XIV
Но вот налетела с румяной веселой харей, сдобная, разгульная, в красном сарафане, масленица. На два дня заброшены все заботы, и – дым коромыслом над тайгой. Русское разливное гулеванье, как и встарь в селе Медведеве при Петре Данилыче, зачалось с обжорства: чрез всю масленичную неделю катились колесом тысячи блинов. Тайга на много верст кругом пропахла блинным духом. Белка морщилась в дупле, медведь чихал в берлоге. Бродяги, спиртоносы и всякий темный люд, принюхиваясь, раздувая ноздри, спешили из таежных трущоб поближе к веселым людям: авось блинок-другой перепадет, авось подвернется случай кому-нибудь перерезать горло и вывернуть карманы.
Званые вечера, блины, ряженые: цыгане, медведи, турки, а ночью – катанье с гор. Прохор Петрович выстроил с крутого берега реки гору на столбах, она вихрем мчала на своей спине укрытые коврами сани на целую версту. По бокам пылали костры, горели смоляные бочки, факелы и сотни разноцветных фонарей. Вверху, на горе, гремел духовой оркестр. Чтоб музыканты не застыли на морозе, им отпущен бочонок водки. Трубы, флейты под конец начали сбиваться, и два барабана гремели невпопад.
Протасов, Прохор, Нина с Верочкой, мистер Кук и волк катались с горы на одних санях. За ними, на изукрашенной кошевке – Манечка, дьякон Ферапонт и хохотушка Кэтти. В ней большая перемена: она резва, игрива, вовсю кокетничает с дьяконом, а маленькая Манечка ревнует, злится.
– А вот ужо я вас на троечке... О-го-го-го!.. – гудит дьякон как из бочки. – Вси языцы, восплещите руками!
За дьяконом мчится на санях-самокатах одетый Осман-пашой пьяный Илья Петрович Сохатых. Покачиваясь, он стоит дубом, размахивает бутылкой и орет, как козел на заборе:
– Яман! Якши!.. Ала-ала-ала!..
Его поддерживают за красные штаны и за ворот Февронья Сидоровна с Анной Иннокентьевной, две сдобные, как масленица, бабы.
– Анюта! Анна Иннокентьевна! – взывает захмелевший Прохор. – Мармелад! Залазь к нам...
– Ала-дыра-мура! – козлом блеет Илья Сохатых. – Секим башка!.. Она мой гарем!.. – и под озорные крики летит кубарем из саней.
Визг, хохот, веселая пальба из ружей. А за санями еще, еще сани, кошевки, салазки, кучи ребятишек, кучи парней и девок. Писк, шум, песня, поцелуйчики...
– О, о! До чего очшень люблю самый разудалый масленица! – восклицает мистер Кук. – Очшень лючший русский пословиц: «На свои сани не ложись!»
Он не знает, чем и как угодить Нине: и муфту поддержит, и ноги прикроет шубой, и все заглядывает, все заглядывает в ее глаза, тужится заглянуть и в сердце, но сердце богини замкнуто и холодно как лед.
– Берегите нос, – говорит она.
– О да!.. О да... Благодарю вас очшень. Мой нос – мое несчастье, – и утыкается раскрасневшимся лицом в енотовый пушистый воротник.
– Мамочка, волченька хвостик отморозил, – сюсюкает быстроглазая Верочка. – Он лижется.
Прошли два угарных дня, две ночи. С Кэтти что-то случилось; да, да, что-то такое стряслось странное, загадочное. Какие-то игривые грезы во сне и наяву будоражили ее, как хмель. Ох, уж эта масленица! Ох, уж эти двадцать пять тишайших девических годков...
Манечка на целую неделю уехала в гости к тетке в ближайшее село. Ну, что ж, это ничего, это отлично, это замечательно.
Вот и яркая звезда зажглась, вот и месяц серебрит просторные пути. Дьякон Ферапонт нанял ямскую тройку и мчит к заветному крыльцу. Дубом воздвиг себя в санях, как колокольня, шапка набекрень, шуба нараспашку, забрал в левую горсть вожжи, в правой – кнут, в зубах – большая трубка, в передке саней – четвертуха водки и пельмени. Хо-хо, то ли не дьякон Ферапонт!
Может быть, и верно, – отец дьякон, а может, – искусный конокрад-цыган. Гей, гей, Манечка, люди, ямщики, летите за цыганом-похитителем в погоню!
– Ка-хы! – ухмыляясь в бороду, по-цыгански ухает великолепный Ферапонт, и – кони у крыльца.
Стук-бряк в звонкое колечко у ворот. Выходит она, закутанная в беличью, вверх мехом, шубку. Высокая и легкая. На голове пепельно-серая, с лунным голубым отливом, оренбургской шерсти шаль.
– Похищайте, похищайте, злодей, – говорит она и тихо смеется.
Ферапонт не знает, что отвечать, он радостно кричит: «Ка-хы!» И кони, вздрогнув, пляшут.
Вот кнутик свистнул, тройка взвилась и – ходу. Голубая пыль, блестки, бриллианты. Лобастый месяц поднял правую бровь и ухмыльнулся. Колдун ты, месяц! Ты старый, облысевший блудень, потатчик любовных шашней и сам первый в грешном мире потаскун...
Меж тем Нина Яковлевна всполошилась: в семь часов назначен оперный спектакль – отрывки из «Снегурочки», где дьякон Ферапонт, с вынужденного благословенья священника, должен играть Берендея.
Было признано, что по внешнему виду дьякон точь-в-точь – царь Берендей. А так как хороших, со сценической внешностью, теноров не нашлось, то волей-неволей решили теноровую партию Берендея спустить на басовый регистр. А что ж такое? Тут не императорский театр... Сойдет!..
Репетиции шли целый месяц, Снегурочку пела молоденькая жена инженера Петропавловского, Купаву – Нина, в Мизгири просился Илья Сохатых, но, по испытании его голосовых средств и слуха, ему запретили даже участвовать в хоре. Роль Мизгиря отдана письмоводителю из ссыльно-политических Парфенову-Раздольскому, бывшему провинциальному певцу. Он главным образом и руководил постановкой пьесы. Церковный хор прекрасно справился со своей задачей. Весьма украсили спектакль и учащиеся в школе.
Представление должно состояться в народном доме, выстроенном Ниной и вмещающем в себя полтысячи зрителей.
Все сбились с ног в поисках пропавшего дьякона, обошли все тайные притоны, всех шинкарок, стражники колесили по тайге, свистали в свистки с горошинкой, одноногий Федотыч даже брякнул из пушки – авось дьякон услышит, вспомнит. Ах, чтоб его бес задрал!
А месяц с неба лукаво подмигивал бровями: «Знаю, мол, где дьякон, да не больно-то скажу».
...Проскакали гладкою дорогою верст двадцать и свернули к зверовой избушке-зимнику. Взмыленные кони пошли шагом. Зимовье – приземистая избушка с дымовым оконцем и низкой дверью. Звероловы коротают здесь долгие зимние ночи. Возле двери – сухие дрова-смолье. Дьякон берет охапку, разводит в каменке огонь. Зимовье топится по-первобытному: трубы нет, едучий дым набивает избушку сверху донизу, нет сил дышать. Дева сидит в санях, в густом кедровнике, мечтает. Сквозь хвою в черном небе горят далекие миры. «Что вы, кто вы?» – вопрошает она, запрокидывая охваченную жаром голову, но звезды безмолвны, грустны.
Дьякон стоит на карачках возле каменки, дует на костер, горько от дыма плачет. Когда накалятся камни и прочахнут угли, тогда дым выйдет вон, глаза обсохнут, можно пировать. «Дым», – созерцает она и морщит носик. «Дым валит из оконца, из распахнутой двери. А мне хочется есть и... пьянствовать». Сердце ее сладко замирает: лес, звезды, избушка – колдовство. Может быть, в книжках красивее, но здесь острей. Ха-ха, Ферапонт!.. Надо ж так придумать. Пусть все узнают, пусть Манечка ударит ее по щеке – она готова ко всему. Эксцентрично? Да. Вот в этом-то и весь фокус... «Ха-ха, не правда ли, пикантно?»
Она закрывает глаза, прислушивается к себе. Возле нее – медведь, огромный, черный.
– Сейчас буду варить пельмени, – говорит медведь и вытаскивает из саней два тюричка. – А я как на реках Вавилонских, знаете. Тамо седохом и плакахом. Дым, жар... Аж борода трещит... Ох, ты!
Она не слышит, что говорит медведь. От медведя пахнет дымом и чем-то странным, но слово «пельмени» вызывает в ней обильную слюну. Она открывает глаза.
– Ферапонт Самойлыч, вы дивный.
– Дивны дела твоя, – по-церковному отвечает из зимовья медведь и, помедля, кричит: – Уварились!
Он берет ее на руки и вносит в зимовье. Звезды готовы рассказать свою тайну – «кто вы, что вы?» – но девы в санях нет, звезды рассказывают тайну лошадям. Лошади внимательно слушают, жуют овес.
В избушке горят две свечи. По земляному полу – хвои, на хвоях – ковер. Дева сбрасывает шубу. Дьякон преет в рясе. Пельмени с перцем, уксусом аппетитны, восхитительны. Дьякон жадно пьет водку и каждый раз сплевывает сквозь зубы в угол. Дева хохочет, тоже пьет и тоже пробует сплюнуть сквозь зубы, но это ей не удается; она вытирает подбородок надушенным платком.
– Вы, краса моя, откройте зубки щелочкой и этак язычком – цвык! Я горазд плевать сквозь зубы на девять шагов.
Дьякон восседает на сутунке, как на троне, и все-таки едва не упирается головою в потолок: он могуч, избушка низкоросла.
– Говори мне – ты, говори мне – ты, – кокетничает голосом начинающая хмелеть дева.
– Сану моему не подобает, извините вторично, – упирая на «о», гудит дьякон. – Окромя того, у меня дьяконица... Обретохом яко козу невелику...
Дева хохочет, припадает щекой к рясе Ферапонта, тот конфузливо отодвигается.
– Ах, простите вторично... Вы чуть-чуть опачкали щечку сажей... Дозвольте. – Он смачивает языком ладонь, проводит по девичьей щеке и насухо вытирает сырое место прокоптевшим рукавом. Щека девы покрывается густым слоем копоти. Дьякон готов провалиться сквозь землю, но, скрывая свою неловкость, говорит с хитринкой:
– Вот и побелели, душа моя. Даже совсем чистенькая, как из баньки.
– Ты не Ферапонт... Ты дьякон Ахилла. Лескова читал? Знаешь?
– Лесков? Знаю. Петруха Лесков, как же! Первый пьяница у нас на Урале был.
Она взвизгивает от смеха и норовит обнять необъятную талию дьякона. Тот не сопротивляется, вздыхает: «Охо-хо» и говорит:
– Греховодница ты, девка.
– Ты любишь жену?
– Известное дело. А как иначе?
– Злой, злой, злой!.. Нехороший ты... – Она стучит кулачком по его тугому колену, кулачок покрывается сажей, а сердце мрет.
– Караул! Пропал я... – вскочил дьякон и крепко ударился головой в потолок. Как черный снег полетели хлопья копоти. – Берендей! Спектакль! Снегурочка!.. Ой, погибла моя башка!
Дева от задорного, разжигающего смеха вся распласталась на ковре.
– Ферапонт!.. Нет, вы прекрасны... Ха-ха-ха! А я нарочно... Я знала... Иди сюда, сядь. Там и без тебя сыграют.
...Берендея пришлось играть басу церковного хора Чистякову. Он пьяница, но знал ноты хорошо. В накладном седоволосом парике и бородище, увенчанный короной, в белой мантии, он сидел на троне, держал в руках выписки клавира и в диалоге со Снегурочкой помаленьку подвирал. Но хороший аккомпанемент рояля и великолепная Снегурочка спасали дело.
В передних рядах была, во главе с Протасовым, вся знать. Прохор сидел за кулисами, пил коньяк, любезничал с девчонками, отпускал словечки по адресу доморощенных артисток. Рабочие с наслаждением не отрывали от сцены возбужденных глаз. Правда, кой-кто подремывал, кой-кто храпел, а пьяный, затесавшийся в задние ряды золотоискатель Ванька Серенький даже закричал:
– Жулики!.. Нет, вы лучше плату нам прибавьте!
Но его быстро выволокли на свежий воздух.
Купава – Нина внимательно шарила взглядом по рядам, вплоть до галерки, – ее подруги не было.
– А где же Кэтти?
Кэтти утешала неутешно скорбящего дьякона. Оплошавший Ферапонт лежал рядом с нею вниз животом, закрыв ладонями лицо. Голова великана упиралась в угол, а пятки в каменку. Плечи его вздрагивали. Кэтти показалось, что он плачет.
– Рыцарь мой!.. Дон Жуан... Д'Артаньян... Ахилла, – тормошила она ниц поверженного дьякона. – Не плачь... Что с тобой?..
– Оставь, оставь, живот у меня схватило. Режет, аки ножами булатными.
– Ах, бедненький!.. Атосик мой... Портосик мой...
Дева хохочет, дева тянет из фляжки крепкую, на спирту, наливку.
– Пей!.. Рыцарь мой...
Дьякон, выпростав из-под скамейки голову, пьет наливку, крякает, пьет водку. Свечи догорают, кругом колдовские бродят тени. Слабый звук бубенцов, колокольчик трижды взбрякал – должно быть, лихой тройке наскучило стоять. А в мыслях полуобнаженной девы эти звуки как сладостный соблазн. Вот славные рыцари будто бы проносятся вольной кавалькадой; латы их звенят, бряцают шпаги...
И там, зеленою тайгою, тоже мчится черный всадник... Ближе, ближе. Кони храпят и пляшут, храпит дьякон Ферапонт.
А витязь на крылатом скакуне вдруг – стоп! – припал на одно колено и почтительно преподносит ей букет из белых роз. «Миледи, миледи, – шепчет он и целует ее губы. – Мое сердце, миледи, у ваших ног».
– Милый, – замирает Кэтти, по ее лицу, по телу пробегают волны страсти, она улыбается закрытыми глазами и жарко обнимает Ферапонта. – Ну, целуй же меня, целуй!
Невменяемо пьяный дьякон бьет пяткой в каменку, взлягивает к потолку ногами и бормочет:
– Оставь, оставь, дщерь погибели! Мне сан не дозволяет.
Дева всплескивает руками, дева обильно плачет, пробует встать, но хмель опрокидывает ее.
Весь мир колышется, плывет, голова отделяется от тела, в голове жуть, хаос, сплошные какие-то огни и взмахи; и сердце на качелях – вверх-вниз, вверх-вниз. Деву охватывает жар, страх, смерть. Сейчас конец. Все кувыркается, скачет, гудит. Сильная тошнота терзает деву.
– Мучитель мой, милый мой Ахилла... Ты все... ты всю... Да если б я... Дурак!.. Ведь это ж каприз... Мой каприз... Да, может быть, я семь лет тому... ребенка родила!..
– Сказывай, девушка, сказывай... Сказывай, слушаю, сказывай... – гудит заросшая тайгой басистая пасть Берендея.
...Филька Шкворень слушал, Прохор сказывал:
– Подлец ты, из подлецов подлец. Я знаю, как ты при всем народе срамил меня. Так кровосос я? Изверг я? А? Что ж, тебя в острог, мерзавца? Тюрьмой тебя не запугаешь. Волка натравить, чтоб глотку перегрыз тебе. Тьфу, черт шершавый!.. Что ж мне с тобой делать-то? А я тебя, признаться, хотел в люди вывести... Поверил дураку. Никакой, брат, в тебе чести нет.
Верзилу от волнения мучило удушье. Он глубоко дышал, втягивая темно-желтые щеки. Потом поднял на Прохора острые с вывернутыми веками глаза и ударил кулачищем в грудь:
– Прохор Петров!.. Поверишь ли?.. Эх, язви тя!.. Накладывай, как поп, какую хошь питимью, все сполню и не крякну. Да оторвись моя башка с плеч, ежели я...
– Поймай цыгана. Знаешь? Того самого. И доставь сюда..
– Есть!.. Пымаю.
Впрочем, этот разговор происходил давно, вскоре же по приезде Прохора из Питера.
...А сейчас глубокое ночное время – сейчас в доме Громовых самый разгар бала – после «Снегурочки» и доморощенного концерта. Съезд начался в одиннадцать часов. Гремела музыка, крутились танцующие пары, сновали по всем комнатам маскированные, у столов – а-ля фуршет, хватай, на что глаза глядят, – всем весело, всем не до сна, а Кэтти спит, не улыбнется.
Ферапонту снится страшное: будто сам владыка-архиерей мчит на тройке, ищет, не находит дьякона, повелевает: «Властию, мне данною, немедленно расстричь его, лишить сана, обрить полбашки, предать анафеме».
А за владыкой – черный с провалившимся носом всадник. Кто-то переводит стрелку с ночного времени на утро. Безносый черный всадник проскакал и раз и два. И вслед ему чертова собачка весело протявкала: «гам, гам, гам!»
Лай, собачка, лай! Ночь линяет, гаснет. Брякает бубенцами тройка, не стоит.
А как выросла над тайгой весенняя заря, бал кончился, насыщенные вином и снедью гости разбредались, – Кэтти открыла полусонные глаза. В избушке холод. Дьякон Ферапонт храпит с прихлюпкой, сквозь дверные щели льет голубеющий рассвет. Кэтти вздрогнула, быстро надела беличью шубку, отыскала в сумке зеркальце, вышла на волю, ахнула – возле избушки пустые сани.
– Лошади! Где лошади? Дьякон, да проснитесь же!!
Кэтти беспомощно заплакала: ей больно, горько и обидно.
Так прошла эта лихая ночь. Бродяга-месяц давно закатился в преисподнюю ночлежку на покой. Над миром вечнозеленых лесов блистало солнце.