27
С тех пор как приехала Анюта, работы у Лебедева стало намного больше. Но зато и работалось ему легче. Ночной бессонный разговор у печатного станка Лебедева нисколько не утомлял, наоборот — освежал, прибавлял новые силы. Вернувшись к себе на рассвете, он даже не ложился спать, а сразу брался снова за перо. Именно в эти часы острее всего у пего работала мысль, и на бумагу ложились самые сильные, набатные строчки.
В конце апреля приехал в Красноярск Стась Динамит. Он привез из Союзного комитета большую связку нелегальной литературы: книг, брошюр. Лебедев стал внимательно просматривать — добрая половина меньшевистского толка.
А зачем это нам? — спросил он Стася.
Стась, постукивая каблуками рыжих, промокших насквозь ботинок — по городу везде стояли лужи, — грелся у печки. Он оглянулся, пожал плечами:
В Томске читают.
Лебедев отобрал с десяток брошюр, все остальное хладнокровно бросил в печь.
Грейся, Стась. Ты вез эту дрянь, промок, продрог, рисковал попасть в полицию — ты заслужил, чтобы хорошенько погреться.
Стась стоял, в изумлении вытаращив глаза.
Ну, а что еще нового, Стась? Что слышно о съезде? Когда будем подбирать делегата?
Он уехал давно уже.
Кто? Делегат?
Да… А что? Ты этому удивляешься?
Нет… я совсем не удивляюсь. Собственно, я этого и ждал… А интересует меня только одно: кто поехал?
Ну кто? Конечно, сам Гутовский.
Лебедев взял кочережку, со злостью разворошил в печи горящие брошюрки.
Если бы они все сгорели, прежде чем попали в Томск, — сказал он, — Гутовский не поехал бы. Ему не дали бы поехать. Стась, ты знаешь подробности — как случилось все это?
Что я знаю? Послать его делегатом Союзный комитет решил единодушно…
А порайонные комитеты? — перебил Лебедев. — Их мнение?
Я не знаю… Но говорили, что пет времени и возможности с ними советоваться. Тем более что Гутовский обещал на съезде проводить точку зрения, которую высказывали порайонные комитеты. Он уже много раз бывал за границей, и поехать именно ему было надежнее- всего. Не понимаю — чем ты так взволнован?
Лебедев, сердито сжав губы, пожал плечами.
Домой он вернулся поздно. И весь остаток ночи просидел над новой листовкой. Лебедев с великой яростью и страстью раскрыл бы в ней все те опасности, которые несли для дела революции меньшевики, но не к разногласиям в партии нужно было сейчас приковывать внимание рабочих. Борьба с самодержавием — вот что самое главное. И потому, если он сумеет написать свою листовку очень сильно, напишет с позиции большевиков — сама по себе тогда бледной и неубедительной станет вся та агитация, что ведут меньшевики. Лебедев десятки раз перечеркивал и переделывал написанное, но к утру все же закончил работу. У него редко болела голова, но тут разболелась, и сильно.
Мотя собирала мужу завтрак с собой в мастерские. Проворными руками укладывала в кошелку лепешки, которые успела напечь еще до свету, варенную в мундире картошку, соленые огурцы. Шла третья неделя великого поста, и Даниловы шутили: «Нынче будем говеть, нагрешили много». Но это была невеселая шутка: просто не хватало денег, чтобы лишний раз купить кусок мяса.
Мотя, ты положила… — натягивая куртку в рукава, спрашивал Федор.
Да огурцы-то соленые, — моментально отозвалась Мотя, завязывая кошелку тесемкой. Она уже угадала, что речь идет о соли для картошки.
И Лебедев улыбнулся: вот как хорошо понимают люди друг друга.
Проводив мужа за калитку, Мотя вернулась, укоризненно заметила Лебедеву:
Зря вы так, Егор Иванович, часто вовсе не спите. Очень это вредно. Замучить себя ведь недолго. А как потом будете поправлять здоровье?
Не тревожься, Мотя, я чувствую себя совсем хорошо.
Неправда. Это вы сами о себе. А будь у вас жена, она бы так не сказала. Вон какие тени у вас под глазами.
Работать мне надо, Мотя, работать. А высплюсь разок — и тени пройдут.
Вы всегда от такого разговора, Егор Иванович, уклоняетесь. А почему? Да кто же еще тогда, как не жена, своей душевной заботой вас обогреет? Это ведь очень большую силу в жизни придает. Разве же вам как раз по сердцу и девушки нет? Ну вот, вы улыбаетесь, а ведь все, что я говорю, это истинная правда.
Мотя, да я и улыбаюсь-то именно потому, что ты истинную правду говоришь. И, главное, говоришь так убежденно.
А правду как иначе сказать? — она поглядела на него исподлобья, мягко, жалеючи, и покачала головой. — Только вижу я, все это у меня впустую.
Она принялась загребать угли в загнетку, готовясь сажать хлебы в печь.
Вы бы, Егор Иванович, спросили Дичко… Перепетую, как там у них, готово ли. Успею я хлебы испечь, пока на базар мне идти?
Хорошо, Мотя, спрошу. Только, при всех условиях, в печи оставлять хлеб не надо. На меня не надейся: могу сжечь или вынуть сырой.
Да это я, чтобы выставить вас из дому, — призналась Мотя, — а то опять за свое писание сядете. На крыльце постойте хотя маленько. Утро-то какое! Поглядите, сосульки всюду висят. На лужах — ледок с белыми пузырями, весна слякоть сушит…
Лебедев вышел. Над крышами домов полыхала размашистая заря. По улице, с сухим шуршаньем разрезая тонкий ледок в колеях дороги, тащилась груженная кирпичом подвода. Перекликались соседские бабы и позванивали ведрами — шли на колодец. У флигеля, придыхая при каждом ударе, Степан Дичко рубил дрова. Суковатые поленья повизгивали, когда, надколов, Степан затем раздирал их руками.
«Значит, печатать листовки закончили», — подумал Лебедев.
Дичко распрямился. Увидев Лебедева, откинул топор.
— Как там, Егор Иванович? Матрена-то собирается? — негромко спросил он. — Скажите ей. Перепетуя уже насыпала семечки.
Теперь прямого повода пойти во флигель у Лебедева не было. Но все равно он мог бы пойти: просто так, как всегда. И не пошел. Его сдержали Мотииы слова: «Разве же вам как раз по сердцу и девушки нету?»
Не слишком ли часто без надобности он заходит во флигель? Мотя, кажется, догадывается. Потому и заговорила с такими намеками. Но ведь она не знает, что Анюта невеста Алексеея.