V. Незрячий зрячего ведет. – Крик старого ворона. – По тайге в тумане. – Исчезновение проводника. – Радость встречи с Королевым.
Наш караван представлял довольно странное зрелище: я шел впереди, ведя в поводу крупного седового быка, на котором комочком сидел слепой старик с берданой за плечами, с посохом в руке и с завязанными глазами. А следом за ним тянулись гуськом завьюченные олени. Унылый звон колокольчика сопровождал наше шествие.
Перебрели Чайдах. На противоположном берегу нас встретил молчаливый сумрак старой лиственничной тайги. Чувство тревоги и волнения охватило меня, как только я вошел с караваном под свод гигантских деревьев. Идем напрямик, как звери. Живая и отмершая растительность мешает двигаться вперед. Под ногами бурелом, трухлявые пни, сучковатый валежник, прикрытый мягким зеленым мхом. Стланиковые крепи неохотно выпускают нас из своих цепких объятий. Эти препятствия обычны. Без них невозможно представить путешествие по тайге, но сейчас, кажется, и валежник, и пни, и чаща враждебно восстали против нас. Мое внимание теперь не привлекают рябчики, бурундуки, белки, слух не замечает пения птиц и весенней суеты. Какое-то безразличие к окружающему владеет мною. Все внимание сосредоточено на одном настойчивом желании двигаться вперед.
Через час лес поредел. Расступилась чаща. В широкие просветы заглянуло солнце. Идем на запад. Справа шумит река. День на редкость мягкий, теплый, итти становится легче. Наконец совсем посветлело, и я увидел впереди бугристую марь. А за ней полукругом раздвинулись плосковерхие горы, прикрытые черной шубой отогретых лесов.
– Ладно ли след тянешь? Пошто солнце в щеку греет? Держи его сзади, – слышу голос старика.
– Болото обхожу.
– Э-э-э… тогда ладно. А я думал, сбился с пути…
За болотом потянулись еловые перелески. Занырял караван по замшелым буграм. Зашлепала под ногами оленей черная маристая вода.
– Поправь след, подожмись к речке, однако, там суше, прямо пройдешь. Да ладно ли вьюки лежат, не помять бы оленям спины, – беспокоился старик.
Подходим к берегу. Пара вспугнутых куличков-перевозчиков пронеслась над водою.
«Ти-ли-ти-ти… ти-ли-ти…» – перекликались птицы.
Я остановил караван, стал поправлять вьюки. Улукиткан устало слез с седла и с трудом расправил онемевшие конечности, потоптался. Земля под ногами теперь казалась ему чужой, неустойчивой. Передвигался он по ней неуверенно, по-детски переставляя худые ноги. Непривычные к безделью руки искали опоры. В складках сжатых губ гнездилась печаль.
По-над рекой итти действительно легче и суше. Береговая почва не задерживает на поверхности весеннюю воду. Но здесь нас опять окружила молчаливая лесная чаща. Я видел перед собой только поросль молодого леса вперемежку со стлаником да густое сплетение еловых крон, увешанных гирляндами бородавчатого мха. У второго ключа мы снова вышли на болото. За ним продолжалась все та же широкая долина Чайдаха, запертая с трех сторон пологими сопками, на склонах которых видны пятна тающих снегов. Меня удивляют контрасты этой местности: то с трудом пробираемся сквозь навевающий уныние лес, то наш путь перехватывают кочковатые мари, залитые водою и представляющие в это время безрадостное зрелище.
Как только мы опять вышли из леса, я увидел лиственницу с большим гнездом на сломанной вершине, сплетенным из довольно толстых веток.
– Гнездо вижу, – крикнул я обрадованно.
– Что, на болото вышли? – спросил Улукиткан.
– Да.
– Сворачивай к гнезду.
Звериная тропа, на которой заметны старые следы сохатого, помогает нам обойти болото и добраться до ключа. Усаживаю старика возле пня, а сам развьючиваю оленей, разжигаю костер, принимаюсь за приготовление обеда. Теперь все дорожные хлопоты лежат на мне. На остановке работы всегда много. Ко всему этому еще прибавилась забота о слепом проводнике.
Костер разгорается медленно. По синему весеннему небу плывет раскаленное солнце. Где-то высоко над волнистой стайкой мелких облачков с еле слышным криком неслись к северу журавли. Сюда, в долину, уже прилетело множество мелких птиц. Все они сразу же приступили к витью или ремонту своих гнезд, будто понимая, что в их распоряжении слишком короткое лето и что нужно торопиться.
Улукиткан сбросил с себя дошку, стащил с худого тела рубашку, хотел повесить ее на сучок, но обнаружил, что сидит возле пня. Встал, ощупал его кругом, повернул к костру голову.
– Беда слепому, – сказал он с досадой. – Пока рука не найдет или ухо не уловит, сама память не подскажет. Этот пень, однако, я рубил восемь лет назад. Тогда тут на Чайдахе мы со старушкой белковали. Наш чум стоял на устье ключа. Сходи посмотри, не лежит ли там медвежий череп. Зверь тут меня немного когтями пахал, – и старик, повернувшись ко мне спиной, показал глубокие шрамы на затылке. – Хотел меня кушать, да не успел, старуха убила его. Сходи посмотри.
На устье ключа я нашел еще хорошо сохранившиеся палки от чума, сваленные в беспорядке на земле; остатки брошенных и уже сгнивших тряпок и костяные рогульки от вьючного седла. Близ лиственниц с гнездом на высоком квадратно обтесанном пне лежал череп крупного медведя.
– Все нашел, Улукиткан: и череп, и огнище, и палки от чума, – сказал я старику, вернувшись на стоянку.
– След человека в тайге долго живет, – задумчиво ответил он.
– Медведь, видно, крупный был. Говоришь, жена убила?
– Вместе его промышляли. Я ему глаза портил, а она стреляла.
– Как это глаза портил?
Старик отодвинулся от костра, спрятал под себя согнутые в коленках ноги и в раздумье стал щипать заскорузлыми пальцами жиденькую бороденку. Потоки горячих лучей весеннего солнца обогрели на боках кожу слепого. Его седые нечесанные волосы перебирал теплый ветерок. Я снял ложкой с кипящего супа ржавую мясную накипь и подсел к старику.
– Медведь этот шатун был. Знаешь, нет, такого? – продолжал он начатый разговор. – Ну слушай: который медведь сала к зиме не припасет, больной или старый, он не ляжет в берлогу. Зимой туда-сюда шатается, пока не околеет. Его и называют шатун. Понимаешь? Такой зверь шибко опасный, оборони бог встретиться. Людей совсем не боится, олень ловит, собак ест, в чум лезет, дурной делается… Жили мы тут в ноябре, пушнину добывали. Как-то пришел я на табор рано, собаки куда-то за сохатым ушли. Старушка стала в чуме белок свежевать, а я раздул огонь под лиственницей, чаю захотелось. Дождался, когда вода закипела, снял котелок, к чуму итти повернулся, да вижу – большой медведь на пути стоит, откуда взялся – не знаю. Хотел я за дерево спрятаться, да не успел, догнал он меня. Я и плеснул ему в морду кипяток. Зверь заревел, придавил меня к земле, хрустнула кость, и больше ничего не помню… проснулся, чума близко не видно, место вроде незнакомое, тело болит, парка в крови. Вижу, поволока по снегу, значит медведь меня сюда притащил, хотел спрятать. Пришла жена, говорит – убила амикана, он от кипятка ослеп, ходил по лесу как пьяный, на дерево, на пни натыкался… Худой зверь, говорит, шибко худой, мясо кушать не могу. Собаки тоже не ели… Настоящий шатун был.
Над марью просвистел ястреб, сложив в полете угловато согнутые крылья. Возле леса он вдруг взвился высоко свечой, и в сомкнутых когтях я увидел серенький комочек только что пойманной птички. Холодный ветер всколыхнул стальную гладь болота. Пестрыми хлопьями копились в небе облака, и по долине лениво ползли их причудливые тени.
– Суп готов, кушать надо, да ходить будем. Ладно ли ты поведешь след?
– Расскажи, как итти.
– Тут тесок мой был, сохатого под перевалом тогда убил, метку на деревьях делал, старушка по ним мясо вывозила. Только редкие они, да и затянуло их теперь смолой. Тебе не увидать.
– Пойдем без затесов…
– Ладно. Поставь меня на полдень и направь мою руку на вершину ключа… Правее видишь голую сопку?
– Вижу.
– Перевал под ней справа. Итти нужно ключом до первой разложины справа и по ней подниматься до сопки, а там хорошо увидишь проход.
– Неужели ты все это помнишь? – спросил я старика.
– Как не помнить, если тут был, – спокойно ответил он.
Счастье наше, что у старика такая чудесная память! Иначе я не представляю, что делал бы со слепым в этой глуши…
Мы пообедали. Солнце минуло полдень. Я пошел собирать оленей, а Улукиткан взялся мыть посуду. Это была его первая попытка найти себе работу. Она была ему крайне необходима, чтобы облегчить существование в окружающей его темноте.
Караван медленно пробирался вдоль безыменного ключа на юг. Мы шли по мари, затянутой редколесьем. Низкорослые и горбатые деревья росли здесь колками, местами образуя довольно широкие перелески. Какими жалкими кажутся эти деревья, вступившие в борьбу с заболоченной почвой! Вершины у них засохшие, стволы дупляные, растут деревца, склонившись набок и с трудом удерживаясь корнями в мягкой моховой подушке.
– Держи солнце в правом глазу! – кричит мне всякий раз Улукиткан, когда я сворачиваю с нужного направления, чтобы обойти препятствия.
Старик напряженно следит за мною, проверяя ход по солнцу, которое он ощущает на своем лице, местность же, по которой мы идем, он хорошо представляет по памяти.
С трудом добираемся до первого распадка. Здесь я поправляю вьюки на оленях и, не задерживаясь, веду караван дальше. Теперь наш след идет на запад. Сразу с места начался подъем. На смену марям с гор спустились стланики. Под ногами толстый слой зеленого мха, в котором тонешь до колен. Олени тоже идут тяжело. Из открытых ртов свисают влажные языки. От учащенного дыхания у животных раздуваются бока. Улукиткан слез с седла, идет пешком, держась рукой за поводной ремень переднего оленя.
– Солнце не теряй, иди за ним, пока не выйдешь наверх, – напоминает слепой.
Но вот и мхи остались позади. Мы вступили в молодой лиственничный лес, который прикрывает подгольцовую зону гор. Здесь, помимо стлаников, растет большими кустами ольховник. Почва каменистая, итти по ней легко…
Как только кончился подъем и мы оказались наверху отрога, старик не замедлил напомнить:
– Теперь опять держи солнце в правом глазу, скоро должна быть та гора, что я показывал тебе с табора.
Действительно, когда через час мы вышли из леса, километрах в двух впереди я увидел голую, затянутую россыпями сопку. Правый склон ее врезался глубоко в отрог, образуя широкую седловину, за которой виднелись далекие горы. Теперь сомнения, все еще терзавшие меня, окончательно исчезли, и я без колебания доверил себя слепому проводнику.
Пробираясь косогором к сопке, мы неожиданно натолкнулись на звериную тропу и по ней легко вышли на перевал.
По моим расчетам, мы достигли водораздельной линии главного Джугдырского хребта, и я, конечно, не мог удержаться, чтобы не взглянуть на хребет, тем более, что необходимо было разобраться в местности, по которой меня вел слепой проводник. Я оставил караван с Улукитканом на седловине, а сам поднялся на верх сопки.
Солнце клонилось к закату. Воздух был неподвижен, царила тишина. На юг и на север тянулась волнистая линия Джугдырского хребта. Ничего в этих горах не привлекало взора, все было плоско, однообразно. Странным было бы услышать в этом мертвом покое крик птицы или увидеть зверя. Хребет, убегая далеко на юг, терял высоту и, расплываясь по широкому горизонту, исчезал в синеющей дали. Более отчетливо открывался бассейн реки Купури, через которую лежал наш путь. Непрерывные цепи гор там в хаотическом беспорядке заполнили видимое пространство. Место дикое, мрачное. Справа горбились заснеженные сопки. Под ними смутно чернели узкие входы в глубокие ущелья. А левее лежали руины развалившихся гребней. На дно провалов стекали длинные языки россыпей. В верхнем поясе гор стланики образовали непроходимые заросли. Долины же были прикрыты черной лиственничной тайгой и прорезаны тонкими прожилками бурных рек. В этом горном рельефе трудно было разобраться даже опытному глазу. Казалось невероятным, что слепой проводник сможет провести караван через этот сложный лабиринт.
– Хорошо сходил? – спросил старик, когда я вернулся на седловину.
– Видел горы, тайгу, а где проход лежит, не мог определить. Как бы не сбиться нам тут с пути…
Слепой улыбнулся.
– Эко боишься! Старый люди не заблудятся. Лишь бы речку Купури перебрести, а потом ладно пойдем. Это время весной воды много в ней, где найдешь брод? – сказал он тревожно.
Звериная тропа ведет нас за перевал и там неожиданно теряется. Спускаемся к ключу и по нему выбираемся в ущелье. Нас встречает холодная струя воздуха. Оказывается, дно ущелья покрыто прозрачно-синеватой наледью. На поверхности толстого пятиметрового льда торчат одни лишь вершины деревьев. Как только мы вышли на лед, олени заупрямились, начали падать, путаться в ремнях, сбрасывать вьюки. Пришлось свернуть к берегу и пробиваться чащей.
День кончился. В ногах накопилась усталость. Глаза давно ищут место для ночевки, но старик настаивает пройти наледь. Олени еле плетутся. Впереди тяжело клубится дымчато-серый туман. Черными сугробами встают перед нами береговые кусты. Темнота сомкнула кроны деревьев. Справа прорвался шум реки. Мы сворачиваем на него и выходим на широкую полянку. Наледь осталась позади.
Ищем место для стоянки. Старик помогает мне развьючить оленей, разжечь костер. Ужинаем у огня. После утомительного перехода кружка горячего чаю кажется чудесным напитком. Улукиткан устало жует лепешку. Сутулый, чернопепельный, он теперь кажется совсем стареньким.
– Ты крепко не спи. Как бы утро не прозевать. У меня остается совсем мало дней, итти надо рано, – говорит он, бросая в темноту померкший взгляд.
Голос Улукиткана звучит глухо, чуть слышно. Он зябко вздрагивает, накидывает на плечи дошку и снова отдается тяжелым думам. Он не видит звездного неба, склонившихся над ним деревьев, бивака, костра, для него все утонуло в непроницаемом мраке. Теперь только слух связывает старика с окружающим миром. Прошумит ли ветерок, пискнет ли пробудившаяся птица, или булькнет вода, старик настораживается, на лице сейчас же появляется выражение пытливости, старания разгадать, что обозначает этот звук. Всякий раз, когда я задерживаю взгляд на старике, жгучая обида подступает к сердцу. Природа одинаково беспощадна ко всем, однако хочется, чтобы этому человеку она уготовила более легкий конец.
Над биваком сгустилась тьма. Улукиткан уснул раньше меня. По спокойному дыханию его, по появившейся улыбке на лице, да и по тому, как вольно лежит его уставшее маленькое тело на меховой подстилке, можно догадаться, что сон отвлек старика от горестных размышлений.
Ночь промелькнула незаметно.
– Вставай! Слышишь, вставай! Дятел долбит, скоро утро, – бормотал надо мной Улукиткан.
Я открыл глаза, поднялся и замер от удивления: на костре варился суп, на вертеле жарилось медвежье мясо, чашки, ложки, соль были разложены на брезенте и ждали нас. Старик дорезал лепешку. Меня осенила радостная мысль: «проводник прозрел!» Я вскочил, хотел было крикнуть от радости, но во-время удержался. Ведь ничего не изменилось. Слепой смотрел в сторону, не глядя на то, что делали руки. Его глаза были безжизненны. Я удивился, как мог он принести воду, найти дрова, развести костер, приготовить завтрак.
На земле лежал тонкий ременный маут. Им Улукиткан ловил непокорных оленей. Одним концом аркан был соединен с длинной веревкой, привязанной к дереву близ костра. Мне стало все ясно. Слепой брал в руки второй конец маута и шел с ним к ключу за водой, собирал дрова и возвращался по веревке к стоянке. Таким образом он без посторонней помощи мог уходить метров на сорок от костра. Улукиткан понимал, что нельзя ему долго оставаться в бездействии, наедине со своими мрачными думами.
– Почему же ты не разбудил меня? Мне легче принести воды и приготовить завтрак.
– Тебе легче, это правда, но старику обязательно что-нибудь надо работать, чтобы смерть не застала без дела.
– Ты, видимо, опять не спал?
– Пошто не спал? Даже во сне видел день, солнце, тайгу, медведя большого стрелял, только сон обманул меня… – и его надтреснутый голос скорбно дрогнул. – Не надо мне спать.
– Не отчаивайся, нам бы добраться до Джегормы. Там вызовем доктора, он, может, вернет тебе зрение, и мы вместе еще пойдем на Становой…
– Нет, – перебил он меня, – не видать мне больше своего следа, как тени не видать солнца, – и, сжав в кулак узловатые пальцы, постучал ими в грудь. – Тут есть доктор, он говорит, что все конец…
После завтрака я пригнал оленей, но расставить их в том порядке, в каком они шли всегда, не смог. Как ни присматривался я, у всех одинаковые длинные головы, темные пухлые рога, все они одинаковые и по масти, только Седовой выделяется своим крупным ростом и длинной гривой под шеей. Пришлось просить Улукиткана. Он с ловкостью зрячего ощупал животных и стал привязывать их друг к другу. Но вдруг его лицо просияло, он обнял тонкую шею худого оленя и торопливо заговорил на своем языке.
Я смотрел на эту сцену, не понимая, что случилось, но до слез рад был за Улукиткана.
– Ты молчишь, – сказал он, повернув голову ко мне. – Однако, не узнал потерянного вчера оленя, он догнал нас, не оставил бедного старика. – И, снова обращаясь к животному, тихо продолжал: – Нехорошо нам бросать друг друга, ты старый, а я к тому же и слепой, пойдем вместе до конца…
Через полчаса наш караван готов был покинуть стоянку. Солнце грело тайгу. Шумела река мутной весенней водою.
– Которые дрова остались, не сгорели, приставь их к дереву, – сказал старик, усаживаясь на оленя.
– Это для чего? – спросил я.
– На земле они сгниют, а стоя под деревом сохранятся долго. Может, другой люди сюда придут, им дрова искать не нужно. Человек человеку обязательно помогать должен…
Я взглянул на него и удивился. Ему уже восемьдесят лет, он высох и поседел от времени, но все еще продолжает украшать историю своей жизни добрыми делами.
Идем широкой долиной Иногли. Река то исчезает под галечным руслом, то снова появляется и, скатываясь по крутым каменистым перекатам, распадается на многочисленные ручейки.
В четыре часа мы услышали отдаленный шум и скоро увидели Купури. Я остановил караван на берегу, пораженный картиной весеннего паводка. Полноводная река неуемно металась под тяжелыми утесами. Бешеными скачками проносилась она по скользким валунам, вздымая высоко мутные валы. Страшная сила воды источила берега, ржавой пеной покрылись заводи. Плыл мусор, мелкие льдины, смытые деревья. Река, собрав воду многочисленных притоков, запросилась на простор. Нечего было и думать перейти ее вброд. Это обстоятельство не на шутку встревожило меня.
– Эко дурной, будто не знал, что нам на другую сторону надо перебираться, – сказал старик, бросая незрячий взгляд поверх реки.
– Что делать будем? – спросил я его.
– Смотри, справа наносник есть?
– Есть.
– Значит, старик хорошо помнит устье Иногли… К наноснику дойдем, будем ночевать.
– Тут нам долго придется жить. Паводок не скоро спадет, – говорю я.
– Почему не спадет? Эко не знаешь, ночью приморозит, воды мало станет, утром вброд перейдем…
В ущелье холодно и сыро. Гулкое эхо среди скал вторит злобному реву реки. Останавливаемся у края наносника, под стеной высокоствольного леса. Олени, получив свободу, с жадностью набрасываются на прошлогодние листья тальника, а мы принимаемся устраивать лагерь. Слепой сложил в кучку вьюки, достал из поток посуду, продукты. Я принес дрова, натесал щепы. Пользуясь вынужденной остановкой, мы решили напечь побольше лепешек, отварить в дорогу остаток медвежьего мяса, починить одежду, узды, седла. Старик хочет помыть голову. Я уже много дней хожу небритый, нужно уделить время и дневнику.
К закату солнца небо потемнело и резко похолодало. Я вышел на берег. На складках угрюмых гор угасали последние розоватые блики. Все стихло. В галечных берегах мирно плескалась река. Вода, оставив на отмелях золотистый кант из принесенной хвои, медленно отступала. Ниже и выше устало перекликались перекаты. Но вот сумерки накрыли реку и только вверху еще голубело ласковое небо, пронизанное нежным светом угасающей зари. Жалобно и тоненько пискнул в лиственницах одинокий рябчик. Просвистела стайка гоголей. Где-то робко, впервые этой весной, прокричала кукушка…
Во второй половине мая ночи здесь очень короткие, не успеешь уснуть, как тебя уже будит рассвет. Утро в тот памятный мне день, двадцать второго мая, было неприветливое и холодное. По ущелью гуляла колючая низовка . Старая лиственничная тайга шумела глухо и тревожно. За каменистыми уступами пугливо затаился туман. Река, вымотавшись за день, присмирела и лишь отдаленным шумом перекатов напоминала о своем буйном нраве. Ночной заморозок сковал снег в вершинах ключей, и вода в русле упала больше чем на метр. Вольно раскинулись каменистые косы, далеко от воды отступили береговые кусты. Над перекатом, в седой испарине морозного утра, висел стеклянный звон холодной речной струи.
Купури, вымотавшись за день, присмирела
Нужно было немедленно перебираться на противоположный берег, вот-вот поднимется солнце над горами и река снова задурит. Где же перебродить ее? Выше стоянки река скатывается длинной шиверой, заваленной черными обломками скал. Течение там очень быстрое, оленям не перейти. Я спустился ниже стоянки. У поворота река плескалась по широкому перекату. Маленький островок, всего в десять метров длиною, делил реку на две протоки. Место оказалось вполне доступным для брода, но при одном условии: необходимо было с нашего берега попасть на островок, а затем уже переходить через вторую протоку.
Ниже островка реку сжали крутые берега. Мощный поток, скользя по узкому проходу, с грохотом падал на острые гребни валунов, как бы подстерегающих внизу добычу.
Я прошел еще дальше, но лучшего места для брода не нашел и вернулся на табор с решением перейти реку у островка. Улукиткан уже поджидал меня завтракать. Едва сели мы, как послышался крик ворона, пролетавшего над лесом:
«Кра-кра…»
– Что каркаешь, проклятый, и без тебя у нас не все ладно, убирайся отсюда! – пригрозил слепой. – Ты хорошо глядел? – вдруг спросил он меня с явным беспокойством.
– Вода спала, оленям по брюхо будет, не выше. Камень только по броду скользкий. Думаю, перейдем.
– Непременно перейдем, ворон зря болтает… – подбодрил он меня.
В восемь часов мы покинули стоянку. Солнце раскаленным шаром катилось по яркой синеве неба. Тайга курилась сизой дымкой. Но день был ветреный и холодный. У переката задержались. Я спрятал под шапку спички, проверил вьюки, поводные ремни, еще раз осмотрел перекат.
– Ты ладно иди, не торопись, держи маленько навстречу воде, так лучше, – напутствовал меня старик.
– Может быть, перенести тебя, тут недалеко.
– Эко перенести, зачем? Олень перевезет. Беда вот, брода не вижу и повод в чужой руке… Трогай! – сказал он решительно.
– Ас Майкой как же? Ей не перейти.
– Ладно, что вспомнил. У старика совсем сузилась память. На вьюк ее привязать надо.
– Может, лучше на руки взять?
– Как хочешь. Не упустить бы.
Поймать ее стоило больших усилий. Она по резвости уже не уступала взрослому оленю и была очень дикой. Попав в руки, Майка как могла протестовала: вырывалась, била крошечными копытцами о землю, кричала. Но, оказавшись на моих плечах, вдруг успокоилась, будто поняв опасность переправы.
Мы тронулись. Подошвы сапог скользят на камнях переката. Иду осторожно, но тороплюсь. Холодная вода перехлестывает за голенища, ноги невероятно стынут. Хорошо, что течение не быстрое, и мы благополучно выбираемся на островок. Я стаскиваю сапоги, выжимаю брюки, портянки, надеваю их снова и веду караван дальше. Улукиткан пугливо жмется к седлу, чутко прислушивается к рокоту переката. Майка кричит. Середина второй протоки оказалась глубже. Бреду по пояс, с трудом преодолевая напор воды. Но уже близко и берег.
И тут произошло неожиданное: задний олень, споткнувшись, захлестнул ремнем рога, упал, и течение тотчас отбросило его вместе с другими оленями вниз. Животные, почуяв опасность, напрягают последние силы, пытаясь преодолеть напор потока. Натянулись струнами поводные ремни, зафыркали встревоженные олени. Караван на мгновение замер как бы в нерешительности и начал медленно отступать к горлу крутого слива. Ужас охватил меня. Сбрасываю с себя Майку и не вижу, куда уносит ее вода. Напрасно пытаюсь удержать уже подхваченных струею животных. Сознание опасности отступает перед острой тревогой за судьбу слепого проводника. Бросаюсь к нему. Его Седовой олень вдруг поднялся на дыбы, рванулся на волну и сбросил старика в воду… При этом головой ударил меня в переносицу. В глазах запылали огоньки, рот наполнился горячей кровью. Бросаюсь к берегу, но быстрое течение неудержимо тянет меня в жерло узкого прохода. Смутно вижу, как впереди над пеной волн беспомощно взметываются руки старика, выскакивает оскаленная морда оленя, мелькают рога, вьюки…
Кое-как добираюсь до берега. Руки хватаются за камни, но не могут удержать отяжелевшее от мокрой одежды тело. Вода сносит меня еще ниже. Вот и край слива. Уже слышу зловещий взмах волн и злобный рокот переката. Собираю последние силы, нащупываю опору ногами и на четвереньках выползаю на гальку.
Какое-то время не могу понять, что случилось, почему я один на этом чужом и холодном берегу… Снизу доносится печальный крик Майки. Я вскакиваю, снимаю карабин, сбрасываю мокрую телогрейку и бегу вниз. Кричу диким голосом, зову Улукиткана…
В узком каменном горле ревет, захлебываясь пеной, остервеневшая река. Расчесывая о гребни валунов седые пряди, она бешеными скачками несется дальше по выступам камней.
Старика нигде не видно. Бегу за поворот. Снова кричу, но едва ли кто слышит мой голос в несмолкаемом шуме шиверы, показавшейся впереди. Вижу, наконец, оленей. Они стоят в воде кучкой, без вьюков, запутавшись в ремнях. Возле них и Майка. Но где же старик? Неужели утонул? Я обшариваю глазами шиверу и возвращаюсь обратно к узкому проходу реки. Вот что-то мелькнуло за корягой, кажется, пола дошки. Спотыкаясь, бегу туда.
Улукиткан лежит на спине без движения, закинув мокрую голову на камень. Через вытянутые ноги перекатывается мутная вода. Дошка болтается отяжелевшими полами на струе. Рубашка закатилась под шею, обнажив посиневшее от холода и ушибов тело. Одной рукой старик схватился за корягу, а другой намертво сжатыми пальцами держит ремень своей берданы. В углах стиснутых губ пузырится бледножелтая пена. Над правой бровью лоб рассечен глубокой раной, кровь, стекая наискось через щеку, расползается по камню темным пугающим пятном. На суровом безжизненном лице застыли немые отзвуки последнего возгласа.
– Улукиткан, ты слышишь меня, Улукиткан! – кричу я исступленно. Хочу поднять его, но тело безвольно обвисает, руки и ноги болтаются как плети. Вытаскиваю его на берег, бердана тащится следом, громыхая по камням. Кладу старика на мох и начинаю делать искусственное дыхание, но человек не подает никаких признаков жизни. Хватаю его за руки, качаю, кружусь с ним. Наконец изо рта старика показывается слизистая вода, слышится что-то похожее на стон. Я припадаю ухом к его холодной груди. Глубоко-глубоко, словно под землей, робко, тихо стучит сердце. Тело, кажется, уже умерло, а жизнь все еще бьется где-то на краю роковой границы.
– Улукиткан, ты слышишь меня, я с тобой!…
Медленно, тяжело раскрываются веки слепого. Из глубины глазных впадин на меня смотрит безмолвное страдание. Он приподнимается на четвереньках. Руки подламываются, ноги дрожат. Старик валится на мох, и его начинает бить озноб.
Я вспоминаю, что у меня под шапкой есть спички. Наскоро собираю сушняк, разжигаю костер и стаскиваю с Улукиткана одежду. Выжимаю ее, грею на огне и теплую надеваю на худое посиневшее тело. Он безмолвно лежит в тяжелом забытьи. Еле уловимое дыхание чуть приподымает плоскую грудь. Появляется слабая краска на отогретых скулах. Пальцы на руках шевелятся. Безмерная радость охватывает меня, и только теперь я вспоминаю про оленей. Подбрасываю в костер дров, прикрываю влажной телогрейкой спину Улукиткана и бегу к нижней шивере.
Животные стоят там же в реке. Их только шесть, и все без вьюков. Среди них в запутавшихся ремнях лежат два захлебнувшихся оленя: Седовой Улукиткана и тот старый, что терялся позавчера. Я распутываю ремни, снимаю узды с погибших оленей и вывожу уцелевших на берег. Нужно было бы немедленно искать вьюки: вода начинает прибывать и может унести их далеко. Но я бегу к старику, все еще не уверенный, что он жив.
Улукиткан, худой, узенький и почти прозрачный, лежал на спине без движения. Тяжелое забытье не выпускает его из плена. Но суровое лицо уже отмякло, дыхание стало более равномерным и глубоким. Жизнь явно возвращалась в тщедушное, разбитое тело, но возвращалась очень медленно.
Я поворачиваю слепого спиной к огню, подогреваю телогрейку, накрываю его и спешу на поиски вьюков.
Пробежав километра два берегом реки, я нашел на мели две связанные потки с лепешками, отваренным мясом и посудой, два тюка с дорожной мелочью, шесть седел, четыре подпруги и шапку старика. Палатку, постели, потки с мукой, сахаром и прочими продуктами унесло. Нужно было бы спуститься еще ниже по реке, но тревога за старика вынудила меня вернуться.
Улукиткан лежал на спине, разбросав безвольные руки. Его открытые глаза, холодные и чужие, смотрели на солнце. На лице обреченность. Тонкая шея вздулась синими прожилками вен. Под правым глазом расплылся багровый ушиб. Из раны на лбу все еще сочилась кровь. Слепой чмокал побагровевшими губами и жадно глотал воздух.
– Кто это? – спросил он еле слышным голосом.
– Я, Улукиткан!
– Живой? Проклятый ворон, это она накаркал беду… Да, однако, не угадал, – шепчут его синие губы, – без времени и лист не упадет, а придет оно – и скала разрушится.
– Как чувствуешь себя?
– Когда жить плохо, ветер всегда спереди… Только язык да ухо мало-мало работают, все тело будто олень ногами топтал: тут болит, там болит, везде болит. Э-э-э, Улукиткан, Улукиткан, зачем ты вылез на берег? Твоих дел тут уже нет на земле, напрасно людей заставляешь возиться с тобой.
Его хриплый голос полон безысходного страдания, звучит тихо и печально.
– Мы перешли Купури? – вдруг забеспокоился слепой.
– Да, находимся на правом берегу.
– Теперь ты и сам доведешь аргиш до своих, а я останусь тут. Куда пойдет обезноженный олень! – И Улукиткан, нащупав руками лежавшую поодаль бердану, подтащил ее и прижал к себе, как самого близкого друга. И старик и ружье были старенькими и теперь особенно походили друг на друга и горбами, и морщинами, и латками. Они вместе прошли долгий и тяжелый жизненный путь, видели удачи, промахи, радости, огорчения и не разъединились даже в бешеном потоке реки.
– Ты не беспокойся. Пойдем вместе. Я не уйду без тебя отсюда.
– Хорошо, пусть будет по-твоему, – произнес он спокойно, и голова его опустилась на грудь. – Если несколько дней жизнь не бросит меня, я доведу тебя до Джегормы. Но где взять силы?!.
Я повесил на огонь чайник, раздел слепого и, пока сушилась его одежда, рассказал ему о случившемся.
– Эко беда! Как пойдет дальше слепой человек без седового оленя? А тот старый орон напрасно пропал, наверное, думал, хозяин умер и ему нужно догонять его…
– Сядешь на другого оленя.
– Нет, другой олень молодой, спина мягкий, поломать Можно. Чай дай мне, животу холодно, – попросил он.
– Чаю нет. Кипяток выпьешь?
– Без чая и пустая котомка – тяжелая ноша… Однако, выпью. Сердце отогреется и язык помякнет, не будет жаловаться. Итти нам надо…
– Ты же на ногах не можешь стоять, куда пойдешь? Поправиться нужно. Поживем тут несколько дней.
– Обезноженный олень все равно корм ищет. Как-нибудь пойдем.
Я напоил его кипятком, натаскал дров для костра, отпустил оленей пастись и занялся неотложными делами. Нужно было высушить одежду, седла, тюки. Хорошо, что мы вчера не поленились напечь лепешек и отварить на дорогу мяса. У нас двухдневный запас продуктов, а дальше видно будет. Придется заняться охотой. У меня осталось в винтовке пять патронов, остальные утонули, и у старика для берданы есть штук десять, хотя они все с осечкой, но какая-то часть может «разрядиться». Я решил снять шкуры с погибших оленей для постелей, ведь у нас теперь и спать не на чем и укрываться нечем. Надо сшить две подпруги. Словом, многое нужно сделать до того, как можно будет продолжать путь.
Далекая заря моргнула светлой бровью и, расплывшись, погасла. Мы переселяемся в ельник, там затишье. У Улукиткана поднялась температура, он изредка сдержанно и тяжело стонет. Уже много раз я дивлюсь выносливости восьмидесятилетнего старика, его стойкому сопротивлению невзгодам. Трудно поверить, что это на вид щуплое, старое тело справилось с диким речным потоком. Откуда же взялась в нем сила, чтобы выбраться на берег без зрения? Только исключительная выносливость и волевое напряжение спасли Улукиткана.
И все-таки что же делать дальше? Куда и как итти со слепым, тяжело больным стариком, не способным передвигаться? Кругом глушь, предательские крепи, взбунтовавшиеся вешние реки, чужой, неведомый и безлюдный край… Надо же было случиться этому несчастью именно тогда, когда мы с ним были так одиноки и далеко от своих! А какие еще испытания ждут нас впереди, сможем ли мы перенести их? Только теперь со всей ясностью я представил всю сложность обстановки, в какую мы попали, и испытания прошедших дней потускнели перед неизвестностью завтрашнего дня. Кажется, и в моей жизни наступили горькие дни…
– Хочу чаю… – бредовым шопотом просит старик.
– Нечего заварить, Улукиткан, все унесла вода…
– А-а… ну-ну, ладно, забыл…
Через пять минут он снова просит чаю. Просит с детской мольбой в голосе, ему кажется, что только чай восстановит силы. Я нарвал брусничных листьев и заварил их кипятком.
– Когда чаю нет, брусничник хорош, – приговаривает больной, громко причмокивая губами. – Поверни меня на другой бок, пусть спина тоже греется.
Весь день прошел в хлопотах и тревожных раздумьях о будущем. Я смирился со всей обстановкой, и, кажется, ничто уже не удивит меня и не остановит. Во мне созрела решимость итти против всего: и своей судьбы, и безжалостной природы, и времени, и во что бы то ни стало выпутаться из этого проклятого плена и вывести слепого проводника.
Спать устраиваемся возле костра. Из шкур погибших оленей делаю постель больному старику, а сам ложусь на хвою, буду спать под телогрейкой, больше ничего нет.
– Смотри, погода как? Ладно ли будет завтра? – говорит слепой.
Я вышел на берег. Ночь рождалась в томительных сумерках. На востоке в тусклой позолоте грозно дыбились тучи. С мысов давил туман. Купури, немного присмирев, скользила в полутьме притомившимся зверем.
– Наверное, дождь будет, тучи темнят восток…
– Дождь, говоришь? Крикни погромче, я послушаю, – просит старик.
– Куй!… – крикнул я.
«Куй!., куй!., куй!…» – отовсюду откликнулось сторожкое эхо.
– Слышно далеко, хороший погода будет, – сказал старик.
Утром Улукиткану стало легче, но слабость еще не покидает его. Морщинистый, худой, весь в синяках, с потухшими глазами, он горбит спину над чашкой брусничного чаю и медленно жует лепешку, откусывая от нее крошечные дольки. Я смотрю на него и жду, что вот он сейчас поднимет усталую голову и начнет упрекать меня за вчерашний день, за неосторожность, за боли в спине, в ногах. В самом деле, ведь во многом виновата моя неопытность. Но старик молчит, и от этого мне еще тяжелее. Оказывается, другие думы тревожат его.
– День хороший, птица рано проснулась, надо итти, – говорит он. – Может, дождь будет, тогда не выбраться отсюда.
– Куда я тебя больного поведу?
– Не наше тут место, чужой табор долго не греет. Пока Улукиткан не потерял память и пока у него еще работает язык, чтобы рассказать тебе, где лежит путь, надо итти, понимаешь? Ворон не угадал. Смерть еще не взяла меня, подождет. Но итти пешком или сидеть в седле я не могу, все болит. Ты сруби две тонкие жерди, я научу тебя, как сделать дюгувун и два оленя повезут меня… Если ничего не случится, на четвертый день будем у своих. О, если бы у меня хватило сил довести тебя до Джегормы!… Другой раз ты сделаешь по-своему, а сейчас поверь старику, надо итти.
Я срубил и обтесал две еловые жерди примерно трехметровой длины. Изрезал одну оленью шкуру на ремни и сплел из них редкую сетку для носилок. Из ремней же сделал и нагрудники для оленей.
…Солнце перевалило за полдень, когда наш маленький караван готов был покинуть ельник. Разгуливалась весна, расплывалась по тайге весенняя неурядица.
– Ты потянешь след вверх по реке. Я забыл, а теперь и не вижу, по какому ключу нам свернуть. Помни, хорошо помни: чужая тайга для сильного не радость, и слабому лучше не связываться с ней, запутает след, заведет в чащу, разденет, разует, лишит огня, пищи, потом начнет издеваться, посылать то туда, то сюда, силы отнимет – и конец… Ты не торопись, смотреть надо, все приметы на устья ключей говорить мне, и я узнаю, где лежит наш путь. Все равно дойдем.
Мы тронулись. В носилки с больным проводником впряжены два оленя. Старик лежит на спине, охватив сцепленными руками ноги, согнутые в коленках. Непривычные к такой упряжке животные вначале упрямились, отказывались итти, но через час-другой привыкли к носилкам, и караван стал быстро продвигаться вперед. За носилками идут четыре завьюченных оленя. Я веду караван.
Прошли один большой ключ и два маленьких. Стараюсь как можно подробнее рассказать старику о местности, по которой мы идем, но он с трудом ориентируется, никак не может припомнить приметы устья того ключа, по которому должны свернуть на запад. Я понимаю, как трудно ему только по памяти представить местность, наметить маршрут.
– У глаз есть своя память, а они теперь у меня ничего не видят, – сокрушается старик, но успокаивает меня. – Ты подсказывай моим глазам и памяти, как-нибудь найдем верный путь…
В четыре часа мы вышли на небольшую полянку. Слева залесенная долина, за которой широко раскинулись горы. Ключ, протекающий по ней, вливается в реку длинной, крутой шиверой и на устье исчезает под старым наносником. Все это я рассказываю старику.
– Э-э-э… Еще смотри, не растет ли на поляне старое дерево?
– Нет. На середине видна какая-то валежина.
– Ходить надо туда, смотреть, может, дерево упало уже. Если старое огнище есть там, по этому ключу будем сворачивать.
Я подвел караван к валежине. Это была старая лиственница, упавшая на землю лет пять назад. Там же я увидел и остатки давнишнего костра.
– Ладно, идем. Ночевать будем под перевалом, – подбадривает меня проводник.
Мы сворачиваем по ключу и идем по нему к вершине.
…Тянулись дни, а следом плелась коса горестных испытаний. Теперь всего не вспомнишь. Ничто уже меня не удивляло, – верно, что человек быстро привыкает к невзгодам, даже к опасности, и острота ощущений у него со временем слабеет. Но мне никогда не забыть этот наш путь по Зейско-Купуринскому междуречью, со сложным сопочным рельефом, пересеченным густой и запутанной сетью мелких ключей. Мы не раз сбивались с нужного направления, переживали минуты разочарования, но жизнь толкала вперед. К нашему счастью, стояли теплые солнечные дни.
Сегодня двадцать седьмое мая. По нашим расчетам, нам остается еще два-три дня пути, и мы будем у своих. Улукиткан хотя и чувствовал себя лучше, но все же еще не мог покинуть носилки. А беда шла за бедой. У нас кончились продукты, дичь же, как на грех, не попадалась на глаза. Я сильно ослаб, передвигаюсь с трудом, отяжелели ноги. Трудно стало вьючить оленей, заготовлять дрова. Все настойчивее приходится бороться с безразличием. Накануне нам пришлось разделить последнюю лепешку. Каждый должен был решить, съесть ли свою порцию сразу, или растянуть ее до конца путешествия.
Старик завернул лепешку в тряпочку и бережно, как драгоценность, запрятал в котомку. Он-то хорошо знал, что такое голод, и мне ничего не оставалось, как последовать его примеру.
Вечером с трудом добрались до незнакомой старику мари… Отыскиваем место для стоянки, быстро устраиваем ночлег, разжигаем костер. На сопках, поросших густой щетиной сгоревшего леса, гаснет бледный отсвет холодной зари. По глубокому и посвежевшему небу разливается синь, загораются звезды, замирает последнее дуновение ветерка. Беспредельная тишь словно убаюкивает тайгу.
Я достаю лепешку, отламываю кусочек величиною со спичечную коробку и наливаю кружку кипятку, – это наш ужин.
– Тебе хлеба много? – неожиданно спросил Улукиткан.
«Неужели он подозревает меня в том, что я обделяю его продуктами?» – обжигает меня обида.
– Столько же, сколько и у тебя, все, что осталось, я разделил поровну.
– Однако, ты больше голодный, работаешь весь день, а брюхо пустое. Зачем же так много мне отдал?
– Ничего, ничего, – ответил я. – Вот как придем к своим, там и чаю попьем и мяса поедим вдоволь…
– Ты возьми мой хлеб, – говорит старик. – Отощаешь, куда пойдешь, даже оленя не сможешь поймать. Тогда и память моя и язык не помогут, пропадать будем…
– Ты не беспокойся, я выдержу. Лучше съешь сам.
– Ладно бы выдержал, ишь, как тихо идем. Должны бы уж на месте быть.
Старик кутается в дошку, поджимает под себя ноги и, прихлебывая из кружки кипяток, делает вид, что жует лепешку, а сам припрятал ее, думая, что я этого не замечаю…
Ночью я просыпаюсь от холода, хочу встать, подложить в огонь дров и вижу старика возле вьюка. Он роется в моей потке. Что ему в ней нужно? Может, ошибся, за свою принял? Нет! Слепой достает рюкзак, ощупывает его, развязывает, вытаскивает кусок моей лепешки и заменяет его своим, большим, чем мой, куском. Затем складывает все, как было в потке, бесшумно отползает к костру, бережно заворачивает в тряпочку кусочек моей лепешки, кладет себе под голову. Вздох облегчения вырывается из его груди.
Я не выдал себя, но был растроган этой наивной хитростью слепого проводника. Ведь он голоден так же, как и я, и ему бесконечно дорога каждая крошка хлеба. Мне вдруг вспомнились его слова: «Если от моей заботы вам хорошо, то от этого мне еще лучше». Случай с лепешкой долго не давал мне заснуть. А Улукиткан, свернувшись калачиком, спал спокойно, с сознанием исполненного долга и чистосердечием ребенка…
Я задремал, наверное, уже перед рассветом. Утром меня разбудил Улукиткан.
– Вставай, однако, дождь будет.
Я поднялся, поправил костер и стал осматриваться. Тучи завалили восток, но над нашей широкой марью раскинулось звездное небо. Настороженно и чутко спали лесные дебри.
– Откуда узнал, что дождь будет?
– Ты вчера сказал, что я ложусь по направлению ключа, головой к устью. Где он шумит сейчас?
– Вверху. Ну и что же?
– Эко не знаешь, ночью в хорошую погоду река или ключ шумит внизу, а сейчас, говоришь, шумит вверху, значит жди дождя или худой погоды. Понял?
– Понял, но на небе, Улукиткан, ничего подозрительного нет, только восток затянут тучами.
– Небо еще не знает, а дождь будет. Слышишь, ветер дурит, туда-сюда ходит, – тоже к непогоде.
Слабые порывы ветра действительно качали вершины деревьев, а на земле и вокруг нас было спокойно. Я подумал, что слепой ошибся, но вскоре заметил, как за ощетинившимися сопками на востоке тучи вдруг зашевелились и широким фронтом стали затягивать небо. Прорвался сырой и холодный ветер. Нарождалось хмурое весеннее утро, без зари, без птичьей суеты и песен.
Я достал из потки кусок лепешки, положенный туда слепым, незаметно обменял его на кусок, припрятанный стариком в изголовье, и мы сели пить чай. Старик, как только дотронулся до тряпочки, где был завернут кусок, тотчас обнаружил подвох. Выражение боли и досады отразилось на его лице.
– Зрячий слепого хочет обмануть, – сказал он с обидой, и глухой отрывистый кашель заглушил его голос.
– Нет, зря говоришь, я не хочу обманывать. Спасибо тебе, дорогой, ешь сам, тебе это также нужно.
Старик развернул тряпочку, отломил от лепешки небольшой кусочек, долго жевал его, запивая кипятком. А на лице так и осталась обида.
Я не нашел одного оленя. Решили итти без него, голод торопил нас. На трех оленей пришлось разложить четыре вьюка.
У моего проводника настроение мрачное.
– Место худое впереди, – говорит он. – Как без солнца поведешь караван, блудить бы не стал. – И принялся объяснять: – След поведешь вниз по распадку, топкое место попадется, обойдешь его и километра через два свернешь по ложку на перевал в соседний ключ, там думать будем, как итти.
Мы вышли к топкой мари. Она пересекала распадок широкой полосой, оттеснив лес на склоны боковых возвышенностей. Благополучно обходим ее справа и через два километра достигаем лога с березовыми перелесками, о которых говорил Улукиткан. И я еще раз дивлюсь изумительной памяти слепого проводника!
– Перевал должен быть близко, час хода, не больше, – говорит он.
Однако идем уже второй час, а до седловины еще далеко.
– Не прошел ли перевал?
– Вижу его, скоро уж будет.
На седловине возле одиноких деревьев мы остановились передохнуть.
– Скажи, как нас встречает лес, сухим горбом или корой? – спрашивает слепой.
– Не понимаю, о чем ты говоришь?
– Хорошо, посмотри на деревья – поймешь, – досадует он.
Осматриваю лиственницы и замечаю, что их полузасохшие голые стволы сгорбились в одну сторону: результат воздействия холодных зимних ветров, дующих здесь главным образом с северо-запада. Под горбами же с южной стороны от корней до вершины тянутся неширокие полоски коры, прикрывающие жизнедеятельную часть древесины. Но какое отношение имеет все это к маршруту?
– Нас встречают деревья корою, мы идем почти на север, – ответил я старику.
– Пошто на север? Ладно ли смотришь? – забеспокоился тот.
– Правильно говорю.
– Сблудили, – сказал он с отчаянием. – Однако, не туда свернули, когда обходили марь, нужно было брать левее на юг, а ты пошел вправо. Слепой не видит следа, а зрячий не понимает, куда итти…
– Возвращаться будем?
– Как же не возвращаться, тут мне места незнакомые, уходить надо отсюда…
Мы своим следом вернулись в распадок, пересекли его и вышли противоположным логом на перевал.
– Смотри, как дерево нас встречает? – опять спросил проводник.
– Горбом.
– Ну вот, теперь ладно…
За перевалом я увидел широкую падь, покрытую темным ковром леса, с однообразным узором марей и болот. А на горизонте уже показалась хмурая туча. Сырой, холодный ветер заметался по чаще. Пошел дождь, на сухую почву, на лес лениво посыпались мелкие капли влаги. Серые космы тумана все больше и больше заволакивали падь.
Мы спустились в тайгу. Неприветливо встретил нас старый лиственничный лес, сыро и однообразно было в нем, ни просвета, ни одного ориентира. Я скоро сбился с нужного направления и остановил караван. Вспомнил об утонувшей буссоли, как бы она теперь пригодилась! Старик, согнувшись калачиком, дрожал под телогрейкой на носилках.
– Улукиткан, не знаю, куда итти…
– Эко не знаешь! На заход солнца.
– Но ведь солнца-то нет!
– Знаю, что нет. А где мы?
– В густом лесу.
– Тут примет не ищи, иди дальше, когда выйдем к редколесью – скажешь.
Я поправил вьюки, и наш караван завилял по чаще, обходя валежник, рытвины, завалы. Нужно бы остановиться, переждать дождь, а то и заночевать, но поблизости не видно было воды и корма для оленей. Шли мы страшно медленно, голова кружилась от голода, ноги еле-еле передвигались.
– Ну вот, вышли в сосняк. Не помнишь такое место?
– Нет, не помню, давно тут был.
– Куда же итти?
– По дереву разве не узнаешь? Подведи меня к сосне, – сказал слепой, ощупью сползая с носилок.
Я подвел его к нетолстой сосне.
– Смотри хорошо, одна сторона коры должна быть светлая, как золото, другая темная, как старая осина. Видишь?
– Вижу, хорошо заметно.
– Положи мою руку на светлую сторону… Эта сторона всегда смотрит на полдень. Разве не знаешь, что от солнца кора деревьев светлеет, а от тени темнеет? Теперь сам себе скажи, где заход солнца, туда и веди след.
Все оказалось очень просто и понятно. Но сосняк скоро кончился. Мы перешли небольшое болото и снова погрузились в густой смешанный лес. Опять не осталось ориентиров. Чувствую, что иду не туда. Случайно на глаза попалось гайно , и я сейчас же сообщил об этом старику.
– Проверь по нему, ладно ли идем, – сказал он.
– А как проверить?
– Вход в гайно всегда за ветром, а ветер тут зимою идет с запада…
Я, оказывается, вел караван в обратном направлении. Пришлось поворачивать назад. Дождь перестал, но с веток продолжают падать на нас тяжелые капли влаги. Липкий холод копится на спине под мокрой одеждой. Ноги скользят по влажному мху и с трудом несут расслабленное тело. В просвете высокоствольного леса показалась округлая сопка. Мы подошли к ней. Кругом непроницаемая завеса из серых туч. Видимость открыта всего лишь на полкилометра.
Под сопкой я нашел пни срубленных деревьев, два огнища, деревянные каркасы чумов. Всюду валялась сохатиная шерсть, кости, олений помет разных лет. Это было какое-то стойбище, не раз посещавшееся людьми. Улукиткан оживился, попросил подробно рассказать, что вижу.
– Хорошо привел, теперь ладно пойдем, не сблудим… Завтра рано будем у своих, – радовался старик.
– Что, сопку узнал? – спросил я.
– Пастухи Ироканского колхоза с оленями зимою тут живут. Это их место. Понял? Больше тут некому быть.
– Почему ты думаешь, что зимой они тут бывают?
– Смотри, воды-то близко нет, летом как тут можно жить? А зимою снег заменяет воду.
– В какую же сторону нам дальше итти? – спросил я.
– Теперь от заката солнца можно маленько на полдень свернуть, где-то близко должна марь большая быть, там есть старый лабаз пастухов, от него тропка пойдет к Джегорме. Говорю, недалеко осталось.
Нас окружили старые ели, но как я ни присматривался, не мог по ним определить, где север, где юг, кора на деревьях совершенно одноцветная. В своей беспомощности я признался старику.
– Если кора не показывает, то по мху на ветках смотри, куда итти… С какой стороны моху больше, там и север. Если одному дереву не веришь, смотри на соседние деревья, не ошибешься…
Действительно, почти у всех елей больше мха было на одной стороне. По этому признаку я без труда определил нужное направление.
– Как до воды дойдем, останавливайся, ночевать будем, – сказал проводник, и мы снова тронулись в путь.
День уже был на исходе. Взбитые ветерком тучи тяжело нависали над падью. Хмуро в старом лесу, почти ничего не видно вокруг. Я вел караван напрямик, руководствуясь только каким-то внутренним чутьем.
Усталость, истощение дают себя знать. Кажется, если бы не вера в то, что мы находимся совсем близко от людей, я бы свалился прямо на дороге. У оленей от тяжелых вьюков коромыслом прогнулись спины, животные еле-еле плетутся. Старик почернел и скорчился от сырости и неодолимой слабости.
За сыролесьем нас враждебно встретила старая гарь. Погибшие лиственницы, падая на землю, подняли корнями пласты черной, обугленной земли. Одни деревья сильно наклонились и угрожающе замерли, в воздухе, другие уже распластались по земле, перегородив сучьями проходы. Пробираться сквозь этот хаос с носилками стало невозможно. Старик кое-как тащился пешком за мной. Наверное, не меньше часа мы пробивались через пятисотметровую гарь.
– Однако, утка кричит, марь близко, – сказал старик, останавливаясь и прислушиваясь.
Где-то позади и правее одиноко кричала утка.
– Что же делать будем?
– Думай, как лучше: возвращаться ли с оленями на марь или тебе вперед ходить, смотреть, не там ли лабаз?
– Схожу посмотрю. А тебе костер разведу, погреешься пока.
– Костер хорошо, тело шибко застыло…
Я вывел караван к сыролесью, усадил слепого под лиственницей, развел костер и пошел искать марь…
Утка не обманула: за небольшой гривой стройного лиственничного леса потянулась далеко бугристая марь. С двух сторон в нее вонзались жала узких перелесков. Земля была, словно оспой, изъедена черными рытвинами, усеяна пухлыми кочками, затянутыми ржавой накипью толстого мха. Я обошел болотце, примыкающее к лесу, и направился дальше вдоль мари. Вдруг из-под ног выскочил заяц. Метнувшись в кусты, он метров через полтораста остановился, приподнялся на задних ногах и пугливо замер. Обрадовакно сбрасывая с плеча карабин, прижимаясь щекой к ложу, прицеливаюсь. Одинокий выстрел всколыхнул сырую тишину. На зайца же выстрел не произвел никакого впечатления, он только настороженно повел длинными ушами и продолжал стоять на задних ногах. Я торопливо прицелился еще раз и выстрелил. Косой исчез. Неужели снова промах? Не чувствуя ног под собой, я кинулся туда, где был заяц. Ага, вот она, добыча! Теперь у нас есть чем утолить мучительный голод. Чтобы не таскать зайца за собой, да у меня и сил уже не было для этого, я положил его под приметной лиственницей и пошел дальше вдоль мари…
Однако вскоре убедился, что до конца ее мне не дойти. Было уже поздно, туман выжимал из леса густой сумрак. Моросил дождь. Решил возвращаться, но тут на глаза мне случайно попалась тропа. «Она, вероятно, идет к лабазу», – подумал я и зашагал по ней.
Тропа перевела меня через марь, пересекла перелесок и действительно вышла к лабазу. Как я был ему рад! Словно увидел родной дом. Теперь уже не оставалось никаких сомнений, что мы близко от своих.
Я на минуту задержался, чтобы запомнить место, и приметы лабаза. Он стоял на возвышенности, и, судя по тому, что вокруг него уже поднялась молодая поросль леса, место это давно не посещалось людьми. Это видно было и по самому лабазу: крыша у него прогнила, пол провалился, один столб наклонился набок. На деревьях были сделаны зарубки, вбиты колышки, на земле валялась старая железная печь, ствол от старинного ружья, всякая рухлядь. Если бы Улукиткан мог видеть все это, он, наверное, рассказал бы о людях, бывших возле лабаза.
Место для ночевки здесь очень удобное: рядом вода, хороший корм для оленей. Надо было поторопиться засветло привести сюда караван. Возвращаясь к старику, я намеренно прошел по тропе дальше своего следа, чтобы не итти по-над марью, а свернуть там напрямик к гари.
На пути попалось кочковатое болото. Пока обходил его, густой туман лег на тайгу, сильнее заморосил дождь. Впереди увидел просвет. Вышел к нему. Это, оказалось, не марь, а бурелом. Осмотрелся – место незнакомое. Вспомнил, что марь оставалась у меня слева, свернул от бурелома к ней. Иду, тороплюсь, а мари нет, все лес да лес. Начинаю ругать себя за опрометчивое решение итти прямиком. Но я уверен, что караван где-то близко. Крикнул, прислушался – никто не отвечает, не откликнулось и эхо. А ночь черным крылом уже накрыла тайгу, лес угрожающе сомкнулся вокруг меня. Неужели заблудился? Не может быть! Слепой старик не должен остаться один в эту дождливую и холодную ночь. Бросаюсь еще левее, бегу. Сучья в темноте ловят одежду, я падаю, запутавшись в валежнике, но не чувствую ушибов, продолжаю пробиваться почти ползком вперед. Понять не могу, куда девалась марь и горелый лес. Вероятно, я сбился с направления, когда обходил болото, и ушел в противоположную сторону. Бреду в темноте на ощупь. И сейчас со всей силой ощущаю страшную беспомощность, какую испытывает, вероятно, и Улукиткан, потеряв зрение. Я пробую снова кричать, но вместо крика из горла вырывается хриплый стон. Начинаю понимать, что иду зря, не найти мне сегодня старика. Но только остановлюсь – сейчас же в воображении появляется лиственница на краю гари с привязанными к ней оленями, залитый дождем огонек и слепой старик, промокший, голодный, со своими безрадостными думами.
Так темно, что глаза уже не нужны. Руками нащупываю проход. Тут мне напоминает о себе карабин, висящий за спиной. Я делаю выстрел вверх. Заворчала старая тайга, запал бескрылый звук в недрах промокшего леса. Жду ответа, жду долго. Ноги подламываются в коленях, руки хватаются за березку. С болью подумал о том, что у старика все патроны в бердане с осечками, и ни один из них может не разрядиться. Стреляю еще раз и снова напрасно жду ответа. Видимо, я далеко ушел от старика.
Снова бреду, почти бессознательно передвигая отяжелевшие ноги. Спотыкаюсь и падаю, чувствую, что подняться уже нет сил. Какое-то безразличие овладевает мною, ненужным становится костер, тепло, ужин из зайчатины. Хочется прижаться лицом к сырой земле и забыться в долгом-долгом сне. Это была минута полной физической расслабленности… Но вот в памяти встает образ старика, брошенного у гари, и этого достаточно, чтобы я мгновенно поднялся. Нахожу березку, сдираю с нее кусок коры, собираю на ощупь сушняк и разжигаю костер. Разум подсказывает, что надо восстановить силы до наступления завтрашнего дня.
Одежда на мне промокла насквозь, дрова горят вяло, зверски терзает голод. Руки напрасно шарят по карманам, из них давно уже выбраны все крошки. Надо заставить себя уснуть. Прижимаюсь спиною к корявому стволу лиственницы, закрываю лицо в телогрейку, прячу руки под грудь и погружаюсь в сон. Но это был не сон, а тяжелое забытье. Сквозь дремоту проплывали перед глазами все те же горы, болота, беспросветная тайга. То я оказываюсь возле старика, то снова один бьюсь на мокрой земле.
Проснулся от холода. Мокрая одежда на мне застыла коробом. Я не могу двинуть ни рукой, ни ногой, голова валится на грудь. Из-под седого пепла сиротливо смотрят на меня красные бусинки дотлевающих угольков. Заставляю себя встать, разжечь костер. Отогреваю руки, грудь.
Огонь! Что человек делал бы без тебя в тайге! Почему-то вспомнилось детство, когда ездил на лошадях вместе со сверстниками в ночное. На таком вот костре пекли картошку, и до чего же она хороша! Никогда после не приходилось есть такой вкусной. И вот сейчас, спустя много лет, вдруг из глубины леса набросило запах той самой картошки, испеченной в золе. Многое бы я отдал за пригорелую корочку, что когда-то осталась у костра недоеденной!… А то вдруг потянуло из тайги ароматом подового хлеба, испеченного на капустном листе, да так сильно запахло, что, кажется, одним этим ароматом можно насытиться. То кажется, что на костре что-то шипит, будто с мяса на него стекает сочный жир. Это все голод продолжает строить козни. Скорее бы утро!
Мысли снова и снова возвращаются к слепому старику. Что с ним? Нашел ли он дров, чтобы согреться? Не представляю, как можно спастись в эту холодную и дождливую ночь без костра. Опять начал моросить дождь. Еще больше сгустился туман. Заплакала старая лиственничная тайга крупной слезой. Как томительно ожидание! Кажется, давно бы нужно появиться дню, а его все нет и нет, не вечная ли тьма легла на землю?
Мокрые дрова горят вяло, усталое тело бьется в колючем ознобе. Наконец-то посветлело. Холодное и очень сырое утро сочится сквозь серые клочья тумана. Лениво расползается тьма, расступаются деревья.
«Куда итти?» – была первая мысль. Напрасно пытаюсь восстановить в памяти направление, которым ушел от гари, да оно мне, пожалуй, и не нужно. За ночь я столько напетлял по тайге, что мог очутиться бог знает где на юге или на западе. Мне показалось, что слепой старик находится с оленями по направлению от меня через костер. Почему именно через костер, не знаю. Хотел выстрелить, да вспомнил, что в карабине остался один патрон, который еще может пригодиться…
Неохотно покидаю нагретое место. Иду через силу. Кругом тайга, чужая, дикая, придавленная непроницаемым туманом. Ничто не нарушает гнетущей тишины леса. Не пикнет птица, не щелкнет белка, не пробежит зверь. Только тяжелые капли влаги гулко падают на шапку, на плечи, на землю. Неожиданно вхожу в редколесье, прорезанное небольшим ручейком. По деревьям определяю, что держу путь на север, почти в противоположную от нашего маршрута сторону. Теперь стало ясно, что я блуждаю где-то далеко от старика. Отсюда, вероятно, легче по ключу добраться к лагерю своих товарищей. Но как же со слепым? И тут же поворачиваю обратно.
Снова меня пленили лесные дебри. Ноги с трудом переступают через валежник. Взглянул на часы и удивился время давно перевалило за полдень. Движения уже не согревают меня, напрасно глаза ищут сухое место – мелкий затяжной дождь доотказа напоил почву. Делаю еще несколько безвольных шагов, останавливаюсь, достаю из-под шапки спички, пытаюсь развести костер, но сушняк не горит. Неужели тут, в этой замкнутой тайге, так близко от своих, оборвется мой жизненный путь? Нет, надо итти! Я хочу подняться, но кто-то властно кладет мне на плечи тяжелую руку, клонит меня к земле, и я теряю сознание…
Очнулся ночью, совершенно разбитый, закоченевший. Не могу вспомнить, как попал в тайгу. Хочу пошевелить ногами, но их словно нет у меня. Не чувствую и рук, все онемело. На губы с шапки стекает струйкой вода, я жадно глотаю ее и чувствую, как она расплывается холодком по пустому желудку. Мокрая одежда липнет к телу. Вдруг слышу – хрустнул сучок под чьим-то тяжелым шагом. Собрав все силы, я приподнимаюсь, прислушиваюсь в неясной тревоге. В темноте кто-то зло фыркнул и ленивой поступью неохотно обошел меня справа. Когда смолкли шаги, я нащупал возле себя сушину, настрогал ножом щепок, развел костер.
Дождь давно перестал. Вижу на ольховой ветке сухой гриб. Достаю его и ем. Гриб кажется мне довольно-таки вкусным, но он очень мал и еще больше раздражает голод.
Необыкновенная тишина сковала сгустившийся лес. Мне кажется, что я слышу, как корни всасывают из почвы влагу, как поднимается она по стволу и, разбиваясь на тысячу ручейков, течет по тонким веточкам к почкам, как набухают те от липкого сока…
Костер разгорается все сильнее. Тепло немножко ободряет меня. Я стараюсь не думать об Улукиткане. Мне уже кажется, что нам не суждено больше встретиться. Не пережить слепому эти дни. Да и мною все больше овладевает мрачное предчувствие неизбежной развязки. И я первый раз в жизни почувствовал себя страшно одиноким, оторванным от всех, забытым. Сон уже больше не возвращался, безысходные думы черной тучей повисли надо мною.
Снова наступил серый, дождливый день, третий по счету. Погода ничего хорошего не обещает. Лежит беспросветный туман. Возобновляю поиски старика, но вижу, что мне они уже не по силам. Решаю вернуться к ключу, попытаться найти своих и с помощью товарищей организовать поиски слепого проводника. Этот план кажется мне более верным, и на некоторое время он придает мне силы.
Пробираюсь по чаще. В руках посох, он помогает удерживать равновесие, иначе итти трудно. Я все чаще припадаю к деревьям, чтобы передохнуть. Земля под ногами потеряла устойчивость, лес качается, глаза стали неясно различать предметы. Мысли обленились. Не помню, где потерял шапку. «Чужая тайга для слабого человека хуже дикого зверя: запутает след, заведет в чащу, а то и в болото, разденет, разует, лишит огня, потом начнет издеваться, посылать то туда, то сюда…» – вспомнились мне золотые слова Улукиткана, и еще горше стало на душе.
Впереди неожиданно показывается просвет между вершинами деревьев. Тороплюсь к нему, все еще надеясь попасть к знакомой гари. Но нет, выхожу на небольшую марь и не верю глазам своим: против меня примерно в ста метрах пасется крупный медведь, черный, с белым галстуком на груди. Я прячусь за толстой лиственницей. Опущенная голова зверя беспрерывно поворачивается то вправо, то влево. Вот он задержался возле колоды, разломил ее, собрал языком какие-то личинки, разрыл когтями кочку, полакомился корешками. Где- то в глубине моего сознания появляется надежда. Я бесшумно снимаю с плеча карабин, сам себя убеждаю не торопиться, ведь всего только один патрон. Прижимаюсь к стволу, начинаю целиться. Руки дрожат, мушка скачет вокруг зверя, не могу остановить ее. Ноги подкашиваются, и я опускаюсь на землю…
Медведь, не чуя опасности, беспечно пасется. Вот он поворачивается ко мне боком, что-то жует и смотрит в противоположную сторону. Я перевожу дух, становлюсь на колени и, положив на торчащую впереди ветку ствол карабина, снова целюсь. Теперь мушка стала послушнее. Нажимаю спуск. Выстрел разломился и, дробясь, расползся по лесу, разрывая тишину. Медведь, перевернувшись через голову, хочет вскочить, хватается зубами за свою левую ногу у позвоночника и со страшным ревом падает на землю. Ожила, всколыхнулась затаившаяся тайга. Взлетел испуганный бекас, пугливо поднялся откуда-то табун серых уток. Зверь, подминая под себя кусты, валежник, неистово ревет. Я стою, прижавшись к лиственнице, боюсь пошевелиться, чтобы не обнаружить себя. Возможно, пуля не смертельно задела зверя, а раненый медведь, ой, как опасен! Тем более, если в ружье нет заряда…
Но вот рев стал затихать, переходить в тяжелый стон. Вижу, как зверь встает на передние лапы, пугливо осматривается, затем пытается сдвинуться с места, но с яростным ревом падает на землю. Снова встает и опять падает. Отдохнув с минуту, он ползет на передних лапах к закрайку, впиваясь когтями в сырую землю и волоча зад. Иногда ему все же удается встать на все четыре лапы, но через два-три шага он снова валится, и страшный рев потрясает тайгу. Я догадываюсь: пуля повредила зверю позвоночник.
Покидаю свою засаду, обхожу марь и осторожно подкрадываюсь к раненому медведю, на всякий случай вытащив нож. Зверь, услышав шорох, приподнимается на передних лапах, повертывает лобастую морду в мою сторону и настороженно замирает. Наши глаза встречаются, и мне немного не по себе от его сосредоточенного, полного бешенства взгляда. Но тут на помощь пришел ветерок, набросив на медведя запах человека. Какой ужас охватил его! Он, казалось, забыл в этот момент про рану, про боль, метнулся в сторону, но тотчас же упал, и снова рев, теперь более злобный, разнесся по лесу. Я инстинктивно бросаюсь к лиственнице. Пальцы еще сильнее сжимают рукоятку ножа. В гневном припадке зверь грызет зубами кочку и неистово кричит, наводя ужас на все живое. О, как бы он расправился со мною! Это я вижу в его злобном, полном ненависти взгляде, которым он награждает меня. Еще минута колебания, и я открыто иду к медведю. Между нами остается не более десяти шагов.
В его тяжелом дыхании, в маленьких округлых глазах, в когтях – во всем его облике еще чувствуется неуемная звериная сила, способная постоять за себя. Но страх перед человеком заставляет зверя отступать. Он ползет на передних ногах, работая ими как веслами, волоча непослушный зад. Голод гонит меня следом за раненым зверем, торопит к развязке. Мне кажется, что только свежее мясо может восстановить мои силы, и тогда я непременно найду слепого старика. Я уже чувствую запах жареной мякоти, даже слышу, как стекает с нее на горячие угли ароматный жир. Тошнота на мгновение затуманивает сознание. Я склоняюсь к березе и с минуту стою расслабленный этими мыслями. Потом снова бреду за зверем. Медведь старается забраться в чащу, залезть под колоду. Он беспрерывно бросает на меня полные ненависти взгляды. Оба мы страшно устаем: зверь от боли и бессильной злобы, я от невероятного нервного и физического напряжения.
Вот уже пять часов, как длится поединок. Зверь ползет все медленнее, оставляя позади себя широкую полосу окровавленной земли. Из его открытой пасти свисает красным лоскутом язык. Медведь все чаще останавливается, дышит торопливо и шумно. Когда я подхожу к нему, он фыркает, ляскает зубами и беспомощно рычит. Вот он видит впереди маленькое болотце, ползет к нему, наклоняет голову, и я слышу, как зверь торопливо лакает воду. Я в изнеможении опускаюсь на колоду. «Неужели он скоро не сдастся? Тогда конец…» – пронизывает сознание тревожная мысль. И вдруг я вижу страшную картину, как бы нарочно выхваченную памятью из прошлого: толстый трухлявый пень, под ним, между полусгнившими корнями, лежит мертвый человек, раскинув ноги, завернутые в мешковину, и прикрыв левой рукой тощую грудь. Глаза, губы исклеваны птицами. Рядом затухший костер, поодаль брошена на куст котомка с деревянным лотком для промывки песка. В сильно сжатых пальцах правой руки мертвый держал замшевую сумочку с золотом… Эту картину гибели заблудившегося золотоискателя я видел пятнадцать лет назад в верховьях Алдана, недалеко от прииска Кабаткан. И нужно же было моей памяти вылепить такое в эти тяжелые минуты борьбы за жизнь!
Я вскакиваю, охваченный недобрым предчувствием, набрасываюсь на медведя, угрожаю палкой, гоню дальше. Зверь, отползая, ворчит. Мне хочется пить. Подхожу к болотцу, наклоняюсь. В прозрачной воде вижу свое отражение и не верю: лицо стало маленькое, скуластое, щеки ввалились, губы высохли, нос заострился, глаза печально смотрят из глубоких глазниц. Исцарапанное вкровь тело прикрывают лохмотья. Мне страшно было видеть себя, и я почему-то не стал пить воду. Догоняю зверя. Вот он подполз к толстой колоде, перебрасывает через нее передние лапы, пытается перетащить тяжелый зад, но не может. Его лапы судорожно вытягиваются, могучий хребет гнется, и протяжный предсмертный рев оповещает всех жителей тайги о смерти владыки.
…Снова ночь. Дождь давно перестал. Глухо стонет лес, трещат, ломаются старые деревья, не в силах выдержать порывов налетевшего ветра. Ни тумана, ни туч не осталось. Всполоснутое дождем небо празднично сияет звездным блеском.
Под лиственницей, на краю болотца, горит мой костер. На двух деревянных шомполах жарится мясо. Одинокая трапеза продолжается всю ночь. Я стараюсь есть понемножку, но чаще. Боюсь, как бы не перегрузить давно бездействующий желудок. Засыпаю на десять-двадцать минут, как мне кажется, и, проснувшись, продолжаю свое пиршество. Чувствую, как организм набирает силы, как возвращается ко мне бодрость, но слабость еще прочно держится в мышцах. Приходят беспокойные мысли о слепом старике, но у меня уже не осталось никакой надежды найти его живым.
В брачных песнях пернатых пробуждается утро. Ожил лес, озаренный багряным румянцем зари. Стало светлее и шире. Я направился к недалекой возвышенности, рассчитывая осмотреть местность и, быть может, увидеть дым костра.
С отрога мне открылось освещенное восходом пространство. Справа по широкой долине медлительно текла река. Слева темнела глубокая падь, обставленная с трех сторон знакомыми горами. Километрах в трех на юг я разглядел марь, а левее из-за леса торчала копной та самая сопка, возле которой мы видели табор пастухов. Дыма нигде не видно. «Только из-за тумана можно было запутаться в этом несложном рельефе!» – с сожалением подумал я. Теперь стало ясно, что я отклонился от старика далеко на север и два дня топтался на одном месте.
Почти бегом спускаюсь в падь и неожиданно выхожу к лабазу. Осматриваюсь. Тихо и мертво в лесу. Вдруг впереди слышится крик ворона, больно кольнувший меня в сердце. Бегу на крик и с огромным облегчением убеждаюсь, что ошибся: вороны доедают убитого мною зайца. Спешу дальше.
Вот и просвет, гарь, табор… Но на нем никого нет. Вьюки, седла сложены под лиственницей, узды висят на сучке, все прибрано по-хозяйски. Небольшое огнище размыто дождем: видно, недолго грелся возле него мой слепой проводник. Ушел он отсюда только с ружьем и топором. На лиственнице Улукиткан оставил загадочные приметы: затес, вбитую в него стреляную гильзу, на которой повешено сплетенное из ерниковых веточек кольцо, и пять тоненьких прутиков с рогульками на конце, связанных пучком. Долго и тщетно мучаюсь над разгадкой этих замысловатых знаков. К сожалению, я совершенно не понимаю лесной письменности и не могу прочесть оставленной для меня мудрым стариком грамоты. Пытаюсь кричать, знаю, что слепой старик не мог уйти далеко отсюда. Никто не отвечает на мои призывы. Хожу вокруг табора – нигде ни следа, ни примет, все смыла непогода. Что же заставило слепого вскоре после моего исчезновения уйти от стоянки? Неужели он еще надеялся выбраться из этой чащи, погруженной для него в вечный мрак?
Я достаю из потки свой рюкзак, в нем нахожу нетронутый кусочек лепешки и крошечный ломтик сала: старик до последних минут остался верен себе. Кладу в рюкзак дневник, карту, гильзу, прутики, жареное мясо, принесенное с собою, разную мелочь. Невыносимо тяжело у меня на сердце. Много незабываемых прекрасных дней мы провели с Улукитканом в походе, за костром, в долгих его рассказах о прошлой, невозвратно ушедшей жизни эвенков. Каким дорогим и близким он стал для меня, и тем тяжелее мне было сознавать, что я покидаю последний табор этого мудрого старика, бывшего лесного кочевника, и что бросаю я его не похороненным в тайге на съедение зверям и птицам. В его смерти, безусловно, виновен я.
Выхожу на тропу, она ведет меня в юго-западном направлении. Часто останавливаюсь, кричу, прислушиваюсь. Скоро тайга кончилась. Вижу широкую долину. Пошли открытые места, затянутые ерником да зеленым мхом. Неожиданно донесся отдаленный гул мотора самолета. Он приближается, ширится, задерживается и внезапно обрывается. Какое счастье – где-то близко устье Джегормы, там и свои! Тороплюсь. На краю перелеска останавливаюсь передохнуть и вижу: моим следом бегут два черных зверя. Неужели медведи?! Инстинктивно хватаюсь за карабин, но вспоминаю, что в нем нет патронов. Присматриваюсь: нет, это не медведи. Кто-то догоняет меня такими большими и легкими прыжками… Неужели собаки?…
– Кучум! Бойка! – срывается с губ моих громкий крик.
Кобель с разбегу бьет меня грудью, и мы оба валимся на землю. Собаки лижут меня, роются мордами в одежде, визжат, а я обнимаю их и, кажется, плачу…
Через полчаса на тропе показывается человек с котомкой и ружьем за плечами. Он почти бежит к нам.
Только тайга да собаки были свидетелями того, как два человека, один черный, истощенный, со впалыми глазами и в лохмотьях, а второй румяный, жизнерадостный, чисто выбритый, в новом походном костюме, обнялись и долго трясли друг друга.
– Неужели это ты, Трофим?
– Конечно, я, а это Кучум, Бойка, разве не узнаете?
– Я потерял проводника. Он, наверное, погиб… Нужно немедленно искать его…
– Проводник ваш жив, вчера утром пришел на табор… – отвечает Королев.
– Я говорю про слепого проводника, про Улукиткана. Он не мог итти без меня.
– И я тоже о нем, о слепом старике. Вчера он пришел на табор, а сейчас – слышали? – самолет прилетел за ним, отправляем в Благовещенск, в больницу. Давайте разведем костер, и я вам расскажу все подробно. Кстати, и чайку выпьем, итти еще далеко…
Мы сидим у костра, я не свожу глаз с лица Трофима, а на ресницах копится влага и крупными каплями скатывается по жесткой щеке на землю.
– Четыре дня тому назад мы с Василием Мищенко возвращались с пункта, да запоздали, – рассказывал Трофим. – Решили заночевать. Уже спать ложились, слышим, где-то далеко-далеко два выстрела прогремели, затем один поближе.
– Два выстрела были мои, а ответный старика – я не слышал, – перебил я Трофима.
– Никто из нас даже и не подумал, что тут могут быть люди, и решили, что это сухие деревья падают, – продолжал тот. – Утром поднялись, собак не оказалось на ночевке, пришли на табор – и там их нет. Не явились они и на следующий день. После второй ночи пришла одна Бойка, без Кучума. Василий решил итти искать, думал, что собака держит зверя. Стоим мы возле костра, разговариваем об этом, и вдруг видим: из леса к палатке идет человек. На поводке у него Кучум, за плечами ружье, котомка, глаза перевязаны тряпкой, в правой руке костыль. Им он ощупывает под собою землю. Василий сразу узнал старика. Как уж тот обрадовался, верите, ну дитя, да и только! Плачет, а слез-то нет… Убогая одежонка на нем изорвана, голова и ноги в крови… Он-то и подсказал нам, где вас искать.
– А как же слепой сам выбрался? – перебиваю я Трофима.
– К нему на выстрел прибежали наши собаки, но старик не пошел сразу. Он привязал Кучума и продержал его сутки без корма, рассчитывая, что голодная собака наверняка отправится к лагерю. Она действительно его и привела к нам. Мы сразу же связались со штабом экспедиции. Нам пообещали в первый летный день выслать за ослепшим стариком самолет.
– Ты не представляешь, Трофим, как мне хочется спасти Улукиткана, увидеть его зрячим!
– Будем надеяться, все обойдется хорошо…
Трофим закончил далеко не так уверенно, как хотел. Я понял, что состояние Улукиткана вызывает тревогу и у него.
Из леса по тропе нашим следом торопливо шел Василий Мищенко.
Ветер, сухой и теплый, рылся в прошлогодней листве. На тайгу, на марь, на ручей, на тропу лился поток горячих лучей расплавленного солнца. Маревом курились перелески. В иссиня-темном небе беззаботно кружились пернатые хищники. Снизу донесся гул отлетающего самолета.
Словно долгие годы, всю жизнь я шел сквозь тяжелые испытания, чтобы увидеть этот теплый, ясный день!
Конец первой книги
Новосибирск,
1954 – 1956 гг.
notes
Горная котловина, замкнутая с трех сторон скалами
Так таежники называют обжитые территории Союза
Большой Енисей
Национальное азербайджанское кушанье
Каменные потоки, сползающие по крутым склонам гор
Пропадаю
Счастье
Клятва
Место кормежки оленей зимою, где олень копытом разрывает снег и выедает ягель
Только что выпавший снег
Бетонный четырехгранный столб метровой высоты с чугунной маркой в центре верхней горизонтальной плоскости, выливается на вершинах гор и служит для установки геодезических инструментов. Над туром обычно сооружается деревянная четырехногая пирамида шестиметровой высоты с цилиндром наверху. Цилиндр служит визирной целью при наблюдениях
Калым
Бог
Бельчонок
Русский
Май
Учурская часовня была выстроена еще в прошлое столетие на реке Учур, выше среднего течения; распространяла среди эвенков православие. Близ часовни ежегодно открывалась ярмарка. Из далеких и глухих мест приезжали эвенки, чтобы продать купцам пушнину, изделия и купить продукты, припасы
Кочевать
Сумка
Натуральный налог (пушниной)
Лиственница зеленеет в июне
Мать; так называлась у эвенков тогда Зея
Сухая кровь
Сохатый теряет жир во второй половине сентября, в период гона
Лук
Ловушка из бревен
Легкая летняя обувь из лосины
Новорожденный
Длинный нож с метровой деревянной рукояткой заменяющий топор
Волокна жимолости
Длинный тонкий ремень для ловли оленей
Легкая оленья дошка
Длинная палка, которой погоняют упряжных оленей
Дикий северный олень
Вывернутые корни упавшего дерева
Входное отверстие в берлогу
Освобожденный от коры
Обратным
Рогулька, на которую опирается ружье во время стрельбы
Комки снега на ветках
Круглая палка, которая привязывается на шею оленю, чтобы он далеко не уходил во время кормежки
Олень
Решето
Брачная пора
Бабки (надкопытный сустав ноги у животных)
Злой дух
Пень
Приспособление для носки тяжестей на спине
Приток Турки
В данном случае подразумеваются твари, питающиеся кедровыми шишками
Имеется в виду главным образом Сибирь, за исключением Камчатки и Охотского побережья, где мы видели по два-три медведя на кормежке и даже играющую пару взрослых
Брачная пора у медведей начинается примерно в десятых числах июня и кончается в начале июля
Теленок оленя
Потомок сокжоя и домашнего оленя
Медведь
Кочевье
Дрозд
Скопа
Ветер, дующий по реке снизу
Носилки
Гнездо белки