28
К полудню, когда по-весеннему яркое солнце встало в зенит, навалилось тепло и большой пласт снега съехал с половины крыши, глухо ухнулся в землю. Все невольно обернулись на этот звук, ожидая внезапной опасности, но, разобравшись, в чем дело, облегченно вздыхали и улыбались. Двор заимки напоминал одну большущую коновязь: везде плотно стояли подводы, суетились люди, подтаявший снег был испятнан желтыми ноздреватыми кругами от конской мочи, а бурые пятна человеческой крови успели уже затоптать. На одних санях были сложены трупы и укрыты грубой дерюгой. На трех других, лицами вниз, лежали связанными те из нападавших, кто уцелел.
Среди них, уцелевших, был и Никольский. Он лежал крайним, скреб ногами, пытаясь улечься удобней, но ноги не находили опоры и он лишь выворачивал голову на сторону, чтобы не упираться носом в днище саней. Петр подошел почти вплотную и поразился: в серых леденистых глазах Никольского не было ни капли страха, только шрам от напряжения стал багровей. Никольский еще круче вывернул голову, оскалил зубы, словно хотел укусить, и голосом, почти веселым, негромко сказал:
— А выстрел, господин Щербатов, за мной остается. Чует мое сердце — не последний раз видимся.
Петр ничего не ответил, продолжая в упор смотреть на него. — Не забудьте, Щербатов, за мной выстрел.
— Не забуду.
Петр отошел от саней и поднял голову в небо, чтобы не видеть вокруг себя людской кутерьмы и не смотреть на трупы. Устал он, только сейчас почуял, как безмерно устал. Но пришлось пересилить себя — надо было еще увидеть Борового, которому так не повезло сегодня.
Боровой метался в бреду. В последний момент, когда его выкуривали из входа в подвал, он словил еще одну пулю — в грудь. И теперь, перевязанный, удобно уложенный на санях, укрытый шубами, он время от времени что-то неразборчиво бормотал, и тогда на губах у него начинала пузыриться розовая пена.
— Тронулись! — прозвучала команда, и первая подвода выехала в широко распахнутые ворота заимки.
Петр ладонью стер розовую пену с губ Борового, и тот вдруг открыл глаза, четко, раздельно произнес:
— Скажи Дюжеву — пусть девок моих не оставит…
И снова забормотал что-то неразборчивое.
Петр проводил подводу до самых ворот, долго смотрел ей вслед. Сзади его тронули за плечо, обернулся — Ваня-конь.
— Пойдем, пережуем это дело, хозяйка печку вон затопила…
Над домом, действительно, весело поднимался курчавый дымок, черный над самой трубой, он быстро редел, становился сизым, а скоро и совсем истаивал без следа в теплом воздухе. Мирный, домашний дымок.
— Да не печалься ты так, не убивайся, — говорил Ваня-конь, подталкивая Петра к дому, — на вороных беду объехали. Я уж, грешным делом, думал, что не выцарапаться, а вот видишь — выскочили! Ну?! Чего ты такой малахольный?
Петр, ничего не отвечая, послушно пошел в дом, где уже вовсю гудела печка, а хозяйка, громко орудуя ухватом, запихивала в ее широкий зев черные чугуны. Она лишь мельком глянула на вошедших и отвернулась, лицо у нее было по-прежнему угрюмым, точно такое же, как и у хозяина, который вставлял в куте на место крашеные доски. Этими досками была забрана небольшая и узкая — как раз одному человеке в притирку встать — аккуратно выдолбленная в бревнах ниша. В этой нише хозяин и пережидал кутерьму, а в нужный момент вывалился. Второй схорон, где пересидели Феклуша и хозяйка, был выкопан в подполе и сверху заставлен старыми бочками, да так искусно, что можно было до скончания века искать и не найти.
— У тебя не заимка, а крепость! — восхитился Ваня-конь.
— На отшибе живем, — нехотя ответил хозяин, — опаска не помешает, — вставил на место последнюю доску, нетерпеливо буркнул, оборачиваясь к жене: — Скоро там у тебя сварится?
— Как сварится, так подам. Сверху чугуна что ль садиться?
Хозяин хотел что-то сказать — видно, желал построжиться, но передумал и только чертыхнулся.
Петр прошел в боковушку, где лежала Феклуша с ребенком, присел, взял ее за горячую руку и прижал к своим губам.
— Да вы что, Петр Алексеич! — Феклуша испуганно отдернула руку, — как можно?!
— Можно, — шепотом, и не Феклуше, а самому себе сказал Петр, — теперь все можно…
Через два дня, убедившись, что ребенок и Феклуша чувствуют себя в порядке, он выбрался с заимки и направился в сторону Томска. Ваня-конь убрался еще раньше. Хозяин и хозяйка одарили его продуктами, заверили, что приглядят за Феклушей и за парнишкой, и проводили, прочно заперев за ним ворота.
Дорога уже начинала подтаивать, конь под Петром шел неторопко, то и дело проваливаясь в ослабевший наст. Петр его не подстегивал и не торопил. Теперь ему некуда было спешить, теперь ему требовалось только одно — хорошенько подумать за долгую дорогу. И он неспешно думал, перебирая, как четки, свою прошлую жизнь, которая казалась ему сейчас далекой и несуразной. Словно задремывая, он видел себя юным гвардейцем, из глубины памяти вдруг начинал вздыхать полковым маршем оркестр, но его тут же глушил звон кандальных цепей, а звон этот сменялся пушечными раскатами и выстрелами… Петр встряхивался, озирался вокруг себя, щурясь от яркого солнца, и улыбался, сам того не замечая.
Первым, кто встретил его в Томске, еще на подъезде к дюжевскому дому, был Роман. Ухватил коня за повод, вздернул вверх голову, в глазах — немой вопрос.
— Все хорошо, — сообщил ему Петр, — жива, здорова, поклон передает.
— Слава Богу! — Роман истово перекрестился.
А вот и ворота дюжевского дома. В воротах, накинув на плечи шубу, стоял Тихон Трофимович.