я по делам в Ельцинскую фабрику, откуда только вчера вечером вернулся, а сегодня, через час, уезжаю опять верст за тридцать, дней на пять, на шесть, по спешному делу, — такой уж крюк вышел, — и потому прибегаю к корреспонденции. В фабрике, от моей старой приятельницы, Христины Казимировны Жилинской, я узнал, что Вы с ней тоже старинные друзья. Едва я упомянул Ваше имя, как и она и старик Жилинский обрадовались на чем свет, закидали меня вопросами и взяли с меня слово (самое честное), что я немедленно же привезу Вас к ним. Сдерживаю, по необходимости, слово только вполовину — передаю Вам их желание, так как мне самому, как я сказал, ехать теперь никак нельзя. Уж прокатитесь, батенька, одни. Только скажите: Жилинские, — Вам в фабрике всякий укажет их домик. А не то, коли хватит терпения подождать дней пять, — вместе поедем. Ну что, батенька? угодил ли? Да поезжайте одни, — всего сорок верст, — а то меня съест Казимировна. Всем своим, т. е. „нашим“, бью челом. Преданный Вам Варгунин. 11 часов утра, в собственной резиденции».
Светлов долго не мог оторвать глаз от этой записки; он по крайней мере трижды перечитал ее, весело улыбаясь, прилег на спинку кресла — и вдруг задумался. Перед ним воочию встал теперь стройный, смелый и гордый образ красавицы Христины Казимировны, во всей первоначальной свежести прошли в его памяти на всю жизнь незабвенные сцены первой, юношеской любви. Но чем дольше всматривался он мысленно в этот образ, чем живее становились эти воспоминания, тем больше сжималось его сердце какой-то странной тоскою. Как внезапно, врасплох застала его варгунинская весть! Отчего бы ей не дойти до него раньше, сейчас же после приезда? Сам виноват — зачем не справился. Да ведь как же еще справляться-то было? — ведь мать же писала ему, что Жилинские уехали в Варшаву? Ну, плохое оправдание! — можно было и не поверить матери в этом исключительном случае… Теперь уж не воротишь… Чего же, впрочем, не воротишь?..
Светлов особенно крепко задумался над последней мыслью. Дело в том, что и его первую любовь постигла та же участь, какая выпадает обыкновенно на долю юношей, разделенных с любимой девушкой — даже и не десятком лет, не шестью тысячами верст. В первый год своего приезда в Петербург он страшно тосковал по Жилинской, то и дело писал ей; потом мало-помалу университетские занятия и товарищи, шумный коловорот столичной жизни рассеяли эту тоску, ослабили необходимость частой переписки. А там, к концу второго года, Светлов месяца четыре сряду как-то все забывал написать к ней, все собирался только да откладывал, так что, наконец, ему уж и неловко показалось напомнить ей о себе вновь. Христина Казимировна аккуратно отвечала ему: ее письма дышали все тем же нежным, смелым и независимым чувством, — и даже тогда, когда переписка с его стороны прекратилась, она еще раз написала ему по-прежнему, без малейшей тени упрека. Письмо это кольнуло студента в самое сердце, разбудив в нем на несколько дней в прежней силе задремавшую было любовь; он горячо ответил ей, но сделал ребяческую ошибку, вообразив себя настолько возмужалым, что адресовал свое письмо на имя матери, с передачей: оно, разумеется, не дошло по назначению. На заочные расспросы сына Ирина Васильевна, скрепя сердце, любезно ответила только, что Жилинские уехали в Варшаву, — и юность поверила чистосердечно этой любезности… Правда, и в остальные годы Светлов не испытал новой серьезной привязанности; однако ж, увлечений у него было много, а увлечения, как ни легки они, очень скоро стирают своим грубым прикосновением хотя и яркий, но слишком нежный цвет любви-первенца…
Долго еще просидел в этот вечер Александр Васильич в своем невеселом раздумье о том, чего уже не воротишь больше, пока, наконец, не обратился, с глубоким вздохом, к остальным письмам, более часу ожидавшим на столе его внимания. Неохотно он принялся за них, сильно хмурился, прочитывая иные, но ни одно не вызвало его на улыбку. Когда оканчивалось чтение того или другого письма, Светлов либо откладывал его в свои бумаги, либо разрывал и бросал в корзинку под столом; последние всегда предназначались им к сожжению на другой день собственноручно, — такова была привычка, сделанная молодым человеком в последние два-три года. Александр Васильич сохранял только те письма, род которых он, смеясь, охарактеризовал однажды, в разговоре с Ельниковым, названием «пастушеских». На этот раз таких писем оказалось только два, остальные — все угодили в корзинку…
Был уже час второй в исходе, когда мысли Светлова, перейдя на несколько минут от корреспонденции опять к Христине Казимировне, остановились вдруг на его последнем разговоре с Прозоровой, — и он снова впал в глубокую, сосредоточенную думу. Александр Васильич не слыхал даже, как в это же время кто-то несколько раз сряду нетерпеливо позвонил у ворот в колокольчик, привешенный снаружи у флигеля над дверью кухни. Молодой человек очнулся только тогда, когда постучались к нему в ставень и за окном послышался запыхавшийся голос Ельникова:
— Оденься и выйди ко мне скорее…
Светлов так порывисто вскочил, как будто слова доктора резнули его по больному месту; он опрометью кинулся в переднюю, схватил пальто и фуражку и бросился с ними в кухню. В одну минуту разбудив здесь Машу и поручив ей загасить у него в комнате свечу, Александр Васильич выбежал на двор и уже около ворот догнал уходившего Ельникова, от которого зловеще так и пахнуло на него аптекой.
— Что такое? Что случилось, голубчик? — с нервной дрожью спросил он, подбегая к товарищу.
— Да ничего особенного, брат, — сказал осторожно доктор, заметив сильное волнение в голосе приятеля, — Лизавета Михайловна заболела…
— Когда? — растерялся немного Светлов.
— Да вот теперь, ночью. Дорогой расскажу, — тороплюсь. Поедем! — отрывисто ответил Анемподист Михайлыч, выходя в калитку и садясь в ожидавшую его у ворот крытую пролетку Прозоровой.
Светлов молча поместился с ним рядом.
— У меня еще Гриша сидел, как за мной приехали, — заговорил доктор, когда пролетка тронулась, — должно быть, часу в первом. Твоя сестра, Анна Николаевна, приезжала; она у них ночует. Собственно, тут надо бы Любимова, да его не нашли. Поезжай скорее! — крикнул Анемподист Михайлыч кучеру. — В аптеке, брат, меня долго задержали, — обратился он как бы с пояснением к Светлову, — да и то почти все пришлось самому приготовить; а положись на здешних немцев, так и получишь, разве к утру, какую-нибудь бурдомагу вместо надлежащего средства…
— Что же у ней такое? — тревожно перебил его Александр Васильич.
— Да скверная штука, брат: нервная горячка, и чуть ли не обещает воспаления в мозгу, — нахмурившись, пояснил Ельников. — Такого быстрого хода этой болезни, как у нее, я просто не припомню — не слыхивал, — продолжал доктор, кашляя и, очевидно, возмущаясь против своего нового врага по профессии. — Черт, брат, знает, что такое! Да барыня-то, главное, славная. Ну, да еще посмотрим, кто кого перешибет, а уж я не поддамся, хотя бы пришлось не спать двадцать ночей сряду!
Светлов, задумавшись, угрюмо промолчал.
— Во всяком случае, дело поправимое… — снова заговорил Анемподист Михайлыч, взглянув на товарища как-то исподлобья. — За тобой, собственно, я вот почему заехал: иногда, в подобных случаях, больной обнаруживает необыкновенную силу и ведет себя очень беспокойно, — так я и рассчитываю на твои мускулы. У ней уж был намек на такой припадок. Разве вот только неприятно тебе будет?
— Мало ли что неприятно! — заметил раздражительно Светлов
Он тоже стал торопить кучера, и с этой минуты голос его снова зазвучал спокойно и твердо.
Так же твердо и спокойно было и выражение лица Александра Васильича, когда, вслед за Ельниковым, он осторожно вступил в квартиру Прозоровой. Они не звонили: наружная дверь оказалась только притворенной, но не замкнутой изнутри, а колокольчик в передней был обмотан войлоком. Здесь их встретила, со свечой в руке, Анюта Орлова, слышавшая стук подъехавшего экипажа. Ее худенькое личико смотрело серьезно и несколько испуганно, задумчивые глаза выражали непритворную печаль. Следом за Анютой неслышно явились Калерия и Гриша — оба с заплаканными глазами и с встревоженными лицами.
— Ну что, Анна Николаевна? — тихо спросил доктор, — как наша больная?
— Перед вами только что бредила, — так же тихо ответила ему девушка.
— Как мило с вашей стороны, Анюта, что вы — здесь… — горячо пожал ей руку Александр Васильич. — Здравствуйте, детки! — особенно ласково поздоровался он с детьми.
Они все вместе прошли на цыпочках в залу.
— А где же Сашенька? — осведомился Светлов.
— Она у мамы сидит… — сказала Калерия и замигала ресницами, очевидно, намереваясь заплакать.
— Вам бы пора уж и лечь, Калерия Дементьевна, а то еще урок завтра проспите, — заметил ей добродушно-ободрительно Александр Васильич. — Да и вам бы оно не мешало, — обратился он таким же тоном к Грише.
— Я не лягу, — решительно ответил мальчик.
В эту минуту из спальни Лизаветы Михайловны послышался не то стон, не то невнятный говор. Ельников и вслед за ним Анюта поспешили туда. Светлов сел на диван и усадил с собой детей. Почти сейчас же после того пришла к ним Сашенька. Бледное и крайне встревоженное личико девочки не обнаруживало, однако, признака слез, хотя глаза и были немного красны.
— Мамочка сильно больна, — серьезно, как взрослая, объявила Сашенька учителю, здороваясь с ним, — все про Иисуса Христа рассказывает и про вас. Мамочка вас очень любит, — ласково прижалась она к нему.
У Светлова чуть-чуть шевельнулись брови.
— Вот и не надо, значит, беспокоить мамочку, — сказал он, задумчиво проводя рукой по шелковистым волосам девочки. — Право, детки, я бы вам советовал лечь; ведь вы маме не поможете, а если она узнает, что вы не спите, — это может еще больше расстроить ее.
— Да мама не узнает, — заметила Сашенька. — Мамочка теперь никого не узнаёт, — прибавила она с такой выразительной печалью в голосе, что у Александра Васильича, как говорится, сердце повернулось.
Калерия заплакала.
— Слушайте-ка, Калерия Дементьевна, — взял ее за руку Светлов, — как вы думаете? жалею я вашу маму?
— Жалеете… — проговорила та сквозь слезы.
— Ну вот видите. Действительно, я ее жалею, и не меньше вашего, однако — не плачу. Что бы было, если б мы все стали только плакать — и вы, и я, и доктор, и Анюта, и Гриша вон с Сашенькой? У всех бы, наверно, голова разболелась от слез, так что слегли бы мы и сами, пожалуй, — некому стало бы и за вашей мамой ходить. А мы лучше побережем себя для ее же пользы. Сегодня и без вас есть кому за ней присмотреть, а завтра — вам, может быть, придется заменить нас, — для этого-то вот я и советую уснуть теперь немного, подкрепиться. Не стану вас обманывать — ваша мама больна серьезно; но посмотрите на меня: я спокоен; я знаю, что Анемподист Михайлыч хороший доктор и тоже любит вашу маму.
— Я пойду спать, — сказала Сашенька, вопросительно посматривая на Калерию.
— И я, — заметила та.
— А завтра будем мамочке помогать. Бедная мамочка! Я бы только одним глазком теперь на нее взглянула… Можно? — обратилась Сашенька к учителю.
— Сходите, Сашенька, взгляните, только не беспокойте ее, — сказал Александр Васильич.
Обе девочки тихонько прошли в спальню.
— Ты у нас ночуешь? — спросил Гриша у Светлова.
— Да, Гриша, ночую.
— А доктор?
— И он также ночует.
— Я лягу, только не буду раздеваться, — заметил мальчик, подумав, и тоже проскользнул в спальню матери.
Минуты через две дети, все трое, вернулись в залу, объявили учителю, что «мама, кажется, спит», и дружески-трогательно простились с ним.
— Давно бы так! — мягко сказал Александр Васильич, провожая их до дверей, и видно было, как спокойно-ласковый тон его голоса ободрил детские лица.
Спустя полчаса, Светлов спросил у вошедшей за чем-то в залу горничной спят ли дети? — и, получив в ответ: «Спят-с», — попросил ее закрыть осторожно двери у девочек и в комнате Гриши. Предосторожность эта оказалась весьма кстати, впрочем, только на некоторое время. Едва успела горничная исполнить поручение Александра Васильича, как из спальни Лизаветы Михайловны явственно донеслись до него сперва тяжелые стоны больной, потом какой-то неопределенный шум, и вслед за тем он услышал ее раздирающий душу крик:
— Пустите!.. Пустите меня к нему!!.
В дверях залы показалась Анюта с испуганным лицом.
— Идите скорее!.. — встревоженно поманила она рукой брата и скрылась.
Светлов вскочил и быстро, почти без шума последовал за ней; но на пороге спальни он остановился, весь побледнев: то, что бросилось ему там в глаза, было слишком неожиданно. Лизавета Михайловна — полураздетая, с разорванным воротом у рубашки, с полуобнаженной грудью и вообще в ужасном беспорядке одежды — металась на постели, стараясь вырваться из рук Ельникова и кусая их. Цвет ее лица при этом изменялся с неимоверной быстротой; оно то горело ярким румянцем, то покрывалось зловещей синеватой бледностью, то вдруг багровело. Выражение его сменялось так же быстро, нежность, гнев, отчаяние, ярость — чего только не отражалось на нем! — и все носило печать невыразимой муки. Анюта стояла у изголовья, бледная как полотно, растерянная, не смея коснуться больной.
Услыхав легкий шорох шагов Светлова, Ельников быстро повернул голову к двери и глазами указал товарищу, чтоб тот подошел.
— Пособи, пожалуйста, — шепнул он ему, — у тебя силы больше. Скажите, чтоб еще льду принесли, — шепотом же обратился доктор к Анюте.
Девушка, как тень, ускользнула из спальни.
Александр Васильич только теперь заметил, что голова больной покрыта чем-то вроде пузыря, а густой косы ее — как не бывало.
— Ужасный жар: лед так и тает… — как бы в раздумье проговорил Ельников. — Держи же, брат! — быстро шепнул он Светлову, когда больная сделала новое движение, чтоб освободиться, — я уж из сил выбился…
Александр Васильич хотел осторожно взять Лизавету Михайловну за руку повыше локтя: но едва он успел прикоснуться к ней, как больная заметалась еще неистовее.
— Пустите!.. Пустите же меня, говорят вам!!.- закричала она, лихорадочно стуча зубами и судорожно подергиваясь. — Низкий, неделикатный человек! Разве я раба вам?.. Пустите меня к нему! Он умер за меня… и я хочу умереть с ним за… за других… за всех… Слышите: я хочу!! — Больная стала бить правой ногой в стенку кровати. как будто топала ею об пол. — Ну, сжальтесь же! — жалобно простонала она, — не бейте меня! — и как будто затихла. Но через минуту болезненная энергия опять вернулась к ней. — Что же вы так смотрите на меня?.. Не узнали?.. — нервически засмеялась Лизавета Михайловна, откинув голову на подушку. — А я все прежняя… Что-о?.. Что тако-е?.. — вдруг приподнялась она, силясь выпрямиться во весь рост. — Что же «дети»?.. А-а-а!.. Ты лжешь, негодяй! — крикнула охрипшим голосом больная, — они будут честными людьми… Да! людьми, а не… не чиновниками, сосущими кровь народа!.. Откуда это я знаю?.. А вы думали, что я… ничего не знаю, ничего не смыслю?.. куколка?.. Ну да, я куколка, и вы меня купили… Зачем же вы не спросили, как заводится пружина у вашей куколки?.. Лю-бо-вница-а?.. Я… я-то любовница?!. Чья? Ну да! ну да!.. Вон он, любовник мой… видите? — распят!.. Приходите на свадьбу… всем будет место на пире… и вино будет… красное-красное… Ха-ха-ха-ха-ха!.. — захохотала она таким неистовым хохотом, что у Светлова пошел мороз по голове.
Этот ужасный хохот разбудил детей Полураздетые, испуганные, они явились в спальню матери вслед за Анютой, принесшей лед.
— Детки! — обратился к ним убедительным полушепотом Александр Васильич, — ради бога, если вы не можете спать, посидите у себя в комнате. Я приду за вами, как только позволит доктор. Анемподист Михайлыч не может с должным спокойствием исполнять своих обязанностей, когда ему мешают…
— Я даже и вас, Анна Николаевна, попрошу удалиться, — серьезно подтвердил Ельников, нарочно возвысив голос, чтоб слышали это дети. — Займите их, успокойте, а сюда пришлите горничную, — шепнул он незаметно девушке.
Дети молча и нехотя вышли вместе с Анютой.
Между тем больная продолжала все больше и больше метаться. Она то вдруг вскрикивала, как ужаленная, и выпрямлялась, то произносила сквозь стиснутые зубы глухие, несвязные речи, то молча кусала руки Светлову и Ельникову Силы ее быстро возрастали, и наконец припадок до того усилился, что пришлось потребовать из кухни на подмогу кухарку и кучера, не говоря уже о горничной. С Светлова лил градом пот; Ельников позеленел от усталости…
Около четырех часов утра, с помощью прислуги, доктору улалось влить в рот больной несколько капель собственноручно приготовленного им в аптеке лекарства. Через полчаса после его приема она впала в совершенное изнеможение и как будто успокоилась немного. Александр Васильич вышел ободрить детей и опять уговорил их лечь спать. Доктор нашел возможным отпустить прислугу, сказав горничной, чтоб она легла, не раздеваясь, в комнате барыни. Анюта, тоже не раздеваясь, расположилась у девочек. Светлов настоятельно требовал, чтоб Ельников уснул немного, а сам вызвался дежурить при больной. Анемподиста Михайлыча нелегко было уломать, но, наконец, он согласился «вздремнуть тут же, в кресле» — у ее постели.
В исходе пятого Александр Васильич, добросовестно исполнявший свое дежурство, услыхал сперва стук подъехавшего экипажа у ворот, а потом шорох веревки, протянутой к колокольчику в кухне. Он разбудил горничную и выслал ее узнать, в чем дело, так как Прозоровы занимали весь дом и, следовательно, звонить могли исключительно к ним. Оказалось, что приехал Любимов. Он сидел где-то в гостях и, только что перед тем вернувшись домой, узнал, что за ним присылали. Евгений Петрович был значительно выпивши, и потому Светлов, вышедший к доктору на крыльцо, уговорил его не входить в комнаты, разбудил Ельникова и выслал к нему. Между докторами-товарищами произошел, хотя и короткий, но к концу довольно крупный разговор. Светлов слышал из передней, когда входил обратно Анемподист Михайлыч, как Любимов, спускаясь с крыльца, проговорил себе под нос:
— Чучело лечит, — вот потеха-то!
— Что у тебя с ним вышло? — спросил Александр Васильич у Ельникова, запирая за ним дверь на крючок.
— Дышло! — закашлявшись, проговорил доктор и сердито плюнул.
Минуты через две он уже снова сидел в кресле напротив больной, но не дремал, а следил за ходом ее болезни…
Прошло одиннадцать суток. Это были дни самой тяжелой неизвестности относительно положения Лизаветы Михайловны. Болезнь ее, по-видимому, не делала ни одного шага к благополучному исходу. Все это время больная ни на минуту не приходила в сознание, постоянно бредила и волновалась. Днем еще — ничего, но к вечеру и, в особенности, ночью припадки упорно возобновлялись, хотя и с меньшей против первого дня силой; не то наступало такое изнеможение, что на больную смотреть было страшно. Никогда еще Ельников не относился так недоверчиво к своим знаниям, как в эти одиннадцать томительных суток. Анемподист Михайлыч заезжал к Прозоровым раза два-три в день и, кроме того, ночевал у них каждую ночь, с напряженным вниманием наблюдая больную иногда по часу времени и больше. Дома он пользовался всякой свободной минутой, забирался в угол на диван и лихорадочно просматривал различные медицинские сочинения на немецком языке, которыми постоянно снабжал его один польский врач изгнанник, получавший в Ушаковске все, что выходило нового в Европе по части медицины. Подчас, во время этих занятий, Ельников либо нетерпеливо взъерошивал себе волосы, либо выразительно обругивался. Его обычная суровость как бы удвоилась; он стал очень неразговорчив и даже на расспросы Светлова о положении больной угрюмо и коротко отвечал: «Ничего, брат, не могу пока сказать — сам видишь». Александр Васильич действительно видел не раз, украдкой следя за товарищем, как тот, стоя у постели Лизаветы Михайловны, сомнительно покачивал головой. «Жизнь ее висит на волоске», — думалось тогда Светлову, и сердце у него болезненно сжималось. Он тоже проводил все это время у Прозоровых, почти безвыходно; дома его видели раза четыре — не больше, и то на несколько минут. Все необходимое доставлял ему оттуда Владимирко, являвшийся аккуратно через день. И это было очень кстати: дети Лизаветы Михайловны сильно скучали, особенно Сашенька, которая под конец захворала и сама от огорчения. Владимирко, до тех пор державшийся развязно только с Гришей, теперь подружился и с девочками, в особенности с младшей.
— Вы чего плачете? Я, брат, раз сам так хворал, что у меня вот какая мордочка сделалась! — рассмешил он однажды всех, желая утешить Сашеньку и курьезно прижав ладони к щекам, чтоб показать ей наглядно, какая у него «мордочка сделалась».
Ирина Васильевна сперва было очень недоброжедательно встретила излишнюю озабоченность в старшем сыне относительно болезни Лизаветы Михайловны.
— Уж не на добро, отец, завел наш Санька эти уроки, — вот помяни мое слово! — несколько раз, с различными изменениями, повторяла она мужу. — Что ж такое, что хворает сильно? — не родня ведь она ему. Стыд какой! у молодой дамы ночует…
Но на седьмой день, когда старушка, взглянув на Александра Васильича, забежавшего перед обедом на минуту домой, увидела, что он значительно похудел, — ее любвеобильное сердце не выдержало и, так сказать, очнулось.
— Кто же у вас там ходит-то за ней? — спросила она у сына, слегка покраснев.
— Да Анюта, — сказал рассеянно Светлов.
— Ну уж, батюшка, много твоя Анюта находит! она, поди, сама-то еле ноги передвигает, — нетерпеливо заметила ему Ирина Васильевна.
Александр Васильич промолчал.
В тот же день, довольно поздно вечером, он был и удивлен и тронут, встретив нечаянно мать в зале «молодой дамы». Старушка выразила твердое намерение присмотреть до утра за больной. Она почти насильно прогнала спать Анюту, обласкала детей и подробно расспросила у Ельникова, что и как надо делать; при этом Ирина Васильевна сообщила ему, в свою очередь, что больную следует «умыть с креста». Анемподист Михайлыч поморщился и решительно, хотя и мягко отклонил это предложение. Тем не менее едва доктор с Светловым успели расположиться в зале ко сну, известный крест с мощами Варвары великомученицы водрузился-таки, при содействии чайной чашки, на этажерке Лизаветы Михайловны, и старушка только тогда успокоилась, когда прилепила перед ним, к краешку той же чашки, захваченную из дому восковую свечу и затеплила ее. Заглянув рано утром в спальню больной, Ельников только покосился на эту свечку, но не сказал ни слова. Ирина Васильевна точно таким же образом отдежурила здесь и еше две ночи сряду, пропустив один день, «пока», по ее выражению, «молодежь не отдохнула». Прощаясь с старушкой, Анемподист Михайлыч доставил ей большое удовольствие, сказав, что у нее можно поучиться ходить за больными.
— Только уж будто вы, молодые, одни все и знаете! Я ужо крест-то оставлю здесь: посмотрите, как ей полегчает; Санька принесет его потом, — весело ответила она на любезность доктора и ушла.
Любимов тоже заезжал сюда раза два в течение описанного времени, но больше, кажется, для виду. В оба эти посещения он старался вести себя с Светловым по-прежнему, т. е. на товарищеской ноге; тем не менее в его обращении с Александром Васильичем нельзя было не заметить некоторой натяжки. Что же касается Ельникова, то на него Евгений Петрович положительно дулся; они обменялись друг с другом только несколькими холодными словами на «вы», с которого, впрочем, начал Любимов.
Таким образом прошло, как мы сказали, одиннадцать суток, не обнаружив в положении больной ни малейшего изменения к лучшему. На двенадцатые сутки, в ночь, в зале Лизаветы Михайловны шел тихий, но оживленный разговор. Дня за два перед тем вернувшийся из своей поездке Варгунин с жаром рассказывал о ней что-то Светлову, успевшему передать Матвею Николаичу еще раньше, за чаем, подробности болезни хозяйки дома. Анюта дремала в уголку над какой-то работой, взятой ею в руки именно с намерением отогнать сон: она была дежурной в ту ночь. Ельников, несмотря на все свое желание потолковать с Варгуниным, с самого вечера и до сих пор не отходил ни на шаг от больной: он ждал кризиса.
— Так-то, батенька! — говорил Матвей Николаич, дружески трепля Светлова по колену, — помучился-таки я с ними, не меньше, чем здесь вы с Лизаветой Михайловной; хоть рук мне и не кусали, а зубы я больше видел… И как это они, шельмецы, пронюхали? Не понимаю!
Варгунин пожал плечами и хотел было продолжать, но его остановили неясные звуки, выходившие, очевидно, из комнаты больной.
Светлов, сидевший спиной к дверям спальни, тревожно обернулся и увидел на пороге Ельникова. У Александра Васильича так и замерло сердце: на лице доктора было что-то торжественное.
— Поди-ка сюда, Светловушка, — громко сказал он, махнув рукой, — тебя Лизавета Михайловна хочет видеть…
Радость, как молния, сверкнула на лице Светлова. Он кинулся в спальню, не будучи в состоянии выговорить ни слова,
Больная лежала спокойно, с закрытыми глазами. Слабый свет ночника, покрытого густым абажуром, мягко падал на ее изнуренное лицо, значительно скрадывая его страдальческое выражение. Правая рука Лизаветы Михайловны чуть-чуть свесилась с кровати; исхудалая и обнаженная до локтя, рука эта выделялась, как мрамор, на фоне голубого шелкового одеяла.
Светлов молча остановился у изголовья и ждал, жадно впившись глазами в знакомый, но неузнаваемый образ, — и какое-то странное жгучее до боли чувство охватило молодого человека. Ельников закашлялся. Лицо Лизаветы Михайловны как будто дрогнуло от этого звука, губы шевельнулись едва приметной улыбкой, глаза медленно открылись и прямо упали на Светлова.
— Благодарю вас… милый… — слабо сказала она и чуть шевельнула рукой, как бы желая протянуть ее Александру Васильичу.
— Лизавета Михайловна!.. — порывисто молвил он, наклоняясь над ней и нежно дотрагиваясь до ее руки; но голос его дрогнул и оборвался.
Светлов только теперь вполне почувствовал, как дорога стала ему эта женщина, какую страшную потерю могли понести в лице ее он и его дело.
— Детей… пожалуйста… — все так же слабо попросила больная, опять закрывая глаза.
— Только с одним условием: взгляните на них, но не говорите, — заметил Ельников, — малейшее усилие может повредить вам сегодня; завтра я буду милостивее.
— Да… — вздохнула Лизавета Михайловна. Приятели вышли.
— Теперь — поздравьте меня! — с некоторой торжественностью обратился Анемподист Михайлыч в зале к Светлову, Варгунину и Анюте, тревожно ожидавшим, что он скажет, — наша больная вне всякой опасности; ей нужен только покой, покой и покой. Вот этого могучего врага побороть весело! — продолжал доктор, самодовольно потирая руки. — Н-ну, да уж и натура же у нее!.. Молодец-барыня!
Светлов молча обнял и поцеловал товарища; Варгунин и Анюта радостно пожали доктору руку.
— Да и вы молодчина, батенька! — восторженно заметил ему при этом Матвей Николаич.
— Ну, Анна Николаевна, я чувствую дьявольский аппетит и сознаю, что на этот раз покормить меня стоит, — весело обратился Анемподист Михайлыч к Орловой, — вот бы вы удружили-то мне, кабы угостили этак… бифштекцем.
Ельников последние два-три дня обедал наскоро и чем попало.
— С кровью? — рассмеялась Анюта, знавшая уже его привычки.
— С кровью, с солью, с перцем — со всякими штуками, — шутливо подтвердил доктор.
Анемподист Михайлыч, схватив свечу, отправился к детям. Он осторожно разбудил их, поздравил с благополучным исходом болезни матери, растолковал, как они должны вести себя у нее и потом уже повел их к больной вместе с Анютой.
Нечего и говорить, до какой степени были обрадованы дети, видя, что мать узнает их. Сашенька выказала при этом примерную твердость: поцеловав Лизавету Михайловну и услышав от нее «только одно словечко», она первая сейчас же ушла, как ни хотелось ей посидеть с матерью; Гриша и Калерия невольно последовали ее примеру. В заключение Анемподист Михайлыч нашел возможным показать больной даже Варгунина.
— Там, у нас, пойдет теперь пир горой, а вы пока усните, — сказал ей на прощанье доктор.
С следующего дня выздоровление Лизаветы Михайловны видимо пошло очень быстро. Покой и внимание, которыми все в доме, начиная с детей и кончая прислугой, старались окружить ее, много способствовали этому. Каждый вечер около постели больной собирался известный нам тесный кружок друзей, шли толки и споры до тех пор, пока она не начинала дремать; бывал и Любимов, но ненадолго: у него все «опасные больные на руках, изволите ли видеть», оказывались. Иногда, по желанию Прозоровой, ей передавали подробности ее бессознательного поведения в течение одиннадцати суток, причем каждый раз, как разговор касался участия Светлова в деятельности Ельникова, она украдкой взглядывала на Александра Васильича и краснела, подобно шестнадцатилетней девушке. В характере ее, однако ж, произошла значительная перемена. Нельзя было не заметить, например, что прежняя робость Лизаветы Михайловны как будто исчезла; она свободно говорила обо всем, выражалась метко и смело. Не меньше заметна была в ней теперь еще и другая особенность: в ее манерах и словах появилась какая-то порывистость, горячность, точно она спешила все куда-то, точно принимала все близко к сердцу. Даже и в мыслях Прозоровой обнаружилось нечто подобное: они получили теперь какой-то новый, более высокий, полет; большую глубину и силу. — Знаете что, господа? — заметила она однажды Светлову и Ельникову, сидевшим у ее изголовья, — это мне и самой кажется странно: ныне, после болезни, я смотрю на вас, как будто на товарищей, точно в одном университете с вами курс кончила…
И она была, пожалуй, права.
Что же такое испытывала в действительности Лизавета Михайловна? Да она и сама не могла бы ответить на это хорошенько: водворившаяся в ее внутреннем мире гармония не поддавалась никакому анализу. Но в тот день, когда Прозорова, в первый раз после болезни, выехала из дому, чтобы сделать визит старушке Светловой, — она невыразимо ясно и бестрепетно почувствовала, что связь ее с прошлым разорвана навсегда…