15
Машина остановилась при въезде в Поселок. Шофер высунулся и сиплым от бессонной ночи голосом спросил:
— Тебе, парень, куда?
— А черт его знает, — сказал Баклаков. — Сойду здесь.
Он скинул рюкзак и выпрыгнул из кузова машины. Она тут же тронулась: видно, шофер спешил в гараж, спешил к сковородке с консервами и каменному сну до следующей ездки.
Баклаков втянул ноздрями дымный, пахнущий морем, железом и каменным углем воздух. Отсюда Поселок виделся весь: грязно-розовые, грязно-белые и желтые дома с обшарпанными ветрами и дождями стенами, между домами «короба». Теплоцентрали здесь нельзя было спрятать в землю и их прокладывали сверху, засыпали опилками, обшивали тесом — получались «короба», как поднятые над землей дощатые тротуары.
Баклаков вышел на морской берег. На гальке лежали высохшие ленты морской капусты. Пролетела измазанная в мазуте чайка. В порту визжал металл, ухало. Были слышны отрывистые сигналы буксиров. Навигация!..
Два мужика, один в полушубке и морской фуражке, второй в пиджачке и пыжиковой шапке, скрывшись от ветра за мертвой баржой, возились с бутылкой. Пыжиковая шапка приглашающе помахала Баклакову. Знакомое что-то лицо.
— Да что вы, ребята, — сказал Баклаков. — Мне еще рано.
Идти ему, в сущности, было некуда. Вещи, дерматиновый чемодан молодого специалиста, лежали в кладовке у завхоза управления Рубинчика — невеселого человека, состоявшего из носа, ушей и печали. В управление сейчас все равно не пустят — правила охраны соблюдались в «Северстрое» неукоснительно. Баклаков шел к «бараку-на-косе», хотя знал, что барак наверняка занят. Но свободная койка может найтись.
Он шел по «коробу», чувствуя, как прогибаются доски, и вдруг тундра и лето, и все, что было связано с ними, отодвинулись, и Сергею Баклакову захотелось хорошего костюма, бритвы, бани, выпивки, еды, громкой музыки; душевного и шумного разговора. Он втянул ноздрями воздух Поселка и быстрее зашагал к бараку, который нелепо маячил в тумане.
Баклаков обогнул барак и дернул дверь на себя. Вошел. Дверь наподдала по рюкзаку, и Баклаков вылетел на середину, чуть не врезавшись в железную печь. Забыл, что сам же привинчивал автомобильную рессору.
У печки на табуретке сидел скуластый парняга в телогрейке, наброшенной на тело. Баклаков огляделся и тихо присвистнул. Койки стояли без проходов, вплотную одна к другой. Под байковыми одеялами храпели, стонали и вздыхали во сне мужчины.
— Ангелы ночи, — сказал парняга. — А ты зачем впорхнул?
— Жил здесь зимой. Хотел до утра перебиться.
— Возляг на мою. Я сегодня дежурный.
— Сергей! — Баклаков протянул руку.
— Валентин! Садись. — Парень придвинул Баклакову табуретку, а сам сел на корточки возле печки.
— Ну ее к лешему. Еще насижусь за зиму. — Баклаков тоже пристроился на корточках. Они помолчали.
— Не могу вспомнить, какой день, — сказал Баклаков. — В баню бы неплохо сходить.
— Хойте вир хабен зоннтаг, — сказал Валентин. — Баня, как ей положено быть, на ремонте. «Сахалин» на разгрузке. Последняя из коробок. Сходи в душ.
— Пропуска в порт нет.
— Скажи, для гигиены личности. Сообщи, что Валентин Григорьевич Карзубин разрешил. Это я.
— Порядок, — согласился Сергей. — В магазин заглянуть?
— Загляни. Все равно до утра дежурить.
— А там что-нибудь есть?
— Радость Вакха! Сухой закон в этом году отменен.
— Пойду.
— Перемещайся. Я тут соображу. Тушенка есть, лук есть, сковородку имеем. Кардинально!
— Иди ты к..! — вдруг заорал кто-то на дальней койке.
— Во дает! — усмехнулся Валька. — Часов тридцать вкалывали. Спят как мертвые, Монтаньяры!
— А ты?
Тот молча освободил из-под телогрейки замотанную бинтом левую руку.
— Полпальца в море выбросил. Из-за незнакомства с системой тросов. Я с прииска командированный на разгрузку. Как и все в этом бараке. Удел!
Баклаков нашел в рюкзаке шерстяной тренировочный костюм, кеды, тельняшку, чистое полотенце, свернул в клубок.
— Возьми в головах полушубок, — сказал от печки Валентин. — Тут хоть и южный берег, но другого моря.
…Затянутый ремнями охранник вышагнул навстречу Баклакову из проходной.
— На «Сахалин», помыться. Валентин Григорьевич мне разрешил, — сказал Баклаков.
— Проходи, — помедлив, мотнул головой охранник. Видимо, соображал, кто же такой Валентин Григорьевич.
В порту было затишье. По железному трапу он взбежал на борт «Сахалина». Палубу заливал свет прожектора. Несколько человек в белых брезентовых робах возились с сеткой, спущенной со стрелы. Прислонившись к надстройке, стоял морячок в кожаной курточке на меху и фуражке с крабом.
— Где душ? — спросил Баклаков. Морячок оглядел его и неопределенно кивнул лакированным козырьком.
— Чудеса! Бичи гигиену блюдут, — насмешливо сказал он. Сергей вошел в низкую дверь и по металлическим переходам добрался до душа.
Сапоги, брезентовку и драные брюки он выбросил за борт. Не чувствуя тела, летящим шагом он направился к магазину. Прекрасно, когда ты торчишь в своей точке планеты, свой среди своих.
Продавщица Вера Андреевна узнала его.
— С возвращением, Сережа. Какой ты красивый, когда с бородой.
Он взял три бутылки «Двина» и только тут вспомнил, что деньги в брезентухе, которую он выкинул за борт.
— Завтра принесешь, Сережа. Отдыхай. …Они открыли консервные банки, вывалили на раскаленную сковородку, насыпали грудой лук.
— Из снабженцев? — помешивая на сковородке, спросил Валентин.
— Похож?
— Не похож. Но говоришь, что коньяк получил в кредит.
— Из геологического управления.
— Техник?
— Инженер.
— Престижно! Тогда сейчас выпьем по капле, и я тебя подстригу. Не похож ты на инженера. А бороду сбрей. На бича ты похож.
— Точно, — разливая по кружкам коньяк, согласился Баклаков. — А ты кто?
— Пролетарий. Родом из хулиганского предместья столицы Малаховки, — Валька показал в улыбке нескладные зубы.
Они выпили, и Карзубин ловко подстриг его одной рукой. Потом они еще выпили, и Баклаков побрился. В обломок зеркала на него смотрел двухцветный человек: темная от загара верхняя часть лица и светлая нижняя.
— Теперь можно и говорить, — снова наливая кружки, сказал Валентин. — Не люблю, когда за растительностью прячутся. Начинаю подозревать. Лорелея! Если ты инженер, то почему тут зиму торчал?
— Не знаю, — сказал Баклаков.
Коньяк янтарно отсвечивал в грязных кружках. «А иди ты…» — кричал свою фразу беспокойный малый в углу. На Сергея нахлынули воспоминания. Вон там у окна, которое он самолично заколотил оленьей шкурой, была его койка. Рядом койка Жоры Апрятина, ковбойского человека, клавшего пистолет под подушку. На этой стенке висели японские красотки Доктора Гурина. А та сплошь избита дробью и пулями, потому что пробовать оружие, купленное или полученное в спецчасти, было принято прямо в бараке. Весной стоял грохот и висели клубы порохового дыма…
— Я вообще-то электросварщик. И газорезчик тоже. Ремеслуха. Думаю после навигации здесь остаться. На прииске мне работы нет. У меня отношение к огню и металлу. Либо работать, либо вовсе не видать. А на прииске ни так и ни эдак. Относительно!
— Правильно, — согласился Сергей. — Всегда надо так или эдак. Поэтому отомкнем вторую?
Баклаков долго спал и просыпался тоже долго, не единым вскидыванием души и тела, как это происходило в тундре. Сквозь сон он слышал чей-то голос и короткие ответы Валентина. Когда он открыл глаза, прежде всего увидел наглого кота Федосея, известного также как «Комендант порта». Федосей сидел на соседней койке и презрительно разглядывал Баклакова суженными глазами. «Однако… вчера», — подумал Баклаков.
Он сел на койке. У печки маялся серый от бессонницы Валентин, качавший больную руку, и стоял квадратный, как шкаф, парень. У парня была смуглая шея и кудрявые, из кольца в кольцо белокурые волосы, как будто он только что вырвался из-под щипцов безумного парикмахера. Ежась от холода, Баклаков подошел к печке.
— Он спросонок съел твой коньяк и почему-то решил, что он вовсе не грузчик, — кивнул на парня Валентин. — Объявил забастовку докеров.
Парень улыбнулся Сергею: «Ну выпил коньяк, ну что, не жлоб же ты?»
— Меня все это не колышет, — сказал он.
— Болит? — спросил Баклаков.
— Ноет, сволочь. Муций Сцевола!
— Выпей. Полегчает, уснешь.
— Не-е. Тут у меня точка. По утрам не пью.
— Я схожу. Это меня не колышет, — сказал парень. — Просплюсь и выйду в ночную.
— Иди, иди, — сказал Валентин. — А то у тебя уши злые. В бараке стоял густой запах резиновых сапог, пота, шлака, человеческого тела, табака, спирта, консервов — всего, чем пахли утром бараки «Северстроя», где жил народ грубого физического труда.
Сергей надел на голое тело полушубок и вышел на улицу. Свет ударил в глаза. Пахло морем, соляркой и каменным углем. Он прикрыл на мгновение глаза, и вдруг ему послышался другой, травяной и лесной запах его разъезда, и как утром он шел по знобящей босые ноги росе, вкус молока на губах и невнятная тоска по дальним местам, которая не оставляла его никогда.
Баклаков прошел к морю, скинул полушубок, снял трусы и голышом бросился в воду. Вода обожгла. Он доплыл до ближайшей льдины, оттолкнулся от скользкого бока и бешено замахал на берег. Накинув полушубок, он пробежал к бараку и возле стены растерся полотенцем. Все! Жизнь хороша и, как всегда, удивительна. Ледяные ванны сдвигают психику в нужную сторону. Жизнь меня не колышет. Слаба.
В бараке Валентин сидел у остывшей печки, качал руку.
— Балуешься водными процедурами? Блюдешь? В инженере все должно быть прекрасно. Душа, одежда и тело, — усмехнулся он.
— Какие планы на жизнь? — спросил Баклаков.
— В мехмастерские устроюсь после разгрузки. По металлу я все могу.
— Не желаешь весной в партию?
— Доживем до весны. Свидимся.
— Если будешь в Поселке, то свидимся.
— Ночлег не найдешь, приходи. Хронометрия!
— Договорились.
Все в том же тренировочном костюме, кедах Баклаков пошел в управление. Навстречу ему по «коробу» шел милиционер Сайфуллин, похожий на согбенную мачту. Кличка Сайфуллина была «Жакон есть жакон». Он прославился справедливостью и еще тем, что посадил на пятнадцать суток собственную жену: «Жакон есть жакон». Сайфуллин подозрительно вгляделся в Баклакова, узнал и скупо улыбнулся.
Дверь Рубинчика от входа направо. Он толкнул ее. В клубах табачного дыма здесь сидели вдоль стен на корточках упитанные мужики в неизменных кожаных пальто, сапогах на «молниях» и пыжиковых шапках. Снабженцы, свои и чужие, в неизменной снабженческой униформе. Сам Рубинчик, как всегда, был за дощатым столом и был печален не более и не менее, чем всегда.
— Привет, курцы, — сказал Баклаков. Снабженцы не обратили на него внимания. Они лучше всех знали иерархию «Северстроя». Для них Баклаков был никем. Ни бывшим, ни будущим. Они внимали реальности — рассказу коллеги.
— Здравствуй, — печально ответил Рубинчик. — Садись. Ты что, с тренировки? Готовишься к олимпиаде?
— А я ему, гаду, объясняю так: ты мне две машины, я тебе — бортовую для ДТ-54. И коньяк при этом твой. А он, гад, мне отвечает… — излагал налитый пурпурной кровью снабженец.
— Что дела? — ответил Баклаков. — Давай чемодан. Поселяй где-либо.
— А где ж, ты думаешь, я тебя поселю? Я лишь знаю, где поселю тебя через неделю.
— Через неделю что?
— Двадцать пятый барак знаешь?
— Который на берегу? За энергостанцией?
— Ну! — печально согласился Рубинчик.
— Там же конюшня.
— Конюшня там была раньше. Весной жили… элементы. В каждый вечер драка… Летом мы его у элементов забрали и превратили в жилье. Еще не совсем готово.
— А что не готово?
— Цемент с пола не убран. Стекла не вымыты. Мы комнаты на двоих и четверых там нарезали. Перегородки из фанеры под масляной краской. Фанера двойная, краска салатного цвета. Для радости глаз. Личное указание Фурдецкого по культуре быта.
— Давай направление.
— Не имею права. Объект не принят начальством.
— А на улицу его гнать имеешь право? — мимоходом вмешался пурпурный снабженец. — Поехали ко мне на прииск, инженер. Жилье дам. Оклад дам. Бабу выпишешь. Небось голые снятся?
Сергей топал через Поселок о пружинной кроватью на спине. Рюкзак, чемодан и матрац ему положили сверху. Рядом с подушкой и бельем под мышкой прихрамывал Рубинчик.
— И что мы имеем за все эти хлопоты? За эти хлопоты мы имеем приличный быт неженатых работников. В комнате на двоих можно думать, а в бараке на семьдесят коек, где по углам снег, в средине бутылки, думать нельзя. Я правильно говорю?
— Правильно, — согласился Сергей, подкидывая на спине койку. — Машину не мог достать?
— Вы, Сережа, сегодня родились на свет? Вы не знаете, что в навигацию машин не бывает?
Коридор барака был усыпан цементом, залит известкой и завален обрезками досок. Рубинчик открыл крайнюю от входа комнату. Краска высохла, по полу толстым слоем лежала известка. Сергей нашел лопату с обломанной ручкой и выскреб грязь. Потом подобрал на свалке ведро, джутовый мешок и вымыл морской водой пол. Море было в пятнадцати метрах, и это ему нравилось. Можно будет купаться по утрам, а зимой поддерживать прорубь. Будет нормальная психика, когда жизнь не колышет.
Он прополоскал тряпку и положил на пол у входа. Собрал кровать, застелил. С рюкзаком сбегал в Поселок, купил электроплитку, банку консервированных персиков, чай, сахар, алюминиевую сковородку и большой кусок оленины. У него есть дом.
Баклаков финкой открыл банку, стараясь, чтобы края были ровными. Сок выпил, а персики выбросил у крыльца — они осточертели за дето, л ему требовалась банка — привычка заваривать чай только так, чтобы припахивало железом. Когда он вытряхивал компот, из-за угла вышла девушка и направилась к крыльцу. Она шла, засунув руки в карманы кожаной куртки, походка была не поселковая. В Поселке ходили тяжело и прямо, так как ноги привыкали к громоздкой обуви. Она шла легче и неувереннее. Желтого цвета «конский хвост» падал на черную кожу куртки, очень худое лицо, очень яркие губы и в пугающей мертвенно-синей краске веки. Он нагнул голову, соображал: «кто, к кому, зачем в этот дом?» и принялся тщательно очищать банку. Девушка прошла в дом и где-то исчезла, может, у строителей, может, вышла в другой выход в конце коридора.
Баклаков заварил чай, выпил кружку и переоделся. Чувствуя себя красивым и легким, снова направился в управление. Отмечаться, представляться, рапортовать. В отделе кадров правил Борода, или Богода, как все говорили, потому что отдел кадров картавил. Топограф, их сверстник, два года назад потерял ноги в зимней экспедиции и вот сел за стол канцелярии. Богоду все любили за положительность жизни.
— Могда с тгяпок, — весело произнес он любимое ругательство.
— Клизма без механизма, — прочувствованно ответил Баклаков и пожал крепкие пальцы Богоды.
— С возвращением, Сережа.
— Отметь прибытие. Рапортую.
— Когда?
— Вчера ночью.
— Запишу сегодня. Значит, будет завтра, послезавтра и еще после.
— Идет!
По неписаному закону «Северстроя» геологу, вернувшемуся с поля, полагались три вольных дня «на баню». По тому же неписаному закону на четвертый день полагалось прийти в управление ровно в девять утра побритым, прилично одетым и совершенно трезвым.
Он пожал еще раз сильные пальцы Богоды и вышел в коридор. Предстояли три пустых дня, так как никто еще не приехал. Монголов зачем-то застрял на Западном. Впрочем, Монголов и нашел ту россыпь касситерита, где сейчас Западный.
Выйдя из управления, Баклаков остановился у черепа быка-примигениуса. Его всегда тянуло к нему. Череп был найден на равнинном острове нафаршированным костями мамонтов и прочих крупных зверей. Позапрошлый год Семен Копков, делавший рекогносцировочную съемку острова, нашел в свежеобвалившемся береговом обрыве целый, заросший шерстью, бок мамонта. Волосы у мамонта были длинные, рыжие, под ними — эдакий пух. Копкову пришла идея — связать единственный в мире свитер из мамонтовой шерсти. Два дня ножом и ногтями он драл ее, надрал, наверное, пуд и отмыл в морской воде. Рации Копков не имел, и Академия наук про того мамонта не узнала, потому что осенние штормы начисто слизнули торфяной обрыв.
В бараке Сергей стянул рубашку, галстук, надел привычный полевой свитерок. Выйдя в коридор, он вдруг увидел под дверью в противоположном конце барака полоску света. Барак был захламлен, необжит, темен и длинен, тени бессмысленных жизней еще мотались в нем. Полоска света озадачила Баклакова. Он постучал в дверь.
— Да! — резко сказал женский голос.
Он открыл дверь и увидел жилую комнату, на кровати сидела та, в кожаной курточке, с «конским хвостом». Она сидела, поджав ноги, забившись в угол кровати. В комнате было очень жарко — горели две плитки И очень накурено.
— В чем дело, что нужно? — все так же резко спросила она. Чрезвычайная раскраска лица при свете стоваттной лампочки выглядела страшновато.
— Ну… так как мы единственные жильцы этого дома…
— Это вы утром компот выбрасывали?
— Я.
— Идиотизм какой. Я весь день компота хочу.
— Магазин-то еще открыт.
— Не хочу я принимать компот от всякого.
— Я как лучше хочу. Нет, так не надо.
— Вы кто?
— Геолог. Коренной житель этого дома с сего дня. Вчера вот только вернулся.
— Ко мне каждый вечер ломятся с коньяком какие-то типы. Я дверь не заперла, потому что рано еще им ломиться.
— Сегодня ломиться не будут. Оборонимся. Девушка улыбнулась.
— Ладно. Дуйте за компотом. Я здесь случайно. Мою комнату ремонтируют. Я из Ленинграда. Корреспондент окружной газеты. Собкор.
— Журналистка? Или журналист? Как правильно?
— Никак не правильно. Как дура, итальянский долбила. Мечтала, что в Рим попаду. Вот какой Рим оказался… — Она вздохнула.
— Рим никуда не денется. Вечный город, — осторожно сказал Сергей.
— А магазин, правда, работает? Есть хочу, как бездомная кошка. Или собака. Как бездомная кошкособака, — она снова вздохнула и засунула ноги под толстое оранжевое одеяло.
— Сейчас все будет. Зовут-то вас как?
— Зовут-то! — передразнила она. — Вятский ли, костромской ли?
— Вы что, совсем ничего не ели?
— У вас тут кафе, столовые, рестораны на каждом углу. Коньяком, что ли, одним люди живут? Хорошо, что мама одеяло прислала. Его у нас дома «Сахарой» звали. Только им и жива.
— Здесь вообще можно жить, — все еще переминаясь у входа, сказал Сергей. — Конечно, не Рим…
— У меня интеллекта хватает понять, что это не Рим. Многоуважаемая товарищ Сергушова, вот кто такая я, — она снова вздохнула.
— Сергей Баклаков. Можно просто Сергей. И именно вятский. Сейчас я вернусь.
В магазине была очередь, как всегда бывает перед закрытием. В дверь пулей влетали запыхавшиеся мужчины, спешили к Вере Андреевне.
— Опять за коньяком, Сережа? — сказала она, — Сегодня последний день. Завтра лучше не приходи, не дам.
— Я же с поля.
— Все знаю. И чем это кончается знаю.
— Со мной ничего не будет. Потому что не может быть. Меня жизнь не колышет. Правда!
Вера Андреевна посмотрела на него, поставила на прилавок две бутылки шампанского.
— Компота бы какого хорошего. Там девушка с голоду умирает.
— За компотом приходи хоть десять раз в день, — рассмеялась Вера Андреевна, сходила в кладовку и принесла болгарские банки с земляникой и малиной.
…Он мелко накрошил оленину и шлепнул ее на сковородку. Жарить надо без масла, ни в коем случае не закрывать крышкой и снимать сразу, как оленина побелеет. Сергушова наблюдала за ним, сидя на одеяле «Сахара».
— Ловко как все у вас получается, — сказала она. — А я ничего не умею.
Сергей заметил, что, пока он бегал в магазин, она сняла помаду, краску с глаз и распустила «конский хвост». Ему было легко, свободно, как почти никогда не бывало с женщинами.
— Красочку-то с лица зачем сняли, товарищ Сергушова? — спросил он. — Или…
— А я знаю, когда мне надо быть в красочке, когда без.
— Вот, — склонившись к сковородке, сказал Сергей. — Это называется пастеризованная оленина. У нас профессия кухонная. В управлении женатиков тридцать человек. В двадцати восьми семьях готовит муж.
— Расскажите лучше про героическое. Случалось ли вам стоять возле кочки или речки и вдохновенно мечтать: здесь будет город!
— Император я, что ли? — рассмеялся Баклаков. — Наш брат в лучшем случае может мечтать: здесь поставят разведку. Три буровых станка, десять палаток. Полсотни ребят.
Баклакову нравилось смотреть, как она с жадностью ест оленину. «Изголодалась, — думал он. — Поселок-то у нас действительно…» Без пугающей краски журналистка выглядела вовсе простой девчонкой. Нос курносый, кожа на лице серая, пористая. На воздухе мало бывает. «Во-он в чем тут дело, — думал Баклаков. — Боится птичка серенькой показаться. Оттого и красочка».
— Уставились-то вы на меня что? — спросила она. — Ну есть хочу. Неудобно разглядывать, когда человек ест.
— Первый раз себя в роли кормильца вижу, — сказал Баклаков. — Приятно так. Когда по-простому, я с людьми себя хорошо чувствую.
…Утром Баклакова разбудил стук в дверь. Поскрипывая протезами, постукивая палочкой, вошел Богода. Простецкое лицо Богоды, рожа кореша истинного тундровика, было неприступно официальным.
— Ты-ы! — развеселился Баклаков. — Ты что такой напружиненный? Орден принес? Или постановление в двадцать четыре часа? Ты-ы!
Богода молча сел на койку.
— Ну-у! — резвился Баклаков. — Не надо меня в двадцать четыре часа, У меня анкета хорошая. Ты знаешь какой я полезный…
— Могда с тгяпок! — перебил его Богода. — Не буду тянуть кота за хвост. Дегжи!
Он протянул телеграмму. «Отец больнице очень плохо наверное скоро умрет Яковлев».
Баклаков долго соображал, кто такой Яковлев и почему он умрет. Потом понял, что Яковлев — это дядя Коля, дежурный по разъезду, как и отец, что умирает не Яковлев, а отец.
— Полетишь? — спросил Богода.
— Да-да. Ты-ы! Что ты!
— Тогда я пошел. Попгобую все быстго оформить. Газгешение на вылет, отпуск и все остальное. Учти, лететь будешь дней пять. Такое вгемя.
— Да-да, учту, — сказал Баклаков. Что-то треснуло, возникла какая-то щель. Он думал об отце, как он сейчас лежит в маленькой сельской больнице, и никого нет, друзей у отца не было, и вообще сейчас никого не было, кроме него, Сергея Баклакова, сына Александра Баклакова.
Богода как-то незаметно ушел. И тотчас постучала Сергушова.
— Здравствуй. По-моему, я до сих пор пьяная. Похмелиться не желаете, сударь?
— Нет! Спасибо. Здравствуй, — сказал Баклаков. — Ты-ы!
— Что случилось?
— Ничего!
Она была очень бледна, видно, с нездорового сна, со вчерашних сигарет. Но губы и веки уже накрашены, на голове платочек, и из-за этого платочка, что ли, или из-за впалых щек глаза казались совсем страшными. Она увидела телеграмму и прочла ее. Закурила, женским жестом поправила волосы под платком и сказала:
— Я сейчас пойду в здешнюю редакцию, сяду на телефон. Узнаю все про самолеты на сегодня и завтра. Добуду тебе машину на аэродром. Что еще надо?
— Узнай, пожалуйста, про самолеты. А машину где ты достанешь? Если вдруг самолет? Навигация. И вообще. Ты-ы!
— Я хоть и не в Риме, но все-таки журналист.
В управлении Баклаков встретил Монголова.
— Зайди, — сказал Монголов и пошел впереди в кабинет их партии. В кабинете с весны разгром: листки кальки, миллиметровки, выброшенные образцы, драная одежда.
— Я тут прибрать не успел, — горько сказал Баклаков.
— Не страшно.
Баклаков хотел сказать об отце. Но Монголов перебил его.
— Знаю. Отцы рано или поздно умирают, Сергей. Как и сыновья. Но работу это не отменяет. Я прошу тебя заехать к Катинскому.
— Зачем?
— Главу «Полезные ископаемые» придется в отчете писать тебе. Я не смогу написать ее объективно. Тебе полезно будет знать точку зрения Катинского. В управлении начались… смутные времена.
— Вы дадите письмо?
— Это все ни к чему. Скажи на словах: или пусть напишет официальный отказ от своей точки зрения на золото Территории. Или наоборот, черт возьми. Короче: пусть прекратит отсиживаться в кустах. Нам необходимо знать твердое мнение горного инженера Катинского о золоте Территории.
Сергушова раздобыла ему бесплатное место во внерейсовом ИЛ-14. Редакционный газик привез их прямо к самолету. Моторы были уже расчехлены, вместо трапа железная лесенка.
— Спасибо. Ты хороший товарищ, — сказал Баклаков. Подкатил автобус, и из него стали выходить молчаливые люди с портфелями.
— Ходит слух, что «Северстрой» скоро отменят, — тихо ответила она.
Лишь в самолете Баклаков задумался над тем, что будет, если «Северстрой» действительно отменят. «Северное строительство» казалось таким же вечным, как Территория. Был первозданный хаос, из глыбей морских поднялись первые камни Территории, и на них уж существовал «Северстрой».
Баклакову пришла мысль, что он опоздал. Времена героических маршрутов прошли. Он напрасно шесть лет готовился к каким-то полярным подвигам. Его нынешняя переправа через Ватап была упражнением туриста, который сам выбирает трудности и сам их преодолевает. Коэффициент полезного действия мал. Два дня он переправлялся, десять дней валялся в яранге Кьяе и десять был в рабочем маршруте. Больше половины времени ушло на бессмысленную героику. Как ни крути, но это по меньшей мере нерациональное использование времени инженера-геолога. И еще глупее то, что их профессия прославлена именно за эту нерациональность; костры, переходы, палатки, бороды, песенки разные. А суть-то профессии вовсе в другом. Не в последней спичке или патроне, а в том, чтобы взглядом проникнуть в глубины земли.
До Москвы он летел четверо суток.
…Баклаков сошел на станции перед разъездом. Скорые поезда на разъезде не останавливались. Со станции можно было или пройти по шпалам восемнадцать километров, или доехать на товарном. Он вышел на пути и посмотрел на ряд товарных составов. Без дежурки не обойтись. В дежурке на станции Баклакова знали по тем временам, когда он приезжал из Москвы в форме геологоразведочного института. В отличной форме с бронзовыми погончиками и буквами МГРИ на них.
Дежурный сидел у селектора спиной к нему. Справа разноцветными лампочками горела схема автоблокировки.
— Диспет-чер! Дай бабу на веч-чер! — говорил дежурный старую, как паровоз Ползунова, шутку. — Принимаю семьсот тридцать первый на девятый путь. Одна тыща полсотни десятому отправление готово…
— С какого пути пойдет? — спросил Баклаков.
— А тебе-то, милок, каково дело? — повернулся к нему дежурный.
— На разъезд надо. Я сын Баклакова.
— Оквадрател ты чой-то, парень. И не узнать. Беги на третий. Даю отправление.
Сергей быстро пошел.
— Не прыгай, — крикнул вслед дежурный, — перед разъездом дам ему желтый свет. Небось маленько-то сбавит.
От вятской речи дежурного у Сергея потеплело на душе.
С площадки товарного вагона он смотрел на знакомый лес, избеганный вдоль и поперек с ружьем или грибной корзинкой. Вот переезд и желтая песчаная дорога в село, куда он бегал в школу. Поезд сбавил ход, и Баклаков спрыгнул в мягкий песок откоса. Прыгать с поезда он умел. Обучился в те времена, когда на восток, на заводы Урала везли битую военную технику, и он поселялся в каком-нибудь танке или у исковерканной пушки, чтобы открутить понравившуюся железку. У него имелся целый арсенал, вплоть до ручного пулемета Дегтярева, пока отец не побросал все это в реку.
У стрелочной будки маячила знакомая фигура — Алексей Гаврилович, старый бабник. Стрелочник перевел стрелку, посмотрел на пего и ушел в будку — не узнал. Баклаков зашел вслед за ним. Пахнуло чаем, самосадом, закрученным в газету, и вагонной смазкой. Стрелочник протянул ему крестьянскую руку и сказал:
— Что долго ехал-то, Сергей Александрович? Два дня как похоронили…
…Он долго сидел в маленькой комнате, в которой прожил пятнадцать лет. Комната была грязной, давно не беленной. На столе запыленные пузырьки с лекарствами. Видно, отец давно болел. Огромная печь занимала половину комнаты, остальную часть — комод и кровать. Он забыл, что они жили в такой бедности. Запаянный таз под рукомойником, баранье одеяло на кровати. В комоде, в нижнем ящике, лежали его железки, открученные от военного имущества, лески, порох и дробь.
Он нашел альбом с фотографиями: отец бравый телеграфист, мать учительница в длинном белом платье, какие-то чеховские времена, давно все это было, даже не верится, что это его родители.
Когда-то Баклаков размышлял на тему: крестьянский он сын или сын служащих. Отец самоучкой из деревни пробился в телеграфисты. Был в армии Брусилова, погибал в Мазурских болотах и первым в армии принял телеграмму об отречении царя. Но когда отца избрали председателем солдатского комитета, он использовал служебное положение, чтобы приложить полковую печать к удостоверениям об увольнении всем, кто хотел, в том числе и себе. И вернулся в деревню крестьянствовать. Из деревни его извлекла мобилизация на восстановление разрушенных железных дорог. Одно время ему предложили заведовать губернской радиостанцией. Отец отказался «из-за болезни», так с усмешкой объяснял он. И прожил жизнь дежурным по станции. При огороде, корове, поросенке, картофельном и ячменном поле. Мать умерла сразу после войны. Та, чеховская гимназистка, осталась только на фотографии. Сколько Баклаков помнил, мать была неотличима от крестьянской женщины. Загорелое морщинистое лицо, искривленные работой и ревматизмом руки, кирзовые сапоги, платок, телогрейка. Она ходила по глухим лесным деревням, ликвидируя безграмотность. В зимние волчьи ночи мать брала с собой «вильцы», двухзубые небольшие вилы, которыми разбрасывают на полях навоз. В военные годы казалось, что волки всего мира собрались в вятских лесах. Преподавала в начальных классах, вела приусадебное хозяйство: на зарплату семью было не прокормить. Баклаков вдруг подумал об их полярной гордости, их суперменстве и уверенности, что они соль земли. А ты ходил по лесным деревням в зимние ночи, из ночи в ночь, когда волчьи стая нагоняли ужас на всю округу? «Бог мой, бог мой, — с отчаянием думал Баклаков. — Почему я не понимал этого раньше?»
Пришла тетя Ариша, жена стрелочника Алексея Гавриловича.
— Очужел ты чтой-то, Сергей Александрович, — сказала она.
— Нет, тетя Ариша. Я все такой же, — ответил Баклаков.
— Времена-то пошли. Отцы без сыновей умирают, — тетя Ариша всхлипнула, вытерла глаз углом платка и вышла. — Молоко у меня на плите.
Баклаков лесом, чтобы никого не встречать, пошел на кладбище. Кладбище находилось у села, куда он ходил в школу. Лес стоял осенний, желтый и прекрасный. Печаль Баклакова была глухой и глубокой. У него было чувство должника, которому никогда не расплатиться.
Кладбище было также осенним. Это было кладбище древнего и богатого торгового села с множеством каменных памятников. На могиле отца стоял деревянный столбик со звездочкой. Такой же столбик — у матери. Кто-то заодно выкрасил и его…
Андрей Макарович, учитель математики, встретил его со старческой хлопотливостью: загремел чайником, начал накачивать примус. Андрей Макарович постарел очень сильно. В нем укрепилась уютная стариковская согбенность, которой не имел никто в поселке. И примус здесь шумел по-иному, и иной вкус чая, без горечи и острого железного привкуса. Баклаков видел в окно березу, с которой покорно падали листья.
— Ты, Сережа, сейчас героически работаешь на севере, летаешь на самолетах и открываешь месторождения. Не тянет домой? Я помню, ты же был страшный охотник. В леса не тянет? Твоя родина здесь. Или сейчас у вас везде родина?
— Зря вы насчет героики. Это не героика, а несправедливость. Работа наша легче работы любого колхозника. Денег мы получаем в несколько раз больше. Я за месяц получаю столько, сколько мать получала за полгода. Справедливо? Еще вдобавок про нас песни поют, книжки пишут, по радио говорят. А насчет родины, так вы поставьте меня какой-нибудь латиноамериканской страной заведовать — я все равно вятским останусь. От этого не уйти.
— А зачем уходить-то, Сережа? Стыдиться тебе нечего. Москва и то на вятской земле стоит. Только я не понял: ты профессией своей не гордишься? Я школьникам объясняю: вот за этой партой сидел Баклаков Сережа, ныне полярный геолог. Покоритель льдов, так сказать.
— Этого я и стыжусь. Незаслуженной чести. Я ни черта не сделал еще. Но уже «полярный геолог». Звучит?
— Ты об этом не думай. Ты лучше помни, что я говорил и буду говорить ученикам про полярного геолога Баклакова. Родители твои были незаметные люди. Как все. Таким, как они и я, памятники не ставят. Вот ты и будешь нам живым памятником.
— А если не получится памятник?
— Живи честно. Получится из твоих детей. Это великая, главная линия в жизни, Сережа. Не нравится мне, как ты говоришь о работе. Гордыня в тебе появилась. Или ошибаюсь?
— Мы все там гордыней живем. Такая обстановка. Мы там все исключительные.
— Если почувствуешь плохо, возвращайся, Сережа. Здесь вашу фамилию помнят, упасть не дадут. И избави бог начать пить. От гордыни многие пьют.
— Для возвращения нет причин, Андрей Макарович. Я ведь вятский, а значит, упрямый.
…Когда он вернулся домой через вечерний шуршащий осенний лес, все в комнате оказалось прибрано, печь истоплена, на столе стояли молоко, тарелка с огурцами. Пришла тетя Ариша, принесла горшок с вареной картошкой. Она снова всхлипнула, вспомнив, видно, про отцов, которые умирают без сыновей, выправилась и сказала:
— Чего-то с вами города делают, не пойму. Будто не русские вы становитесь. Летось гостила у Николая Светка, двоюродная племянница. Прямо присохла ко мне. Говорю — удивляется. Корову дою — удивляется. Поросенок морду в корыто сунет — ей смешно. Иконы у меня увидала (я от бога-то, ты знаешь, не отказалась), какая, говорит, прелесть. Пре-е-елесть! — ехидно протянула тетя Ариша. — Будто монголка или немка какая. Про иконы-то! Пре-е-е-лесть…
— Ерунда это все, тетя Ариша. Это она так. Несерьезно, — сказал Баклаков.
Пришел Алексей Гаврилыч, принес бутылку водки.
— Давай, Александрович, помянем усопшего, — торжественно сказал он. Тетя Ариша ушла.
— Не могу, — сказал Баклаков. — Меня отец от выпивки очень сильно оберегал.
— А я выпью, — Алексей Гаврилыч налил полный стакан. — Царство небесное Александру Михалычу. Земля пухом. Мужик был серьезный.
Выпив, Алексей Гаврилович сразу же закричал:
— Ты думаешь, мы, вятские, што? Из лыка выплетены, как лапти? Не-ет! Из вятских сколько известных людей вышло? Сергеи Миронович Киров, то будет раз… Счас насчитаю, погодь. Ты там в своих северных стратосферах гордо себя веди.
— Я гордо себя веду, — кротко сказал Баклаков. …Ночью он не мог заснуть. Мать — гимназистка в белом платье, отец — бравый унтер-офицер с закрученными усами и штыком на поясе, в результате получается полярный геолог Сергей Баклаков. Забравшись под баранье одеяло, он вдруг с неопровержимой ясностью понял, что отныне на содержании и в заботах Сергея Баклакова остался один Сергей Баклаков. И единственное, что у него есть, — это комната на берегу Ледовитого океана, дерматиновый чемодан молодого специалиста и трудовая книжка о тремя благодарностями по числу полевых сезонов. Сергей Баклаков встал, умылся, завернул в старую газету альбом с фотографиями и пошел будить сонную тетю Аришу. Он сказал ей, чтобы взяли из вещей, что понадобится. Остальное сожгли. Пешком он пошел на станцию, где останавливались пассажирские поезда. Он шел длинной сельской дорогой через лес и поля. Баклаков знал, что вряд ли вернется сюда, но эти молчаливые ночные сосны, облетевшие березняки, сумрак сжатых полей навсегда останутся с ним, и где бы он ни был, чем бы ни занимался в жизни, за спиной его всегда есть вятская земля и могилы предков на ней.
В Москве Баклаков сразу купил билет на самолет до Ташкента, чтобы выполнить поручение Монголова и вернуться на Территорию. Времени до самолета оставалось много, и он долго ходил по улицам. Он отвык ходить сквозь толпу, и его толкали.
В витрине на улице Горького Баклаков увидел себя: в длинном мятом пальто, с взлохмаченной головой, в стоптанных туфлях. Баклаков вспомнил северстроевский способ одеваться, сел в такси и попросил отвезти в «большой универмаг не в центре». Старая одежда кладется в ближайший мусорный ящик.
Из универмага он вышел настоящим пижоном: все подогнано, ушито, подобрано в тон. Даже шикарный портфель дали для старой одежды.
Все равно оставалось много времени до самолета. На том же такси Баклаков поехал в аэропорт. Решил без спешки поужинать, «Без спешки поужинать! Слова-то какие. Как будто эти слова выдают вместе с шикарными портфелями желтого цвета», — думал он в тоске…
В Ташкенте в геологическом управлении Баклакову сказали, что Катинский находится в экспедиции. База экспедиции в Хиве.
…На рассвете поезд долго стоял в Самарканде. Баклаков вышел на перрон. Перрон пах не железной дорогой, а дынями. Мужчины в ватных халатах с большими полосатыми мешками садились в поезд. У них были черные от загара лица и худые тела. Баклаков увидел, что к его вагону, сгибаясь от тяжести вьючного ящика, идет женщина. Дальше на перроне лежала груда знакомого экспедиционного барахла: рюкзаки, тюки, тубусы, тренога теодолита. Баклаков побежал на помощь и быстро перетаскал груз в свое купе. Женщина походила на обожженного солнцем кузнечика. Она беспрерывно курила. Археолог из экспедиции, которая ведет работу около Самарканда. Теперь она ехала в Куня-Ургенч, древнюю столипу Хорезма, чтобы охватить раскопками как можно больший район. Знакомые заботы: мало средств, трудно нанять рабочих, не хватает снаряжения и так далее. Узнав, что Баклаков едет в Хиву, она глубоко затянулась папиросой, глянула на него коричневым козьим глазом:
— Хотите совет?
— Давайте.
— В Хиве есть мавзолей Пахлаван-Махмуда. Вам обязательно надо в нем побывать. Обязательно.
— Почему же именно мне и обязательно? — усмехнулся Баклаков.
— Я людей угадываю по лицам. У вас неплохое лицо. Быстрого успеха вы ни в чем не добьетесь. Внешность неподходящая, и таланта не видно. Но есть в вас какое-то внутреннее упрямство. Оно и не даст вам прожить нормальную среднюю жизнь. Вы кто?
— Геолог. Работаю на севере. А мавзолей все-таки тут при чем?
— Вам просто надо сесть и смотреть на купол. Если он вам не поможет, не объяснит что-то, человек вы пропащий, и я просто ошиблась. Сделаете?
— Я на один день. Требуется повидать человека и возвращаться.
— Перебьетесь, — равнодушно сказала она. — Один день, три дня…
— Проверим, — недоверчиво усмехнулся Баклаков и попытался поймать ее взгляд за круглыми учительскими очками. На миг это получилось, и он увидел и неудачную личную жизнь, и работу, которую, как и геологию, не бросают, и загнанную вглубь бабью тоску. Больше они не разговаривали. Молчали и смотрели в оконную темень.
Когда он сходил с поезда в Ургенче, она сказала:
— В гостиницу в Хиве не ходите. Там есть турбаза, бывший ханский гарем. Во дворе отличная библиотека.
Бритоголовый шофер, поджидавший на станции Ургенч «левых» пассажиров, взял его в кабину грузовика. Они промчались мимо хлопковых полей, потом уже в Хиве долго кружили по узким улочкам, зажатым глиняными заборами, пока где-то на окраине не обнаружили написанную на фанере вывеску экспедиции. Во дворе стояли запыленные грузовики, на кошме в тени спад человек в замасленной майке и длинных трусах. Баклаков разбудил его.
У человека оказалось заросшее щетиной лицо, и из щетины смотрели нестерпимо голубые припухшие глазки.
— В пустыне все, так-перетак, — сказал он. Голос был сиплый, как будто горло заросло пылью.
— А Катинский?
— Тоже там, так-перетак. Я шоферю, мое дело баранка.
— Когда вернутся?
— Мое дело баранка. Но через неделю должны быть. А там кто его знает. Пустыня — пустыня и есть, так-перетак. Завтра воду к ним повезу. Хочешь, садись.
— Подожду, — сказал Баклаков. — Я на турбазе буду. Катинскому скажите, что с севера к нему человек приехал.
— Если с севера, то не забуду. Хорошо у вас там, наверное, прохладно.
Шофер снова лег на кошму, закрыл глаза и мгновенно уснул.
Над Хивой висело горячее солнце. Пыль золотила воздух. Из уличных репродукторов разносились азиатские мелодии. В них была ярость и скорбь.
Баклаков прошел мимо глиняной стены, огораживающей старый город Ичан-Кала. Стена выветрилась и местами напоминала четвертичные отложения реки Ватап. Сонные улицы города оживляли лишь ослики и дети. Баклаков разыскал бывший ханский гарем. Турбаза и в самом деле была пуста. Во дворе лениво брызгал фонтанчик. Поскрипывали сами по себе веранды, нависающие над двором. Угловую веранду затеняло кряжистое дерево с длинными блестящими листьями. «Под этой смоковницей и буду жить», — решил Баклаков.
— Иды сюда, — сказал голос. Баклаков увидел в черном дверном проеме человека. Человек был толстый, усталый, и он лениво манил Баклакова пальцем.
— Жить будешь?
— Буду.
— Иды за мной.
Он провел Баклакова в кладовку. В кладовке валялись цветные ватные одеяла, раскладушки, примусы, чайники.
— Беры! — с восточной щедростью сказал человек и закрыл глаза, демонстрируя высшую степень доверия. Баклаков взял раскладушку, два одеяла, примус, чайник, подумал и прихватил еще одеял, чтобы завесить часть веранды, не затененную деревом.
— Уезжать будешь, деньги отдашь, — сказал человек и запер кладовку.
Баклаков завесил веранду, доставил раскладушку, лег и вдруг три года тяжелой работы, три года, сжатые, как пружина, отпустили его. Он лежал расслабленный и ни о чем не думал. Во дворе вдруг захрипел, высоким голосом запел репродуктор. Наверное, певец пел о какой-нибудь чепухе — о девушке, соловье и розе, но, казалось, что в голосе его объединилась боль поколений. «Веселый город Хива», — подумал Баклаков и заснул.
Его разбудил свет солнца, пробивающегося сквозь ветви смоковницы.
Баклаков прошел каменными прохладными переходами на рынок. Рынок был завален дынями и луком. Он купил лука, помидоров и увидел в стороне дымящийся котел. В котле кипело хлопковое масло, и повар в грязном халате длинным дырчатым черпаком забрасывал туда рыбу. Тем же черпаком он зацепил порцию Баклакову. Баклаков уселся на корточки у рыночного забора, на газетке разложил рыбу, лук и почувствовал себя своим человеком в Средней Азии. Такова была система ценностей, которую им старательно разъясняли в геологоразведочном институте: в любом месте чувствовать себя, точно дома. А для этого надо вести себя так, точно ты один из своих. Нет худшего падения, чем пытаться себя возвысить, выделить. Если тебе суждено быть вознесенным, тебя вознесут другие. Друзья, коллеги выберут тебя лидером. Но если ты попытаешься взять лидерство сам, без заслуженного права на это, ты уже вычеркнут из списков своих. А большего позора и быть не может. Закон стаи, касты или еще там чего. Неважно. Все они верили и до сих пор верят в этот закон.
На турбазе жили еще две каракалпачки. Студентки хлопководческого техникума, которые проходили здесь практику. Баклаков познакомился с ними у фонтанчика во дворе. Одну звали Сония — она была маленькая, некрасивая и застенчивая. Вторая — Суюмбике, длинноногая, еще по-девчоночьи голенастая и угловатая, просто пугала красотой, которая была заложена в ней как взрывчатка и шнур уже дымил последние сантиметры.
Вечером Баклаков набрался мужества, прошел по скрипящим доскам в другое крыло гарема, постучался и, просунув голову в прохладную комнату, сказал: «Соньки! Пойдем в кино». Они согласились с обезоруживающим дружелюбием и доверчивостью. В летнем кинотеатре среди тополей и площадок репродукторы орали чуть не с каждого дерева и кино можно было только смотреть.
Баклаков сидел посредине и оттого, что девчонки, озябнув, прижимались к нему, ему хотелось быть добрым, сильным и всегда оставаться таким. Иногда, забыв про кино, он искоса смотрел на непостижимой точности профиль Суюмбике, на длинную, уже по-женски округлившуюся шею и вздрагивал от грядущей красоты этой девушки. Она медленно поворачивала лицо, и они встречались взглядом.
После кино он проводил девчонок до их комнаты и ушел в Ичан-Кала, «внутренний город» Хивы. Колючие, как на детских рисунках, звезды висели в темном небе, минареты уходили ввысь, как грозящие пальцы, каменные порталы медресе отливали внутренним светом. Стояла непостижимая тишина, лишь его каблуки гулко стучали по древним плитам. Баклаков кожей ощущал мудрое и равнодушное течение веков. Здесь жили поэты, математики, убийцы, ремесленники, палачи, философы, растлители малолетних, строители минаретов, у которых знания и интуитивный расчет граничили с невозможным. Он прошел к мавзолею Пахлаван-Махмуда, профессионального борца, ирригатора и поэта. В дворике из неплотно закрытого крана со «святым источником» журчала вода. Он сел на обломок холодного камня. Кривая улыбка ползала по его лицу. Баклаков стеснялся самого себя и своих мыслей. «Ты-ы, — сказал он негромко. — Ну-у». Он понял, что женщина-археолог права: он приехал в нужное место в нужное время.
…На другой день они снова были в кино. По дороге из кино под гортанный напев, гремевший над сонной Хивой, Баклаков спросил:
— Суюмбике, когда тебе восемнадцать стукнет, ты замуж за меня пойдешь?
— На будущий год. Пойду! — громко и весело сказала Суюмбике так, чтобы слышала отставшая из-за развязавшегося шнурка Сония. — И поеду куда угодно. Ты добрый и сильный, хотя совсем некрасивый.
Они молча пришли на турбазу. Баклаков снова слонялся в каменной ночной пустоте Ичан-Кала. «Может быть, действительно? А что, если? Может быть, в самом деле так…» — бессвязно бормотал Баклаков. Когда пришло утро, по дороге к рынку протопал первый ишачок с двухколесной повозкой, Баклаков с безжалостным трагизмом сказал: «Ты созрел для любви, Баклаков».
Он ушел на окраину Хивы, где начиналась пустыня. Пустыня была желтой и бескрайней, как тундра. Баклаков лег на песчаный бугор и закрыл глаза. В стебельках травы и в песке посвистывал ветер.
Во дворе гарема его ждал толстячок в тенниске, выцветших хлопчатобумажных брюках и домашних шлепанцах на босу ногу. Баклаков не обратил бы на него внимания, если бы не чрезвычайный загар толстячка — казалось, что загар этот был вдавлен в кожу, точно татуировка.
— Это вы из «Северстроя»?
— Я.
— Наблюдательность для геолога главное, — удовлетворенно вздохнул толстячок.
— Вы от Катинского?
— Я и есть сам Катинский. Узнал — примчался на той же водовозке.
Баклаков смешался. Легендарный Катинский, друг Монголова, никак не вязался в его мыслях с тихим, жирненьким человеком в шлепанцах на босу ногу.
На веранде, выслушав Баклакова, Катинский сказал:
— В этом и есть весь Володя Монголов. Все в мире обязано быть четким и ясным. Олово и золото несовместимы. Есть олово, значит, следует запретить золото. Если «Северстрой» что-либо от меня хочет, пусть обращаются официально.
— Он… по-дружески меня к вам послал, — сказал Баклаков.
— Я тоже просил его в свое время по-дружески. Но для него незыблемость дутых истин оказалась дороже. Он даже задуматься не хотел. Собственно, я не обижаюсь. Он прекрасный начальник партии. Но — глуповат!
— Не надо! — быстро возразил Баклаков. — Я его ученик.
— Вы пока еще ничей ученик, — возразил Катинский. Он посмотрел на Баклакова. Глаза у Катинского были серые, казалось, в них налита какая-то подвижная, блестящая жидкость. Баклаков увидел в них иронию, юмор и твердую веру в человеческий ум.
— Вы пока еще ничей ученик. И будет жаль, если вашим единственным учителем окажется Володя Монголов. От него вы можете перенять лишь чрезмерное чувство долга.
— Что ему передать?
— Свое мнение о золоте Территории я изложил в докладной записке. Пусть обращаются к ней. Если требуются разъяснения, пусть «Северстрой» обратится ко мне уважительно и официально. Без этого я палец о палец не стукну для них.
— Хорошо, — сказал Баклаков. Катинский встал с раскладушки, поправил шлепанец на ноге и вдруг грустно хмыкнул:
— Глупость какая! Средний геолог может работать до шестидесяти. А начинается он с тридцати. Геологи созревают поздно. Значит, тридцать рабочих лет. Из них половину мы тратим на глупости вроде моей ссоры с «Северным строительством». Получается пятнадцать лет работы за всю жизнь. Судить надо за такие вещи. Личный совет вам: не думайте о том, есть или нет золото Территории. Думайте конкретно о типе ловушки для россыпей. Получится экономия в годы жизни. Удачи!
Катинский не пожал руку Баклакова, ушел, скатился с лестницы и пересек двор как ртутный подвижный шарик. Странное дело: Баклаков не чувствовал ни обиды, ни жалости к Катинскому. Было легкое изумление.
Он почти бегом направился в мавзолей Пахлаван-Махмуда. У святого источника было несколько женщин с кувшинами. Они быстро ушли. Баклаков прошел внутрь и, когда глаза привыкли к темноте, увидел белую вязь на синем фоне. Линии текли как вода, но текли они вверх. В стенных нишах стояли похожие на футляры от швейной машинки надгробия ханов, похороненных здесь. Ханы примазывались к посмертной славе простого парня Махмуда, работяги, спортсмена и инженера. В линиях на куполе было какое-то колдовство, они не утомляли глаз, и от них трудно оторваться. «Господи, — сказал Баклаков. — Нет никаких пределов, и нет никаких границ. Идет нормальная вечная жизнь».
Сония и Суюмбике проводили его на автовокзал. Они сказали, что им было хорошо с ним и они будут ему писать часто-часто. Он первый интересный человек, которого они встретили в жизни. Потому что все остальные живут «просто так». Это говорила Сония, а Суюмбике посматривала на Баклакова доверчиво и гордо — еще девчонка, но уже и женщина. Баклаков знал, у него бывали такие моменты безошибочного предчувствия, что девчонки ему пришлют по открытке на Новый год, на этом и кончится переписка. Но они его никогда не забудут, и он тоже будет помнить их всегда. Ему хотелось до конца дней прожить большим, великодушным и добрым. Сония чмокнула его в щеку, а он неловко чмокнул Суюмбике. Щека ее пахла травами. На этом все кончилось, хотя они в самом деле прислали ему новогодние открытки.