XXII
Тюля с Ванькой спали, и этот приговор слышали только Антон да Лехман.
Они сразу онемели и долго лежали во тьме без движения, без дум, без вздохов.
Первым очнулся Лехман:
— Ты, Антон, слышал?
Ответа не было.
— Ты спишь, Антон?
— Я слышал, — ответил наконец Антон и не узнал своего голоса.
Долго опять лежат молча, долго думают. В оконце лунный свет вползает.
— Все из-за тебя, Антон… Все из-за твоих денег…
Антон молчит, вздыхает и что-то шепчет.
— Ты бы взял на себя грех, Антон… Наврал бы: мои, мол, деньги — я украл… Може, тогды тебя бы… одного бы… — и Лехман не докончил.
В груди Антона что-то булькает и посвистывает.
— Ты что же это молчишь, Антон?.. Все молчком… Ты говори…
Тот закашлялся долгим кашлем и наконец сказал:
— Я согласен.
Лехман радостно заговорил:
— Вот это дело, это хорошо, Антон… Тебе все одно не жить… И мне не жить… Вот Ваньку с Тюлей жаль: может, отведем… А?
— Я согласен…
И дальше ведут разговор с большими перерывами, будто подолгу обдумывая каждое слово.
— Вот ты и покайся… Деньги, мол, я украл, сбрую, мол, я украл… Там еще что-то нашли у Тюли, шкуры, што ли… И шкуры, мол, я… Сапоги у тебя новые есть, и сапоги, мол, краденые… А?
За дверью Кешка возится, лошадь отгоняет: лошадь стреножена, слышно, как култыхает и фыркает.
— А то давай, Антон, я приму на себя… Я встану, открою грудь и скажу: ну, молодцы, убивайте… А?
Молчание.
Лехман перевалился на бок и придвинулся к Антону.
— Право… Ведь у меня, Антон, привязки к земле нету… Я один, все равно как горелый пень в чистом поле… Ведь я старик… Будет, помаялся…
И, помолчав, добавил:
— А у тебя все-таки какая-никакая, а жена… опять же дочерь…
Антон слезливо крикнул:
— Я сказал, что я… Все приму… Понимаешь? Я!.. Ну, чего тебе… Отстань!..
И, как бы спохватившись, мягко заговорил:
— У меня нутро горит… Болезнь меня гложет, дедушка… Прости… Приготовиться нужно. Смерть…
И Антон, отмахнувшись от Лехмана, весь ушел в думы. Он напряженно всматривался в грядущее, в этот последний завтрашний день, такой непонятный, непостижимо значительный и жуткий.
«Смертынька».
Но как ни напрягал Антон свою душу, как ни нудился додумать до конца, мысль его упрямо останавливалась и меркла. Тогда Антон терял нить предсмертных своих дум и весь погружался в прошлое. Любочка вдруг встала перед ним, жена склонилась, друзья, знакомые. И все улыбаются ему, что-то шепчут, куда-то его зовут. Но Антон чувствует, знает, что это не настоящее, земное, обманное — не надо! Ему не до того, ничего не надо, пусть все сгинет и даст покой душе.
Антон вздрагивает, мотает головой и тяжко стонет:
— Не на-адо…
Ярким мгновенным полымем вспыхивает тогда вся прошлая жизнь Антона и сгорает. Ничего нет, ничего не было, легко… Густой, глубокий мрак охватил Антона. И нет больше земли, ничего нет, все остановилось, все умолкло. Антон захолонул, раскрыл рот и перестал дышать.
«Умираю…»
И уж он не чувствует, не помнит: человек ли он или пес, черт ли он или ангел, камень он или ничто, и не знает, где он: на земле или в воздухе, на вершине горы или на дне моря. Вот она кончается, рвется последняя ниточка, смерть идет… Смерть ли? Смерть, легкая… А как же Любочка, родина, белый свет?..
«Смерточка… повремени…»
Душа Антона обнажилась, утончился слух ее. Осеняет себя Антон в мыслях широким крестом…
«Господи, Господи…» — и, молитвенно замерев, ждет.
Голос человеческий мерещится ему, кто-то говорит, кто-то имя его громко произносит:
— Не скули, Антон… Крепись…
Это Лехман сказал. Взял его иссохшую горячую руку и поглаживает своей огромной корявой ладонью.
— Минутка пришла ко мне, — запинаясь, говорит Антон детским радостным голосом. — Ах, какая минутка, дедушка… Самая золотая…
И, улыбнувшись, замолкает. Уж не может теперь понять слов Лехмана, только чует, как Лехман трясет его плечо и что-то предлагает.
— Да… Да… — шепчет Антон и опять тонет в наплывающем тумане.
И лишь сквозь туман, когда блистают в душе зарницы, произносит:
— Ты здесь?.. Ты, того… Ты, дедушка, не бойся… Она добрая… Она мать…
— Кого? Ты про кого?..
И Лехман, не дождавшись ответа, грозит высоко вскинутым кулаком и свирепо бросает в сторону деревни:
— Чер-рти… Ах, чер-рти!..
А по деревне опять пьяные голоса то приближались сплошной стеной, то вновь тонули.
— Умираю… Пить… — простонал Антон после долгого молчания.
Лехман, кряхтя и охая, зашевелился, на четвереньки встал, с трудом поднялся и, волоча ноги, пошел на голубоватый свет луны. И чтоб не потревожить спящих у самого окна Ваньку с Тюлей, ущупал их ногами, согнулся вдвое, приник к голубому оконцу и позвал:
— Караульщик, а караульщик?! Слышь! Подь-ка сюда!..
Кешка подошел.
— Дай-ка, братан, водицы…
— А где бы я тебе взял: ишь — ночь! — ответил недовольным голосом Кешка.
— Что ж нам, поколевать, што ли!!
— А уж это ваше дело…
— Черти!.. За что нас, черти, мучаете?! За что убить хотите?! — кричал Лехман и зло плевал на улицу сгустками крови.
— А уж это мужичье дело… Как мир… — невозмутимо отвечал Кешка и, дрогнув голосом, добавил: — Вы полстада быдто скотин зарезали…
— Каких скотин?! — грянул Лехман и, охнув, закашлялся, схватился за грудь, грузно опускаясь на лежащих у ног бродяг.
Те крепко спали, только промычали что-то и задвигались.
Не вдруг утихло сердце Лехмана. А как утихло сердце, опять подошел к Антону и окликнул. Не ответил Антон.
Лехман в эту ночь боялся молчаливой темноты и, чтоб не чувствовать себя одиноким, стал изливать свою душу пред безмолвным товарищем.
— Смерть что? Смерть — тьфу! Все одно что сон… Глаза зажмурил, ноги вытянул — и полеживай… Да!.. Так ли я говорю, Антон?.. И никто тебя не пошевелит — ни комар, ни вша, ни мужик, ни справник… Червь, ты говоришь? Ну-к што… Наплевать… Пусть его точит… Я тагды все равно как стерва буду лежать, как пропастина, тагды хошь в порошок меня разотри — не услышу… Верно? Ну, вот… А душа… Ха-ха!.. В нас души, Антон, нет… В нас душина, это так… Слыхал, как Тюля говорят: «Выди, душенька, из брюшенька!» Слыхал? Ну, вот, Антон, вот… Я как-то встретил в тайге, два шкелета валяются: медвежачий да человечий… Да… А возле них две змеи вьются… Может, это и есть души? А? Ну, я их придавил… Ха-ха… Нет, ты не спорь, Антон… Ты не спорь!..
Но Антон и не думал спорить. Он лежал в забытьи и бредил.
Снаружи завозился кто-то, замок щелкнул, чуть приоткрылась дверь, и Кешкина волосатая рука просунула ведро.
— Нате-ка-те, пейте-ка-те… — грустно сказал Кешка и захлопнул дверь.
Лехман жадно прильнул к ведру. Напившись, нащупал в темноте мешок, намочил его холодною водою и обмотал голову Антона.
Очнулся Антон, воды попросил и, утолив жажду, долго крестился и шептал молитву.
Полегчало у Лехмана на душе, лег он в свой угол и весь насторожился, стараясь вникнуть в слова молитвы.
Но слов было мало, и слова были самые обычные, простые. Однако они резко впивались в душу Лехмана и куда-то ее звали.
Лехман лежал с широко открытыми глазами, ему становилось страшно.
Антон уже громко вновь кует горячие слова, вкладывая в голос всю силу своей тоски и веры, словно с живым, словно с сущим говорит, стоящим возле:
— Неужели посмеешься надо мной?.. Неужели обманешь, Господи?
Слышит Лехман: все дрожит внутри. Чувствует: слезы просятся.
Тихо сделалось в каморке. Только кузнечик тикал-потрескивал в мшистом пазу серебряными молоточками.
— Антон, — наконец сказал Лехман, и голос его сорвался. — Антон!.. Хоша я никаких богов не признаю… Какой Бог? Ну, какой Бог? Я не верю… Одначе положи на упокой моей души, за Петра, земной поклон… — тяжело вздохнул Лехман и забарабанил пальцами по полу. — Меня не Лехманом, а Петром звать…
И твердо добавил:
— Я есть убивец…
Вновь настала тишина. В каморке сразу как-то по-особому сделалось жутко.
И вдруг затряслись стены от неистового рева пробудившегося Ваньки:
— Тю-ю-ля!.. Тю-ю-ля!! Нас убивают… Нас убьют!..
Вскочил и Тюля. Взглянули друг на друга, на оторопевших Антона с Лехманом, завыли в голос.
Лехман шевельнулся и, напрягая зрение, уставился на них. Сердце его закипело нежданной жалостью: ему неотразимо захотелось сказать что-нибудь теплое, захотелось обнять этих молодых парней и ободрить в темный час, но кто-то жадно держал оттаявшее чувство: все осталось внутри как заклятый клад. Мучительно сделалось. Лехман еще раз порывисто шевельнулся, с силой ударил ногой в стену и, быстро отвернувшись, стал тонким чужим голосом покашливать и крякать.
А те двое, охваченные страхом, друг друга перебивая, словно боясь упустить время, громко каялись в грехах.
У Ваньки много тяжких грехов, но он выдумывал, не замечая сам и не напрягаясь, более тяжкие. У Тюли совесть чиста была, но и он, стараясь перекричать страх души, каялся:
— Я никого не убивал, а только что я — злодей, я — ворина, я — гнус… Ох, дедушка, ох, все мои товарищи…
— Дурачье! — овладев собою, властно бросил Лехман… — Надо быть, сладка вам была жисть? А?.. Мила?!
Антон тихо утешал:
— Я все приму… Не печалуйтесь…
Ванька с Тюлей смолкли.
— Огонька хоть бы вздуть, — захныкав, попросил Ванька.
— Нету, милые, догорел огарок-то… — пожалел Антон и, когда стало тихо, как бы самому себе, с остановками, тяжело переводя дух, сказал:
— Я смерти, милые мои, не боюсь… Я людей боюсь, зверья. Вот я не знаю, как они… То ли веревкой задавят, то ли топором… Али из ружья… Из ружья оно бы лучше… А то вот я боюсь — топором… Лица-то его, зверя, боюсь, глаз-то… Как надбежит-то да замахнется-то… Вот этого-то, звериного-то, пуще всего боюсь.
Ванька с Тюлей, едва дослушав до конца, вновь завыли страшным воем, и, как ни корил их Лехман, как ни ругал каморщик Кешка, стуча с улицы ногой в дверь, они, крепко обнявшись, ревели и ревели, пока их не свалил тяжкий болезненный сон.