Книга: В тисках Джугдыра
Назад: II. Встреча с проводниками. – На нартах в далекий путь. – Прошлое Улукиткана. – Засада на волков. – Купуринское ущелье. – В плену у наледи. – Вот и Джугдырский перевал!
Дальше: Часть третья

III . Буран в горах. – В лагерь пришли чужие олени. – Поиски неизвестных людей. – Вниз по Кукуру. – Розыски собак. – Лесная письменность.

Утром мы с Улукитканом решили осмотреть подъем на перевал. Геннадий ищет в эфире своих, нервничает, выстукивает позывные: вероятно, нас опять потеряли и, конечно, беспокоятся. Василий Николаевич с Лихановым отправляются за оставшимся грузом.
Мы со стариком идем на лыжах. На небе ни единого облачка. Даль прозрачная. Яркие лучи солнца слепят глаза. За границей леса снег сухой, глубокий – выморожен стужей. Старик изредка запускает в него палку и, не достав дна, неодобрительно качает головой.
– Однако, олени не пройдут, дорогу топтать нужно.
Взбираемся на перевальную седловину, оглядываемся и, пораженные картиной, долго стоим молча. Под нами лежат многочисленные отроги Джугдырского хребта, заснеженные, прочерченные причудливыми линиями глубоких ущелий. Кое- где на гребнях торчат одинокие скалы-останцы; на дне долины, словно заплаты, виднеются темные лоскуты ельников, а правее, за водораздельной грядой, блестит обледенелая вершина неизвестного гольца. Горы, постепенно понижаясь, убегают вдаль и тонут в синеватой дымке.
Улукиткан усаживается на лыжи и, обняв коленки, смотрит вниз, как бы разбираясь в сложном рисунке рельефа. Я достаю записную книжку, опускаюсь рядом.
Далеко внизу лежит тайга. Странное впечатление оставляет она. Обычно при этом слове невольно перед глазами встают древние, могучие леса Приенисейской Сибири, живописных гор Восточного Саяна, юга Забайкалья, Уссурийского края. Они растянулись на сотни, а то и тысячи километров – высокоствольные, замшелые, затянутые непролазной чащей и заваленные буреломом.

 

Совсем недавно мне пришлось совершить короткое путешествие по тайге Кузнецкого Ала-Тау. Огромные пихты и ели, убранные седыми прядями бородавчатого мха, лохматые кедры, великаны сосны, перемежаясь с белоствольными березами и сухостойным лесом, растут там дружно, стройно и так тесно, что старым деревьям нет места даже для могилы. Они умирают стоя, склонив изломанные вершины на сучья соседей. Только с топором в руках и можно провести караван через этот поистине могучий лес, покрывающий огромные территории гор Ала-Тау.
В своем дневнике я тогда записал: «В верховьях Томи деревья растут толстенные, а некоторые к тому же достигают почти сорокаметровой высоты. Зайдешь под непроницаемый свод гигантского леса, и тебя охватит мраком, сыростью. Воздух насыщен винным запахом тлеющих листьев. Постоянно увлажненная почва завалена валежником да обломками отживших и сваленных бурей деревьев. Нет там звериных троп. Туда не проникают порывы ветра, не заглядывает солнце. Ни цветов, ни травы. Только кое-где ютятся мелкий папоротник да жалкие кусты бесплодной смородины. Слух не потревожат песни птиц, не привлечет внимание шустрая белка или бурундук, не вспорхнет из-под ног рябчик. Даже медведь, владыка старых лесов, и тот избегает чащу, и только в осеннюю пору, когда поспеют орехи, можно увидеть его след в кедровнике. Лес и лес, без конца и края. И как радуешься, если увидишь сквозь поредевшую крону деревьев кусочек неба или свет полуденного солнца, пробившего своим лучом листву!»
Человек, попавший в эту тайгу, может легко сбиться с нужного направления, потерять счет времени и, пробираясь сквозь колючие завалы, быстро измотать свои силы. Так случилось с нами в лесах Ала-Тау. Потеряв ориентировку в туманный день, мы долго бродили по чаще, обходя россыпи, топи, а края тайги все не было видно. Как мы тогда обрадовались, увидев впереди полоску света сквозь поредевшие кроны деревьев и услышав отрывистый свист пеночки-трещотки!
Другая тайга виднеется сейчас внизу. Кроме чувства сожаления, она ничего не вызывает у человека, видевшего могучий высокоствольный лес Кузнецкого Ала-Тау или Саяны. Дружные ветры разметали ее по огромному пространству. Чахнет она по вечно стылым долинам. Только берега рек окаймляют узкие полоски густого леса. За ними лежат заболоченные, кочковатые равнины с мерзлотной подстилкой, или мари. В этих таежных лесах растут лишь сучковатые низкорослые лиственницы. Деревья поражают своей удивительной жизнестойкостью. Они чудом удерживаются на мягкой подушке топей. Растут на скалах, россыпях, по крутизне, присосавшись корнями к камням и уступам. Даже взбираются на вершины гор. Отдельные лиственницы встречаются и в цирках, куда никогда не заглядывает солнце. Лес очень бедный, почти без подлеска. В лучшем случае «пол» затянут ерником или багульником.
– Летом тут, на перевале, по горам густой стланик, шибко густой, даже ходить не могу. Теперь он под снегом, скоро покажется, – говорит старик, болезненно щуря глаза от яркого снега, отбеленного солнцем, и беспрерывно протирая их пальцами. – Туман, что ли? – вдруг спросил он.
– Нет, погода хорошая.
– Как хороший? Смотри, горы не видно, куда его ушел…
– Все видно, Улукиткан – и горы и даже дым в лагере. Покажи-ка глаза.
– Не надо, – сказал он спокойно, прикрывая лицо ладонями и опуская голову, – однако, слепой стал, надо скорее палатку ходить.
Старик перевязал глаза платком, оставив снизу узкую щель, и мы, не задерживаясь, спустились вниз. Василий Николаевич и Лиханов уже вернулись с грузом и привели оставленных на предпоследней стоянке оленей.
Улукиткан ослеп от яркого снежного света. Это было тяжелым дополнением ко всем нашим дорожным неприятностям. Мы не захватили с собой запасных очков с затемненными стеклами, а у проводников своих не оказалось, и они вынуждены были ходить с незащищенными глазами в солнечные дни. Вот и результат!
Ночью снова разыгралась пурга. Завыл ветер, будто рассказывая темной ночью про свою незавидную долюшку. Всколыхнулась, закачалась тайга. Она шумит прерывисто: то рядом, то ниже, то вдруг стихнет, но ненадолго.
Ветер находит щелки, выстуживает палатку, пробирается в постели. Спим долго, но чутко. Вот уже и утро наступает, а из спального мешка вылезать неохота. Холодно! Сквозь дремоту слышу, как Василий Николаевич бросает в печку стружки, дрова, чиркает спичкой.
Сразу потеплело, хочется вытянуться, расправить конечности. Палатка с трудом выдерживает напор ветра, часто меняющего направление. Он задувает в трубу и выбрасывает внутрь нашего убежища из печки дым вместе с пламенем. Дышать становится трудно…
– Можно? – кричит Николай Федорович, отстегивая вход и проталкивая Улукиткана. – Дрова у нас кончились, пришли погреться.
Мы встаем.
– Как твои дела, Улукиткан? – спрашиваю я старика.
– Мала-мала плохо…
– Он постоянно весной слепнет, привык, – говорит Лиханов, распахивая доху и подсаживаясь к печке.
– Плохая привычка, придется задержаться. Куда со слепым поедешь?!
– Нет, – перебил меня Улукиткан, – слышишь, ветер туда-сюда ходит, пурга скоро кончится. Дорогу надо делать. Иначе не подняться с грузом на перевал.
– Это не твоя забота – дорога! – сказал я.
– Беспокойный ты человек, Улукиткан, все торопишься, спешишь, так на бегу и умрешь, – добавил Василий Николаевич.
Старик задумался, прошептал:
– Правда, смерть жадная, все бы забрала, да жизнь сильнее ее. Больная птица от стаи не хочет отстать. Так и я.
– Тебе горячий чай наливать?
– Эко спрашиваешь, Василий, кому нужен зимою чум без огня? – И он, пожевав пустым ртом, сослепу протягивает руку и ищет в воздухе кружку.
Буран ослабел. Я вышел из палатки. У лагеря собрались олени и, расположившись на снегу, пережевывают корм. Высоко проносятся прозрачные клочья туч, роняя последние остатки снега. Они жмутся к вершинам гор, прячутся по седловинам и падают на дно ущелий, но упрямый ветер срывает их, гонит дальше на запад. На горбатую вершину гольца выползло солнце, теплым лучом коснулось моей щеки. Кажется, нигде оно не бывает столь желанным и необходимым, как именно здесь, среди безжизненных откосов туполобых гор. В этом крае извечно властвуют бури, от стужи цепенеет почва, камни и даже воздух. Зима длится около семи месяцев, морозы доходят до пятидесяти пяти градусов. Тайга как будто смирилась с суровым климатом, и все же кажется, не живет она, а мучится.
После завтрака решили прокладывать дорогу. Пригнали все стадо, отобрали пару лучших оленей и к ним привязали остальных – поодиночке, друг за другом без нарт. Впереди идут на лыжах Василий Николаевич, Николай Федорович, а за ними тянутся в две шеренги олени.
– Борозду делайте поглубже, дорогу положе, – кричит из палатки Улукиткан.
Олени идут дружно, оставляя позади себя широкую полосу взбитого снега, но подъем становится все круче, а снег глубже, и животные начинают сдавать. Из их открытых ртов свисают языки, дыхание напряжено до предела. Животные передвигаются рывками, прыгают, заваливаются, путаются, а некоторые уже тащатся волоком. Через каждые пять минут отдыхаем. Наконец, передние олени начали заваливаться. Слышатся понукания, ругань, глухие удары, но это не помогает.
– Видно, не промять нам дороги. До перевала далеко, – говорит Василий Николаевич, сочувственно поглядывая на животных.
– Ничего, отдохнут, потом пойдут, – упрямится Николай Федорович. Он тянется к Геннадию за кисетом и скручивает длинную козью ножку. Курят молча.
Олени никак не отдышатся, но их круглые черные глаза попрежнему теплятся покорностью.
Угрозами, пинками поднимаем животных, выстраиваем и заставляем лезть на сугробы перемерзшего снега. Прибавилось еще сто метров борозды, но тут олени валятся друг на друга, и ничем уже нельзя заставить их подняться. А ведь еще остается с километр крутого подъема. Надо бросить оленей и самим заканчивать прокладку дороги. А за это время животные отдохнут и легко пройдут нашим следом.
Кажется, нет утомительнее труда, чем мять дорогу по глубокому снегу, покрытому твердой коркой. Вначале мы идем на лыжах, но это очень неудобно: ноги проваливаются по колено, лыжи набегают одна на другую. Часто падаем, зарываясь в холодный снег. Лыжи сняли. Подвязываем повыше унты, чтобы снег не засыпался внутрь, снимаем фуфайки и пробиваемся к перевалу. Идем молча. При такой работе человек обо всем забывает. Тут уж не до разговоров, не до шуток.
Сухой полуметровый снег, как сыпучее зерно. Мы утопаем в нем по пояс. Иногда из-под ног вырываются жесткие ветки стланика, бросая в лицо холодные комки и перегораживая путь. До седловины остается немного, метров четыреста, но силы покидают и нас. Лиханов возвращается к оленям, а мы упорствуем, надеясь вырваться на перевал.
К чорту все! Я дальше не иду, – Геннадий в изнеможении падает.
Василий Николаевич, весь мокрый от пота, устало смотрит на седловину и беспрерывно глотает снег.
– Зря, простудишься, что за детская привычка у тебя, Василий! – говорю я ему, а самому страшно, хочется бросить в рот кусочек льдинки, освежить пересохшее горло.
– Не простужусь, привычный, плохо другое: слабею от него, да и пот одолевает. Мокрый, как загнанный конь, а не могу сдержать себя.
Оттого, что солнце уже клонится к горизонту, все кругом кажется затянутым неуловимой дымкой, словно в кисею закутался свет. Василий Николаевич и Геннадий покурили и, отдыхая, дремлют.
Мое внимание привлекает необычайное зрелище: по затвердевшему снегу ползет хромой паук-крестовик, волоча больную ногу. Но он не один, его обгоняют другие паучки, черные и очень шустрые. Странно, как они попали сюда и куда идут? Кругом ведь снег. Я стал присматриваться и увидел вокруг нас тысячи насекомых, передвигающихся прыжками, как блохи, в том направлении, куда идут пауки. По величине они совсем крошечные, даже невозможно рассмотреть невооруженным глазом, но их так много, что снег кажется подернутым сизой пылью. Вероятно, всю эту массу насекомых и пауков сдуло ветром с деревьев, больше им неоткуда взяться. Они двигаются на запад, спешат к солнцу, источнику тепла, будто понимая, что скоро оно погаснет.
Неужели это вестники весны, разбуженные обманчивым солнцем? Хочется верить, что и здесь, среди заснеженных гор, будет тепло, зелено, зашумят ручьи, пробудится большая жизнь и мы окажемся свидетелями великого перелома в природе. Но пока что кругом зима.
Под перевалом нам повезло: мы вышли на твердый снег и легко добрались до седловины. Василий Николаевич спустился вниз, и через час они с Лихановым вывели наверх оленей по нашему следу.
– Одно дело сделали – проложили борозду, но поднимут ли олени груз по ней? – спросил Василий Николаевич Лиханова.

 

– За ночь борозда застынет, с нартами итти будет легче, – заверил тот.
Мимо нас бегут белые куропатки, пробираясь по снегу в соседнюю седловину.
– Птица непогоду чует, в затишье идет. Однако, опять буран будет, – говорит Лиханов, с тревогой взглянув на горизонт.
Мы еще не добрались до стоянки, как засвистел ветер, поднялась поземка и снежной мутью окутало горы. Залезаем в палатку и плотно застегиваем вход. Проводники – с нами.
– Эко дурнота прорвалась, теперь надолго, – предсказывает Улукиткан, прикладывая примочку к глазам.
Сегодня ему легче, он сидит без повязки и, как всегда, в своем углу.
– Что задумался, Улукиткан? – спрашивает его Василий Николаевич.
– Гнилое дерево корни держат, а старика – думы. Напрасно дорогу делали, пурга занесет ее. Опять придется оленей гнать, мять снег, вот и тревожусь, – отвечает тот, прислушиваясь к вою ветра.
– Знали бы, не мяли!
– Эко не угадали. Пуля слепая – далеко хватает, люди зрячие – за полдня не видят.
– Не фартовые мы. Дня бы за два раньше тронулись с косы, глядишь, и проехали без помех, – замечает Геннадий.
– Тоже правда. Всему свое время. Зима еще не придет, а зверь оделся; на озере льда нет, а птица кочевала. Только люди про время часто забывают.
Ужинаем молча. Голод не любит разговоров. Я наблюдаю за Улукитканом. Он сидит, отвернувшись от печки, молча жует мясо, запивая чаем. Как бережно старик держит в пригоршне хлеб, дорожа каждой крошкой и подбирая ее даже с пола! Маленькими кусочками он откусывает сахар, подолгу сосет его. Когда ест ложкой кашу, то держит под нею ладонь левой руки, боясь обронить крупинку. Сумочки, в которых он хранит чай, муку, соль и другие продукты, завязаны крепко, на три узла. Это не скупость, а строгая бережливость, воспитанная всей многотрудной жизнью. Старик так хорошо запомнил, какой ценой и какими лишениями платил в прошлом за фунт муки, за аршин дрянного ситца, что даже и теперь они для него кажутся драгоценными. Об этом ему всегда напоминают неразгибающаяся спина, больные ноги, скрюченные в суставах пальцы, шрамы на затылке от когтей медведя.
В печке шалит огонь. Слышно, как старики дробят ножами кости и высасывают ароматный мозг. Василий Николаевич уже дважды кипятил чай.
Всю ночь бушевала непогода. Спали тревожно. В печке до утра не гас огонь.
– Эко спите долго, поднимайтесь, беда пришла, – слышится голос Улукиткана.
Все вскакивают. Уже утро. Старик расстегивает вход, пролазит боком внутрь и окидывает всех тревожным взглядом.
– К нашему стаду чужие олени пришли, однако, на перевале люди пропадают, – говорит он, бросая на «пол» куски Чужих ремней, расшитых цветными лоскутами.
– Кто-нибудь пришел?
– Нет. Видишь от лямок куски остались? Когда человек замерзает, он не может развязать на олене ремни, режет ножом. Как так, ты много тайга ходишь, догадаться не можешь! – упрекает он меня.
– Кто же это может быть?
– Однако, Лебедев. Другой Люди тут нет. У него работают олень Ироканского колхоза. Их метки я хорошо знаю. Искать Лебедев надо. Шибко скоро искать, погода худой… Однако, вечером он был под перевалом, да не успел перевалить. Иначе увидел бы примятую дорогу, сюда пришел.
Догадка Улукиткана у всех вызывает тревогу. Решаемся итти на перевал вдвоем с Василием Николаевичем. Нельзя оставаться в неведении, не узнав, что случилось с людьми. А буран, как назло, разыгрался, грозит Сорвать палатки и разметать наш лагерь. В такую погоду, если Человек не успеет устроить себе убежище, упустит момент и не добудет огня раньше, чем закоченеют руки, – он погибнет! Нужна исключительная сила воли, Чтобы противостоять пурге, застигнувшей тебя в открытых горах, да еще На перевале. Мы хорошо помним буран на Джугдырском хребте и знаем, как обезоруживает человека холод.
Собираемся быстро. В котомки кладем топоры, по горсти сухарей, куску мяса, котелок, аптечку, сверток березовой коры, меховые чулки. С нами идут Бойка и Кучум. Улукиткан, присев на корточки, молча следит ха сборами.
– Где же нам искать их? – спрашиваю я.
Старик смотрит на меня в упор, и я чувствую, что в нём происходит какая-то борьба.
– Пурга шибко большой, кругом ничего не видно, блудить будете, пропадете. Однако, я пойду с вами.
– Что ты, Улукиткан, не заблудимся, в крайнем случае собаки выведут. А тебе куда по такому ветру?
– Пойду, маленько дожидай, – решительно произносит он, выползая наружу. Выходим следом за ним и пытаемся уговорить старика остаться. Но он настаивает на своем.
Ты как хочешь, а мой пойду, не могу оставаться в палатке, когда люди пропадают, – твердит он нервно, заталкивая в котомку маут .
– А его зачем берешь?
– Маут обязательно нужно. На перевале шибко ветер, все привязываться будем.
Этого мы, конечно, не предусмотрели.
На старике латаные штаны, сшитые из тонкой лосины, опущенные поверх унтов и перевязанные внизу веревочками. Все та же старенькая дошка, теперь уже почти без шерсти, загрубевшая от постоянной стужи. Она торчит коробом на спине, не сходится спереди и завязывается длинными ремешками. Грудь, как всегда, открыта, шею перехватывает старенький шарф.
– Ты так хочешь итти? Без телогрейки? – удивляюсь я.
– Хорошо, мороз догоняй нету, – шутит старик, набрасывая на плечи котомку.
Пурга скоблит склоны гор, наметая длинные сугробы. Ничего не видно. Идем вслепую, придерживаясь подъема и полузасыпанной борозды промятой дороги. Встречный ветер выворачивает из-под ног лыжи. Улукиткан отстает. Сгорбившись, он подставляет стуже то одно, то другое плечо, прикрывает лицо рукавицами, часто отворачивается, чтобы перевести дух, и, наверное, страшно мерзнет в своей убогой одежонке, а теплее одеться не захотел.
«Зачем он идет? Зачем подвергает себя таким невероятным испытаниям?» – думаю я, а в душе зависть. Какую суровую школу нужно было пройти этому человеку, Чтобы в восьмидесятилетнем возрасте сохранить страстную любовь к жизни! Это она заставляет его сердце биться, спасает от проклятого холода, толкает лыжи вперед, отгоняет старческую немощь…
Перед перевалом ветер набрасывается рывками, слепит глаза. Идем тихо, будто тащим на гору тяжелый груз. Улукиткан выбивается из сил, часто падает, лыжи парусят и не дают ему встать без посторонней помощи. Пришлось достать маут, связаться им и цепочкой брать последний подъем. Впереди идет Василий Николаевич, за ним – я, а старик за моей спиною тащится на поводке, тяжело передвигая лыжи.
В седловине стало еще хуже. Ветер, как в трубе, гудит, мечется. Мы подбираемся к левому склону перевала и под защитой огромного камня останавливаемся отдохнуть.
– Проклятый холод тело царапает, будто не видит, что на мне одна парка , – шепчет Улукиткан посиневшими губами.
Куда итти? Где найдешь следы людей, если сквозь буран дальше пяти метров ничего не видно? Кричать бесполезно: никто не услышит… Не знаю, чем бы кончились эти поиски, если бы сама природа не сжалилась над нами.
Совершенно неожиданно буран оборвался, передохнул и ударил с тыла. В воздухе произошло странное замешательство. Словно табун диких коней, застигнутый врасплох, тучи вздыбились, падали на горы и исчезали. Пурга удирала на запад и оттуда грозилась расправой, ветер метался по седловине, не зная, куда деться.
– Крутит – хорошо, однако эскери карты перетасовал, погода будет, – подбадривает нас Улукиткан, беспокойно поглядывая по сторонам.
Выглянуло солнце. Мы осматриваем седловину, но никаких признаков пребывания здесь людей не находим.
За перевалом – плотный туман. Виден только склон хребта да край леса в глубине ущелья. От него к перевалу тянется прерывистой чертой нартовый след. Метров за двести до верха он теряется среди заледеневших передувов.
– Оргал ! – вдруг крикнул Улукиткан, показывая на тонкую палку, торчащую поверх снега. – Однако, тут есть нарты.
Мы спускаемся к оргалу. Василий Николаевич достает топор, рубит заледеневший бугор, под которым действительно лежат нарты. На одной из них – палатка, печь, пила, остальные пусты. Вероятно, обоз, не добравшись до перевала всего лишь две сотни метров, был застигнут пургою. Люди успели только обрезать на оленях лямки и убежали в тайгу, не захватив почему-то с собою палатку и печь, без которых, кажется, совершенно невозможно спастись в такую стужу. Что с ними случилось дальше, трудно даже представить.
Отпускаем собак. Скатываемся вниз. Бойка и Кучум уже далеко впереди несутся полным ходом навстречу ветру. Собаки чуют дым или запах человека. Василий Николаевич бросает мне котомку, снимает телогрейку и мчится на лыжах за ними. Со страшной быстротой он уходит от нас, оставляя позади себя длинную стежку снежной пыли. Нужно не потерять собак из виду.
Нартовый след уходит от нас все дальше влево. Собаки, вероятно, бегут напрямик. Мы спускаемся не торопясь, за лыжней Василия Николаевича. В воздухе чувствуется запах дыма. Наконец мы слышим человеческие голоса.
Нас встречают Бойка и Кучум. Они прыгают, визжат, точно хотят сообщить что-то интересное. Сквозь туман вырисовывается странное нагромождение из хвойных веток, защищенное от ветра беспорядочно наваленными деревьями. Мы подходим ближе.
– Пресников! Здравствуй! Ты как сюда попал? – узнаю я лебедевского десятника.
– У нас за перевалом оставлен груз, едем за ним, да немного промешкали, буран захватил на гольце, – отвечает он, не менее удивленный нашим появлением.
У костра, под замкнутым навесом из хвои, скорчившись под ватным одеялом, лежит маленький человек. Голова его перевязана красным лоскутом, в быстрых соболиных глазах – боль, губы кровоточат. Узнав Улукиткана, он с трудом приподнимается и молча протягивает ему маленькую, почти детскую руку, вспухшую от волдырей. Старик присаживается, и между ними завязывается разговор.
Пресников, кивнув головою на больного, начинает рассказывать:
– Наш проводник. Одежонка на нем плохонькая, не по климату, а новую телогрейку и брюки, вишь, не захотел надеть, пожалел, оставил в лагере, вот и прохватило на гольце, за малым не, пропал! Поднимаемся это мы на перевал, вижу, мой Афанасий не встает с нарт. Я к нему, а он уже не шевелится, что-то бормочет, застыл. Хотел оленей повернуть обратно в тайгу, они запутались в ремнях, ни туда ни сюда. А от ветра нет спасения. Конец, думаю, и тебе, Пресников. Обойдешься без похорон. Оленей все же решаюсь отпустить, – при чем тут животное? Но руки закоченели, не могут развязать лямок. Хорошо, что на боку нож. Перерезал ремни, а самому пропадать неохота, схватил постель, топор – и с Афанасием вниз. Где волоком его протащу, где на себе. А он не может итти, замерз. Ну и помаялся я с ним! Кое-как дотащился сюда, разжег костер, давай мужика снегом растирать, а он кричит благим матом, значит руки, ноги зашлись.
– Чего же вас понесло в такую непогоду на хребет? Не впервые же ты в тайге, – задает вопрос Василий Николаевич.
– Моя вина, Афанасий предупреждал: пурга будет, а я понадеялся на свою силу, думаю, успеем перевалить. Настоял на своем. Сам бы пропал, уж поделом, а ведь человека погубил бы зря…
У костра тепло. Мы отогреваемся. Развязываем котомки, угощаем товарищей мясом, сухарями. Пьем чай. Улукиткан и Афанасий разговаривают безмятежно, будто во всем случившемся нет для них ничего необычного. Жители этого сурового края, вероятно, свыклись со всеми капризами природы, С ее беспощадностью к человеку. То, что многим из нас кажется удивительным, порой даже чудовищным, для них потеряло свою остроту, стало неизбежностью. Здесь чаще, чем в других местах, люди встречаются со смертью. Они привыкли спокойно смотреть ей в глаза.
Пока я занимался больным, обмывал раны, делал перевязку, Василий Николаевич с Пресниковым успели притащить с перевала нарту с вещами. Мы поставили палатку, установили печь, напилили дров и ушли. Афанасий остался один; К ночи придет к нему Геннадий, и они тут дождутся нас с обозом.
Через день, захватив лебедевский груз, мы покинули верховья Купури. Промятую нами три дня назад дорогу хотя и занесла пурга, но подниматься по ней было легче, чем по целине. Да и олени за эти дни немного отдохнули, шли бодрее. На крутых местах нарты наполовину разгружали и вытаскивали их поодиночке, зачастую сами впрягаясь в лямки или помогая сзади.
Последний раз я смотрю на пройденный путь, скрытый в глубоких складках угрюмых отрогов Джугдырского хребта. Купури не видно, все заслонили набегающие друг на друга уступы снежных гор, и только торчащая далеко внизу бесформенная скала напоминает об этом суровом ущелье. Пережитое нами – тревоги, бессонные ночи – уже потеряло свою остроту. Наши мысли и желания устремлены вперед. Прощай, негостеприимное ущелье Купури!
Перед спуском в Кукурское ущелье задерживаемся, чтобы еще раз проверить нарты и упряжь. Я выхожу на боковую возвышенность. Даль свободна от дымки и тумана. На север и восток открывается обширная панорама гор, облитых снежной белизною. Слева, из-за ближней сопки, вырисовываются отроги Станового, отмеченного полосами темных скал и зубчатыми рядами. Невысокие утесы, сбегая вниз, теснятся по краям извилистых ущелий. Правее же, насколько видит глаз, раскинулись волнистые отроги Джугдырского хребта. Темными пятнами выделяются цирки, по гребням лежат руины скал. Изломанные контуры вершин исчертили край синего неба.
Между Становым и Джугджурским хребтами мы не увидели сколько-нибудь заметной глазу границы. Это один и тот же хребет, может быть несколько пониженный к морю и разделенный только названиями. Нам впервые приходится осматривать Становой так близко с земли. Он поражает своей грандиозностью, крутизною и мрачным обликом. Даже при беглом знакомстве с этой частью хребта уже можно наверняка сказать: здесь нашим людям придется много потрудиться, чтобы разобраться в диком и сложном рельефе.
Когда мы заехали за своими, у них уже была свернута палатка и упакованы вещи. Афанасий чувствовал себя неплохо, хотя лицо и руки его покрылись струпьями. Вероятно, на этом и закончится вся его история с пургою.
Наш путь идет по реке Кукур – самому верхнему из больших Правобережных притоков Маи. Едем редколесьем, по нартовой Дороге, проложенной обозом Лебедева. Здесь снег мельче, олени идут веселее. Запели полозья, ожили бубенцы. Вокруг нас все млеет под теплыми лучами солнца. Кажется, где-то близко незримо крадется весна. Никогда еще мы не ждали ее с таким нетерпением, как в этот год. Да разве только мы? Уже начал прихорашиваться лес. Ветерок расчёсывает у елей густые пряди крон; по-девичьи задорно шумят вершинами березы; лиственницы пахнут разнеженной солнцем корою, а кочки, вылупившиеся из снега, пахнут прогретой прелью. Появились и птицы. Вот на рябине спорит стайка черноголовых синиц, где-то внизу кричит желна и часто попадаются на глаза белоспинные дятлы. Их стук, вливающийся в дребезжащую трель, не смолкает в лесу. Сегодня впервые мы почувствовали пробуждение природы, и это будто окрылило нас.
Бойка и Кучум где-то отстали. Караван растянулся. Улукиткан тихо поет, Вероятно про теплый День и благополучный путь. А солнце становится все щедрее. Однообразные звуки бубенцов, скрип полозьев и постукивание копыт нагоняет сон…
Ночуем на бывшей стоянке Лебедева. До лагеря остается день езды.
Вечереет. С гор струится холод. Стая белых куропаток шумливо проносится над палатками, Направляясь в боковой лог. Василий Николаевич второпях поручает поварское дело Геннадию, а сам с ружьем бежит следом за нами.
Собак все еще нет. Это озадачило меня.
– Кого-нибудь нашли, соболя или колонка, – придут. Ворон мимо трупа не пролетит, собака мимо табора не пробежит, – успокаивает меня Улукиткан.
Я усаживаюсь за дневник, Но писать не могу, Мысли беспрерывно возвращаются к собакам. А Что, если действительно связались с соболем, они же не отстанут от него и завтра, пока кто-нибудь из нас не подойдет к ним. Винить-то их нельзя, они делают свое дело. Наконец мне становится в тягость неопределенность, беру винтовку и ухожу на ближнюю сопку, в надежде услышать их лай.
Бойка и Кучум наследовали от своих предков, Левки и Черни (в прошлом много лет сопровождавших нашу экспедицию), все качества зверовой лайки: страстность, прекрасное чутье, неутомимость и преданность человеку. Они выполняют у нас большую работу и не раз выручали из беды. Мы по праву называем их своими четвероногими друзьями и не представляем себя в тайге без них. Бойка и Кучум легко улавливают тончайшие звуки, недосягаемые для нашего слуха. По их поведению легко догадаться о присутствии поблизости зверя, переломе погоды и о многом другом. Это очень дополняет впечатления о местности, где мы путешествуем, делает наблюдения более полноценными. По лаю собак легко определить, с кем они имеют дело: на рысь, росомаху они нападают напористо, злобно; лося берут мягко, лают прерывисто, иногда с длительной паузой; колонка, соболя, загнанных на дерево или в дупло, облаивают однотонно. Белка их интересует только в сезон промысла.
С вершины, куда я поднялся, видны небольшим полукругом заснеженные хребты. По широкой долине змеится Кукур, врезаясь бесчисленными вершинами в крутые склоны гор. С юга по его ледяной поверхности тянется тонкой стружкой нартовый след. Солнце багряным кругом вползает в горизонт. Дремлет черная тайга, плотно закутываясь в сизую дымку. С зубчатых вершин спускается темнота.
Я присаживаюсь на валежину и наблюдаю, как гаснет изумрудно-лиловая заря на потемневшем небе.
«У-у-гу… – у-у-гу…» – бубнит протяжно филин.
«Неужели соболь мог их увести так далеко, что даже лая не слышно», – думал я, уже потемну спускаясь с сопки.
В лагере пахнет паленым пером и дичью.
– Не слышно? – спрашивает Василий Николаевич. – Придется утром итти искать. Если у соболя задержались – я им всыплю горячих, отобью охоту с мелочью связываться, – грозится он, помешивая в кастрюле варево, от которого несет перепрелой ягодой и кислотою.
– Опять задержка. Пока доберемся до Кирилла Родионовича, весна будет, – ворчит Геннадий, просовывая в печь общипанную и синюю от худобы куропатку.
После чая Василий Николаевич починил лыжи, достал из потки свисток для рябков, осмотрел его, продул и положил в боковой карман. Добавил в кисет табаку.
Морозная ночь высушила размягший за день снег, сверху его затянуло хрупким настом. Идем с Василием Николаевичем нартовым следом обратно к перевалу. Слева – в полном разливе заря, справа – над горами висит запоздалый месяц, тихо, только под лыжами хруст.
Идем ходко. Мороз щиплет лицо. Следа собак все еще не видно, а уж скоро перевал.
– Вы ничего не слышали? Вроде ухнуло что-то, – спросил вдруг Василий Николаевич, снимая шапку и прислушиваясь.
– Наверное, лесина упала.
Мы простояли еще с минуту и только тронулись, как до слуха ясно донесся лай собак.
– Ишь, куда их черти занесли, под голец. Так и есть, соболя загнали, больше некому быть в россыпях, – сердился Василий Николаевич.
Он торопливо подоткнул за пояс полы однорядки, сбил с лыж бугром настывший снег и торопливо зашагал на звук. Глаза его азартно заблестели.
Поднялись на берег реки, стали забирать вправо к отрогу. Лай доносился глухо, как отдаленный звон колокола. Торопимся на звук. А что, если собаки держат крупного зверя – сокжоя или сохатого? При этой мысли сердце стучит приятной тревогой.
– Непутевые они у нас, ей-богу, нашли время зверушками заниматься! Это Бойка зачинщица и Кучума сбивает. Вот уж доберусь до нее! – говорит Василий Николаевич строго, а в голосе звучит явная ласковость. И хотя я знаю, что Бойку и Кучума он не обидит, но подзадориваю его:
– Следует! Как же это они, не спросившись, соболем занялись?!
Он вдруг затормаживает лыжи и меряет меня строгим взглядом.
– Думаете, не всыплю? Только шерсть полетит с нее! Посмотрите…
– Давно ты грозишься, да забываешь.
Огибаем крутой склон отрога и выходим в широкий распадок. Кругом лес. Узкие языки ельников забегают в боковые разложинки и поднимаются до границы курума.
– Вот и след собак, бежали прыжками! – кричит Василий Николаевич, поворачивая лыжи по их следу. – Так и есть, соболя прогнали, – добавил он.
Через километр следы привели нас к густой развесистой ели. Под ней все было истоптано, примято, на стволе виднелись свежие борозды от когтей собаки. Но поблизости никого не было. След соболя ушел через лес к соседнему отрогу, собаки же убежали в противоположную сторону, и мы решили, что наших псов отвлекло что-то более интересное, нежели соболь. Но что именно, догадаться не могли.
Через полкилометра сдвоенный след собак свернул влево, выбежал на верх гряды и нырнул в соседний распадок. Теперь лай слышится ясно, но понять, кого они «обхаживают», невозможно: голоса стали неузнаваемые, хриплые.
За гребнем – темный ельник, прикрывающий крутой распадок. Оттуда-то и доносится лай. Василий Николаевич мчится вперед, забираясь все глубже в лес. Он подкатывается к собакам, но внезапно делает огромный прыжок вверх, поворачивается в воздухе. Я вижу его лицо, искаженное страхом, он хочет что-то крикнуть, предупредить, но успевает только взмахнуть рукой и падает в рыхлый снег. Невероятным усилием я, пытаясь задержаться, торможу ногами, но лыжи не повинуются, ползут по инерции к невидимой опасности. Хватаюсь за дерево. Вдруг земля выскользнула из-под ног, лес перевернулся, я зарываюсь глубоко в снег, на мгновение сознание покидает меня.
Приподнимаю голову, чтобы осмотреться. Василий Николаевич все еще барахтается в яме, пытаясь подняться на ноги. Собаки неистовствуют, атакуя кого-то под выскорью . Хочу встать, но одна лыжа оказалась сломанной, а вторая застряла в стланике. Я нечаянно взглянул вперед и… обомлел. Из-под выскори высунулась лобастая морда медведя. Зверь метнул злобно глазами, рявкнул и исчез в берлоге. Собаки, отскочив на миг, вновь подступили к лазу . Острое чувство беспомощности овладевает мною. Я ищу упавшую в снег винтовку, ругаю себя за неповоротливость. А тут, как на грех, не могу высвободить ноги. В сознании с необычайной ясностью вырисовывается вся опасность нашего положения. Что, если медведь сейчас выкатится из берлоги, вздыбит и, прежде чем я найду ружье, протянет ко мне косматые лапы? Тут уж вся надежда на верных Бойку и Кучума. Накинутся они на зверя сзади, вопьются ему в «шаровары» острыми зубами и примут на себя всю медвежью ярость. Да и Василий не оробеет, бросится с ножом на выручку товарищу! А тем временем я найду ружье и выстрелом свалю на снег зверя. Все это молниеносно проносится в голове. Холодный пот, словно острая щетина, пронизывает тело. Нет более острых переживаний, чем встреча с медведем у берлоги.
Справляюсь с минутным смятением, беру себя в руки. Ко мне подкатывается Василий Николаевич и повелительным тоном требует, поторапливаться.
– Зверь может сейчас появиться! Где винтовка? – кричит он.
Наконец-то я освободился от лыж. Встаю. Продуваю ствол ружья, забитый снегом, и мы отходим влево, чтобы осмотреться. Собаки, подбодренные Нашим присутствием, поочередно врываются в лаз, но мгновенно отскакивают, отпугнутые рычанием зверя. «Какая чертовская смелость!» – думаю я, наблюдая за схваткой. Зверь снова показал на мгновение свою разъяренную морду, и я ловлю на себе его зеленовато-холодный взгляд.
Берлога была сделана на крутом косогоре лога, под выскорью давно свалившейся ели. Снег вокруг плотно утоптан, мелкий ельник и ерник, торчавшие поверх снега, обгрызены. Это работа собак. Они лучше нас знают, на что способен этот зверь, и постарались очистить «рабочее место» от всего, что мешало им атаковать медведя.
Становиться против лаза опасно, место неудобное и крутое. Зверь может наброситься даже и после удачного выстрела. Спускаюсь немного ниже и чуточку правее. Наскоро вытаптываю место под березой. Легкий озноб нервно холодит тело. Зрение, слух, мысли – все сосредоточено у лаза, где собаки отчаянным лаем вызывают косолапого на поединок. Зверь фыркает, злобно ревет, отпугивая наседающих псов.
Проходит минута, другая… Василий Николаевич, прижимаясь плечом к ели, пристальным взглядом следит за берлогой. Вдруг снег там дрогнул, разломался и на его пожелтевшем фоне показалась могучая фигура медведя – гордая, полная сознания своей страшной силы. На секунду задержавшись, он как бы решал, с кого начинать.
Собаки быстро меняют позицию, подваливаются к заду медведя и мечутся на линии выстрела. Я выжидаю момент. Медведь торопливо осматривается, поворачивается вправо, на мгновение меняет ход, скачком бросается влево, подминает под себя обманутого Кучума. На выручку рванулась Бойка. С одного прыжка она оседлала зверя и вместе с ним катится вниз. Вырвавшийся Кучум лезет напролом. Все смешалось со снежной пылью, взревело и поползло на меня. Вот мелькнула разъяренная пасть зверя, хвост Бойки, глыба вывернутого снега. Медведь огромным прыжком все же смахнул с себя собак и бросился ко мне, но пуля предупредила его атаку. Зверь ухнул, круто осадил зад и, воткнув в снег окровавленную морду, скатился к моим ногам. От его прикосновения у меня зашевелились под шапкой волосы и заледенело тело.
Василий Николаевич бросается к собакам, поднимает Бойку. У нее разорвана грудь. Кучум визжит, царапает лапой возле уха, из открытого рта тянется кровавая слюна. Мы струним ремнями морду Бойки, укладываем на снег и начинаем оперировать. У меня в шапке нашлась иголка с обыкновенной черной ниткой. Иголка с трудом прокалывает кожу, собака визжит, корчится в муках под неопытной рукой «хирурга». Все же нам удается в четырех местах схватить кожу. Кучум отделался только прокусами.
Василий Николаевич стал закуривать, я протер ствол ружья, а собаки, немного успокоившись, задремали. Устали. Шутка ли, поработать сутки у берлоги!
Медведь оказался крупным и в роскошном «одеянии». Его густая темнобурая шерсть переливалась черной остью от еле уловимого ветерка. Короткую шею с лобастой мордой перехватывал белый галстук. От длительного бездействия когти у зверя сильно отросли, загнулись внутрь.
– Добрая чекалочка, – посмеялся Василий Николаевич, взглянув на лапу.
Он не подошел к зверю и не проявлял сколько-нибудь заметного любопытства. Такое равнодушие обычно овладевает зверобоем после удачного выстрела. Именно после выстрела и обрывается вся острота и прелесть зверовой охоты. Хотя на этот раз выстрел принадлежал мне, но Василий Николаевич остался верен себе. Сколько раз я наблюдал за ним. Он давно потерял счет убитым зверям, схваткам с медведем, добытым соболям. И все же каждый раз, увидев зверя, он с новой силой воспламеняется страстью следопыта-охотника. Тогда для него не существует расстояний, пропастей, темноты, пурги. С легкостью юноши он бежит через топкие мари, карабкается по скалам, пробирается сквозь стланиковые заросли, не чувствует ушибов, царапин на лице – все подчинено этой страсти. Но вот прогремел выстрел – и все в нем заглохло. Он превращается в того самого Василия Николаевича, который поражает вас спокойствием, добродушием человека, неспособного обидеть и курицу.
Уходя за нартами в табор, он сказал, кивнув головой на зверя:
– Сало снимайте пластами. Тушу не дробите, разделывайте, как сохатого.
В теплых лучах солнца млела безмолвная тайга. За горбатым отрогом в глубине долины копится грязный дым, выдавая лагерь. Откуда-то появилась кукша. Попрыгала по веткам, повертела чубатой головой, поразмыслила и пошла звонить на всю тайгу:
«Кек… кек… ке-ке…»
Череп и шкура убитого медведя должны были войти в мою коллекцию, предназначенную для Биологического института Западно-Сибирского филиала Академии наук. Поэтому первым долгом я произвожу внешнее описание и делаю необходимые измерения, а потом уже начинаю свежевать. Кладу зверя на спину, распарываю ножом кожу от нижней челюсти через грудь до хвоста, затем подрезаю ноги по внутренней стороне до продольного разреза и отделяю подошву от ступни, но так, чтобы при коже остались когти.
Медведь жирный, шкура отделяется только под ножом. Вспарываю брюшину. Вся внутренность залита жиром. В маленьком желудке и кишечнике пусто, их стенки покрыты прозрачной слизью. Затем переворачиваю тушу вверх спиной и делаю глубокий разрез вдоль хребта. Толщина сала на крестце пятьдесят пять миллиметров. Это после шестимесячной спячки!
Василия Николаевича все еще нет. Собаки крепко спят. Я разжег костер, достал записную книжку и, усевшись у огня, стал записывать мысли, навеянные встречей с медведем.
Удивительно, как разнообразны условия, в которых живут звери и птицы. Какой разительной приспособленностью и какими разнообразными инстинктами наградила их всех природа! Это особенно заметно осенью, когда кончаются теплые дни, слетает с деревьев красочный наряд, умолкают уставшие за лето ручейки и жесткие холодные ветры напоминают всем о наступающей зиме. Травоядные покидают открытые места летних пастбищ, высокогорье и двигаются в тайгу, в районы мелких снегов. За ними потянутся хищники. Грызуны зароются в норы, стаи гусей, уток, болотных и лесных птиц устремятся к дальнему югу. В их полете, крике, даже в молчании, что царит в это время в природе, всегда чувствуется неизмеримая печаль. Нет живого существа, не встревоженного приближающейся вслед за осенью стужей. К этому времени у медведя пробуждается инстинкт зарыться в землю. Ложится он в берлогу с большим запасом жира (худой зверь, а тем более больной, не ляжет в берлогу. Он обычно погибает в первой половине зимы от голода и холода). Неискушенному наблюдателю кажется, что медведю много надо жира для зимовки, ведь спячка его в Сибири длится около шести месяцев. Срок большой, но, как ни странно, за это время он очень мало расходует жира: его организм почти полностью прекращает свою жизнедеятельность. Мне всегда спячка медведя напоминает горячий уголек, спрятанный в теплую золу прогоревшего костра. Он сохраняет огонь чуть ли не сутки, тогда как на поверхности уголек потух бы через десять-пятнадцать минут.
Для чего же нужен медведю такой большой запас жира? Не проявила ли природа к нему излишней щедрости? Конечно, нет. Во время спячки жир служит изоляционной прослойкой между внешней температурой и температурой внутри организма.
Как только медведь покинет берлогу и организм его воспрянет от оцепенения, а это обычно бывает в апреле, сразу же восстанавливается деятельность всех его функций и появляется большая потребность в питательных веществах. Но где их взять? Кругом еще лежит снег. Взрослого зверя: сохатого, сокжоя или кабарожку – трудно поймать, а телята появляются на свет только в конце мая – начале июня, да и птиц ему не скрасть, для этого он слишком неуклюж. Растительного же корма еще нет. В желудке убитых в апреле и мае медведей обычно находишь личинок, червячков, муравьев, корешки различных многолетних растений и даже звериный помет. Но разве может такой пищей он прокормиться? Да и разоренные им норы бурундуков, где иногда удается достать две-три горстки ягод или кедровых орехов, не спасли бы медведя от голодовки без осеннего запаса жира.
Василий Николаевич приехал на трех нартах. Мы разложили на них мясо, увязали и тронулись в обратный путь. Бойку пришлось нести на руках до реки. Кучум, прихрамывая, плелся сзади. Над лесом, каркая, летели к выброшенным кишкам две вороны.
В лагере праздник. Все ожили. Даже Афанасий вышел из палатки встречать нас. Он улыбается, болезненно растягивая губы, скованные коркой.
Вечер вкрадчиво спускается со склона гор. Гаснет за горизонтом свет. Исподтишка ершится ветерок. На востоке одинокая туча прикрыла космами вершины. Большой костер ввинчивает в плотное небо сизую струйку дыма. На таганах, в закопченных котлах, варится свеженина, тут же на деревянных шомполах румянится шашлык. Мы все сидим возле огня, глотая сочный запах, и следим за Василием Николаевичем – «главным дирижером».
Наконец ужин готов, и все идут в палатку.
Старики едят быстро. В левой руке мясо, в правой острый нож. Зубами захватят край куска, чиркнут по нему ножом возле губ, глотнут. Рука еле поспевает закладывать, отрезать. Мясо почти не пережевывают. Словно зубы предназначены у них для другой, более сложной работы: нужно ли подтянуть потуже подпруги на олене, развязать узел на ремне, протащить сквозь кожу иголку или что-нибудь оторвать, отгрызть – все это старики обычно делают зубами. В этой привычке и ловкости, с какой работают у них челюсти, есть что-то первобытное.
Рядом со мною сидит Улукиткан, роясь заскорузлыми пальцами в своей чашке. Мяса много, оно жирное, глаза старика отдыхают, млея над теплым медвежьим паром. Ест он без хлеба, поспешно отрезая и глотая куски. Устанет – передохнет, отдышится, хлебнет из блюдца горячего жира, и снова у губ заработает нож.
– Эко добро медвежье сало: сколько ни ешь – брюху не лихо, – говорит старик, слизывая с блюдца жир.
Лиханов от него не отстает. Он высасывает из костей сочный мозг, глаза размякли, посоловели; засаленная бороденка лезет в рот. Афанасий разбинтовался, так вольнее. Он черпает кружкой жир из котла, пьет его, процеживая сквозь больные губы, и с завистью поглядывает на стариков.
Все они едят много, отяжелев, валятся на бок и полулежа еще доскабливают, обсасывают кости. Затем пьют чай, разговаривают.
– Уже десятый час, пора спать, завтра рано подъем, – предупредил я.
– Эко спать, после жареного мяса сна не жди, – заметил Улукиткан.
Василий Николаевич принес в палатку больную Бойку, покорную, с печальными глазами, и сейчас же в щель просунулась голова Кучума. Умное животное следило за нами, будто ему интересно было знать, что же мы намерены с его матерью делать. Но как только Бойка начала визжать, биться в руках, он поспешно убрался.
Мы выстригли вокруг раны узенькую полоску шерсти, промыли йодом и уложили Бойку спать.
Ночью сквозь сон я слышал разговор в палатке проводников, хруст костей и причмокивание губ. Старики продолжали ужин.
Утром пришлось задержаться: долго искали оленей. День солнечный. Лес слабо шумел. Пахло отогретой хвоей. Над брошенной стоянкой горбилось белое облачко, присосавшись к боковому отрогу и уронив легкую тень на наш след.
Кокур – небольшая речка, образующаяся от слияния многочисленных ручейков, сбегающих с крутых склонов Станового и Джугдырского хребта. Километрах в десяти ниже перевала она течет узким руслом, въедаясь в угрюмые отроги, преградившие ей путь к Мае. Горы не расступились, а скалами повисли над щелью, по дну которой течет Кукур.
Мы ехали по льду реки. Солнце и, кажется, само небо прятались за скалами. Нас встретила промозглая сырость, никогда не продуваемая ветрами. Малейший звук, зародившийся в тишине ущелья, сразу усиливался, множился, отражаясь от ворчливых скал. Олени, подбадриваемые криком проводников, бежали дружно, отбивая копытами дробь.
Остались позади бесчисленные кривуны и разнообразные ансамбли скал. Но край ущелья еще не виден. Пейзаж скучный. Высокие стены скал, словно гигантские занавеси, исписаны скупым рисунком долговечных лишайников. Редко где увидишь карликовую березку или прутик багульника, поселившегося на холодных уступах скал. Неожиданно мы вспугнули двух черных воронов. Их присутствие в этой глубокой щели озадачило нас. Рядом светлая долина, где много солнца и есть где разгуляться крыльям, но птицы живут здесь, предпочитая мрак, застойную сырость, а летом к тому же и несмолкаемый грохот реки.
Но вот скалы раздвинулись, пропустив в ущелье свет солнца. Весело заиграли бубенцы на передних упряжках. Километров через десять, наконец-то, показался берег Маи. Тут мы и заночевали.
Река Мая в верхней части протекает по плоской и сравнительно широкой долине, затянутой смешанным лесом, преимущественно лиственничным. Горы здесь пологие, с хорошо разработанными лощинами. Зато дальше, отступая от реки, виднеются громады угловатых гольцов. Кругом нерушимо лежит зима, и только лес шумит не по-зимнему, напоминая о недалеком переломе.
Утро застало нас в пути. Из-за правобережного хребта грузно поднимались взбудораженные ветром тучи. Толкая друг друга, они расползались, затягивали небо. А следом за ними мутной завесой хлестала по вершинам гор непогода. Тянула встречная поземка. Снова захолодало. Свежие хлопья снега косыми лучами падали под ноги, засыпая следы каравана.
В двенадцать часов мы добрались до лагеря Лебедева.
– Кажется, никого нет!… – Василий Николаевич соскочил с нарт и заглянул в палатку.
Стоянка занесена снегом. Ни человеческих следов, ни нарт, ни оленей…
– Странно, куда же они ушли? – удивился я.
– Ты спрашиваешь про людей? Ушли сегодня далеко, не скоро вернутся, – пояснил Улукиткан.
– Откуда ты узнал? Догадываешься?
– Эко не видишь, читай, тут хорошо написано, – и старик показал рукою на ближайшую лиственницу.
На ней мы увидели обыкновенный затес и воткнутую горизонтально ерниковую веточку с закрученным кольцом на конце.
– Ничего не понимаю, обычный затес. Ты шутишь, Улукиткан.
– Как шутишь? Поди, не слепой. – Старик с досадой схватил меня за руку, потащил к лиственнице. – Хорошо смотри, я рассказывать буду. Раньше эвенки совсем писать не умели. Когда ему надо было что-нибудь передать другому человеку, он делал метку на дереве. Метка разный был. Если хозяин чума или лабаза кочевал со становища надолго, то клал веточку прямо, куда ушел, а конец заворачивал назад кольцом, – это значит, обязательно вернется. Понял? Так сделал и каюр Лебедева. Если же эвенк кочевал на два-три дня, то кольцо веточки немного опустят вниз. Когда он – уходил на день, другом месте ночевать не будет – веточку клал без кольца, концом вниз. Теперь твоя понимай?
– Как не понять! Но откуда ты узнал, что они уехали сегодня?
– Все тут на веточке написано. Видишь, на ней ножом вырезано четыре острых зубца подряд и один тупой. Острый зубец – солнечный день, тупой – непогода. Значит, они кочевали после четырех подряд хороших дней на пятый, в непогоду. Теперь хорошо читай сам и скажи, когда ушли.
– Верно, уехал сегодня, – вмешался в разговор Василий Николаевич. – Солнечные дни начались с четвертого числа. Мы еще за перевалом были, продержались они четыре дня, а сегодня по счету пятый и первый день непогоды. Ты смотри, как просто и ясно! Грамотному человеку, пожалуй, и лиственницы не хватило бы все расписать, а у эвенка столько вместилось на веточке.
Лебедев обосновался на берегу Маи, в двух километрах выше устья левобережного притока Кунь-Маньё. Слева лагерь огибала отвесная стена рослого леса, а справа к нему прижался наносник из серых помятых стволов, принесенных сюда водою в половодье. Палатка, приземистая, как черепаха, сиротливо стояла под огромной лиственницей. Рядом на четырех ошкуренных столбах возвышался лабаз, заваленный грузом и прикрытый брезентом. Ветер хлопал обгорелой штаниной, пугалом, подвешенным на кривой жердочке. Под лабазом висели туго набитые потки, ремни, посуда проводников, лежали ящики с гвоздями, цементом, круги веревок, тросы. Следы же пребывания людей скрыты под снегом. Путь окончен. Груз сложен под брезентом, а освободившиеся нарты, изрядно помятые жесткой дорогой, лежат перевернутые вверх полозьями. В палатке на печке бушует суп, перехлестывая через край кастрюли. Душно от пара и перегоревшего жира.
Рядом со мною сидит Улукиткан. Он рассказывает о лесной письменности и внимательно следит, как по бумаге скользит карандаш.
Из его рассказа я узнал, что в старину эвенки не делили год на двенадцать месяцев, как это принято всюду. Они его разбивали на множество периодов, в соответствии с различными явлениями в природе, имеющими какую-то закономерность. Даже Улукиткан, доживший до пятидесятых годов нашего столетия, все еще пользуется таким календарем. Он говорит: когда крепкий мороз – январь; много снегу на ветках – февраль; когда медведица щенится – март; прилетают птицы – май; одеваются в зелень лиственницы – июнь; когда олень сбрасывает кожу с рогов – август; когда в тайге трудно собирать оленей – сентябрь; белка становится выходной – октябрь; и так далее. Эти большие периоды, в свою очередь, делились на мелкие, приуроченные к явлениям в природе, имеющим более точное время. Если Улукиткан говорит: «Это было во время начала паута», – то он имеет в виду примерно десятое июня; «когда кукушка начала кричать» – двадцатое мая; начало «гона у сохатых» – пятнадцатое сентября… Этот неписаный эвенкийский календарь хранит в себе много интересных, проверенных столетиями наблюдений о явлениях природы. Как ни странно, некоторые из этих дат долгое время являлись предметом споров в научных кругах.
Эвенки были и есть прекрасные таежники. От их наблюдательности не ускользают малейшие изменения в окружающей обстановке, они прекрасно ориентируются в лесу, разбираются в следах зверей, в звуках и обладают ясной памятью. Для них в тайге нет ничего нового, неожиданного, ничем их там не удивишь. При таких способностях веточка с кольцом и надрезами, которые мы только что рассматривали, вполне заменяет им письмо. Эта довольно странная и необычная письменность кочевника, да и деревянная «расписка» и многое другое дошло до нас из глубокой старины. Жаль, что до сих пор жизнь лесных людей, теперь уже безвозвратно ушедшая в прошлое, их своеобразная и, несомненно, интересная культура остались вне поля зрения наших ученых. Будет непростительно обидно, если со смертью последних свидетелей мы похороним житейский опыт эвенкийского и других северных народов, их прекрасное и тонкое понимание природы.
В письме, оставленном Лебедевым для Пресникова, подтверждалась догадка Улукиткана. Отряд действительно покинул лагерь сегодня утром. Он ушел на восток с намерением обследовать большой узловой голец, со склонов которого берут начало реки Кун-Маньё, Сага, Нимни. Затем предполагает пробраться на южные склоны Джугджурского хребта. О нашем прибытии Лебедев, вероятно, не догадывался.

 

Сегодня вечером мы встретились в эфире со своими радиостанциями. Нам передали приятные вести. Главный инженер Хетагуров с группой геодезистов третий день штурмует Чагарский голец. Топографы Яшин и Закусин ушли своими маршрутами в глубину удских марей и по кромке Охотского моря. След обоза астронома Каракулина, обогнув с севера Становой, убежал вдоль Джугджурского хребта к истокам Уяна. Наследили нарты геодезистов по рекам Гуанаму, Арга, Селиткан. Обогрелась кострами разрозненных отрядов Тугурская тайга, тонкими стружками побежали снежные тропки к вершинам крутогорбых хребтов. Оживились пустыри человеческими голосами да стуком топоров.
Назад: II. Встреча с проводниками. – На нартах в далекий путь. – Прошлое Улукиткана. – Засада на волков. – Купуринское ущелье. – В плену у наледи. – Вот и Джугдырский перевал!
Дальше: Часть третья