26
Через недолгое время за околицей Огневой Заимки Тихон Трофимович придержал Игреньку, запряженного в легкий ходок, оглянулся — не видел ли кто? — и чуть слышно свистнул. Из-за ветлы, также оглядываясь, вышел Петр, легко запрыгнул в ходок, сказал:
— Я по огородам, тихонько; пожалуй, никто не видел.
— Дай бог, чтоб не увидели, — отозвался Дюжев и хлопнул вожжами Игреньку по крутым бокам, тот послушно отозвался и пошел скорой убористой рысью.
Сначала ехали по-над берегом Уени, затем свернули и направились по кочковатой неровной дороге в бор. Ходок потряхивало, Тихон Трофимович тяжело покачивался, слушал ровный, неторопкий голос Петра, не перебивал, ничего не спрашивал и только время от времени встряхивал головой, словно хотел прогнать наваждение…
…Когда этап добрел-доплелся до Томска, Петр был измучен до крайнего предела: помня предупреждение полковника Нестерова, он задремывал лишь на короткое время, постоянно был настороже и в конце концов подломился. В пересыльной тюрьме, с боем вырвав удобное место на нарах, он пал пластом, успев только сунуть под голову свою котомку. И ахнулся в оглушающий сон, как в яму.
Очнулся в жестких и цепких руках, его куда-то тащили, насунутый на голову мешок вонял мочой и падалью. Петр дернулся, пытаясь освободиться, но невидимые руки сжали еще сильнее, цепче, так, что пересеклось дыхание. Задыхаясь, он даже закричать не смог.
— Веревку, веревку давай… — свистящий шепот прорезался из общего пыхтения, и горло Петра тут же оказалось захлестнуто петлей. Он снова дернулся и мгновенно получил короткий, сильный удар под дых.
— Подымай… — тот же свистящий шепот.
Петля стала затягиваться, тело потянулось вверх, удушье разрывало грудь. Петр еще несколько раз дернулся, и его укутала горячая пелена, вышибая из сознания. Откуда-то, издалека, доплыли до него голоса, крики, а после этого — удар затылком об пол, ослабленная петля и судорожный всхлип-вздох. Мешок с головы сдернули, и Петр, перевернувшись на живот, долго кашлял и плевался, не в силах вздохнуть полной грудью. Когда он очухался, пришел в себя, то увидел: над ним, присев на корточки, наклонился старик-каторжанин с ослепительно белыми зубами. Внимательно смотрел, улыбался и при этом проворно почесывал, всей пятерней, необритую половину головы, будто находился в задумчивости: а что же дальше-то делать?
Петр, не переставая кашлять и плеваться, приподнялся на локте и, подтянув ноги, с трудом встал. Его покачивало. Каторжанин, сидевший над ним, тоже встал и оказалось, что они одного роста. За спиной каторжанина маячили несколько человек угрюмого вида, а еще дальше, в углу, мелькали кулаки и слышались глухие удары — кого-то крепко били, обступив плотным кольцом.
— Ну, господин хороший, обыгался? — каторжанин не переставал улыбаться, показывая сияющие плитки зубов, и все чесал необритую половину головы. — А теперь рассказывай — за какие провинности тебя удавить хотели?
— Приговорили меня. А этих — купили.
— Постой, постой… Как это — купили? Без моего ведома и купили? Ну-ка, пойдем… Пойдем, любезный, потолкуем…
В дальнем углу, на нижних нарах, горела плошка с фитилем, воткнутым в растопленное сало, узенькое пламя шаталось, не в силах разгореться, и на грязной стене качалась лохматая тень. Старик-каторжанин сел на нары, по бокам у него встали два здоровенных арестанта — с такими лучше не связываться — кулаки у них больше собственных голов. В небольшом отдалении от нар маячили еще несколько арестантов, которые недобро ощупывали Петра взглядами, и он, наконец-то отдышавшись, сразу сообразил, что за стариком — большая сила.
— Рассказывай, братец, только врать не вздумай, я шибко вранья не люблю, — старик сгорбился и наклонил голову, приготовясь слушать. Глаза из-под лохматых и седых бровей, уже тронутых желтизной, смотрели зорко и умно. Петр понял: лукавить в его положении — себе же хуже.
И рассказал все, как на исповеди.
Старик ни разу не перебил его, не вставил ни единого слова, только время от времени все почесывал необритую половину головы да глухо покашливал. Вдруг повел рукой, пошевелил пальцами, будто кого подзывал к себе. Однако ближние арестанты не только не подошли к нему, а, наоборот, куда-то проворно исчезли, а уже через несколько минут вернулись и так же проворно соорудили стол, увидев который, Петр невольно сглотнул слюну: белый хлеб, ветчина, большой кусок пирога с капустой и штоф водки.
— Пей, сердешный, ешь, — радушно пригласил старик, — и спать ложись. Спи без опаски — душить не будут.
Водка ожгла горячим клубком, а от еды Петр сразу осоловел, уронил голову на плечо, попытался ее поднять и не смог — неимоверная тяжесть растеклась по всему телу и он увидел Татьяну Мещерскую на фоне окна с белыми кружевными шторами, увидел ее огненные волосы и заплакал от счастья и умиления.
С той памятной ночи он оказался под крылом и защитой старого каторжанина Зубого, который опекал его, как родного сына. Да так заботливо — только что пылинки не сдувал. И между делом, в разговорах, поведывал ему о неписаных законах острожной жизни, учил всяким уловкам и хитростям, а сам нет-нет да и задерживал цепкий взгляд, будто приценивался к Петру, будто пытался уяснить для самого себя — на что парень годен?
И в конце концов убедился. Завел с ним осторожную беседу: а не хочет ли он отомстить своим недругам, тем самым, которые желали его в петле удавить? Петр даже закашлялся от неожиданности: каким образом можно достать их отсюда, из острога, из медвежьего угла?
— Да ты не дивись, — усмехнулся Зубый, — мир, он только кажется — большущий, а на самом деле, иной раз, до того махонький, что в ладошку уложится… Уж это я твердо знаю…
Сидели они на острожном дворе, уже на закате солнца, когда золотистые лучи, рассеченные остро затесанными кольями крепостной стены, косо падали на утоптанную каторжниками землю и она отсвечивала словно отполированной чернотой. По двору, нарушая редкую минуту отдыха сидельцев, бегал кругами Проня Домовой, давным-давно сошедший с ума, и выкрикивал хриплым, лающим голосом:
— Домой, домой хочу! Я из Тверской губернии! У меня невеста в деревне есть! Домой пустите!
Проня от этого и с ума сошел — от тоски по дому. И сначала его даже выпустили из острога, а он снова вернулся, и так повторялось до бесконечности: его выпускали — он возвращался и кричал лающим голосом, бегая кругами по двору, о том, чтобы его отпустили в Тверскую губернию. Каторжане давно привыкли к нему, как привыкли к стражникам или к крепостной стене, — даже не смотрели в сторону Прони Домового. Но в этот раз Зубый неожиданно долго следил за ним своим цепким взглядом и вдруг раздумчиво произнес:
— А я его, помню, первый раз на этапе увидел — красавец был! Еруслан! Так хочешь обидчиков своих под корень извести? — безо всякого перехода обратился к Петру, — или так попустишься? Я к тому, что жизнь наша короткая: глазом моргнуть не успеешь — а ты уж не Еруслан, а Проня Домовой.
Петр, не раздумывая, кивнул, давая согласие, и с этого тихого августовского вечера судьбы лейб-гвардии поручика Щербатова и старого каторжника Зубого затянулись в крепкий и тугой узел.
Серые, как арестантский халат, тянулись дни. Петр все больше свыкался со своим каторжанским положением, смирялся с ним, и отсюда, из острога, прежняя жизнь казалась ему далекой-далекой, подернутой белесой пленкой забытья. Иногда он даже задавал себе вопрос: а было ли это все? Полк, парады, Татьяна Мещерская, война?
Зубый чутко уловил его настроение и скоро, когда они остались наедине, сказал:
— Пора тебе, брат, на волю, а то засохнешь, как листик осенью.
И начал готовить Петра к побегу.
Вот тогда, от Зубого, он и услышал впервые о Дюжеве, запомнил наизусть зубовское послание к Тихону Трофимовичу, и лишь после этого узнал главное, что таил старый каторжанин до последнего момента:
— Теперь, брат, уши распечатывай и ничего, что я тебе докладывать стану, не позабудь. Теперь, брат, твое дело такое: зазевался — и голова закувыркалась. Ребятки мои вот что вынюхали: деньги на твое удушенье и деньги на то, чтобы Дюжева извести, одни и те же люди давали. Ну, с тобой ясно: отомстить хотят, а чего им от купца надо? Не пойму. И ведь как договариваются — вы его, дескать, до смерти не зашибайте, а разор, разор ему наносите… А?
Зубый покачал головой и долго смотрел себе под ноги, уперев взгляд в грязный, заплеванный пол.
— Шибко мне перед ним покаяться хочется. Вот ведь штука какая — душ немерено загубил, а эта смерть, девчушкина, прямо занозой в сердце торчит и не отпускает. Ты уж, брат, постарайся, не подведи меня. Не подведешь? — и зубовский взгляд, острый, как шило, оторвался от пола и уперся в Петра. До самой души пронизывал.
— Не подведу, — только и ответил Петр.
В побег он ушел, не раздумывая ни минуты. Выскользнул из острога, как налим из нерасторопных рук. Без сучка и без задоринки добрался до Огневой Заимки, где на него и вышел бродяга, не назвавший ни имени своего, ни клички:
— А зачем тебе знать? Меньше знаешь — голова целее. Не на меня ж любоваться Зубый тебя послал! Вот и давай про дело. А дело твое такое…
И Петр, в ту же ночь исчезнув из Огневой Заимки, вскоре оказался в одном из томских трактиров, где встретил его большущий мужичина по фамилии Бабадуров — хозяин развеселого и никогда не пустующего заведения. Он забавно склонял к плечу рыжую, лохматую голову, прищуривал левый глаз, а правый, кривой, смотрел куда-то в сторону и по-свойски подмигивал. Наискосок широкого, крепкого лба стекал извилистой загогулиной глубокий шрам.
— Прими поклон, Степан Иваныч, от старых друзей, они тебя возле кривой ветлы крепкой бражкой поили, после опохмеляли, а нынче благодарности ждут за выручку, — Петр произнес заученные еще в остроге слова и невольно напрягся, потому как Бабадуров, глядя куда-то мимо, в стенку, на которой висела обмусоленная по краям картинка Бовы-королевича, даже не шелохнулся и левый глаз не открыл. Сказав нужные слова, Петр замолчал, ожидая ответа.
Но ответа не было.
Бабадуров по-прежнему косил кривым глазом на Бову-королевича, который лихо скакал на коне, играючи держа в руке копье, острием которого уже досягнул до живота злого Полкана. Да что же там в этой картинке столь интересного? Петр повернулся и сник от короткого и сильного тычка в висок. Кулак у Бабадурова был как из железа. Петр широко зевнул, ноги у него подкосились, и он бы с маху грохнулся на пол, не подхвати его осторожно, почти ласково, твердые руки Бабадурова.
Глухо, издалека, как сквозь толщу воды, доходили до него слова:
— Я те покажу благодарность, харя твоя немытая, все вы на дармовщинку жрать горазды! Я вот как кликну Борового, он тебе в участке враз втолкует, что Бабадуров никому ничего не должен. Ишь ты, орел, пятнай тебя мухи!
И так, не спуская Петра с рук, Бабадуров вынес его из трактира и сронил, будто куль с овсом, на притоптанную траву. Поднялся на крыльцо, с силой хлобыстнул за собой дверь. Петр кое-как утвердился на четвереньках, намереваясь подняться на ноги, но его снова подхватили и быстро, почти бегом, потащили, он только видел новые смазные сапоги, носки которых были припорошены серой пылью. Скрипнули узкие двери, подали голос деревянные ступеньки и Петр очутился на мягком топчане. Под голову ему заботливо подсунули пуховую подушку.
— Ну вот, сердешный, передохни. Тут у нас хорошо, в холодке.
На голову легла мокрая тряпка.
Петр ничего не мог понять. Кто его нес, кто его укладывал — он не видел, потому что человек стоял в изголовье, а повернуться и разглядеть его мешала режущая боль.
Но скоро боль отпустила, ушла, и Петр огляделся. Топчан стоял в углу небольшого подвала, заставленного ящиками, мешками и бочками. Пахло керосином и рыбой.
— Чо, сердешный, полегчало? — спросил его молодой и красивый парень в красной рубахе, перехваченной тонким наборным пояском. — Кулачок-то у Степан Иваныча звонкий, это он тебя еще жалеючи, для виду, а кабы всурьез — мог ты насовсем прижмуриться. А вот и Степан Иваныч…
Ступеньки в подвал тяжко вздохнули, и Бабадуров, пригнув широкую голову, спустился, сразу занял все свободное от мешков и бочек пространство — даже парню пришлось потесниться и он вклинился в щель меж двух длинных ящиков.
Бабадуров наклонился над Петром, сронил на плечо голову и снова прищурил левый глаз, а кривым уставился в стенку.
— Не шибко я тебя, бедолага, зашиб-то? Ты уж извиняй за любезную встречу, дело наше такое, рисковое, лишний раз остеречься не мешает. Тама в уголке мужичок ненужный сидел, никчемный мужичишка, а бояться его надо. Вот и пришлось наресовать картину… Сергей, спусти-ка нам винца да закусочки — ишь, он никак обыгаться не может, — голос у Бабадурова был тихий, домашний, как у отца родного. — Весточку мне про тебя подали, ждал я… Не думал, правда, что столь быстро спроворишься. А теперь излагай всю нужду, какая тебя притащила…
Слушал Бабадуров прижмуря глаз, не перебивая. А дослушав, вздохнул и молчком разлил из пузатого графинчика водку по высоким рюмкам — все это махом Сергей доставил и выставил на краешке топчана, завернув постель, — скривился и выпил, наконец-то открыв прищуренный глаз, который блестел, как у молодого. Отломил кусок рыбного пирога, задумчиво пожевал, причмокивая губами, и аккуратно сплюнул на ладонь чисто обсосанную стерляжью голову. Еще раз налил, опрокинул водку в широко раскрытый рот, окаймленный густым, рыжим волосом бороды и усов, утерся широкой, будто лопата, ладонью и по-бабьи протяжно вздохнул:
— Чует мое сердце, понесут скоро Зубого на тот свет вперед ногами. Это ж только перед смертью такое можно удумать — за древние грехи самому расплачиваться. Ладно, ему виднее. Ты пей, ешь, жирок натягивай, чего потребуется — Сергей сделает. Но без меня отсюда даже шагу не смей делать. Как все узнаю — сам тебя отправлю.
Тяжело поднялся и вышел, еще раз заставив вздохнуть ступеньки.
— Тут вот веревочка есть; коли понадоблюсь, дерни, я колокольчик услышу, — Сергей снял с топчана водку, закуски, составил все это на днище пустой бочки и тоже ушел.
Петр остался один и долго не мог собраться с мыслями. Слишком уж круто и непонятно заворачивалась его судьба. Вгорячах даже прикинул — а не сбежать ли? И тут же усмехнулся над собой — а куда бежать без паспорта? В тайгу, на съеденье зверю?
В конце концов мудро решил, что утро вечера всегда умнее. Навернул подряд две рюмки водки, лениво потеребил пирог и уснул, поудобней уложив на мягкой подушке голову, в которой боль все еще отдавала тупыми толчками.
На следующий день его никто не тревожил и сам он за веревочку, чтобы вызвать Сергея, не дергал, потому как нужды никакой не было. Ворочался на топчане, задремывал, просыпался и, как ни ломал голову, ничего дельного придумать не мог, кроме одного — в его положении ничего не остается, как ждать.
И он терпеливо ждал.
Ночью, уже под утро, пришел Бабадуров. Бросил на колени Петру большой мягкий узел, перехваченный тонким шпагатом, сказал:
— Тут одежда тебе, принарядись. И ступай с утречка к Дюжеву, сообщишь, что гости к нему собираются нынче… Сообщишь — и ко мне опять. Пожалуй, скоро и для тебя новость будет. Большая новость.
А дальше он в подробностях поведал, что один его постоянный посетитель, чиновник городской управы Тетюхин, за немалые деньги подрядил троих лихих молодцов, чтобы они ограбили дюжевский магазин. И еще кое-чем интересуется, но тут Бабадуров не до конца вынюхал.
— Сам-то он, Тетюхин, никто, — рассуждал Бабадуров, — и звать его никак, так — вша на палочке, а денег у него свободных больше как на рюмку водки сроду не водилось, и нате вам — капиталы выкладывает. Не-е-т, нечисто здесь, приспособил его кто-то. У Дюжева ведь до этого и обоз пощипали, и магазин на Ушайке, — стало быть, не случайно все. Думаю, и в тех случаях без Тетюхина не обошлось. Даст Бог, и это проведаем. Для меня на Бочанской улице никаких секретов нету, а на Бочанской про весь город знают.
Трактир Бабадурова, — это уже после Петру стало известно, — находился на самой развеселой и гулящей улице Томска, где одних только домов терпимости штук пять понатыкано было. И народишко сюда стекался самый разный и пестрый, охочий до удовольствий, картежной игры и драк. Время от времени полиция валом прокатывалась по развеселой улице, хватала всех подозрительных, тащила в участок, где с пристрастием допрашивала, и все это время висела над Бочановской целомудренная тишина, но уже через три-четыре дня жизнь вкатывалась в прежнюю колею — на колу мочало, начинай сначала.
И гудели без удержу дома терпимости и трактиры, резали ночь заполошные крики, взблескивала в темноте сталь ножей, а утром зачастую находили уже охолодалые трупы, иные из которых и хоронили неопознанными, потому как ни паспорту, ни роду, ни племени у иных убиенных не было.
Держать трактир на такой улице только при толковой голове возможно. А Бабадуров держал свой уже больше десяти лет и умел ладить как с полицией, так и с пестрым народишком, среди которого и сам проживал в свое время. От того времени и метка, чтобы не забывал, на лбу осталась. Он тут всех знал, как облупленных, и знал, с кем как следует разговор вести: одного уважить, второму пригрозить, перед третьим покланяться, а четвертому, слов не тратя, можно и в харю сразу железным кулаком звездануть, а иной раз, скрепя сердце, и в прямой убыток для себя войти. Бывает, что пропился иной бедолага, трясется, как последний лист на осине перед снегом, и нигде его, даже в самой поганой ночлежке, до порога не допускают. А Бабадуров допустит, велит Сергею опохмелить и горячих щей в миску плеснуть за бесплатно. Выручишь такого в безысходном его положении — он после по гроб жизни благодарен будет, если, конечно, совсем не сопьется с круга. Сколько людей — столько и подходов.
Рано утром, когда Петр вышел из трактира и направился к Дюжеву, Бочановская только еще начинала укладываться спать. Из окон еще долетали несвязные песни, звенела битая посуда и висел истошный крик: «Машка, курва, зарежу тебя за твою измену!» Но все это звучало уже вполсилы, на исходе.
Предупредить Дюжева о разбойном налете Петр успел, даже наполовину открыл свои карты перед Тихоном Трофимовичем, но к задуманной цели ему и шага не удалось сделать: разбойники ушли, а у того, который остался, уже ничего не выспросишь. И на следующий день, после гостеприимной ночевки в дюжевском доме, Петр оставил хозяину записку, а сам снова отправился в трактир к Бабадурову, стараясь быть как можно незаметней на Бочановской улице, чтобы не налететь на ненужное сейчас приключение.
Бабадуров, узнав о том, что произошло в дюжевском доме, только встряхивал рыжей, лохматой головой, как конь гривой, и шлепал себя ладонями по коленям:
— Ай да Боровой! Силен, бродяга! Хряп — и копылки врозь?! Строгий мужик!
Повосхищался, пошлепал себя по коленям и подвел, как аккуратный писарь, черту:
— И остались мы с тобой ни с чем. Как цыган с недоуздком. Ладно, ты пока отлеживайся, а я пойду свою бестолковку чесать. Может, чего и придумаю.
Но, видно, не пришлось долго чесать Бабадурову свою большую голову. Судьба сама навстречу летела. Точнее сказать, чиновника Тетюхина посылала, как дурную летучую бабочку на костер.
Появился Тетюхин под вечер, бледный и мятый, будто с перепою. Заказал, как обычно, Сергею ужин для себя, но к разносолам так и не притронулся, только хлебал чай без меры да потел, вытирая лицо и лысину большим клетчатым платком. То и дело поглядывал на дверь, ждал кого-то, но так, видно, и не дождался.
— Эй, милок, — окликнул Семена, — возьми-ка с меня.
Рассчитался, щедро дал на чай и обреченно вздохнул:
— Проведи-ка меня к хозяину.
К хозяину, так к хозяину. И Тетюхин предстал перед Бабадуровым. Начал издалека, аж с Базарной площади, где, по его словам, побывал сегодня утром и подивился, что цены на мясо опять безобразно вздули. Бабадуров, склонив голову, целился кривым глазом мимо Тетюхина и шлепал себя по коленям — таким образом разговор поддерживал, тоже досадовал на дороговизну. С Базарной площади Тетюхин незаметно подъехал к трактиру, похвалил Степана Иваныча за хватку и за доброе ведение дела, сочувствие выразил, что в такие времена коммерция тяжело дается, ведь на все расходы нужны, а доходы — не такие, как задумывалось. И в конце концов, попетляв, попетляв, выбрался — для большой коммерции, которой Бабадуров достоин, и капиталы нужны немалые.
— Не говори, — стал плакаться Бабадуров, делая вид, что крючок, подброшенный Тетюхиным, он уже заглотил, — хотел еще одно заведенье открыть, да куда там! Подсчитал, в какую копейку встанет, и слеза капнула. Мне таких капиталов сроду не собрать.
— А я бы смог пособить, только мне помощь твоя нужна, Степан Иваныч. Выручи меня из тяжелого положения, я тебя и деньгами отблагодарю, и протекцией. Люди мне для одного дела нужны, ох, как нужны…
— Да людей у нас… — начал было Бабадуров, но Тетюхин его перебил:
— Особые нужны люди, Степан Иваныч, такие, которые к тебе заглядывают.
— Это какие же? — продолжал валять Ваньку Бабадуров.
— Рисковые! — твердо ответил Тетюхин. — Такие, чтоб сам черт не брат.
— Ха! — вскинулся Бабадуров. — Рисковые. У нас тут, считай, каждый второй рисковый: зазеваешься — они и рискнут. Без штанов по миру пустят!
И еще добрых полчаса топтались они вокруг да около, пока, наконец, не выяснилось: из Томска выходит этап и надо одного каторжанина с этого этапа вызволить.
Вытянув нужное, Бабадуров долго еще отнекивался, после согласился и начал яростно торговаться. Тетюхин до того на пот изошел, что с клетчатого платка, как с половой тряпки, капать стало.
Сторговались, ударили по рукам, и той же ночью Петр выехал из Томска в Оконешниково.
— А что в Оконешниково было, ты своими глазами видел, Тихон Трофимыч.
— Так чего же им от меня надо-то? — хриплым голосом вскричал Дюжев, так громко, что даже Игренька стриганул ушами.
— Вот теперь и спросим у Хайновского с Тетюхиным. Про все спросим.
— А Тетюхин-то где?
— Бабадуров обещал доставить в нужное место. Вместе с потрохами.
До нужного места добрались уже под утро. Светало. На узких прогалах между высоких сосен золотом вспыхивала паутина, принимая первый солнечный свет; яркая зелень травы окутывалась прозрачной дымкой, вытягиваясь к небу, и в этой теплой, млеющей благодати перекликался на разные голоса разнобойный птичий хор. Притомившийся Игренька осторожно, чутко ставил копыта и, наклоняясь, успевал срывать мягкими губами верхушки цветущего кипрея.
В конце прогала открылась поляна, и Тихон Трофимович, привстав на облучке, пробормотал:
— Ого, да тут целое собранье…
На поляне шаял прогоревший за ночь костер, стояли две подводы, упираясь оглоблями в землю, а выпряженные и стреноженные кони лежали неподалеку и первыми почуяли гостей, подняли головы. Тут же над костром выпрямилась высокая фигура, и бродяга, которого еще издали узнал Петр, привычно сунул под мышку приклад ружья.
Петр первым соскочил на землю, прошелся по поляне, разминая затекшие ноги, и только после этого приблизился к пустым телегам: у одной к колесу был привязан Хайновский, а у другой — Тетюхин.
— А этого кто привез? — спросил Петр у бродяги, показывая на Тетюхина.
— Да парень какой-то, — бродяга подошел к овчинной полсти, из-под которой торчали щегольские сапожки, и ткнул стволом ружья: — Подымайся, хватит дрыхнуть!
Из-под полсти показалась лохматая голова Сергея. Он сел и разлепил опухшие после сна глаза, долго смотрел на Петра, на Дюжева, на бродягу и, оглядев их всех по очереди, сладко, со всхлипом, зевнул, на подбородок даже слюна скатилась. Потянулся и вскочил на ноги, бодро сообщил:
— Принимай товар, честной купец! В целости, в сохранности; правда, пованивает чуток, потому как со страху спервоначалу обхезался, а отмывать мне его некогда. Будет желанье, своди в баню… — И, довольный, Сергей сочно расхохотался, пошел в кусты, на ходу распуская ремень.
Петр отвязал Тетюхина, от которого и впрямь крепко пованивало, усадил напротив Хайновского.
— Однако обличье мне твое знакомо… Где же я тебя видел? — Дюжев присел на корточки перед Тетюхиным, внимательно всматриваясь тому в лицо. — Это ты за какой-то тетрадью приходил?
— Не имею чести, — Тетюхин горделиво вскинул голову, передернул плечами, даже попытался грудь выпятить, — я лицо государственное, вам придется отвечать по всей строгости закона…
— Ты теперя засранец обыкновенный, а не лицо, — оборвал его Дюжев, — а грозиться на нас не следует, я вот осерчаю и заверну тебе салазки, а судов тута, в бору, не имеется.
— Подожди, подожди, Тихон Трофимыч. Торопиться нам некуда. Давайте, господа, с самого начала. Итак, Тетюхин, вы этого господина знаете? — Петр показал на Хайновского.
— Первый раз вижу.
— Тогда скажите — кто вас просил освободить Хайновского с этапа? Кто вас просил скупать векселя купца Дюжева и кто просил грабить его обоз и магазины?
— Я ничего не знаю! — толстые, обвислые щеки Тетюхина в мелких кровяных прожилках затряслись, в глазах плеснулся страх, и недавняя попытка горделиво вскинуть голову и расправить грудь мгновенно испарилась. Трусоват оказался Тетюхин на строгий спрос.
— Теперь к вам вопрос, Хайновский. С кем вы здесь поддерживали связь и кто, через чиновника Тетюхина, готовил вам побег?
Хайновский скривил губы и промолчал.
— Еще раз повторяю вопрос: кто готовил для вас побег?
Хайновский сплюнул и отвернулся.
И тут встрял в разговор бродяга. Порылся в своей необъятной сумке, которая всегда висела у него через плечо, и вытащил здоровенный самокованый гвоздь, какими подковы прибивают к лошадиным копытам. Еще пошарился и вытащил небольшой топорик.
— Щас, он такой голос подаст — в губернаторском дому слышно станет. Я этот гвоздь с двух ударов в пятку загоняю. Как-то одного конокрада подковать пришлось, он так признался, что все вспомнил, вспомнил даже, что парнишкой сметану в погребе воровал. Подержите-ка мне его…
Хайновский боязливо подтянул под себя ноги, взглянул на бродягу, на Петра и тяжело, через силу выдавил:
— Мне нужна гарантия, что останусь жив.
— А две гарантии не надо? — разозлился Дюжев.
— Слушайте, Хайновский, положение ваше безвыходно, торговаться неуместно. Рассказывайте, что знаете. Ваша искренность и будет гарантией. Я жду…
Бродяга постукивал гвоздем по обушку топорика. В дикой косматой бороде его, унизанной сухими хвоинками, шевелилась широкая, почти добрая улыбка.
— Хорошо… — Хайновский вытянул ноги и попросил: — Дайте мне воды. Я расскажу…