4
Фаина Егоровна закрыла ставни, засветила керосиновую лампу с отбитой верхушкой у стекла и ушла на кухню кипятить чай. Самовара у нее не было, сырые дрова горели плохо, она досадливо вздыхала, то и дело заставляя Басенку ворошить в плите кочережкой. Лебедеву страшно хотелось есть. В ожидании, когда закипит чайник, он сидел, дописывая прокламацию, а левой рукой отламывал и засовывал в рот куски черного хлеба, нарезанного для него хозяйкой. В кармане пальто лежало колечко сухой копченой колбасы, но Лебедев его берег для полноты удовольствия, на заедку, к чаю.
Лебедев мог здесь не оставаться — эта квартира предназначалась только для встречи. Но Фаина Егоровна уговорила:
— Поужинайте, а тогда и пойдете. Куда же вы натощак да в этакую худую погоду? Не то и до утра перебудьте.
И Лебедев подумал, что, пожалуй, и в самом деле ему лучше пробыть у Фаины Егоровны до рассвета. Красноярск он знает лишь приблизительно, квартира, на которой будет жить постоянно, совсем в другом конце города, в Николаевке, за железной дорогой. Впотьмах, чего доброго, быстро и не отыщешь. А для конспиратора нет ничего хуже, как ходить по городу неуверенно.
Закончив прокламацию, Лебедев перечитал ее. Хороша, но длинна. Если бы можно было отпечатать ее в типографии — все в меру; а так, для размножения от руки, надо резать по меньшей мере наполовину. Он помял кончик носа, соображая, как лучше сделать: пройтись по всему тексту или просто выкинуть некоторые абзацы, и взялся за перо. Сокращать — так сокращать как следует: выбрасывать только ненужное, второстепенное.
Лебедев увлеченно марал и переписывал до тех пор, пока не уложил свои самые важные мысли в заданный себе размер прокламации. Черновые наброски он понес жечь на кухню.
Фаина Егоровна взглянула на него виновато: от чайника поднимался еще только легкий парок. Девочка с кочережкой в руке сидела на скамейке, свесив худые длинные ножки, и сонно глядела на желтое пламя, слабо мерцающее в круглых отверстиях топочной дверцы.
Керосину бы, что ли, плеснуть, — сказала Фаина Егоровна, откладывая в сторону рубашку, которую она штопала для заказчика. И закричала на дочь: — Васёнка, горе мое, что же ты завяла?
Напрасно вы так для меня хлопочете, — сказал Лебедев, отбирая у Васёнки кочережку и шевеля ею дрова в плите. Они сразу брызнули золотыми звонкими искрами. — Не беда, если бы я поужинал и без чая. Мне к этому не привыкать.
Потому и хочется хотя малость какую вам приятного сделать, — отозвалась Фаина Егоровна, взявшись снова за иглу и краем глаза кося на дочь, которая тут же взобралась на постель и уткнулась головенкой в подушку. — А что я на Васёнку кричу, вы не обращайте внимания. Характером я ожесточилась, это против воли моей. Не сама я кричу, а нужда моя, горе кричит. Как вдовой осталась, так веселья в себе и не найду, сердце саднеет и саднеет. — Она устало смахнула рукой росинки пота со лба. — А Васёнку я очень люблю. И лицом — вылитый муж… Заснула. Хотя бы платьишко скинула…
Лебедев сунул в огонь свои черновики и подошел к девочке. Погладил спутанные волосы Васёнки И принялся ее раздевать.
Да вы что это? — воскликнула Фаина Егоровна. — Будет вам. Управлюсь вот с рубашкой и сама ее уложу.
А мне тоже хочется.
Он посадил на край постели безвольно поникшую девочку и, слегка прислонив ее к себе, начал через голову стаскивать с нее платье. Вырез оказался узким. Чтобы не сделать больно ребенку, Лебедев стал осторожно высвобождать из него уши Басенки. Коснулся пальцами ее тонкой, теплой шеи. Васёнка сразу съежилась, втянула голову в плечи и, не открывая глаз, засмеялась.
Чикотки боится, — заметила Фаина Егоровна. — Случится, губы надует, осердится, а я ее пальцем под мышку или к шее — и враз расхохочется.
Васёнка, оставшись в одной рубашонке, свалилась кульком. Лебедев отогнул одеяло, взбил подушку и поднял девочку на руки. Он мог бы сразу опустить ее на приготовленное место, но почему-то не хотелось этого. Он прислушивался, как тонко и остро бьется сердце Васёнки, как дышит она, глубоко втягивая воздух, разглядывал синие жилки на бледных, впалых висках, маленькие розовые шрамики, оставшиеся на руке после прививки оспы.
Замореныш, — тихо сказала Фаина Егоровна. — Да ведь у кого из нашего брата лучше они? Как прокормишь, когда нет вовсе заработков, базар без привозу, а цены на все — не подступись.
Лебедев промолчал. В Красноярске еще терпимо, а в Иркутске давно начался подлинный голод: интендантство за время войны скупило все свободные запасы продовольствия, а урожаи были неважными.
Раздумаюсь: на горе себе она, бедная, родилась. Угодила в несчастный век.
Ничего, ничего, Фаина Егоровна, дождется Васёнка ваша и хорошей жизни, — сказал Лебедев и положил девочку на подушку. Поправил упавшую ей на глаза прядь волос — У нее, Фаина Егоровна, все еще впереди. А наш век — самый счастливый.
Что впереди-то? Этакая, как у вас, тревожная жизнь? — Женщина тяжело, прерывисто вздохнула. — Да все одно, подымется моя дочушка, начнет мужать, стану к нашему делу готовить ее…
Чайник наконец закипел. Лебедев принес в кухню нарезанный для него Фаиной Егоровной хлеб, достал из кармана пальто колечко колбасы и пригласил хозяйку поужинать с ним вместе. Она не отказалась, но ела только хлеб, и Лебедев понял: мать не может взять себе вкусный кусок колбасы, когда рядом лежит, спит ее голодный ребенок.
Лебедев пил чай и все поглядывал на Васёнку. Та, пригревшись под одеялом, теперь немного порозовела и улыбалась во сне так, словно бы от «чикотки».
Вы неженатый, наверно? — спросила Фаина Егоровна, проследив за взглядом Лебедева. — Ну, да я понимаю, жениться вам, конечно, неподходяще, если вы себе судьбу такую избрали.
Почему неподходяще? — возразил Лебедев. И вдруг подумал: а не потому ли он действительно до сих пор и не женат, что «избрал себе такую судьбу»?
Да ведь как же вам жениться? Чтобы жить семьей, нужно какой ни на есть угол иметь, быть всем вместе. А вам скрываться приходится. Идти на опасности всякие. Нет, тут уж, конечно, лучше быть одному.
Ну, а если любовь? — шутливо сказал Лебедев. Но едва он произнес эти слова, как почувствовал в них большой и глубокий смысл, что-то очень серьезное и торжественное, над чем бездумно шутить нельзя. И тут же вдруг припомнилось, что совсем такой же вопрос когда-то, еще в Петербурге, ему задавала Анюта, а он не нашел ответа.
Любовь? — Фаина Егоровна медленно, легко погладила у себя на руке набухшие, узловатые вены. — Если любовь? — И задумалась. — Разная она бывает, любовь. Есть такая, что за ней, как за садовым цветком, ухаживать надо. День один не полил водой — и завяла. Такая ни к чему, она не даст вам счастья, загубит вас. А бывает и такая любовь, когда двое один от другого силы себе набирают и, ежели вместе, саму ночь светлым днем сделать могут. Такая любовь, понятно, и в вашем тревожном деле не в помеху бы. Да только редко в жизни так совпадает. Правильно, что вы не женитесь. Вам и одного риску достаточно. — Она внимательно посмотрела на Лебедева.—
Думается мне почему-то: у вас и отца с матерью давно уже нет.
Лебедев молча кивнул головой.
Как живой ему представился отец. Не от небрежности, а от рассеянности непричесанные волосы, сбившийся набок галстук, у пальто — повисшая на ниточке полуоторванная пуговица. На столе стопа тетрадей и рядом с ними, в маленькой рамке, выпиленной рукой отца, — пожелтевшая фотография матери. Отец никогда не расставался с нею, даже уходя на службу, он клал эту фотографию в боковой карман пиджака.
Вспомнилось и еще: провожая его в Томск, в университет, как самое дорогое, священное, отец отдал карточку матери сыну.
«Бедная Надя! — сказал отец, и рука у него дрогнула. — Она надорвала себя, укоротила свою жизнь, работая на швейной фабрике день и ночь, чтобы я мог учиться, стать учителем… Миша, поезжай в университет, коль мне удалось устроить тебя; ты можешь, ты должен пойти дальше меня. Сын всегда должен идти дальше отца. Вспоминай обо мне и думай о тех людях, которым живется и сейчас тяжело. Твоя мать очень любила людей».
Отец стоял на засыпанной угольной гарью платформе, держась за ручку вагона и беспокойно двигая по платформе ногой. Башмаки у него были стоптанные, порыжевшие от долгой носки.
Лебедев больше не видел отца: он вскоре умер от разрыва сердца; телеграмма, посланная сослуживцами, почему-то задержалась в пути, и Лебедев приехал, чтобы проститься с отцом уже на его могиле. Карточка матери не сохранилась, при первом обыске ее взяли жандармы и не вернули.
Из поддувала выкатился уголек, вспыхнул на мгновение голубым огоньком и тут же подернулся пеплом.
А родителей своих вы, должно статься, очень любили, — тихо проговорила Фаина Егоровна, с той убежденностью, какая складывается у людей, много повидавших на своем веку.
Да, очень любил, — задумчиво сказал Лебедев, — и чем старше становлюсь, тем сильнее это чувствую…
Они долго еще разговаривали о семье, о любви, из экономии загасив лампу и сидя возле наконец-таки разгоревшейся плиты. Отблески пламени бегали по потолку, по стенам, и Лебедеву казалось, что кто-то нетерпеливый стоит у него за спиной, взволнованно машет широкими и светлыми крыльями, словно боится — не осудили бы люди любовь, не отказались бы от нее.
Васёнка спала беспокойно, перекатывалась по туго набитой подушке и то смеялась беспечным, веселым ручейком, то шептала какие-то полные затаенного страха слова.
Городовые напугали летом. С тех пор и сон испортился у нее, — объяснила Фаина Егоровна, когда Васёнка вскрикнула особенно громко и жалобно.
С обыском к вам приходили?
Нет. На улице она видела, как с пристани забастовщиков арестованных вели. Идут, шатаются, на лицах кровь запеклась, а городовые их шашками в ножнах. Да все по головам, по головам…
Фаина Егоровна как-то сразу замкнулась, стала говорить вяло н неохотно, набросила себе на плечи платок и зябко закуталась в него, хотя от плиты теперь веяло сухим, острым запахом раскаленного чугуна.
Лебедев пожелал хозяйке спокойной ночи и ушел в ту комнату, где разговаривал с Буткиным, прилег на жесткий деревянный диван, короткий настолько, что пришлось по-ребячьи подогнуть ноги в коленях. Фаина Егоровна отдала ему свою подушку, сама пристроилась на одной вместе с Васёнкой. Укладываясь, Лебедев взглянул на часы: двадцать пять минут первого. Светает теперь после шести, — значит, уйти отсюда надо в пять. Ого! Можно спать целых четыре часа.
Заснул он, как всегда, очень быстро крепким и в то же время настороженным сном, готовый пробудиться в заранее назначенный час или сразу же вскочить при подозрительном шорохе, шуме, стуке.
Во сне он летал высоко над землей, легко и свободно управляя своим полетом и внутренне ощущая небольшую досаду лишь на то, что до сих пор почему-то ему не приходило в голову вот так оттолкнуться от земли, вытянуться и уйти в теплую синеву небес. Внизу веселой листвой шумели деревья, сверкали переливами ручьи. Иногда проплывали деревни, города с шатрами темных острых крыш, и Лебедев опускался ниже, чтобы увидеть людей. Они узнавали его, тянулись вверх, махали руками, а Лебедев весело им откликался и звал за собой…
С этим ощущением радостного, счастливого полета он и проснулся. Быстро встал, Потянулся так, что хрустнули суставы, и, чувствуя, как горячая, свежая кровь сразу прилила к затекшим мускулам ног, подошел к двери, ведущей на кухню. Тихонько окликнул Фаину Егоровну. Та сонно отозвалась с постели:
Уже уходите? Ну, доброго вам пути! Сейчас встану, заложу за вами.
Уличный воздух, против вчерашнего, Лебедеву показался необычно теплым. Ветер затих совершенно, а тучи стали еще гуще и ниже опустились к земле. Ночью, вероятно, побрызгал маленький дождик или пролетел реденький снежок. Это Лебедев понял по той особенной мягкости, с какой шелестели теперь под ногами опавшие листья. Улица лежала безлюдная, тихая той настороженной, чуткой предутренней тишиной, когда самые легкие шаги на деревянном тротуаре отдаются, словно на гулком чугуне.
Привычно ощупав взглядом темные заборы — нигде никого, — Лебедев тихо вышел из калитки и повернул направо. До Николаевской слободы отсюда не больше часа ходу, значит, можно совсем не спешить. Туда есть две дороги. Идти все прямо этой тихой песчаной улицей до самого вокзала и пересечь железнодорожные пути между вокзалом и депо. Или выйти в центр и потом, все отклоняясь вправо, пробраться уже между депо и корпусами главных мастерских. Первый путь много короче, а второй — на переходе через железнодорожное полотно — безопаснее, там меньше риска наткнуться на дежурного жандарма.
В Красноярске он всего второй раз, никто его здесь не знает, документы в порядке, Буткин заверил, что в городе очень спокойно. Лебедев направился кратчайшим путем, сойдя с тротуара на песок, чтобы не так были слышны шаги.
Оп отдохнул отлично. Бодрящий влажный воздух осенней ночи наполнял грудь хмельным весельем, и Лебедеву подумалось: «Эх, поплыть бы сейчас под тучами, над крышами домов, как было во сне! Или, прикинувшись пьяным, запеть свободно, во всю ширь русской души». Лебедев удивился этим вдруг возникшим мальчишеским желаниям — и не запел.
А радость и какая-то особенная душевная теплота все же не покидали его. Он спросил себя: «Отчего это?» Сразу припомнилась Васёнка с кочережкой, пасмурно уставившаяся на тлеющие в плите сырые дрова; потом — прильнувшая к нему горячим, обессиленным тельцем. Ее худая, тонкая шея и голубые жилки на впалых висках. Ребенку уже восемь лет, а приподнять — пушинка, словно даже и косточки не весят у девочки ничего. Лебедев немало видел таких ребят, хилых, изнуренных голодом и болезнями еще на заре своей жизни, знал, что именно дети — будущее, что революция назревает и грянет во имя их жизни, их счастья. Васёнка — радость? Нет, она лишь толчок, начало той ласковой, теплой мысли, которая за последнее время уже не раз посещала его.
Вчерашний разговор с Фаиной Егоровной придал этой мысли волнующую остроту. Полюбить… Но полюбить так, чтобы саму ночь светлым днем сделать, — как говорила Фаина Егоровна.
И в памяти Лебедева почему-то сразу возникла такая же предутренняя, чуткая тишина п серые, низкие тучи, готовьте брызнуть дождем. Окраинные улицы Петербурга. Чугунно-черная Нева. И тонкий шпиль Петропавловской крепости, как пика, вонзившийся в небо… Потом целый вихрь дней и событий. А среди них, где-то на особицу, всегда Анюта…
Но ведь она невеста Алексея! Почему он опять подумал о ней?
Не замечая, Лебедев все ускорял шаги.
Тут он остановился. Остановился, чтобы мысленно ответить себе.
И в это короткое мгновение, не оборачиваясь даже, почувствовал, что в некотором отдалении кто-то идет позади него и тоже сейчас остановился. Лебедев двинулся, перейдя на мягкий, кошачий шаг, и тотчас услышал осторожную поступь крадущегося за ним человека. Кто он: ночной грабитель или шпик? Грабителю выжидать было бы нечего, место — глуше не сыскать. Бесспорно, это шпик, и, должно быть, опытный. Новичок вряд ли сумел бы так незаметно подстроиться к его шагу.
Лебедев весь внутренне собрался. Совсем иными глазами он увидел теперь тяжелое, пасмурное небо, которое рассвет вот-вот уже начнет отбеливать; и улицу, заполненную неверным, сыпучим песком, в котором неожиданно может подвернуться нога; и высокие, глухие заборы, через которые не перепрыгнешь.
Опасность шла по пятам сзади, опасность угрожала снизу, сверху и с боков. Лебедев слегка шевельнул плечами, точно проверяя — сумеет ли он при надобности стряхнуть с них шпика, и чуточку прибавил шаг.
Оглянуться назад, посмотреть? Но это значит — дать понять преследующему, что слежка открыта, и — хуже — показать себя в лицо, если тот раньше не видел. Побежать? Мускулы у Лебедева так и заиграли. Но место незнакомое. Кто знает, какие неожиданности здесь могут оказаться? Особенно, если шпик пойдет на то, чтобы слежку прервать и захватить добычу в руки. Свисток — и набегут городовые, ночные сторожа, «ревнители спокойствия» из обывателей. Всякое может случиться, всякое нужно предвидеть. Нет, нет, самое лучшее и единственное — освободиться от шпика, не вызвав у того никаких подозрений. Не в борьбе, а на расстоянии стряхнуть его с плеч. Исчезнуть, не показав ему лица. И сделать это надо прежде, чем наступит рассвет.
«Пусть неудачник плачет, кляня свою судьбу», — всплыла в уме и зазвучала музыкой фраза из «Пиковой дамы». И Лебедеву опять стало весело. Еще не представляя, как именно, но он уже был уверен, что проведет этого неудачника-шпика. И с этого момента стал искать случая.
Он представился очень скоро. Улица концом уперлась в дощатый забор городского сада. Его можно было обойти с любой стороны. Справа — огромная базарная площадь, застроенная лавками и складами. Там шпику легче всего порвать себе на помощь. А сад с той стороны обнесен железной решетчатой оградой с острыми шпилями. Через нее даже в случае крайней опасности не перелезешь. Слева — тихая и глухая улица. Сад огорожен досками. В них есть проломы, проделанные мальчишками, — это Лебедев заметил еще днем, когда с вокзала шел к Фаине Егоровне. Нырнуть в такой пролом и потом притаиться в густом кустарнике будет нетрудно. Но здесь, как раз напротив забора, стоит, заливая все вокруг ярким светом, городская электрическая станция. Кто хочет скрыться, тому свет плохой помощник. Все это Лебедев успел подумать, пока делал последние несколько десятков шагов, остававшихся до конца улицы. Теперь надо было решать.
И Лебедев решил. Пока шпик будет идти до поворота налево — он ведь держится позади примерно в сотне шагов, — нужно успеть пересечь освещенное пространство и зайти за угол. А там кинуться в первый же пролом… Если шпик будет выдерживать прежнее расстояние и не погонится за ним в открытую — проделать все это времени хватит. Открытой погони быть и не должно — откуда, с чего шпику взять, что слежка разгадана? Ведь, кроме той секундной остановки, когда Лебедев даже и не обернулся, он ничем, буквально ничем не выдал своей тревоги.
Вот и поворот налево… Слепящий свет электрических огней… А в двадцати саженях темный угол сада. Ну, шире шаг!.. Еще… Похрустывает под каблуками галька. В одну ударил носок сапога, и она покатилась, прочерчивая тонкую линию на слегка примоченном песке… Все!..
Угол позади, а вон чернеет и отверстие в заборе… Лебедев скользнул в него и осторожно выглянул в щель. Расчет оказался точным — шпик еще не появился из-за угла. Поймет он или не поймет, куда добыча от него ускользнула? Лебедев усмехнулся: конечно, поймет. Но тут-то он и будет еще раз обманут!
Лебедев отступил немного вбок и лег на землю, прямо в бурьян, плотно припав к доскам забора. Сюда кто-то бросил разбитую бутылку, и Лебедев, впотьмах навалясь на нее, обрезал руку. Потекла кровь, теплая, липкая, возникла острая, саднящая боль. Прислушиваясь к сразу убыстрившимся шагам шпика, Лебедев вытащил из Кармана платок и замотал им пальцы, стиснув затем руку в кулак, чтобы не сползала повязка.
Шпик уже у пролома. Без малейшего колебания одним плечом вперед протискивается в него. Решительный. И смелый. Не думает, что могут ударить его по голове. Так… А что он будет делать дальше? Остановился, вслушивается… Ступая на цыпочках, беззвучно, как тень, скрылся среди деревьев. И отлично. На этом и построен весь расчет. «Пусть неудачник плачет, кляня свою судьбу…» Черт! А все же как сильно порезана рука: платок насквозь промок от крови, и боль усиливается.
Лебедев полежал еще немного, напряженно вглядываясь в чащу прямоствольных сосен, росших здесь беспорядочно и густо, как в диком бору. Тишина. Кто же кого теперь ловит, кто за кем следит?
Где-то левее и впереди слабо хрустнула ветка. Случайный звук или там крадется человек? Звук повторился. Нет, это не случайность. И Лебедеву ярко представилось, как от сосны к сосне, касаясь стволов рукой, чтобы но потерять равновесия, на цыпочках перебегает шпик. От времени до времени, приставив к ушам ладони, он слушает, слушает. И тихо шепчет злые ругательства, ощупывая у бедра револьвер. Сад велик…
Небо стало чуточку светлее, его теперь местами можно было увидеть сквозь неплотно сомкнутые кроны сосен. А внизу мрак оставался еще прежним, и только стволы ближних деревьев немного выделялись из глухой черноты. От тишины даже ломит в висках.
Надо уходить, пока еще тьма разлита над землей. Далеко ли в чащу забрел шпик? Все равно, ждать больше нельзя. Лебедев на локтях пополз к пролому, прислушиваясь, не отзовется ли на это тишина. Нет, ничего. Тогда он приподнялся, постоял на коленях возле отверстия, сливаясь всем телом с досками, — спокойно! — и выскользнул наружу. Улица пуста по-прежнему. Только рассвет, его первые признаки, здесь несколько ощутимее, чем в саду. Не страшно. Прибавить шагу, дойти до ближнего переулка — а там и след простыл!
Впереди в заборе чернеет еще большой пролом. Молодцы мальчишки — сколько их наделали! Оказывается, они полезны не только безбилетникам.
Лебедев поравнялся с проломом. И в тот же миг оттуда выпрыгнул шпик и бросился ему сзади на плечи. Лебедев потерял равновесие и навзничь упал на дорогу. Тяжелой тушей шпик навалился ему на грудь, коленом придавил правую руку, локтем уперся в горло и злобно шипел:
— Ушел? А? Ушел? Нет, от меня не уйдешь.
Лебедев задыхался. Придавленная коленом шпика, сильно болела порезанная рука. Будь она не повреждена, сжать бы, как клещами, ногу шпика у щиколотки, и тот снял бы ее. А тогда… Но пальцы не повиновались, и каждое, даже самое легкое движение отзывалось невыносимой болью…
Как… ну как же изловчиться и сбросить этого негодяя? Лебедев выбивался из сил. Локоть душил его все сильнее — так, что мутилось сознание.
Резкой трелью над ухом заверещал свисток — шпик призывал к себе на помощь.
Потом Лебедев услышал топот подбегающих к ним людей…