Сергей Сартаков. Хребты Саянские
Книга 3. Пробитое пулями знамя
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
В БОРЬБЕ ЗА НАРОДНОЕ ДЕЛО
1
Как дивно хорош, как чист и ослепительно бел первый снег! Особенно после долгой, затяжной осени, когда и на земле и на небе нет ни единой веселой краски, когда все скучно, серо, придавленно. Промозглый воздух ознобом стягивает плечи, холодная, жидкая грязь просачивается сквозь ветхую обувь и леденит пальцы ног.
И вот все это кончилось. Еще с вечера злой, порывистый ветер бросал к земле сорванные с деревьев последние сухие листья, вбивал их в черные лужи, а уже к рассвету все оделось искрящимся белым пушистым снежком, повеселело и словно ожило заново. И кажется, что площади и улицы города, дороги и поля окрест него больше не потеряют своей белизны, так и донесут ее, нежную и чистую, до самой весны.
Но пройдет не так много времени, и первый снег начнет утрачивать свою пушистость. На тротуарах его притопчут пешеходы, на дорогах утрамбуют копыта лошадей, укатают полозья саней, и он перемешается с песком и застывшей землей. Из труб нападает сажа, копоть. Потом наступит оттепель, не такая, чтобы согреть человека, но достаточная, чтобы уничтожить снег и обратить его в слякоть. И снова все станет каким-то тоскливым, безрадостным, может быть, даже тоскливее, чем было до первого снега. «От зазимка до зимы — месяц», — говорит народная пословица. Вот этот месяц борьбы в природе переживать труднее всего, он самый длинный в году, самый длинный и самый печальный.
Лиза возвращалась домой. То и дело заправляя под черный вязаный платок непослушные пряди золотисто-русых волос, она медленно шла по завеянному снегом тротуару. Щеки зарумянились от колючего, бьющего порывами ветра, а у рта пролегли короткие, но глубокие бороздки, резко выделяя подбородок, еще не потерявший прежнюю девичью мягкость. И хотя, как всегда, лучились глубоким внутренним светом ее серые с темными крапинками глаза, взгляд стал сосредоточенно-строгим, как у женщины, томимой большой и непроходящей заботой. Мокрый снег налипал на каблуки ее подкованных арестантских ботинок. Каблуки снизу делались округлыми и верткими. Лиза останавливалась и, легкая, худенькая, прислонясь к забору, сбивала плитки налипшего снега о кромку тротуара. Она и спешила и не спешила домой. Хотелось прийти побыстрее, чтобы согреться у печки, выпить горячего чая и повести всегда обычный, но всегда новый семейный разговор. А замедляло, сдерживало шаги то, что Лиза несла с собой опять невеселые вести.
Уже в четвертый раз ходила она в город, к Василеву. Взять Бориса к себе — это было решено с Порфирием в первую же ночь их встречи. Лиза тогда рассказала. ему все. Все, словно говорила она не с ним, а с собой, со своей совестью. Рассказывая Порфирию, Лиза во всем винила себя. Она ни в чем не исказила Правды. Но, объясняя каждый свой поступок или поступок другого, принесший ей горе, она добавляла: «А виновата я». Говорила это, не напоминая о перенесенных ею страданиях и не лукавя. Просто не хотела искать себе снисхождения. Пусть вина ее будет показана мерой самой большой, какая есть, и пусть Порфирий ее судит тоже мерой самой большой. И тогда станет видно: жить им вместе или жить врозь. Нужны они друг другу или уже не нужны. Теплится ли у них любовь или вовсе пет никакой любви… А если нет ее, к чему тогда искать и согласия? Пусть после восьми врозь прожитых лет пройдет и девятый год и десятый…
Все время, пока говорила Лиза, Порфирий молчал, каменно сдвинув брови и вцепившись жилистыми руками в кромку скамьи. Он даже словно и не дышал. Только раз встрепенулся, и дрогнули губы у него — это когда Лиза стала рассказывать, как подбросила Василеву ребенка. Закончив все, Лиза устало отошла к столу и села. А сердце у нее металось, и стучало, и протестовало: «Подумай. Может, не все еще ты сказала? Может, не такое должно быть твое последнее слово?»
Порфирий тяжело приподнялся, и Лиза замерла от страха, точно вернулись те давние дни, когда в каждом жесте и в каждом слове мужа ей мнилась угроза расправы. А Порфирий глухо, почти не разжимая зубов, выговорил:
«— Добро… Ух, и сочтусь же я с ними… И бросился было к двери. Но остановил себя. Вернулся. Сел к столу, нервно перебирая пальцами.
Лиза… ты… — Положил ей на запястье свою большую руку и замолчал. Смотрел куда-то в сторону. Потом вырвалось у него с непреодоленной болью: — Если бы сразу… Лиза! Почему люди боятся говорить друг другу правду?
Тогда заплакала слезами радости Клавдея. Все время в молчаливой тревоге слушала она их разговор, такой разговор, в котором даже слово матери — лишнее.
И все сразу ожило. Словно не было никогда полосы тяжелых лет, переполненных горем. Словно радость никогда и не покидала эту дряхлую от времени избу, и желтый свет маленькой керосиновой лампы светил всегда так ярко, и всегда так тепло грела истопленная сухими березовыми дровами печь.
А когда, уже перед утром, Лиза сказала Порфирию: «Не могу я без сына, Порфиша, возьмем Бориску к себе», — и услышала в ответ: «Возьмем, твой ведь», — снова радостно стало Лизе, что не отказался от ее ребенка Порфирий.
Но с тех пор четырежды она побывала у Василевых, и все без пользы. Со стороны она узнала: мальчик болеет коклюшем, и его не выпускают на улицу. Ей не дали поглядеть на сына. Она слышала его голос, кашель, доносившийся из дальних комнат, — и только.
В самый первый раз к ней на кухню вышла сама Елена Александровна. Изумленно поднимая свои круглые кукольные брови, она выслушала сбивчивый рассказ Лизы.
Хорошо. Но я не понимаю — чего же ты хочешь? Зачем ты к нам пришла? — спросила она, не отнимая унизанной дорогими кольцами руки от двери, которую только чуть прикрыла за собой.
Лиза повторила:
Пришла взять своего сына.
Елена Александровна вспыхнула, даже ее полная гладкая шея загорелась гневным румянцем.
Приходилось встречать мне нахалов, но такого нахальства, голубушка, как у тебя, я еще не видала. Мало того, что ты мне с каторги всякие мерзкие письма писала, теперь явилась сама с каким-то бредом. Ты сумасшедшая?
Я же за сыном пришла. Мать родная ему, — в отчаянии сказала Лиза. — Как же я без него?
Как нажила одного — если этот твой, — так наживешь и другого, — резко сказала Елена Александровна и вышла из кухни.
Во второй раз Лизу даже в дом не впустили. За ворота вышел дворник Арефий и коротко объяснил:
Гнать метлой тебя мне велели. Ну, я метлой-то на тебя не замахнусь, а уйти прошу. Сама понимаешь: приказано.
В третий раз Лиза в дом вошла хитростью. Позвонила в парадное. Дверь открыла горничная Стеша. Лиза быстро сказала:
Тут подарок для Бореньки, — и проскользнула мимо. В руке у нее действительно был припасенный для сына гостинец.
Лиза пошла по коридору и остановилась. Она не знала — куда же дальше?
Стеша подняла крик: в дом ворвалась воровка! Прибежала кухарка, еще какая-то прислуга, все зашумели, замахали на Лизу:
Уходи, уходи сейчас же, пока не кликнули городового!
И вот теперь, уже в четвертый раз, Лиза опять ходила к Василевым. По реке ползла плотная зеленая шуга, чуть размягченная начавшейся оттепелью. Паромы уже давно были сняты, и Лиза едва упросила одного парня перевезти ее в лодке. Перемешивая веслом шебаршащие льдинки, парень спросил, какая нужда погнала ее в город по такой погоде. Лиза сказала ему, что такой нужды, как у нее, наверно, никогда и ни у кого еще не бывало. Парень глянул в ее наполнившиеся слезами глаза и не стал больше расспрашивать. Сам предложил дождаться на том берегу, если она собирается ехать обратно. И дождался. Весело помахал ей рукой, завидев издали, как она по крутому взвозу стала спускаться к реке. Лиза молча села в лодку. И молча толкнул парень лодку в движущийся лед. Он понял, что горе у этой женщины ничуть не полегчало. Какие тут могут быть разговоры?
По совету Клавдеи Лиза вызвала на крыльцо Степаниду Кузьмовну. Та, видимо, уже знала суть дела. Не стала даже долго слушать ее, заохала, завздыхала:
Не знаю, девонька, что тебе и ответить, что ответить. Приедет Ванечка, с ним поговори, с ним. Он всему дому хозяин. А так — и не ходи лучше. Не растравляй ты нас. И, сохрани бог, до мальца бы это как не дошло, ему душу раздвоишь. А прислуга дознается — такой по городу звон пойдет, такой звон…
Да вы тогда хоть посмотреть мне на сына дайте! — выкрикнула Лиза.
Степанида Кузьмовна завздыхала еще сильнее, приложила платок к глазам.
Как дать-то? Ты сама сообрази: мать ему ты ведь непризнанная…
«Непризнанная мать…» Эти слова старухи запали Лизе в душу глубокой болью. Она их повторила, наверно, тысячу раз, пока шла к реке от дома Василевых, пока переплывала Уду, и вот все еще повторяет и сейчас. «Непризнанная…» А что, ну, что надо сделать, чтобы признали? Почему они не хотят признавать ее? Зачем им чужой ребенок, если родная мать просит, молит вернуть его?
Идя первый раз к Василевым, Лиза боялась другого: сам сын не захочет признать ее, он откажется пойти к чужой, незнакомой женщине, бедно одетой и в бедный дом: мальчик вырос в богатой семье и называет Ивана Максимовича отцом, а Елену Александровну матерью. Ведь он все понимает, он уже учится в школе…
Не так, не так раньше представлялось ей все! Но что можно сделать еще? Дождаться самого Василева? Люди говорят, он уехал в Иркутск устраивать свои дела. Там, говорят, голод большой и очень выгодно пошла торговля мясными консервами, надо открыть еще магазин. Откроет и вернется. А может быть, поедет и дальше еще, в Маньчжурию, во Владивосток. Там тоже, наверно, голод и хорошо идет торговля. Но все равно Лиза сразу пойдет к нему — только бы скорее вернулся он, — Лиза убедит его… И тут же тяжелые сомнения сжали ей сердце. Кого она убедит? Человека, который сейчас в Иркутске из голодных людей себе выбивает наживу? В чем убедит? Пожалеть ее? Голодных он не жалеет — почему он ее пожалеет?
И по мере того как Лиза приближалась к дому, меся ногами холодный и мокрый снег, все более тягостные думы овладевали ею. Может случиться еще и так. Не отдадут ей сына. Когда же они наконец с ним где-нибудь встретятся, Борис, ее родной сын, взглянет на нее так, как глядела Елена Александровна, и скажет сквозь зубы: «Уйди. Чего тебе от меня надо?» А еще позже, когда он возмужает и станет помощником в делах Ивана Максимовича, или чиновником, или офицером — ведь он не будет рабочим! — и где-нибудь снова судьба сведет их, молодого сытого барина и ее, согнутую годами и тюрьмой женщину, — сведет как заклятых врагов… Лиза зябко поежилась. Да, тогда может случиться и так, что ее сын, ее Борис, пошлет мать снова в тюрьму или станет бить по лицу так, как бил ее на допросе Киреев.
Нет, нет, она должна взять его к себе, пока он еще мальчик, пока отрава власти и денег не загубила его. Только бы скорее вернулся Иван Максимович, и только бы он допустил ее к себе, выслушал по-человечески, чтобы она все могла объяснить.
Добравшись до вокзала, Лиза заглянула в багажную кладовую. Если Порфирий еще на работе — дождаться его и вместе уйти домой.
Весовщик черной краской маркировал какие-то огромные тюки. Он поднял голову, не спрашивая, что нужно Лизе, махнул в сторону депо рукой:
Ущел уже твой благоверный. Туда. Пожалуй, с полчаса будет.
Получено сообщение: Алексеева с поста верховного главнокомандующего убрали, — сказал кто-то за спиной у Лизы. — Рабочие в депо собрались, обсуждают, как это понимать. С ними и супруг ваш.
Лиза повернулась. Сухой и длинный, сам как телеграфный столб, — телеграфист Нечаев. На днях он заходил к ним на заимку вместе с Порфирием, посидел недолго, и говорили они тогда ни о чем.
Обсуждают? — с издевкой переспросил весовщик. — Самое это их дело. Дообсуждаются! Да при том еще обстоятельстве, что Алексеева вовсе и не убрали, а освободили по высочайшему указу.
По пословице: «Что в лоб, что по лбу», — сказал Нечаев, сбивая немного на затылок свою форменную, с лакированным козырьком фуражку. — А рабочие сообщение обсуждают совершенно открыто. Кричат: «Ура Куропаткину!»
«Ура»? — теперь уже с недоверием спросил весовщик.
Да. Своими ушами слышал, — подтвердил телеграфист.
Он перебросился еще несколькими словами с весовщиком и догнал Лизу на платформе. Наклонился к ней.
«Ура» и «дурак» звучат почти одинаково, — проговорил он. — Я не уверен, что именно кричали рабочие Куропаткину. Думаю, что для них хрен редьки не слаще. А я увидел вас, потому и зашел в кладовую. Прошлый раз вы обмолвились, что на работу поступить вам хочется.
Очень хочется, — сказала Лиза. — Муж у меня зарабатывает совсем мало.
—' Разговаривал я с начальником участка Игнатием Павловичем. Возьмет он вас. Только работа поденная и на зиму — пути расчищать после снежных заносов.
Да это ничего, — обрадовалась Лиза словам Нечаева, — это ничего, что поденная. Все-таки работа.
Тогда зайдемте прямо сейчас к нему в контору. Оставите прошение. Хотите?
Господи! Да как же не хотеть! — воскликнула Лиза. И ей сразу стало как-то теплее от мысли, что на свете есть и хорошие люди, много хороших людей. И еще: что вернется домой она не только с горькой, но и с радостной вестью.
Они обошли длинное здание вокзала и повернули в переулок, где рядами вытянулись покрашенные в желтый казенный цвет большие дома. Телеграфист шагал, немного косолапя и как-то смешно подшаркивая пятками. То и дело наклоняясь и заглядывая Лизе в лицо, он рассказывал, что жил раньше в Иланской, неплохо жилось, да вот пришлось переехать сюда — сложились так обстоятельства. Ну да ничего, он и к Шиверску привыкает, с людьми знакомится. Вот с ними, с Коронотовыми, например. И вообще много уже завел себе здесь друзей. А Лиза шла и думала: почему он такой разговорчивый? И какие же они с Порфирием для телеграфиста друзья? Все-таки он человек образованный, и жалованье, должно быть, получает хорошее, и руки у него белые, не намозоленные. Зачем он так настойчиво сводит знакомство с
Порфирием, с нею? Нужно ли им это знакомство? Надежное ли оно?
Все, кто носил форменные фуражки с кокардами, Лизе представлялись людьми далекими от рабочих. И хотя Нечаев чем-то сразу располагал к себе — только нехорошо, что в лицо он все время заглядывает, — Лиза решила пока не быть с ним откровенной. Поэтому, когда телеграфист снова стал говорить о событиях в Маньчжурии, о смещении Алексеева и едко высмеивать Куропаткина, Лиза замкнулась. Говорила только" что-нибудь очень неопределенное. Нечаев это заметил. Щелкнул снизу ногтем по козырьку фуражки и подмигнул ей:
А Порфирий Гаврилович, оказывается, молодец…
Почему? — невольно спросила Лиза.
Спросите сами его, — еще выразительнее подмигивая, отозвался Нечаев. И прибавил: — Да и вы тоже молодец. Ну, вот и контора.
Начальник участка, инженер, такой же молодой и сухощавый, как Нечаев, и, по-видимому, его хороший друг, принял Лизу приветливо. Дал ей лист бумаги, перо. Сам встал из-за стола, сказал:
Садись, пиши. Умеешь? А что — я продиктую.
И, одновременно поддерживая с Нечаевым непонятный для Лизы разговор о каких-то новых снарядах, примененных японцами, он стал диктовать ей текст прошения. Лиза волновалась, она никак не могла вспомнить, в каких словах пишется «ять», и забывала ставить твердый знак. Вдобавок плохо слушались пальцы, застывшие на холоде без рукавичек, и буквы получались неровные, будто измятые.
Наконец прошение было закончено. Игнатий Павлович взял его, прочитал вслух.
Очень хорошо. Придешь ко мне за ответом через два дня. Ты нигде здесь у нас не работала?
Лиза смутилась. Как ответить?
Нет еще. Из тюрьмы я недавно. — И сердце у нее екнуло: откажет.
А-а! За что?
Она политическая, Игнатий Павлович, — быстро вступился Нечаев. — За хранение нелегальной литературы сидела. Я тебе давеча забыл сказать.
Угу… — Игнатий Павлович медленно положил на стол прошение Лизы, придавил его каменным пресс-папье, постоял, чертя пером на бумаге какие-то фигурки. — Ну что же… Приходи за ответом, как я сказал, через два дня.
И ощущение радостной надежды стало медленно гаснуть, снова появилось прежнее горькое чувство, с каким она вч этот день покинула дом Василевых. Тюрьма за плечами, да еще по политическому делу, — какая тут может быть надежда? Теперь во всем и для всех это пугало. Но Лиза не подала виду, сказала «спасибо» Игнатию Павловичу и вышла.