Глава III
Зыковские партизаны в этом месте впервые. Но население знает их давно и встречает везде с почетом.
Уж закатилось солнце, когда голова утомленного отряда пришла в село. На площади, возле деревянной церкви, зажглись костры. Мужики добровольно кололи овец, кур, гусей, боровков и с поклоном тащили гостям в котлы.
— Обида вам есть от кого? — допрашивал Зыков обступивших его крестьян. — Поп не обижает?
— Ох, батюшка ты наш, Степан Варфоломеич… Поп у нас, отец Сергий, ничего… Ну от правительства от сибирского житья не стало. Набор за набором, всех парней с мужиками, пятнай их, под метелку вымели. А придет отряд — всего давай. А нет — в нагайки… Ежели чуть слово поперек — висельница… Во-о-о, брат, как. Опять же черти-собаки…
— Знаю.
— Вот на этой самой колокольне два пулемета было осенью, для устрашения. Вот они какие, черти-собаки-то… А что девок перепортили, пятнай их, баб… Ну, ну…
— Чехословаки туда-суда, утихомирились, а вот мандяришки… Ох, и лютой народ… Да казачишки с Иртыша…
— Все одним миром мазаны.
Зыков сидел у костра на потнике, облокотившись на седло в серебряном окладе. Он поднял голову и прищурился на крест колокольни.
— Поп не обижает? — опять переспросил он, и глаза его вызывающе округлились.
— Нет. Обиды не видать… А тебе на артель-то, поди, сена надо лошадям да овса? Да-а-дим…
— Срамных! — крикнул Зыков. — Иди-ка на пару слов.
От соседнего костра, бросив ложку, вскочил рыжебородый и мигом к Зыкову.
— Вон в том доме торговый человек, Вагин, — сказал Зыков. — Возьми людей, забери овса, сена: надо коней накормить.
— Правильно, резонт, — весело переглянулись мужики.
— Эй! Кто потрапезовал? — Зыков поднялся. — Ну-ка с топорами на колокольню… Руби в верхнем ярусе столбы.
— Ну?! Пошто это? — опешили крестьяне. — Мешает она тебе?!
— Надо.
Затрещала обшивка, доски с треском полетели вниз. Ребятишки таскали их в костры. Акулька распорола гвоздем руку и испугано зализывает кровь.
— Пилой надо, пилой! — раздавались голоса. — Силантий, беги-ка за пилой.
Из избы выскочил низенький, похожий на колдуна, старик и — к Зыкову:
— Пошто храм Божий рушишь? Ах, злодей!.. Вы кто такие, сволочи?!
Он топал ногами и тряс бородищей, как козел.
— Удди, дедка Назар! В голову прилетит, — оттаскивали его мужики. Топоры, как коршун в жертву, азартно всаживали крепкий клюв в кондовые столбы.
— А колокола-то… Надо бы снять. Разобьются.
— Мягко, снег.
— Однако разобьются.
Зыков поймал краем уха разговор.
— Звоны ваши не славу благовествуют Богу, а хулу, — сказал он громко.
— Попы на вовся загадили вашу дорожку в царство Божье. На том свете погибель вас ждет. — Он вдруг почувствовал какую-то неприязнь к самому себе, крикнул вверх. — Эй, топоры, стой! — и быстро влез на колокольню. — Скольки? — хлопнул он ладонью в главный колокол.
— Тридцать пудов никак.
— Добро, — сказал Зыков и подлез под колокол. — Вышибай клинья!
Края колокола лежали на его плечах.
Зацокало железо о железо, молот, прикрякивая, метко бил.
— Зыков! Смотри, раздавит… Пуп сорвешь.
— Вали, вали…
Колокол осел, края врезались, как в глину, в плечи. Ноги Зыкова дрогнули и напружились, стали, как чугун.
— Подводи к краю! Не вижу… — прохрипел он, едва отдирая ноги от погнувшегося пола, и двинулся вперед.
— Берегись! — И колокол, приподнявшись на его ручищах, оторопело блямкнул языком и кувырнулся вниз, в сугроб.
Зыков шумно, с присвистом, дышал. Шумно, с присвистом, вдруг задышал народ.
— Вот это, ядрит твою, так сила…
Из носа Зыкова струилась кровь, на висках и шее вспухли жилы. Он поддел в пригоршни снегу и тер ими налившееся кровью лицо.
Топоры вновь заработали, щепки с урчанием, как лягушки, скакали в воздухе. Кучка мужиков, пыхтя, выпрастывала из сугроба колокол.
Зыков опять стоял внизу среди толпы.
— Канат, — скомандовал он. — Зачаливай!
От поповской калитки кричал священник, его сдерживали, успокаивали мужики, а старухи орали вместе с ним, скверно ругались, взмахивали клюшками.
— А как насчет попа, братцы? Говори откровенно… — опять сквозь стиснутые зубы спросил Зыков, и белки его глаз, как жало змеи, вильнули в сторону попа.
Мужики молчали.
— Эй, кто там еще? Слезай с колокольни!.. Подводи лошадей.
И по десятку коней впряглись в оба конца каната. Мужики, а сзади ребятишки, крепко вцепились в канат, нагнулись вперед, напрягли мускулы, застыли. И словно две огромных сороконожки влипли присосками в растоптанный белый снег.
— Готово?
— Вали!
Народ ухнул, закричал, некоторые наскоро перекрестились, нагайки ожгли всхрапнувших коней, верх колокольни затрещал, заскорготал костями, покачнулся и, чертя крестом по звездному небу, рухнул вниз. Взвились снег и пыль, лошади и люди посунулись носами. Хохот, крик, веселая визготня парнишек.
А дедка Назар, подкравшись сзади, грохнул-таки Зыкова костылем по голове:
— Нна, антихрист!.. Нна…
— Дурак! — круто обернулся к нему Зыков, поправляя папаху. — Забыл, как пулеметы-то на колокольне стояли? Забыл?
От двух его серых суровых глаз дед вдруг шарахнулся, как от черта баба:
— Гаф! Гаф! Гаф! — отрывисто, сумасшедше взлаял он. — У, собака. Кержацка морда. Гаф!.. — И под дружный хохот, боком-боком прочь, в прогон.
Костры ярко горели, с кострами веселей. Воздух над ними колыхался, и видно было, как колыхались избы, небо, мужики.
В поповском доме погас огонь. От поповских ворот сипло лаял в небо старый поповский пес. Девушки и бабы ходили вдоль освещенного кострами села, перемигивались, пересмеивались с партизанами, угощали их кедровыми орехами:
— На-ка, бардадымчик, погрызи.
Парнишки осматривали ружья, вилы, барабаны. Возле пулеметов — целая толпа.
— Эй! — закричал Зыков. — А где здесь староста?
И по селу многоголосо заскакало:
— Эй, Петрован!.. Где Петрован?.. Копайся скорей… Зыков кличет.
Петрован, лет сорока мужик, суча локтями и сморкаясь, помчался от пулемета к Зыкову. За ним народ.
— Что прикажешь? Я — староста Петрован Рябцов. — Он снял шапку и, запрокинув голову, смотрел Зыкову в глаза.
— Я по всем селам делаю равненье народу, — на весь народ заговорил тот. — И у вас тоже. Шибко богатых мне не надо, и шибко бедных не должно быть. Сердись не сердись на меня, мне плевать. Но чтоб была правда святая на земле. Вот, что мне желательно. И у меня нишкни. Ну! Эй, староста, которые бедные — по леву руку станови, которые богатые — по праву руку. Срамных, наблюдай. А я сейчас. Коня!
Он вскочил в седло — конь покачнулся — и поехал за околицу, на дорогу, проверять сторожевые посты.
— Эй, часовые! Не дремать! — покрикивал он, грозя нагайкой.
А в толпе мужиков крик, ругань, плевки. Парфена тащили из бедноты к богатым. Аристархова не пускали от богатых в бедноту. Драный оборвыш гнусил из левой кучки:
— Обратите внимание, господа партизане: семья моя девять душ, а избенка — собака ляжет, хвост негде протянуть, вот какая аккуратная изба. Мне желательно обменяться с Таракановым, потому у него дом пятистенок, а семья — трое… А моя изба, ежели, скажем, собака…
— Сам ты собака. Ха! В твою избу. Вшей кормить.
Бабы подошли. У баб рты, как пулеметы, руки, как клещи, и сердце — перец.
Кричал народ:
— У тя сколь лошадей? А коров? Двадцать три коровы было.
— Было да сплыло. В казну отобрали. Дюжину оставили.
— Ага, дюжину!.. А мне кота, что ли, доить прикажешь?
— Братцы, надо попа расплантовать… Больно жирен.
— Сколь у него лошадей? Четыре? Отобрать… Две — Василью, две — оборвышу. Только пропьет, сволочь…
— Кто, я? Что ты, язви тя…
— А попу-то что останется?
— Попу — собака.
— Это не дело, мужики, — выкрикивали бабы.
— Плевала я на Зыкова… Кто такой Зыков? Тьфу!
— А вот подъедет, он те скажет — кто.
Подъехал Зыков:
— Ну, как? Слушай, ребята. Обиды большой друг дружке не наносите…
— Степан Варфоломеич! Набольший! — И драный, низенький оборвыш закланялся в пояс черному коню. — Упомести ты меня к богатею Тараканову, а его, значит, ко мне: избенка у меня — собака ежели ляжет, хвоста негде протянуть.
Зыков сердито прищурился на него, сказал:
— Тащи сюда свою собаку, я ей хвост отрублю. Длинен дюже.
В толпе засмеялись:
— Ах, ядрена вошь… Правильно, Зыков!.. Он лодырь.
— Ну, мне валандаться некогда с вами, чтобы из дома в дом перегонять, потрогивая поводья, сказал Зыков. — Уравняйте покуда скот… Надо списки составить, посовещайтесь, идите в сборню… Что касаемо жительства, вот укреплюсь я, как следовает быть, тихое положение настанет, все села новые по Сибири построим. Лесу много, знай, топоры точи. Всем миром строить начнем, сообща. Упреждаю: поеду назад, проверка будет. Чтоб мошенства — ни-ни… Эй, Ермаков!
К ночи все затихло. Месяц был бледный, над тайгой и над горами вставал туман.
Партизаны разбрелись по избам, многие остались у костров. Лошадей прикрыли потниками, ресницы, хвосты и гривы их на морозе поседели.
Зыков с шестью товарищами ушел на ночевую к крепкому мужику Филату.
— Чем же тебя побаловать? — спросил Филат. — Чай потребляешь?
— Грешен, пью. Плохой я, брат, кержак стал.
— Эй, баба! Становь самовар, да дай-ка щербы гостям. Такие ли добрые моксуны попались, объяденье.
Щербу ели с аппетитом. Выпили по стакану водки. Как ни просил хозяин повторить — нельзя.
— Мой сын, — сказал Филат, — в дизентирах. Ну, он желает записаться к тебе. Гараська, выходи! Чего скоронился?
Вышел высокий, толстогубый, с покатыми плечами, парень и заскреб в затылке:
— Жалаим… Постараться для тебя, — сказал он, стыдливо покашливая в горсть.
— Пошто для меня? Для ради народа, — поправил Зыков. — Ну, что ж. Рад. Конь есть?
— Двух даем, — сказал отец. — И винтовка у него добрая. Мериканка. И вся амуниция. С фронта упорол.
И пока пили чай, еще записались четверо, с винтовками и лошадьми.
— Мы не будем убивать, так нас убьют, — сказал поощрительно какой-то дядя от дверей.
Крестьян набилось в избу много. Были и женщины. Зыков крупно сидел за столом среди своих и хозяев, на голову выше всех. Черные, в скобку подрубленные волосы гладко причесаны. Поверх черной рубахи шла из-под густой черной бороды серебряная с часами цепь. Бабы не спускали с него глаз. Акулька, маленькая дочь Филата, выгибаясь и потягиваясь, стояла у печки. Раненая гвоздем рука ее была замотана тряпкой.
Акулька все посматривала на черного большого дяденьку и что-то шептала. Потом кривобоко засеменила к своей укладке, вытащила заветную конфетку с кисточкой и, сунув ее в горсть Зыкову, нырнула, сверкая пятками, в толпу баб и девок. Все захохотали.
Зыков растерянно повертел конфетку, качнул головой и тоже улыбнулся:
— Спасибо, деваха… Расти, жениха найду, — сказал он, пряча подарок в карман.
Акулька, подобрав рубашонку, голозадо шмыгнула по приступкам на печку, к бабушке.
Когда укладывались спать, хозяин спросил:
— Много ли у тебя, Зыков, народу-то?
— К двум тысячам подходит.
— Поди, твои кержаки больше?
— Всякие. Чалдонов [2] много да беглых солдат. Каторжан да всякой шпаны тоже прилично. А кержаков не вовся много.
— А с Плотбища есть кержаки у тя?
— С Плотбища? Кажись, нет. А где это? Чего-то не слыхал.
— Весной откуда-то прибегли, разорили, вишь, их там. В глухом логу живут… Нонче пашню запахивали быдто. Верстов с пятнадцать отсель.
— Надо навестить, — сказал Зыков и стал одеваться.
— Куда ты? Что ты, ночь… Спи!
— Ничего. Я там переночую. Скажи-ка парню своему, чтоб двух коней мигом заседлал. Он знает дорогу-то?
Зыкову хотелось спать, глаза не слушались, но он враз пересилил себя. Горела лампадка у старых икон. Шестеро товарищей его спали в повалочку на полу. Он притворил за хозяином дверь и поднял за плечи рыжеголового.
— Слушай-ка, Срамных. Ну, прочухивайся скорей, чего шары-то выпучил! Это я. Вот что… — Зыков задумался. — Завтра до солнца айда в город. По пути смени коня и дальше. Чтоб к вечеру туда поспеть. Вынюхай, понимаешь, все. Кой-кого поприметь. Умненько.
Потом поднял корявого и низенького, в черной бороде с проседью, тот сразу вскочил и коренасто, как кряж, стоял на шубе, раскорячив ноги. Волосы шапкой висли на глаза.
— Слушай, Жук. Завтра отряд ты поведешь. Понял? Ты. А я нагоню. — Жук почтительно встряхивал головой.
— Кони готовы! — Веселым голосом крикнул Гараська, входя к ним — Винтовку надо?
— Захвати.
Было одиннадцать часов. Месяц высоко вздыбился. Скрипучие ворота выпустили двух всадников.
Они проехали вдоль села. У костров, в тулупах и пимах, взад-вперед, чтоб не уснуть, ходили с винтовками часовые. У дальних за селом ворот, в поскотине, возле покрытых лесом скал, тоже горел костер. Четверо спали около жаркого пламени, пятый часовой с винтовкой, скорчившись, сидел на брошенном у костра седле и храпел. Зыков, проезжая, сгреб его за шиворот, приподнял, бросил в сугроб и, не оглядываясь, поехал дальше. Гараська захохотал:
— Вскочил… Хы-хы-хы… Опять кувырнулся… Целит!..
Жихнула пуля мимо самой зыковской головы и горласто, среди гор, грохнул выстрел. Зыков карьером подскакал к костру. Все у костра вскочили:
— В кого стрелял? — гневно крикнул он.
Часовой, раскосый парень, отряхивая снег, сердито скосил на Зыкова глаза:
— В черта!.. В того самого, что в сугроб людей швыряет.
Зыков вынул пистолет и выстрелом в лоб уложил часового на месте.
От села, в тумане взвихренного снега, с гиканьем мчались марш-маршем всадники.
— Сменить часового! — крепко сказал Зыков и поехал вперед.
Гараська весь трясся, зубы его стучали.
Еще ковш Сохатого не повис отвесно над землей, как всадники, миновав звериные горные тропы и лога, подъехали к кержацкой заимке. Заимка, притаившись, плотно сидела в ущельи, как в пазухе блоха.
— Тпру, — остановил Гараська. — Здесь.
Из конур, из-под амбара, с лаем выскочили собаки. Трусливый Гараська поймал жердину. Зыков, подойдя к двери, постучал. Гараська, взмахивая жердиной, робко пятился от разъяренной собачьей своры.
За дверью раздался голос, в избе вспыхнул огонек.
— Господи Исусе Христе, помилуй нас, — сказал Зыков.
— Аминь.
Дверь отворилась, перед ними стоял высокий сухой бородач.
— Милости просим… Кто такие, гостеньки?
Маленькая изба, построенная на спешку, битком набита спящими. Было жарко. От разбросанных на полу подушек отрывались встрепанные головы, мигали сонными глазами и валились вновь.