VI
Прохор перекрестил дочь Верочку, поцеловал жену и, пожелав покойной ночи, ушел к себе в кабинет. Лег, закрылся простыней. Душно, не спалось. Толпой проплывали в мыслях призраки минувшего. Лица, встречи, положения. Но трудно ухватиться, задержать: много их. Вились и проносились дальше, как в непогодь снежинки. «Тунгусы пришли», – вспомнил Прохор. И тут промелькнула в расслабленном его сознанье та далекая, далекая маленькая Джагда. Где-то она? Наверно, время не пощадило и ее: поблекла, увяла, как надломленный цвет в степи. Он вспомнил ту тихую ночь, всю поглощенную туманом, вспомнил свою хибарку, челн, тайгу, вспомнил и то, как жадным зверем гнался он за Джагдой. Хибарки давно нет – сожгла гроза, но ведь она когда-то стояла здесь, вот на этом самом месте, в нее приходила тогда маленькая обиженная Джагда. Прохор помнит, как сквозь крепкий сон услышал ее скорбный, перевернувший его сердце голос: «Прощай, бойе! Прощай!» Тогда мгновенно он открыл глаза, хотел схватить ее, чтоб нежно целовать и никогда не разлучаться с ней. Но Джагда легкой птицей порхнула чрез окно в туман и навсегда погибла для него в тумане сладостных воспоминаний.
Да. Все минуло, прошло, как тень от облака. «Ну, что ж... – неопределенно подумал Прохор и вздохнул. – Тунгусы пришли... Пойду». И он на цыпочках вышел.
Ночь была вся в лунном серебре. Роса ложилась. Фосфорическим отблеском светился церковный крест. Белая хатка отца Александра голубела, сквозь голубые стекла красный, в лампадке, огонек мигал. Для человеческого уха – густая тишина. Но все незримо гудело: потоки лунных струй, рассекая надземные просторы, ниспадали на сонный мир тайги, колыхались и звенели. Погруженная в дрему тайга отвечала им шорохом– шелестом, бредом мимолетных, терпких, как ладан, сновидений: тайга благоухала.
Прохор мечтательно вдыхал этот одуряющий аромат лесов и чувствовал, как скованная житейскими условностями воля его освобождалась. Лунные потоки стрел пронзали его нервы, взбадривали кровь. И уже все ликовало в нем, влекло его в хмельную какую-то гульбу. Эта серебряная ночь обсасывала человеческое сердце, как змея. Грустно стало человеку, одиноко.
– Джагда! – разорвал он струи лунных ливней.
Но милый голос не прозвучал в ответ. А вот и стойбище. По мшистым зарослям пасутся поголубевшие олени. Вот кучка их сытно лежит, костистые кусты рогов недвижны. Пять остроконечных чумов из ровдужины, тунгусы в глубоком сне. Лишь одна не спит – высокая, стройная тунгуска. Она в раздумье остановилась у огромного костра, смотрит на игривую пляску пламени, тужится понять – какую сказку говорит огонь, а может, и сама выдумывает песню о морозном солнце, о милом, о луне. Вот она, луна! А где же милый?
– Здравствуй, – тронул ее Прохор за оголенное плечо,
Тунгуска пружиной отпрыгнула в сторону.
– Ай! Ну! Зачем пугаешь?
Залаяли, кинулись к костру кудлатые собаки.
– Геть! – Она ударила жердиной одну, другую и подняла на Прохора черные, под крутыми тонкими бровями, глаза свои. В них испуг и любопытство.
– Чего ж ты испугалась?
– Тебя... Думала – шайтан. – Она держала в зубах трубку, смуглые скуластые щеки ее рдели здоровым румянцем. Она молода, гибка, голос ее плавен. – Ты большой. Ты можешь медведя заломить... Я тебя боюсь. Сейчас разбужу наших, – вслух думала она, разглядывая Прохора.
– Не надо, не буди, – сказал Прохор, любуясь ею. – Ты очень красивая. Как тебя звать? – И Прохор сел к ее ногам, обутым в шитые разноцветным бисером сапожки.
– Меня звать – Джульбо.
– Хорошее имя. А нет ли среди вас Джагды?
– Джагды? – Тунгуска вынула из зубов трубку, отерла слюни на губах и сокрушенно присвистнула. – Джагда померла. Давно померла Джагда. Стала родить русского ребенка, не могла разродиться, померла.
Она говорила по-тунгусски, глядя в сторону, в мрак тайги, и прерывала свои слова вздохами.
– Поколел твой Джагда, сдох давно, – пояснила она исковерканным русским языком, и глаза ее наполнились слезами.
У Прохора защемило сердце. Он с минуту молчал, борясь с гнетущим его чувством... Так вот какова судьба этой маленькой несчастной Джагды! Эх, не надо бы ему приходить сюда.
Тунгуска оправила костер и села против Прохора.
– Джагда моего отца дочь... Только от другой матери. А мой муж пропал.
– Как пропал?
– Так, пропал и пропал. Вот одна теперь.
– Скушно?
– Как не скушно... Видишь – все спят, а я маюсь. Сладко ли?.. Мне только двадцать зим. А денег у меня много: я хорошо белку, зверя промышляю. Богатая, а скушно. Шибко скушно!
– Не скучай!.. Вот сладкая наливка у меня. Вот конфеты.
Прохор достал походную флягу, бросил горсть конфет и, все еще во власти мрачных дум, по-холодному обнял тунгуску. Та вздрогнула всем телом, чуть поборолась с ним и приникла к нему вплотную.
– Пойдем подальше от костра, – сказал Прохор, вяло целуя ее губы.
Луна низринула на них потоки метких стрел и улыбнулась.
Лай волка разбудил весь дом. Всполошились собаки на дворе. В ворота стучал Филька Шкворень, переругивался с сонным дворником. Дворник говорил ему, что Прохор Петрович почивает и пусть бродяга убирается ко всем чертям. Филька Шкворень всхлипнул за калиткой.
– Понимаешь, обида вышла. Обобрали меня всего... Золото отняли.
Нина боялась тревожить мужа. Но неужели он так крепко спит? Она открыла окно и прислушалась к разговору. Дворник сказал:
– С такой обидой надо к приставу идти либо к уряднику. А к хозяину приходи часов в шесть утра либо к вечеру – на башню.
Бродяга молчал. Он сел на луговину у калитки и схватился за голову.
Время было раннее. Утренняя звезда еще не слиняла. В низинах лежал туман. Дворник ушел в караулку.
Не прошло и часу, как послышались шаги Прохора и кашель его. За плечами ружье, сапоги взмокли от росы. Волк залился в кабинете радостным воем. Прохор взглянул на спящего бродягу, отпер тихо калитку и тихо стал пробираться в дом. Занавеска в спальне Нины отдернулась и резко запахнулась.
Утром, когда Прохор садился в таратайку, к нему приблизился Филька Шкворень. Захлебываясь и утирая кулаком глаза, он рассказал Прохору о своем несчастье.
Прохор кинул ему:
– Дурак! – и уехал.
В одиннадцать часов Нина стала собираться к тунгусам. Она возьмет с собой и свою дочку Верочку. За ними зайдет отец Александр.
– Барыня! Вас на кухню требуют. Тунгуска какая-то, – прибежала горничная Настя. Лицо ее на этот раз очень плутовато, глаза смеялись.
– Не требуют, а просят. Этакая деревенщина!
– Она барина требует. А я сказала – уехатши.
Одновременно вошли из кухни отец Александр и Джульбо. Оба закрестились на иконы. Нина с Верочкой подошли под благословение. Тунгуска спросила:
– Прошки нет?
– Прохора Петровича? Нет, – ответила Нина. – Зачем тебе?
– Вот я притащила ему две сохатиных, да две оленьих шкуры, да двадцать белок. Когда моя будет медведя стрелять, амикана-батюшку, – притащу ему медведь. А вот еще золетой ему, деньга... – стройно ступая, она подошла к Нине и протянула червонец.
– За что? Зачем? Купила что-нибудь?
– Нет, – сказала она и посмотрела чрез окно вдаль, на зеленевшую тайгу. – Шибко сладко целевал меня Прошка, вот за что... ночью. Отдай ему... подарка.
Отец Александр стоит в лесу на широком пне и с терпением разъясняет тунгусам вопросы веры. Тунгусы в своих праздничных кафтанах окружили его сплошным кольцом. Собаки тоже уселись, слушают. Сзади олени уставили рога, не шелохнутся.
Священник в ризе, в камилавке, с крестом в руке. Он осиян солнцем, тунгусы жмурятся, крестятся и охают: ох, какой батька, прямо – святой, прямо – ох какой!..
– Вот так это батька!
Лицо его скорбно и угрюмо. Тунгусы никак не могут понять простейших его слов, лесные люди бессмысленны и тупы, и это ввергает священника в печаль.
– Ну, наконец поняли ль вы, что такое Бог?
– Поняли, бачка! Как не понять... Маленько поняли, маленько нет...
– Ну, кто же Бог?
– Да, поди, Никола...
– Да нет же, нет! Никола не Бог, Никола только угодный Богу человек, угодник. А Бог – вот кто...
И снова, в пятый раз, священник изъясняет понятие о Боге и в пятый раз спрашивает их:
– Ну теперь-то поняли, что такое Бог?
– Да, поди, Никола...
Отец Александр порывисто достает табакерку и нюхает табак. К нему тянутся руки.
– Дай-ка, бачка, дай!
– Ну, слушайте, дети мои... В последний раз я объясняю вам, что такое Бог. Вот, смотрите на солнышко... Видите его?
Он указал перстом на пылавшее светило. Все обернулись к солнышку, сощурились, прикрываясь козырьками ладоней, закричали:
– Видим, бачка, видим!.. Эвот оно, эвот!
– Оно вас греет?
– Греет, бачка!.. Как не греть – греет.
– Оно вам светит?
– Светит, светит!.. Чего тут толковать?
– Ну, вот. – И священник приветливо повел по своей пастве взглядом. – Оно и светит, и греет, и дает всему жизнь: от него прорастает трава, растут деревья, растут животные и люди. Значит, в солнышке соединяются: свет, тепло, творящая сила, то есть три сущности в одном солнце. Вот так же и в едином Боге заключаются три сущности, три Божия лица, Святая Троица.
Тунгусы стояли, разинув рты, с наивным недомыслием глядели в рот священника, потели от трудных слов, от накалившегося воздуха.
– Ну, теперь поняли, что такое Бог?
– Поняли, бачка, поняли!
– Что есть Бог?
– Да, поди, Никола – Бог.
Отец Александр возвращался домой с камнем в душе. Да, надо иной язык для общения с дикарями. Только гениальный муж может говорить о великих истинах с малыми земли сей. Он же, образованный пастырь, изучивший назубок христианскую апологетику, эсхатологические сочинения и сказания, философские дисциплины древних и новых мудрецов, он лишен этого сладостного дара. Он может построить и красиво произнести витиеватую, насыщенную чужой мудростью проповедь. Она, вся разукрашенная цитатами из богооткровенных книг, прогремит в ушах, но не тронет человеческого сердца. Да, да, он кимвал звучащий, он гроб повапленный, и не ему вести за собой полуязыческую паству!
В таких мрачных мыслях он вошел в свой дом, нюхнул из табакерки и, разбитый духом, лег.
Нина Яковлевна не была на апостольском выступлении священника, Нина Яковлевна заперлась в комнате своей, молилась Богу, терзалась, плакала. Она сбросила со своего бюро фотографическую карточку мужа, вправленную в зеркальную рамку. Стекло разбилось, портрет закувыркался в угол. Нет, не то... Надо что-нибудь другое...
В конце дня бродяга стоял в башне «Гляди в оба» перед Прохором. Лицо его раздулось, глаза затекли от комариных укусов: бродяга долго лежал в тайге беззащитным трупом. У него все еще гудело в голове, ныло сердце, побаливал желудок. Он весь пропах каким-то отвратительным зловредным духом и всегда носил этот смрад с собой.
Волк ворчал, принюхивался к воздуху, ходил взад-вперед, насторожив глаза и уши. Бродяга косился на него.
Прохор вынул фотографию Наденьки, теперешней жены пристава, бывшей любовницы своей, сунул бродяге в нос, спросил:
– Она?
Бродяга взял в грязные обезьяньи лапы маленькую карточку, вплотную поднес ее к глазам и так сильно сощурился, что желтые зубищи его оскалились.
– Не могу признать... Дюже плохо видно.
Прохор подал ему лупу. Бродяга вновь присмотрелся чрез стекло, сказал:
– Боюсь грех на душу взять. Память отшибло зельем. Не она, кажись... Та – цыганка...
– Не было ль у нее бородавки вот на этом месте? – указал Прохор на левую щеку, возле уха.
– Была, была! – весь загорелся бродяга. – Как есть тут... Чик-в-чик. Помню!
Прохор поглядел в глаза бродяге, подумал, сказал: «Садись», оторвал страничку от блокнота, стал писать:
«Иннок. Фил. Выдай подателю Филиппу Шкворню сапоги, холста для онуч, штаны, две пары белья, пиджак, две рубахи и азям. Еще картуз. Носовых платков полдюжины».
Скользом, с брезгливостью, взглянул на бродягу, вычеркнул носовые платки и подал ему записку.
– Завтра в восемь утра пойдешь в магазин, доверенный выдаст тебе одежду. В десять часов явишься к инженеру Протасову. Он определит тебя кузнецом в ремонтную мастерскую. Жалованье тридцать два с полтиной в месяц. Харч твой. Это пока. Потом поговорим.
– Я золотые земли знаю, – помрачневшим, но довольным голосом сказал бродяга. – Я б тебе, Петрович, эти земли показал.
– Далеко?
– Не вовся близко. Пески, а иным часом самородки попадаются, наверху лежат. Только вот беда: место остолбленное, владелец есть. А где он, неизвестно, может, давно Богу душу отдал. Может, выморочная заявка-то.
– Верхом ездишь?
– Ха! Дерьма-то, – заерзал бродяга на стуле.
– Послезавтра в пять утра будь готов. Здесь, у башни.
– А кузня-то как же? Анжинер-то?..
В это время задергалась веревка, звякнул колокольчик. Прохор подошел к окну, крикнул Федотычу:
– Что, золото?
– Оно!
– Дуй!
Ахнула пушка. Бродяга упал со стула и перекрестился, залаял волк. Прохор записал в атласную книгу, подвел итог. Бродяга ушел. Волк долго нюхал ему вслед. Воздух сразу посвежел. Прохор позвонил к приставу. Наденька ответила:
– Их дома нет, Прохор Петрович. Они на три дня уехатши куда-то.
Прохор повесил трубку, быстро заходил по комнате, кусая бороду, ероша вихры на голове.
Нина к столу не вышла. Прохор обедал с пятилетней своей дочкой Верочкой. Впрочем, для нее это ужин. Беловолосая, в кудряшках, с бантиком, она кушала очень мало, зато усердно кормила двух кукол и медвежонка Мишку, обливая скатерть супом. Рядом с ней сдобная пожилая нянька Федосьюшка.
– На, на, Мишка, – говорит Верочка. – Ужо я тебе нажую кашки из говядинки... Ужо, ужо.
– Ха-ха! Кашки из говядинки? – И Прохор, подхватив дочь на руки, целует ее.
Она вырывается, дрыгает ножками, поджимает шею, кричит:
– Ай, ай!.. Бороды боюсь! Папочка, милый... Зачем у няни нет бороды, а у тебя вырастила?..
Нянька тоже смеется, сажает Верочку на высокий плетеный стул.
– Папуня, – говорит Верочка. – А мы с няней были в гостях в деревне.
Отец молчит.
– Папуня! А мама долго сегодня плачила... Не вели ей плачить...
– Ешь, ешь, – хмурится Прохор.
Он не знает, что с Ниной, комната ее заперта, стучал – дверь не открылась. «Очередной каприз», – с неприязнью подумал он и отошел от двери. А все-таки интересно знать, что стряслось с его благочестивой половиной? Может быть, какая-нибудь странница обворовала, может быть, сон видела дурной?
– Папульчик! – не унималась Верочка, румяня себе и кукле щеки клюквенным киселем. – А приходила тунгуска... Класивая, класивая такая... Класивше няни вот этой моей.
Прохор насторожился.
– Верочка, брось болтать, – сказала Федосьюшка и покраснела.
– Я не болтаюсь, я говорюсь. Ты зачем, папочка, целовал тунгуску? Она, она...
Нянька подхватила ее на руки и, шлепая туфлями, побежала в спальню. Верочка, мотая головой, чтоб освободить зажатый нянькой рот, кричала:
– Она, она... денежку тебе... оста... вила!..
У Прохора остановился кусок в горле.
Скрипнула дверь. Показалась густо напудренная Нина. Ее глаза красны. Она подошла к столу, швырнула на тарелку десятирублевик. Золотой кружок поплясал немножко, всплакнул иль всхохотал и умер. В голову Прохору ударила кровь. Он готовил самооправдание.
– Вот, Прохор Петрович, – начала Нина пресекающимся голосом, – заприходуйте эти десять рублей в свой актив. Еще заприходуйте две сохатины, две оленьи шкуры и двадцать белок. Все ваши доходы, конечно, приобретаются вами чистым, честным, не эксплуататорским путем. – Тут голос Нины принял явно издевательский оттенок. – Ну а этот ваш заработок приобретен вами в условиях исключительной изобретательности и благородства. Вы облагодетельствованы сами, облагодетельствовали женщину, и на этой спекуляции вы сумели заработать золото. Впрочем... я в вашей честности никогда не сомневалась... Ну-с? Червонец на блюде, шкуры в вашем кабинете. И... оставьте меня в покое!.. – Выпалив все без передышки, Нина закрыла руками лицо и быстро пошла прочь к себе в комнату.
– Нина! – вскочил Прохор. – И ты этому веришь?!
Нина обернулась, вся затряслась и, комкая в руках платок, крикнула:
– Прошу вас оставить меня в покое!
Прохор прижал к груди ладони, шел к ней:
– Ниночка! Клянусь тебе: это все ложь...
Она смерила его холодным взглядом, с презреньем отвернулась от него и захлопнула за собою дверь.
Вбежала Верочка, она волокла за лапу плюшевого медвежонка и, выпучив удивленные глазенки, лепетала:
– Папочка, гляди, гляди!.. Мишка обкакался... У него под хвостиком животик лопнул...
Прохор не в силах улыбнуться. Он сказал: «Да, да... совершенно верно», – надел картуз и вышел на улицу.
Наденька с приставом устроилась недурно. Дом хоть невелик, но обилен достатком в обстановке, посуде, пуховых перинах, тряпочках. Да, наверно, и порядочные деньжата где-нибудь припрятаны в подполье.
Прохор вошел в дом пристава широким, тяжким шагом и бросил картуз на стол. Так некогда входил его отец к своей Анфисе. Но там были проблески любви, здесь – настороженность лукавой Наденьки и неприязнь к ней бывшего ее владыки.
За окном чернел августовский вечер. Перед иконами горели три лампадки.
«Святоши, дьяволы», – с омерзением подумал про хозяев Прохор. Наденька спустила шторы. В движениях ее робкая суетливость. Она в догадках ломала голову: зачем пожаловал в неурочный час Прохор? Уж не положил ли он в мыслях опять приблизить ее к себе? Вот бы!.. Да провались он, этот гладкий боров Федор Степаныч, пристав, черт!.. Наденька украсила себя серьгами, золотое сердечко на груди повесила – Прохоров подарок, – напомадила губы, брови подвела.
Повиливая полными бедрами, сжатыми тугим корсетом, и выставляя вперед выпуклую грудь, она игривой кошкой подошла к столу, за которым сидел Прохор.
– По какому же дельцу изволили прийтить, вспомнить Наденьку свою?
На красивом лице ее маска хитрости, бабьих плутней и коварства.
Прохор молча глядел на нее. Да, да, конечно же, она...
– Бородавка... – подумал он вслух.
– Бородавка? – переспросила Наденька. – Я ее выведу. Доктор даже мне намек делал: «Чик – и нету», говорит...
Болтая так, она внимательно разглядывала лицо Прохора, и вот – что-то дрогнуло в ее груди: Наденька попятилась, смиренно села в уголок, под образ.
– И ты и пристав у меня вот где, – очень тихо, но с внутренним упорцем проговорил гость и, сжав кулак, покачал им.
У Наденьки под стул подогнулись ноги. Она облизнула губы и спросила:
– Пошто же вы так запугиваете нас, верных слуг ваших?
Прохор закинул ногу на ногу и повернул к Наденьке голову.
– Я бы мог пристрелить тебя там, у кривой сосны. Ведь я не знал, что это ты, я тоже принял тебя за цыганку. Другой раз в маскарад играй, да по тайге не шляйся...
– Как не грех вам это... Какая цыганка? Что вы!..
– Ты взяла полпуда золота. Ты была не одна, я знаю. Я тоже стоял со свидетелем вблизи вас. Кроме того, Филька Шкворень отлично заприметил тебя по бородавке. – Прохор тряхнул головой и, одобрив себя за явное, но убедительное вранье свое, улыбнулся одними зубами. – В таких случаях, Наденька, надо действовать наверняка, чтоб концы в воду. Разве у тебя не поднялась бы рука убить бродягу? А теперь вот... влопалась.
Наденька сидела с видом обиженной невинности: она вся встопорщилась, как кошка пред собакой, вытянула губы, вытаращила с поддельным изумлением глаза. У нее не хватало характера устроить Прохору скандал с пощечиною, с визгом, с пустою клятвой сейчас же отравиться. Умишко ее тоже не блистал изобретательностью, чтоб бить по убийственным словам словами. Она вся растерялась, она не знала, что ей делать. Она была жалка в своем полном замешательстве.
– Только и всего, – почти весело сказал Прохор. – Я за этим и пришел. – Он встал, надел картуз и сказал Наденьке шепотом, по-страшному: – Ну, теперь прошу меня не трогать... Чуть-чуть поосторожнее. Так и Федору Степанычу скажи... Не забудь, скажи. Поосторожнее, мол, с Громовым. А то, иным часом, я безжалостен бываю. Ну, до свиданьица пока...
Наденька тихо заплакала и, не отирая слез, проговорила:
– Все это вы придумали, чтоб обидеть нас... Врете вы.
– Вру? – И подошедший к двери Прохор остановился.
– Врете, врете, врете! – шипя и подступая к Прохору, плевалась, выпускала когти Наденька. Глаза ее стали хищными.
– Вру? – Прохор выхватил из кармана измятый розовый с голубым ободком конверт, достал из него исписанную бумажку. На конверте печатные инициалы пристава: «Ф. А.»
Наденька все сразу поняла, и спазмы страха сжали ее горло.
– Это письмо, которым ты обманула Фильку Шкворня, найдено нами на месте преступления. Напрасно ты так опрометчиво поступила. Оно, как вещественное доказательство, включено в протокол... – Говоря так холодным шепотом, Прохор достал из кармана другую бумажку, сложенную в восьмую листа, и потрепал ее в воздухе: – Вот этот самый протокол.
Протокола у Прохора, конечно, не имелось: на листке – похабные стишонки, принадлежавшие перу Ильи Сохатых.
– Кто же... кто составлял этот протокол? Ведь не Федор же Степаныч? – продрожала она голосом.
– Когда понадобится мне, – нажал Прохор на последнее слово, – тогда и ты и пристав узнаете в камере прокурора, кто составлял этот протокол. Но вы оба можете быть спокойны: Прохор Громов никогда не был предателем и не будет им.
Не расслышав заключительной фразы, Наденька схватилась за виски и, всхлипнув, присела на кушетку.