I
Земля несется возле солнца, как над горящей тайгой комар. Нет в пространстве ни столетий, ни тысячелетий. Но земля заключена сама в себя, как пленник; по ее поверхности из конца в начало плывет Угрюм-река, и каждый шаг земли по спирали времен вкруг солнца и вместе с солнцем знаменует для человека год.
Прошло три длинных человечьих года, прошло ничто. В конце третьего года примчалась от Прохора Петровича в село Медведево телеграмма. Петр Данилыч и Марья Кирилловна! Радостная это телеграмма или роковая? Человеческим незрячим сердцем оба в один голос: радостная, да.
Но за эти три года Угрюм-река трижды сбрасывала с себя ледяную кору, за это время случилось вот что.
Прохор обосновал свой стан в среднем течении Угрюм-реки, чтоб ближе к людям. Но и для орлиных крыльев людское оседлое жилье отсюда не ближний свет.
Высокий правый берег. Кругом густые заросли тайги. Но вот зеленая долина, вся в цветах, в розовом шиповнике. У самой реки круглый холм, как опрокинутая чаша. Здесь будет стан.
– На вершине холма я построю высокую башню, – сказал Прохор. – Буду каждый день любоваться рекой, встречать свои пароходы. Гляди, какой красивый вид!
– Якши! – подтвердил Ибрагим.
Жили в палатке по-походному. Рыба, птица, ягоды с грибами. К осени шестеро плотников, среди них – Константин Фарков, выстроили небольшой, в пять окон, домик, игрушечную баню, склад для товаров и конюшню на два стойла. Возле дома на высоком столбе вывеска:
РЕЗИДЕНЦИЯ «ГРОМОВО»
ВЛАДЕЛЕЦ – КОММЕРСАНТ ПРОХОР ГРОМОВ
Черкес сделал себе из плетня род сакли, обмазал глиной, побелил и тоже на шесте:
ГАСПОДЫНЪ ЫБРАГЫМЪ ОГЪЛЫЪ ЦРУЛНАЪ
За работами досматривал Ибрагим; он стал слегка покрываться благополучным жиром. Прохор же худел. Деловитость разрывала его на части. В ней позабылись Анфиса, Нина, мать с отцом. Он неделями шатался с Константином Фарковым по тайге, осматривал речушки, ключи, встречные горы.
– Здесь должно быть золото.
– Да, – сказал Фарков. – Тунгусишки знают где, да не говорят, Руси боятся: Русь нагрянет, загадит все и их выгонит.
Как-то набрели они на столбленное место: возле безыменной речушки – глубокий, с обвалившимися стенками, шурф, заросший кустами и травой.
– Вот тут какой-то барин с артелью золото искал! – воскликнул Фарков, указывая на сгнившие столбы. – Давно это было, старики сказывали. Золота – страсть. Ну, захворал он, артели жрать нечего и обратно куда идти не знали, а тут стужа поднаперла, снег... Ну, конечно, убили его, съели, и сами пропали все. Царство небесное!
Прохор записал и зарисовал план.
– Ты это место запомнишь? От стану найдешь? Мы дела тут ахнем. Ужо, погоди, Константин.
Осень была ранняя, в сентябре настойчиво стал сыпать дождь и снег. Вместе с тучами на Прохора навалилась тоска. Плотники рассчитались. Фарков хотя и согласился остаться, но тоже уехал домой. По первопутку он вновь вернется со своей старухой, с сыном. Отправился с народом за почтой и черкес на своем Казбеке. Он везет до Подволочной письма Прохора: Нине, домой, Шапошникову и, конечно, ей, Анфисе. Почтарь из деревни Подволочной – родины Тани – в два месяца раз отвозил почту в волость и привозил оттуда. Пусть черкес не забудет захватить все, что пришло: может быть, книги, может – посылки, а главное – письмо, ее письмо, Анфисы. Ну, Ибрагим, конечно, понимает. О чем тут толковать.
– Слушай, привези Татьяну, – полушутя сказал Прохор, и глаза его улыбчиво завиляли.
– Какой тебе Татьян?! – крикнул черкес. – Я сам Татьян!
Прохор остался один. Он, тайга, сизые тучи и дрожавшая от стужи Угрюм-река.
Читал книги, думал. Да, он проживет здесь год, а может быть, и два, он не поедет к отцу. Это не отец, это жестокий непроспавшийся пьяница, который выгнал сына. Отлично! Прохор, слава Богу, на своих ногах. Вот придут тунгусы, накупят товаров – он будет ласков, бескорыстен – и разнесут по всей тайге добрую славу о нем. Это для начала. Потом Прохор засучит рукава, и пусть посмотрит народ, что он сделает с этим краем, пусть почувствуют люди, тот же Шапошников, на что способен настоящий, большого размаха человек.
Но как же работать, жить? Ведь надо же какую-то опору в жизни, костыль. Мать? Не то. Да, может быть, и не пожелает она бросить хозяйство: женщины, как кошки, – умрет под своим шестком. Любовница? Нет, это не годится. С Анфисой тоже ему не жить, Анфиса – сила; его стальная коса может сломаться о ее камень, Анфиса – камень. А для услады он найдет.
Жена! Вот кто. Ему нужна жена. И, конечно, Нина Куприянова... Нина!.. Решено! Он будущей весной поедет к ней.
Ярко и весело топится печь, Прохор шагает из угла в угол, поет. Надо собак завести. Еще кота и кур. Он варит уху, готовит чай в котелке. Над крышей пролетает метельный ветер, но в избе тепло. Как хорошо жить в тепле! И какая милая у него избушка: просторная и светлая. Анфиса, друг, приходи помечтать хоть во сне!
Достает записные книжки своего первого путешествия и начинает приводить их в систему. Его стан, резиденция «Громово», в пятистах верстах от Подволочной. Да, так. Вот изгибень, а вот протока и красная скала. Так. До Ербохомохли, последнего населенного пункта, – триста верст. Живы ли те два старика, как их... Сейчас, сейчас... Сунгаловы? Жив ли столетний Никита Сунгалов, который целый день скакал за ними только для того, чтоб дать на свечку Богу? Нет, наверное, умер; вот тут записаны его слова: «В Покров умру».
За окном со свистом запоздалые пронеслися утки. Прохор схватил ружье, но в раздумье повесил и вновь углубился в записные книжки свои. Сколько воспоминаний! Вот если бы уметь писать!
Вечерело. Прохор зажег светлую лампу и допоздна занимался. Полночь. Утомительная тишина. Прохор устал от тишины и дум. А за окном гудит. Он вышел на воздух. Тьма. Сквозь вьюжную мокрую дрянь ощупью шел к холму. Тайга шумела, и где-то близко пенилась река. Но ничего не видно. Это живая тьма гудит, клокочет, и нет ей края. Как страшно одному во тьме под напором ветра. Подхватит злобная, пугающая сила, взвеет вверх, унесет, как нежить. Нет, под его ногами твердая лысина холма. Дудки!
Прохор взмахнул шляпой, заорал:
– Угрюм-река! Здравствуй!.. Я твой хозяин! Погоди, пароходы будут толочь твою воду. Я запрягу тебя, и ты начнешь крутить колеса моих машин. А захочу, прикажу тебе течь не здесь, а там. Потому что Прохор Громов сильней тебя! – Он закашлялся от ветра, но с хохотом замахал шляпой и неистово крикнул: – Уррра!
Угрюм-река, поплевывая, пофыркивая, слепо катилась к океану.
Лишь на тринадцатые сутки плотники приползли в Подволочную. Ибрагим остановился у Фаркова. Грязно, все покосилось, и бычий пузырь вместо стекла. Зато кушай на доброе здоровье, угощайся, и есть винцо.
Утром Ибрагим направился к почтарю, на сборню. Пришло пять писем, одно от Анфисы – «Прохору Петровичу в собственные руки». А вот газеты, а вот посылки с книгами. «Это от Шапкина». И три больших тюка. «Это товар».
Он вытащил из-под бурки два письма и потряс ими перед красным носом почтаря:
– Ежели это потеряешь да вот это, пожалста, башкам рубить будэм!
Одно письмо с адресом неуклюжими каракулями и припиской: «Хазяин страпъка Варвар».
Почтарь поводил раскосыми глазами, сказал:
– Наварачкано, как корова брюхом.
Другое письмо в город Крайск, Нине Яковлевне Куприяновой. Черкес поцеловал его, закричал, ворочая белками:
– Сам буду класть! Давай сумка, где сумка? Тэряишь – кынжал брухо!..
А письмо с красной печатью, на имя Анфисы Козыревой, он оставил при себе и пошел домой, к Фаркову. Наверно, Прохор икнул сейчас. Наверно, у Анфисы заныло сердце.
Ибрагим хлебал кислое молоко, пил с морошкой чай и по складам читал Анфисино, вскрытое им, письмо:
«Ненаглядный мальчик, Прошенька, мил-дружок. Уехал ты, и сердечушко мое затрепыхало, как птичка, когда птичку ястреб закогтит. Господи! Хоть бы весточку какую, хоть бы удариться белой грудью о сыру землю, вспорхнуть бы лебедушкой да к тебе, сокол, сокол мой!»
– Цволачь!.. – пробубнил черкес, похрустывая белыми зубами луковицу, и перестал читать.
А вот и красная печать – трах, трах! – раскрыл письмо:
«Милая моя, ненаглядная Анфисочка! Вот мы с Ибрагимом и приехали. А тебя с нами нет. И мне мерещится избушка и та хмельная ночь, и та, другая ночь, когда верный мой рычарда примчал тебя на своем коне... Анфиса! Я скоро...»
– Цволачь! – прошипел черкес.
– Ну, что пишут-то? – спросил Фарков.
– Пышут? Пышут – якши... Карошь пышут...
– Ну, слава Богу, – сказал Фарков и перекрестился. – На-ка, пей.
Черкес выпил, сплюнул и, с мудростью библейского Соломона, оба письма любовных бросил в топившуюся печь.