VI
– Здравствуй, Красная шапочка, – сказала Анфиса горестным голосом. – Поговорить с тобой пришла.
После первого давнишнего свидания с Анфисой Шапошников так обработал себя, что и не узнать: вместо дикой бородищи – аккуратная бородка, длинные, но реденькие волосы подрублены в скобку, по-кержацки, умыт, опрятен, даже под ногтями чисто. Очень обрадовался он Анфисе и, несмотря на жару, накинул новый коломянковый пиджак. Лысина его торжественно сияла.
– Вот письмо, прочти, поразмысли, грамотей.
Он надел пенсне, сел и задрал вверх ноздри. Анфиса нервно дышала, наблюдая за его лицом. По углам стояли волк, и зайцы, и зверушки.
– Н-да!.. – протянул он, перекинул ногу на ногу и заюлил носком начищенного сапога. Он вспомнил про свой письменный донос Прохору, ему стало обидно за себя и стыдно.
Анфиса вопросительно подняла брови.
– В порядке вещей, – неискренне сказал он.
– Как это в порядке?! Какой же это порядок?
– Н-да-а... – загадочно вновь протянул Шапошников.
– Господь с ним! – махнула она рукой и опустила голову.
Он потрогал свой нос и искоса поглядел на высокую, под голубой кофточкой, грудь Анфисы. Ему хотелось и помучить Анфису, окатить ее холодным словом, и сказать ей самое заветное. Но почему он так всегда теряется перед этой простой женщиной? Неужели власть красоты так сильна, так обаятельна? Он провел ладонью по большой лысине своей и, вздохнув, проговорил:
– А как вы смотрите на жизнь? – и тут же выругал себя за глупый вопрос свой.
Не раздумывая, ответила:
– Да очень просто, Шапкин. Ни жемчугов, ни парчей мне не надо. А вот посидеть бы с милым на ветке, как птицы сидят, да попеть бы песен... И так – всю жизнь. И ничего мне, Шапочка, мил-дружок, не надо больше. Так бы и сидеть все рядком, пока голова не закрутится. А тут упасть оземь и... смерть.
Шапошников чуть прищурил глаза и придвинул свой стул к ней вплотную.
– Это романтика, наивная фантазия, мечта, – сказал он.
Анфиса резко отодвинула свой стул.
– А я и другая, ежели хочешь. – И она загадочно, как-то пугающе заулыбалась. – Во мне и другой человек сидит, Шапочка. Ух, тот шершавый такой! Тот человек с ножом.
– С ножом? – нервно замычал Шапошников.
– Денег ему давай, сладкого вина ему давай, золота! Жадный очень, зверь. Иной раз он чрез мои глаза глядит... Боюсь. – Анфиса шептала сквозь стиснутые зубы и зябко передергивала плечами.
Шапошников взглянул на нее, вздрогнул, съежился: глаза ее были мертвы, пусты.
– Анфиса Петровна!
– Боюсь, боюсь... – еще тише прошептала она, откачнувшись вбок и как бы отстраняясь от кого-то руками. И вдруг, вскочив, топнула: – Эх, жизнь копейка!.. Шапочка, давай вина!
Шапошников тоже вскочил.
– Анфиса Петровна!
– Давай вина! Нету? Прощай!
– Постойте, дорогая моя! Минутку... – Он схватил ее за руки и дружески-участливо спросил: – Так в чем же дело?
У Анфисы слезы полились.
– Дело не во многом, Шапочка. Дело в сердце моем бабьем... Эх! Ну, прощай, дружок... Вижу, ничего ты мне не присоветуешь. Тут не умом надо... Эх!.. Уж как-нибудь одна. Прощай!..
Анфиса на голову выше Шапошникова, и когда обняла его, он уткнулся лицом ей в грудь. Ей приятно было ощущать, как этот премудрый книжный человек дрожит и трепещет весь. Выбивая зубами дробь и заикаясь, он сказал:
– Вы... вы мне, Анфиса, присоветуйте... Вот скоро кончится срок ссылки, а чувствую – не уйти мне... Анфиса... Анфиса Петровна... Не уйти.
– Да, верно... Не уйти, – сказала она. – Ты уж по пазуху влип в нашу тину. Женишься ты на толстой бабище, а то и на двух зараз. Сопьешься да где-нибудь под забором и умрешь...
– Нет, не то. Нет, нет! Мне стыдно показаться смешным... но я...
– Вижу жизнь твою насквозь, Шапочка... Так и будет.
– И откуда у вас вещий такой тон?
– Господи, да я же ведьма!
Комнату мало-помалу заволакивали сумерки. Волк, и зайцы, и зверушки слились, утонули в сером. Шапошников чиркнул спичку и зажег самодельную свечу. Когда оглянулся – Анфисы не было. Был Шапошников – удивленный, оробевший чуть, были волк, и зайцы, и зверушки. Еще на столе, в бумажке, деньги – тридцать три рубля. В записке сказано:
«Возьми себе, помоги товарищам на бедность. Деньги эти черные».
Петр Данилыч объявил черкесу:
– Ты останешься у нас. Прохор уехал надолго.
Ибрагиму без дела не сидится: стал с Варварой на продажу конфеты делать – хозяину барыш, – а над воротами укрепил неизменную вывеску:
СТОЙ! ЦРУЛНАЪ ЫБРАГЫМЪ ОГЪЛЫЪ
Но хозяин как-то по пьяному делу сшиб ее колом: «Весь дом обезобразил!.. Тоже, нашел где...» Тогда Ибрагим прибил вывеску на вытяжной трубе отхожего места: видать хорошо, а не достанешь.
Хозяин часто ездил по заимкам к богатым мужикам попить медового забористого пива, поволочиться за девицами, за бабами; однажды здорово его отдубасил за свою жену зверолов-мужик. Петр Данилыч лежал целую неделю, мужик пришел навестить его и гнусаво извинялся:
– Ежели бы знать, что ты, неужели стал бы этак лупцевать... А то – темень. Да пропади она пропадом и Матрена-то моя, думаешь – жаль для такого человека?
Заглядывал к Анфисе, но та все дальше, все упрямее отстранялась от него. Это его бесило. Грозил выгнать Анфису вон из дома. Ну что ж, пусть гонит, неужели свет клином сошелся? Анфиса при нем же начинала укладывать в сундуки добро. Куда же это она собирается? К нему. К кому это – к нему? А вот он узнает, к кому уйдет Анфиса. Тогда он принимался упрекать ее, потом всячески ругать, она молчала – он выходил из себя и набрасывался с кулаками, она спокойно говорила: «Иди домой, не поминай потаскуху Анфису лихом. Прощай!» Он с плачем валился ей в ноги: «Прости, оставайся, владей всем». И, придя домой, бил жену свою смертным боем. Марья Кирилловна из синяков не выходила, денно и нощно думала: «Вот женится Прохор, сдам все дело с рук, уйду в монастырь».
Петр Данилыч о хозяйстве не заботился, а хозяйство плохо-плохо, но приумножалось: хлопоты Марьи Кирилловны неусыпны, Илья Сохатых тоже усердно помогал, хотя и небескорыстно: пообещалась хозяйка женить его на Анфисе Петровне.
– Когда же, Анфисочка, осмелюсь настоятельно, без юридических отговорок, вас спросить? – приставал к красавице Илья. – Ведь надо ж в конце всего прочего и в гегиену с медициной верить... Просто измучился я весь от ваших пышностей в отсутствие женитьбы.
– Скоро, Илюшенька!.. Скоро женю тебя... Да многих женю, дружок...
– Ах, оставьте ваш характер!.. Это смешки одни с вашей стороны... И вследствие наружного пыла вы толкаете меня к гибели. – Илья ерошил рыжие свои кудри; с его тонких губ вместе с витиеватыми словами летела слюна. – Вы вскружили всем головы, даже один человек, – я молился на него, вот какой курьезный человек, – и тот из-за вашей красоты весь остригся и стал как едиот... Ага, смеетесь?! А каково это видеть мне, вашему, позволю себе уронить, нареченному, а?!
Отец Ипат отчаянно сморщился, зажал толстые щеки картами, сизый большой нос выставил вперед, уголками припухших глаз зорко и со страхом следил за правой рукой Петра Данилыча.
– Рр-раз! – хлестко щелкнул тот по самому кончику поповского носа десятком туго сжатых карт. – Два!
Отец Ипат бодал головой и хрюкал:
– Полегче!.. Зело борзо.
– Три! А ведь я, батя, со старухой-то своей разводиться хочу... Четыре!
– Не одобряю. Ой!!
– Пять!..
– Ну, слава Богу, все... Сдавай, – сказал отец Ипат, утирая градом катившиеся слезы.
– Поздно.
– Ишь, злодей, игемон, эфиоп. А реванш? Не желаешь?
– Поздно. Пойду.
– Куда это, к ней? К Меликтрисе Кирбитьевне? Зело зазорно. Право, ну.
– Батя, помоги... Тыщу.
– Больно ты дешев! А молодица хороша, сливки с малиной!.. Право, ну... Зело пригожа. – Он сдал карты, вздохнул, перекрестился: – Ох, Господи!
Петр Данилыч нарочно поддался. Отец Ипат тузил его сизый нос с остервенением, точно мужик конокрада.
– Ну, дак как, ваше преподобие? – сказал Петр Данилыч и сморкнулся в платок кровью.
– Нет, нет, меня, брат, не подкупишь... Дешево даешь! Право, ну. Дело кляузное, прямо скажу, грязное... Хотя в консистории у меня связишки кой-какие есть.
От священника – час был поздний – Петр Данилыч направился к Анфисе. Но завернул домой, чтоб взять коробку конфет и новые модные туфли, купленные в городе, по его поручению, приставом.
Пристав же в это время, сказавшись толстой, сварливой жене своей, что идет навести ревизию политическим ссыльным, направился к отцу Ипату. Тот собрался спать, сидел пред маленьким зеркалом в одном белье и растирал вазелином распухший нос.
Анфиса тоже сидела у себя пред зеркалом, кушала шоколадки и красовалась, примеряя соломенную шляпу с лентами.
– Это кто ж тебе шляпу? И конфеты! Эге, точь-в-точь, как у меня. Пристав? – поздоровавшись, спросил Петр Данилыч.
– Да, пристав.
Петр Данилыч сел и забарабанил в стол пальцами.
... – А я вас, отец Ипат, осмелился побеспокоить по важному делу, – сказал пристав, здороваясь со священником, и покрутил молодецкие усы. – Дело у меня сердечное...
– Да я фельдшер, что ли? Валерьянки у меня, Федор Степаныч, нету. Хе-хе-хе... Извини, что я в подштанниках.
– Я человек военный, – сказал пристав, ласково оглаживая эфес шашки, – и хочу начистоту. Помогите мне развод провести.
– Развод? Какой развод? Кто?! – изумился отец Ипат и уронил банку с вазелином.
– Я. С своей женой.
Отец Ипат выпучил на пристава свои узенькие глазки и застыл.
... – Дак пристав? – спросил мрачно Петр Данилыч.
– Да, да, да, – задакала Анфиса.
Он сорвал с Анфисы шляпу и бросил на пол.
– Это что ж такое?.. Петр Данилыч... Значит, я не вольна себе?
... – Ты?! С своей женой? – наконец протянул отец Ипат.
– Да, да, да, – задакал и пристав, виляя взглядом и выпячивая свою наваченную грудь. – Представьте, схожу с ума, представьте, Анфиса Петровна – вопрос жизни и смерти для меня...
Отец Ипат вскочил, ударил себя по ляжкам и захохотал:
– Ах вы, оглашенные! Ах вы, куролесы!.. Епитимью, строжайшую епитимью на вас на всех! – Нося жирный свой живот, он стал бегать босиком по комнате. – То один, то другой, то третий. Ха-ха-ха! Ну, допустим, разведу вас... Извини, что я в подштанниках... Вас два десятка, а она одна... Ведь вы перестреляетесь... Дураки вы этакие, извини, Федор Степаныч... Право, ну...
– Кто же еще?
– Кто, кто?.. Да скоро из столицы будут приезжать. Вот кто... А вот я гляжу-гляжу, да и сам расстригусь и тоже – к Меликтрисе: полюби!.. – Отец Ипат опять ударил себя по широким ляжкам и захохотал.
Потом началась попойка.
...– Я все для тебя сделаю, хозяйкой будешь в доме, – говорил размякший Петр Данилыч. – Поп обещался развод в консистории обмозговать. А нет – доведу жену до того, что в монастырь уйдет.
Пили они наливку из облепихи-ягоды. Жарко! У Анфисы кофточка расстегнута. Петр Данилыч блаженно жмурится, как кот, целует Анфису в лен густых волос, в обнаженное плечо. Но Анфиса холодна, и сердце ее неприступно.
– Я бы всем отдала на посмотрение красоту свою. Пусть всяк любуется. Меня нешто убывает от этого. А душа рада. Вот приласкаю какого-нибудь последнего горемыку, что заживо в петлю лез, – глядишь, и ожил. Значит, и греха в этом нету. Был бы грех, душу червяк тогда грыз бы. У меня же на душе спокой. Ничьей полюбовницей, Петя, не была я, а твоей и подавно не буду.
– Я женой предлагаю... Дурочка!..
– Какая я жена для тебя? Ты крепок, да уж стар. Если женишься, я и тогда красоту свою буду другим раздавать, как царица нищим – золото. Заскучает черкес твой – приласкаю, сопьется с панталыку сопливый мужик – и его своей красотой покорю...
– Ты пьяная совсем.
– Тот – мой муж, кто всю меня в полон заберет, чтоб ни кровиночки больше не осталось никому, вся чтобы его была. И такой сокол есть. Хоть и навострил крылья в сторону, а чую, на мое гнездо вернется... А не захочет, прикажу!
– Анфиска! Кому ты говоришь это?!
– Тебе, Петенька, тебе...
Он злобно сорвался с места, ударом ноги отбросил табурет, кинулся к Анфисе.
– Бревно я или человек?! Убью!! – Он задыхался, хрипел, был страшен.
Анфиса быстро в сторону, по-холодному засмеялась, погрозила пальцем.
– А кинжальчик-то мой помнишь, Петя? Моли Бога, что тогда остался жив. Спасибо китайскому доктору, знатный яд, чуть ткну – и не вздохнешь. Вот он, кинжальчик-то. – И в ее вертучей руке заиграл-заблестел кривой клинок.
...Пристав вылез от священника – хоть выжми и, пошатываясь, долго тыкался в темной улице. Под ним колыхалось и подскакивало сто дорог, а чертовы ноги перепрыгивали с одной на другую. Крайняя дорога вдруг вздыбилась верстой и хлестнула его в лоб. Лбу стало холодно и больно.
– А, голубчик!.. Вот где ты валяешься?! – прозвучал над ним голос.
«Это супруга», – подумал пристав.
...А к отцу Ипату вошел Ибрагим. Он держал под мышкой зарезанного гуся и крестился на широкий с образами кивот, где теплилась большая лампада. Отец Ипат сидя спал, уткнувшись лбом в столешницу.
– Кха! – кашлянул черкес. Отец Ипат почмокал губами, захрапел. Черкес кашлянул погромче. Храп. Черкес крикнул:
– Эй! – и топнул.
Отец Ипат приподнял охмелевшую голову, открыл рот. Ибрагим усердно закрестился опять и сказал, протягивая гуся:
– Вот, батька, отец поп, на. Макаться хочу, вера хочу крестить... Варвара хочу свадьбу править.
– Развод?! – подпрыгнул вместе с креслом поп и вновь сел. – Развод?! К черту, к дьяволу!.. Не хочу развод...
– Мой вода мырять, вера святой... Крести дэлай. Мухаметан я... Мусульман.
Отец Ипат схватил за шею гуся и, крутя им, гнал черкеса вон:
– Ступай, ступай! Какие по ночам разводы. Соблазн. Архиерею донесу...
– Ишак, батька, больше ничего! – кричал черкес, спускаясь с высокой лестницы.
Пьяный отец Ипат по-собачьи обнюхал гуся, сказал:
– Зело борзо, – бросил его в угол и рядом с ним улегся спать.
Крутым серпом стоял в высоком небе месяц. Он был виден отовсюду. Прохор с Ниной тоже любовались им, врезаясь в горы Урала. Гремучие колеса скороговоркой тараторят в ночной тиши, медная глотка по-озорному перекликается с горами. Поезд в беге виснет, как лунатик, над мрачными обрывами, по карнизу скал, вот-вот сорвется. Нине жутко – ушла в вагон.
Прохор взглянул на месяц: «А что-то там у нас, в Медведеве?»
В Медведеве в этот самый миг хлестала пристава по щекам жена, Шапошникову снилась красавица Анфиса.