8
Под карнизом крыши сварливо спорили воробьи. Кому-то из них не хватало места. Возня усиливалась, переходила в драку, и тогда вся стайка срывалась и долго носилась над заснеженным двором мастерских. Потом помаленьку, один за другим, воробьи снова собирались под крышу и опять начинали свой шумный спор.
Люблю! Веселый народ эти воробышки, — прислушиваясь к птичьему галдежу, проговорил Севрюков, — чуть оттеплеет — и завозились, им даже и зима нипочем.
Савва ему не отозвался. Они вдвоем несли дежурство в проходной, не пропускали посторонних. Стачка еще продолжалась, и в мастерских было пусто.
Подошел Лавутин, а немного спустя — Мезенцев. Он ходил в больницу проведывать Захарку из Рубахиной. Плохо с парнем, жалуется: дышать тяжело и страшная боль в боку — отбили ему казаки печень. Захарка показывал — по всему телу взбугрились черные рубцы.
Савва лишь краем уха слушал Мезенцева. Он думал о Вере, которая тбже еле ходит по дому с распухшей рукой. Еще и напугали ее, чуть что — вздрагивает, плачет.
Посматривая в окошко на снег, начавший притаивать по кромкам тротуаров, Севрюков громко сокрушался:
Просидишь тут весь день пеньком. А в городе с утра черносотенцы бесятся. Как в книжке говорится: «С крестом в руках, с железом под мышкой».
«С железом в руках, с крестом в сердце», — поправил его Савва, отвлекаясь от своих мыслей. — В книжке так говорится.
Знаю! В манифесте Николка-царь неприкосновенность личности объявил, и у черносотенцев выходит теперь точно по манифесту: прикасаться к личности нельзя, а бить личность эту можно.
К проходной подошел солдат с винтовкой, постучался. Дверь ему открыл Савва.
Мне старшого, — сказал солдат, входя и злыми глазами оглядывая собравшихся, — старшого от вашего чертова комитету.
Зачем? — спросил Савва.
А ты, что ли? — в свою очередь спросил солдат и грохнул прикладом в пол.
Вишь ты! Офицеры, однако, так на вас не орут, как ты на нас ощерился, — спокойно заметил Лавутин. — Зачем тебе старшой?
Прибыли сюда. Едем домой. А дежурный по станции дальше не везет, говорит: «Под солдатские эшелоны паровозы давать не велено». Какой-то чертов рабочий комитет ему запретил. Забастовка. — И вдруг налился кровью, затряс винтовкой, выкрикнул страшное ругательство. — В грязи, в холоде, в окопах сидели мы! Крови, жизни лвоей не щадили! Замиренье с японцем вышло — так вы нас домой теперь не хотите пускать! Уух! Как начну всех вас к прабабушке чертовой бить прикладом по рылам… Кто старшой? Ну? Пиши бумагу дежурному. А то, ей-богу, прикончу.
Лавутин, молча смотрел на изможденное лицо солдата, перекошенное приливом злости, на его обтрепанную и измазанную глиной шинель, на сапоги с отставшей подошвой, откуда выглядывали промокшие портянки.
Вошь заедает? — мрачно спросил он солдата.
Заедает, — не понимая смысла вопроса, ответил тот, — табунами ходят. Будто в муравейнике спишь. Как из Маньчжурии выехали, ни разу не мылись.
Так. Вот оно что, — глядя прямо в лицо солдату, говорил Лавутин, — значит, оборвались, грязные, вошь заедает, раны болят — ив этом во всем мы виноваты. Царь, капиталисты, генералы, которые на гибель, на убой гнали вас, ни при чем, а рабочие оказались своим братьям враги. Здорово! Ты один, бобылем живешь? Или у тебя родные где есть?
Ну есть… в деревне, в Саратовской губернии. Родители… Тебе-то что? — Он внутренне сопротивлялся и все-таки отвечал. — Братовья с ними… А сестра за мастерового выдана, в Нижнем живет.
Ага, — так же спокойно продолжал Лавутин, — братовья у него, может, сейчас помещичьи усадьбы жгут, землю, свободу себе добывают. Сестра его вместе с зятем — так вот, как мы, — из рабов подневольных хозяевами жизни своей решили стать. — И указательный палец Лавутина уперся в грудь солдату. — А он с царем породнился, от братьев, от сестры своей отказался и приедет домой — вот из этого ружья начнет их расстреливать. Ловко!
Ты мне зубы не заговаривай, — сказал солдат, пытаясь вновь разжечь в себе ту ярость, с какой он шел искать рабочий комитет. — Сам знаю, в кого стрелять. Не дурак.
А дураком я тебя и не считаю, — хладнокровно возразил ему Лавутин. — Ты просто очень доверчивый к начальству своему. Наговорили тебе про нас всякой всячины, а ты и поверил. Ты подумай: с какой стати нам эшелоны с войсками обратно не пропускать? Ну, чем ты нам вред какой сделал? Да езжай, пожалуйста, паши свой клок земли… ежели его у тебя еще не оттягали, пока ты кровь в Маньчжурии лил.
У солдата растерянно забегали глаза.
Перестань, говорю, зубы заговаривать. Замолчать! — выкрикнул он, силясь вернуть прежнюю злость.
Стало быть, ответить не можешь? — заключил Лавутин. — Ясно. Вам ведь что говорят: «Взбунтовались рабочие против царя, забастовали — кончено. И дела им нету, что вы," честные воины, домой добраться теперь не можете». Так ведь, солдат, вам объясняют? Так. А пораздумай сам. Злодеи мы, что ли? Чем мы вот все от тебя рознимся? Прок-то какой, польза нам какая братьев своих, на войне исстрадавшихся, не пускать к домам? Полтора года боролись мы против войны! Чего ради? Чтобы из одной муки вызволить вас да в другую? Худо ты соображаешь! Бывает, брат, задержка эшелонов, бывает. Да только не от нас, а по воле правительства нашего. Не мы, а там не хотят, чтобы солдаты домой быстрее вернулись. Паровозы вдрызг износились, а новых нам не дают. И вот разозлят вас задержками — гляди, со злости вы в рабочих-то стрелять и станете. А правительству и начальникам вашим это на руку. Потому — боятся: как приедете вы домой и глазами своими поглядите, что творят прихвостни царские с народом, так, пожалуй, стрелять-то вы в другую сторону захотите.
Солдат угрюмо переминался с ноги на ногу, и лужи натаявшей воды звучно чмокали у него под сапогами. Иногда он рывком запускал руку за пазуху — почесаться.
Вот что, Иван, — обратился Лавутин к Мезенцеву, — сходи-ка ты до бани и скажи кочегарам от нашей комиссии, чтобы котел они затопили, нагрели воды и хорошего пару чтобы сделали. Надо нам товарищей наших помыть. Белье-то есть, во что перемениться?
Мало у кого есть, — отводя глаза в сторону, ответил солдат. — Все от грязи сопрело, в лоскутья пошло. — Он отвернул борт шинели, показал: — Эвон как.
Н-да, — протянул Лавутин и стал медленно снимать с себя пиджак, расстегивать ворот рубашки. Сам между тем говорил: — Ты, Иван, его с собой сейчас захвати, чтобы солдат знал дорогу, куда ему потом товарищей своих вести. А ты, Севрюков, шагай на станцию, узнай, есть или нет паровоз под парами. Нету — так можно ли хоть какой-нибудь разогреть? — Стащив через голову до половины рубаху и не выпростав еще рук из рукавов, он стал объяснять солдату: — Вот вам офицеры в уши дуют: рабочие виноваты. А ты скажи: на, чем вас везти? Рубахи, говоришь, на вас изопрели? Так вот у нас и паровозы все изопрели, чинить даже стало совсем невозможно. Видел, позади депо целое кладбище? А которые мало-мало гожи еще, так только под воинские поезда и ставим. — Лавутин снял рубаху, свернул ее как попало, подал солдату. — Велика на тебя, да ничего, рукава закатать можно. Все-таки чистая, вчера только надел. Да ты бери, — прикрикнул он, — не гляди, что я нагишом остался. Есть еще дома рубаха.
Солдат стоял в нерешительности, держал в одной руке винтовку, в другой рубаху Лавутина.
Ну, чего ты уставился? — спросил Лавутин, напяливая пиджак на голое тело. — Или все еще подраться тебе охота? Поговорить, может, тянет тебя? Так вот, с Иваном пойдешь, с ним своим солдатским языком и поговорите. Он, Иван-то, не менее твоего воевал. Не знаю, ты сколько, а он ранен был четыре раза.
Пойдем, товарищ, — сказал Мезенцев и вышел первым на улицу.
Солдат глянул ему вслед, потом повернулся к Лаву-тину, торопливо сунул рубаху в карман шинели, вытянулся во фронт, откозырял и бросился догонять Мезенцева.
Севрюков было начал:
Гордей Ильич, а чего ты… Лавутин перебил его:
Иди, иди разберись там насчет паровоза. Ты пойми, у солдат, у каждого душа-то как исстрадалась.
Выпроводив его, Лавутин ушел и сам в цехи: не пробрался бы кто туда — нашкодить, пустить худую славу потом о забастовщиках.
Едва скрылся он за углом ближнего корпуса, прибежал Порфирий. Еще издали заметив Савву в окне проходной, он замахал руками. Почуяв Что-то важное, Савва выскочил навстречу. С крыш вода лилась звонкими ручьями. Снег стаял почти повсюду, только в тени кой-где лежали небольшие, пропитанные влагой, потемневшие островки.
Надо дружинников нам собирать, — стряхивая с плеч брызнувшую на них капель, заговорил Порфирий. — Ставить охрану сюда.
А что такое?
Была Лизавета в городе. Слыхала: черная сотня к ночи хочет занять мастерские, чтобы негде было нам собираться. Засядут — потом их отсюда не вышибешь.
Громят в городе?
И не говори! Порассказала Лизавета. Ходят с иконами, знамена трехцветные, «Боже, царя храни!» И пьяные-пьяные, говорит, до того — едва из глаз вино не течет. Передние — со знаменами, а задние — с дубинами. У кого так и лом в руке. Ружья есть. Завидят рабочего: «Бей, я его знаю!» — и с дубинами. Да что там рабочих — кого попало, и женщин, и стариков, говорит Лиза, били. Один зверина запустил вдоль дороги железным ломом, как в городки… Девчушке какой-то обе ноги перешиб. Лизу Дуньча Аксеновская заметила, Григорию своему показала. Тот в погоню, орясину поднял. Едва спаслась Лизавета, в чужом дворе схоронилась, а потом задами, задами — и ушла. Ты что, дежуришь?
Дежурю.
Ну тогда я сам пойду собирать дружинников.
Из города стали доноситься хлопки ружейных выстрелов, тонкие, визгливые выкрики.
Не сюда ли, не дожидаясь ночи, решили они двинуться? — беспокойно сказал Порфирий. — Ежели я уйду, как же ты, Савва, один тут останешься?
Ну! Отобьюсь. Револьвер у меня есть и вон, под лавкой, в ящике две бомбы. Да и Гордей Ильич где-то по цехам ходит.
Лавутин тоже услышал выстрелы и поспешил вернуться в проходную. Порфирий коротко рассказал и ему о событиях в городе.
Эх, черт! — потряс кулаком Лавутин. — Тут бы уже не бастовать нам нужно, а просто брать оружие и…
Выстрелы и крики начали отдаляться вправо.
К паровой мельнице пошли, — определил Лавутин. — Не попал бы им в лапы Терентии, ежели там он. И замысел свой насчет мастерских, видать, они не меняют. Ну и ладно, мы тоже приготовимся. Шагай. Порфирий Гаврилович, собирай дружинников, а я пойду и — ей-богу — взвод солдат приведу. Помылись, поди, уже в бане-то. Вот уж тогда вольем мы черной сотне в пятки свинца!
Лавутин с Порфирием ушли. Савва остался один. Севрюков не возвращался. В городе стрельба и крики постепенно затихли, черносотенцы ушли куда-то далеко, Савва поглядывал на часы. Было уже без четверти три, в два часа обещалась принести ему обед Агафья Степановна. Она всегда отличалась точностью и про обед никак забыть пе могла.
Прошел еще час целый. Савве страшно хотелось есть. Агафьи Степановны все не было. Пропал и Севрюков.
Вот и солнце село за крыши станционных построек, оставив в небе медленно тускнеющее желтое пятно, прекратилась под карнизом веселая возня воробьев, и не растаявший у заборов снег вернул себе прежнюю белизну. Тревога стала овладевать Саввой. Что такое? Он протирал запотевшее стекло, смотрел в конец площади, выходил за двери и топтался там, пока его не охватывал холодок. Потом снова вертелся внутри проходной, от окошка и к порогу, от порога к окну. Наконец прилег на скамью…
Уже в начале шестого в оконце стукнула женская рука. Савва краешком глаза заметил мелькнувшие пальцы. Он соскочил, открыл дверь.
— Веруся, ну зачем же ты сама? С больной рукой… Девушка поставила узелок с обедом yа маленький, испещренный ножовыми зарубками столик, села на скамью и, приткнувшись лицом к степе, разрыдалась:
Маму… мама… с базару шла. Всю в кровь… в кровь ее избили. Кричали ей: за меня… за крестного. Черными синяками вся затекла. Лежит едва живая… — Вера побелела. — Ой, не могу…
Савва бережно вывел ее во двор. Медленным движением Вера отодвинула прядку волос, упавшую на лоб. Прислушалась.
Стреляют? — встревоженно спросила она. — Саввушка, а если сюда начнут стрелять, пробьют пули эту стенку? Ой, страшно как…
В дверь проходной застучали. Савва побежал туда. Стучал Лавутин. За спиной у него, поблескивая штыками, стояли солдаты.