XIX
Угрюм-река вскрылась пятого апреля. Потоки с гор бешено подпирали воду. Спина реки напружилась, вздулась, посинела. Лед хрустнул в ночь. И целую неделю при мокром снегопаде – ледоход.
Но вновь наступили солнечные дни, белоносые грачи суетливо вили гнезда, вся тварь ожила, встопорщилась, славила природу. Приближалась Пасха. А назавтра Прохором был объявлен праздник торжественного открытия навигации. Надо ж, черт возьми, встряхнуться! Тоска по Нине в напряженнейших заботах улеглась, жизнь крутится обычным быстрым ходом.
Меж тем Нина успела добраться до реки Большой Поток и «бежит» на пароходе к своей матери. Протасов, проводив хозяйку, неторопливо ждет прибывающие с первым караваном механизмы, котлы, турбины для оборудования громовских заводов. Эти грузы, направленные петербургскими фирмами по железной дороге, плывут теперь водой. Протасову надо организовать сухопутный транспорт. Дело хлопотливое. Потребуется больше сотни лошадей и устройство трех особых телег-повозок, подымающих до тысячи пудов каждая.
На пристани пароходства купца Карманникова были ремонтные мастерские. Протасов решил их использовать. Местная колония политических ссыльных имела и десятников, и техников, и опытных механиков. Вообще в рабочей силе недостатка нет: пристань расположена в знаменитом селе Разбой с зажиточным, разжиревшим на темных делах людом.
С этим мрачнейшим селом мы еще успеем познакомиться вплотную. Мы прибудем сюда вместе с громовской приискательской «кобылкой», когда она, получив расчет и обогатившись самородками, хлынет в село Разбой, чтоб ехать дальше. Мы раскроем стены изб, лачуг, домищ, мы рыбой нырнем в Большой Поток, мы зорко заглянем в таежные окраины, чтоб все знать, все видеть, чтобы подсчитать число убитых, чтоб взвесить человеческую кровь и цену жизни.
А пока полюбопытствуем, как справляется Прохором водный праздник.
Еще накануне на берегу Угрюм-реки у пристаней были устроены на тысячу человек дощатые застолицы. Трехцветные флаги на высоких шестах пестрели вблизи будущего пиршества.
Ровно в полдень ударила пушка. Народ повалил к пристани. Солнечный воскресный день. Возле дома Прохора Петровича толпа из двадцати человек десятников, слесарей, кузнецов, плотников. Все, как на подбор, – крепкие, грудастые, непохожие на громовских рабочих. Среди них дьякон Ферапонт и, конечно же, Илья Сохатых. Ватага застучала в окна, заголосила с причетом:
Эй, слуги и всякие звери,
Открывайте дубовые двери,
Впущайте гостей
Со всех волостей
Хозяину с проздравкой!
Гостей впустили в кухню. К ним, как всегда, вышел Прохор. Он совершенно голый, но в валенках и пыжиковой дохе. Вся кухня закричала:
– С проздравкой к тебе, хозяин! Река вскрылась, лед унесло, а нас тихим ветром к тебе принесло. С водичкой тебя!
– Ну что ж, спасибо. Меня с водичкой, а вас с водочкой... Заходи, ребята, в комнаты!
Толпа села у порога на пол и быстро стала стаскивать с ног «обутки». Грязнейшие, заляпанные глиной сапоги ставились в угол, к плите. У всех, как по уговору, новые портянки; у дьякона Ферапонта портянки длинные, аршина по три, а сапожищи впору взрослому слону. Вся громовская челядь – горничная, кухарка, повар, нянька и кучер с двумя конюхами неодобрительно посмеивались.
Гости вымыли руки, вытерли их об штаны, высморкались на пол, на цыпочках проследовали за хозяином в столовую. Илья Сохатых – в голубых, с желтыми шнурами ботинках, с моноклем в глазу. Лицо выбрито, напудрено, длинные кудри умащены помадой «Я вас люблю».
Спешно выпили по одной, по другой, по третьей; наскоро, давясь, подкрепили себя селедочкой, сырком, копчушками. Дьякон Ферапонт положил в запас за щеку кусок леща. За окнами затрубил духовой оркестр, зазвенели бубенцами кони пожарников, засверкали, как солнце, начищенные каски. Пожарная дружина с развернутым красным знаменем строилась вдоль садовой ограды.
– Готово?
– Готово, хозяин, можно выходить.
...Прохор сегодня весел и приветлив. Причина такого редкого настроения – свидание с приставом. Три дня тому назад, когда кончился срок поставленного Прохором условия, в одиннадцать часов утра к Прохору явился пристав в парадной форме, в чистейших замшевых перчатках. Дело было в кабинете. Прохор сидел за столом, щелкал на счетах, волк торчал на привязи в углу, возле камина. Пристав запер за собой дверь на ключ, мельком взглянул на волка, бросил на пол шапку, бросил перчатки, бросил портфель и повалился пред Прохором на колени.
– Прохор Петрович, умоляю, не губите!.. Мне пятьдесят четвертый год... Я верой и правдой... Вам одному, только вам...
Прохор выпрямился, стал подымать пристава:
– Федор Степаныч, что ты! Встань... Да встань, тебе говорят...
Пристав тяжело встал, пошатнулся, выхватил платок, отер им мокрые глаза и щеки. Его удрученное, сильно постаревшее за эти дни лицо испугало и в то же время обрадовало Прохора.
– Ну, что? Боязно стреляться-то?
Пристав горестно замигал, скривил прыгавшие губы, замотал облезлой головой и, подняв с полу портфель, с тяжким вздохом вытащил из него небольшой, заклеенный пятью сургучными печатями пакет:
– Вот, извольте, Прохор Петрович. Игра наша кончена. Простите меня, подлеца... Теперь верой и правдой...
Дрожащими пальцами Прохор вскрыл пакет, стал внимательно рассматривать бумаги. Пристав стоял навытяжку, как солдат пред грозным генералом. Прохор сопел, пофыркивал носом, щеки дергались. Он затеплил свечу, еще раз перечитал полуистлевший документ – тот самый, что везла Анфиса прокурору, и сладостно сжег его на пламени свечи.
– Как он попал тебе в руки?
– Изъял у почившей Анфисы Петровны. И напоминаю вам, Прохор Петрович, что дом Анфисы со всеми против вас уликами подожжен мной... То есть не мной лично, а бродягой; он по пьяному делу, пожалуй, и сам сгорел там. Этим я спас вашу честь. Иначе...
Прохор поморщился, сердито спросил:
– Как же ты рассчитывал повредить мне этим документом? Срок давности злодейских дел моего деда Данилы давным-давно прошел...
– Путем опубликования этого документа в столичной печати... С комментариями, конечно. Нашлись бы люди, любители этих штучек, раздули бы возле дела тарарам. Вашей репутации не поздоровилось бы.
Другая бумага: особое мнение губернского врача-психиатра, ныне умершего. Врач считал, что купец Петр Данилыч Громов в психическом смысле совершенно нормален, что ему, врачу, неизвестны данные, которыми руководствовалась вторично назначенная испытательная комиссия, признавшая здорового человека сумасшедшим, а также неизвестны мотивы, по которым сын Петра Громова желает заточить отца в дом умалишенных. В заключение врач считает, что в темное это дело должен вмешаться прокурорский надзор.
Прохор сжег эту бумажку с особым сладострастием.
– Как добыл ее?
– Неисповедимыми судьбами.
Прохор ухмыльнулся, он знал, что у пристава во всяком городе есть закадычные приятели, такие же жулики, как и он сам.
Третий документ – острый, сокрушительный, как удар кинжала в грудь.
Это – подлинное письмо неистового прокурора Стращалова, судившего Прохора по делу об Анфисе. Перечитывая, спотыкаясь глазами и рассудком на каждой фразе, Прохор дрожал мелкой дрожью, спина холодела, пальцы ног крючились, и темной тенью страха помрачилось все лицо его. Он был близок к обмороку. Чтоб взбодрить себя, втянул ноздрями большую затяжку кокаина. Секретная докладная записка на имя министра юстиции была отправлена прокурором чрез почтамт захолустного городишки, где был суд. Подкупленный почтовый чиновник выкрал записку для Иннокентия Филатыча, а пристав, подпоив простодушного старика, в свою очередь выкрал записку у него. В документе прокурор Стращалов с неопровержимой логикой подробно излагал суть дела. После ошеломляющей понюшки Прохор читал бумагу, как интересный роман с вымышленными талантливым автором героями. Мрачные тени вокруг глаз Прохора исчезли, спрятались в зрачки. Бумага порозовела, строчки отливали золотом, казались ласковыми, чуть-чуть улыбались. Даже письменный стол стал теплым, а воздух напитался ароматом хвои. Но вот на последней странице автор романа твердо заявил: «Убийца Анфисы – Прохор Громов». Вдруг все закачалось, померкло, стол стал – лед. Прохор судорожно растерзал бумагу, крикнул:
– Мерзавец!! Как он смел?! Кто! Я, я убийца Анфисы?! Ты слышишь, Федор?! Ты слышишь?!
Прохор, взволнованный и старый, напоминающий Федора Шаляпина в роли Бориса Годунова, ссутулившись, подошел к камину и швырнул сочинение прокурора в пламя.
Роман пылал, и пылало черным по золоту слово «Анфиса». Оно росло, наливалось кровью, оживало, и вот глянуло на Прохора скорбное лицо красавицы. Прохор отпрянул прочь, волк ляскнул клыкастыми зубами, пристав выразительно кашлянул. И та далекая, страшная грозовая ночь стала проясняться. Прохор подошел к столу.
– Все, все возвращаю вам... Даже это, – сказал пристав, продолжая стоять во фронт, как солдат пред генералом.
Прохор пробежал глазами памятку «О наших совместных с Прохором Петровичем Громовым делишках». Тут всего лишь было два тяжелых преступления, о которых Прохор прекрасно помнил. Остальное – мелочь. Прохор запечатал памятку в конверт и спрятал в потайное отделение несгораемого шкафа. Пристав еще выразительней подкашлянул и с ноги на ногу переступил:
– Зачем же это прячете? Сожгите.
Прохор не ответил.
– Сколько ты выпустил фальшивых кредиток?
– Клянусь честью – ни одной. Мы чеканили в «Чертовой хате» золотую монету выше казенной пробы. Оказали царю помощь, и больше ничего.
– Что от меня ждешь?
– Вашего доверия.
– Будь мне верным слугой, как раньше.
Тут внезапно – Прохор не успел мигнуть – пристав, задрожав усами и всем телом, выхватил из ножен остро отточенную шашку... Прохор вскочил, схватился за «браунинг», волк захрипел, рванулся, задребезжал телефон, за окнами прогромыхала вскачь телега.
– Клянусь, клянусь вот на этой шашке! – заорал пристав неистово и встал перед Прохором на одно колено. – Я, бывший офицер, Федор Степаныч Амбреев, не забыл честь мундира, честь оружия.
Телега умчалась, зашевелившиеся на голове Прохора волосы успокоились, волк утих. Пристав целовал стальной клинок, от поцелуев клинок потел.
– Клянусь верой и правдой служить вам, Прохор Петрович, до последнего моего издыхания. Я взыскан вами, у меня есть деньги... Только умоляю, не трогайте мою Наденьку, умоляю, умоляю... и... вообще.
Пристав поперхнулся и заплакал, а волк удивленно замотал хвостом.
– Я выстрою тебе хороший дом, великолепно обставлю его. О Наденьке же будь спокоен. Прощай, Федор.
Пристав, утирая слезы, вышел как шальной, а три дня спустя вышел вместе с гостями на улицу и Прохор.