ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
После трескучих морозов и затяжных буранов несказанно хороши бывают февральские оттепели. Люди знают, что еще не весна, что будут еще не раз стоять над землей неподвижные холодные туманы и бесноваться непроглядные вьюги. И, может быть, потому-то так дороги эти редкие теплые дни.
В полдень начинаются капели. Не часто и как будто нехотя скатываются с крыш первые капли и падают в сугробы нанесенного буранами снега. Они летят до земли медленно, продолговатые, синевато-прозрачные. Вечерами под крышами повисают сосульки. Горящий закат окрашивает их в оранжево-золотистый цвет, и тогда искрятся карнизы домов, отделанные причудливой хрустальной бахромой.
В оттепель Матвей любил бывать в волченорском кедровнике. Кедровник был в пяти верстах от села. Он рос по склонам холмов и берегам едва сочившихся ручейков. Кедры были один к одному, все как на подбор: высокие, сукастые, с мягкой зеленой хвоей. Ветвистые макушки деревьев закрывали небо, и в кедровнике всегда было сумеречно и по-таежному уютно. Верст на десять тянулся кедровник и на редкость был плодоносен. В праздники волченорские мужики и бабы выходили на улицу непременно с орехами. Щелкать семечки в Волчьих Норах считалось последним делом. В других селениях завидовали волченорцам и называли их не иначе, как орешатниками. Да и как не позавидовать! Волченорцы сбывали орех скупщикам, и это заметно увеличивало крестьянские достатки. Особенно выручал орех бедноту.
Кедровник берегли всем народом. Каждый от мала до велика знал: за одну шишку, сбитую не в указанное время, выведут все семейство виновного на сход, и тогда быть великой беде.
День выхода в кедровник назначали на сходке. Верно, с недавних пор не одни волченорцы были хозяевами кедровника. Уже лет десять на северной опушке живут переселенцы, приехавшие из Курской губернии. Два поселка выстроились в трех верстах один от другого, и волей-неволей пришлось волченорцам уступить часть кедрача новоселам.
С тех пор волченорцы через гонцов сообщали новоселам о дне выхода в кедровник.
Это происходило в последних числах августа. На рассвете раздавались три гулких удара в большой церковный колокол. Пешие и конные волченорцы, обгоняя друг друга, целыми семьями устремлялись в кедровник.
На опушке их встречала стража. Стража состояла из своих, каждого знала в лицо и зорко следила за тем, чтобы кто-нибудь чужой не проник на шишкобой.
Трое суток, с короткими перерывами на ночь, в кедровнике стоял гул. Шишки сбивали, ударяя о стволы кедров барцами – полуторапудовыми лиственничными чурбаками, насаженными на длинные жерди. Потом в кедровнике все стихало до будущего шишкобоя. Осенью по опушке бродили бабы и ребятишки, собирая рыжики, но в глубь кедровника не заходили: там грибы не водились.
В февральские оттепели подтаявший снег опадал с ветвей, и кедровник зеленел по-весеннему ярко и свежо.
Матвей с трудом поднялся на крутой холм. Лыжи, обшитые оленьей шкурой, не держали и скользили назад. Отсюда, с холма, хорошо были видны уходящие к горизонту осинник и березник. Где-то далеко, из-под горы, легким дымком курился новосельческий поселок Ягодный. В лесу было тихо, но вершины кедров шумели нескончаемо и так же убаюкивающе, как в Юксинской тайге.
Матвей остановился, вытащил из кармана брюк кисет и, завертывая цигарку, засмеялся.
– Чудачка! – сказал он вслух, улыбаясь сам себе и посматривая то на кедровник, то на простиравшиеся перед ним бельники.
Час тому назад он повздорил с женой. Увидев, что Матвей вытаскивает из амбара лыжи, Анна спросила:
– Не то в кедровник?
– Туда, Нюра.
– Будто, кроме этого, и дела нет. Снег вон со стайки сбросил бы… корова, того и гляди, в капелях купаться будет.
– Рановато, не весна еще… А денек сегодня отменный. Лесным воздухом подышать захотелось. Лесной я человек, Нюра!
Анна вспылила:
– И для этого день терять? Захотелось – так выйди вон на зады, в бельники, и дыши сколько хочешь.
– О делах я знаю, Нюра. Ох, дела, дела эти! – задумчиво произнес Матвей. – А березник неподходящ для меня. Духу в березе того нет. Вот кедр, сосна, пихта с елкой – другое дело. Приди в в крещенские морозы – все равно носом дух смолевой учуешь. Бывало, на Юксе зимой живем с дядей и все таежным запахом наслаждаемся.
Матвей собирался сказать еще что-то такое же восторженное о родной тайге, но Анна перебила его:
– Что ж, от этого таежного духу в твоем кармане прибудет или пестрая телка на двор придет?
– Тьфу, будь ты неладна! – с сердцем проговорил Матвей. – Что же, оттого, что я день дома просижу, у тебя во дворе еще одна телка прибавится?
Анна круто повернулась и ушла в коровник. Через минуту она крикнула оттуда вдогонку мужу:
– Другие мужики не разгуливают без дела, оттого, может, и ломятся у них амбары от добра.
…Теперь Матвей стоял на холме, смотрел на зеленые кедры, на голые прутья берез и, вспоминая разговор с женой, улыбался.
– Чудачка! – повторил он вслух.
Преимущество кедровника перед березником было настолько очевидным, что слова жены о прогулке в бельники показались ему смешными.
Он докурил цигарку, снял из-за спины ружье и, повесив его на плечо, побежал, оставляя за собой широкие лыжни. Спешить было некуда. Но ему хотелось бежать быстро, напряженно, как он бегал когда-то в Юксинской тайге по свежему следу лисицы. Ружье тут тоже почти не требовалось. Люди так старательно опустошили кедровник в дни шишкобоя, что зверям и птицам ничего не оставалось, и они гуртовались в других местах. Правда, иногда с бельников сюда прилетали поглотать кедровой хвои тетерева, и Матвей надеялся на счастливый случай. Ловко скользя на лыжах между деревьями, он скатился в лог и увидел на одном кедре ворону. Тетерева не попадались, а выстрелить хотелось. Он снял с плеча ружье и привычным движением приложил ложе к плечу. Ворона, распустив крылья, упала на землю, и не стихло еще короткое зимнее эхо, как послышался отдаленный говор людей. Матвей сдвинул черную папаху на затылок и прислушался. В кедровнике зимой редко бывали люди, но они могли тут быть, и этому не следовало удивляться. Матвей торопливо закинул ружье за спину и побежал на говор.
Он ложбиной обогнул лесистый, недоступный холмик и вскоре оказался там, где только что разговаривали люди. Ходили они без лыж, и следы показывали, что было их трое. Сожалея, что людей уже нет, Матвей пошел по их следам. В этакий теплый день приятно было бы встретить здесь кого-нибудь, угостить табачком из своего кисета и завести неторопливый разговор о житье-бытье. Матвей прибавил шагу и быстро выбежал на опушку кедровника, но люди его не ждали. По неторной дороге в сторону Волчьих Нор удалялись легкие сани, и опознать тех, кто ехал, было уже невозможно.
Матвей стоял, думая: «Что они тут делали? Кто это?»
Ничего не решив, он пошел в глубь кедровника. Только спустился под горку, из-под ног выпорхнул косач. Матвей выстрелил влет. Косач упал в снег, недвижим, как черный камень. Матвей подобрал его и, зная, что косачи не летают в одиночку, осмотрелся. Совсем неподалеку от него на высоком кедре сидели еще два косача. Прячась за деревьями, Матвей подкрался к птицам и убил еще одну.
2
Домой Матвей возвращался довольный. Два косача – невелика добыча, а все-таки завтра будет вкусный обед и Анна не станет больше упрекать его за потерянный в хозяйстве день.
Дома оказался гость. На лавке у окна сидел Дениска Юткин. Гость был редкий. С тех пор как Матвей подбил мужиков не возить хлеб на мельницу к Юткиным и Штычковым, Евдоким запретил своей семье бывать у Строговых.
Дениска сидел в полушубке, но без шапки, всклокоченный и мрачный. Возле него стояли Анна и младшая дочь Маришка.
Не заметив вначале, что Дениска в слезах, Матвей шутливо проговорил:
– Денис Евдокимыч! Друг ситный, ты как это отважился прийти к нам? Не тайком ли от отца? Смотри отлупит!
– Не стращай, он уже отлупил его, – сказала Анна и, нервно шагая по прихожей, проговорила взволнованно: – На старости лет совсем с ума сходит!
Внимательно посмотрев на Дениску, Матвей понял, что тут не до шуток.
– Ну-ну, – проговорил он больше для себя и, помолчав, спросил Дениску: – За что это он тебя? Ты, кажется, теперь не парнишка, женить поди нынче станет.
Дениска отвернулся к окну и сказал срывающимся голосом:
– Нету мне жизни в том доме, Матюша. Извели меня. Еще раз тронет – повешусь… или в работники уйду.
Матвей сел рядом с Дениской, похлопал его по плечу.
– Ты умирать погоди. Это всегда успеется. А насчет того, чтобы уйти в работники… Что ж, это дело. Вижу, Денис, другой ты породы. Не сладить тебе с отцом.
– Верно, Дениска, иди в работники, постращай батю, небось живо образумится, – посоветовала Анна. – Он раньше и на меня вожжами махал, да я живо его отучила. Убежала раз на поля да целые сутки там и плутала. Перетрусил он, видно, и с тех пор – как рукой сняло.
– Волка ягненком не умилостивишь, его надо за горло брать, – улыбнувшись на слова жены, сказал Матвей.
Анна обиженно сжала губы и промолчала. В словах Матвея была сущая правда.
«Господи, и почему это жизнь так устроена? Чем человек богаче, тем он злее и нелюдимее, – подумала она. – Воть хоть бы батя с Демьяном. О них никто на селе доброго слова не скажет, а уж чего только у них нет, живой воды разве!»
Она вспомнила, что когда-то ей самой очень хотелось иметь всего столько же, сколько у отца, и подумала:
«Неужели и я была бы такая? Нет, я бы с людьми ладила». И тут второй ее внутренний голос опроверг это: «Разве сытый-то разумеет голодного? Сроду так. – Эта мысль показалась ей убедительной, и она, вздохнув, с удовлетворением решила: – Слава богу, что за Демьяна замуж не пошла. Была бы теперь тоже лиходейкой».
– Ты расскажи-ка Матюше, – обратилась она к Дениске, – из-за чего беда твоя приключилась.
– Тут и рассказывать нечего, – хмурясь и как бы нехотя заговорил Дениска. – Заезжает батя во двор, а с ним Демьян и еще какой-то из городских. Я давал скоту сено. Бросил вилы, бегу коня распрягать. Вижу – все выпивши. Батя вдруг как заорет на меня: «Ты пошто, сучий сын, господину Адамову в ноги на кланяешься! Да знаешь ли, кто это? Благодетель наш». Я говорю: «Батя, может, он и благодетель, а об том нет у него на лбу вывески». Тут он схватил из кошевки кнут и так меня оттузил, что и сейчас больно. Гляди вот, весь полушубок располосовал.
Дениска повернулся к Матвею спиной. Совсем еще новый полушубок в нескольких местах был пробит жестким концом ременного бича, и из дырок торчала серая овечья шерсть.
– Что ж он, этот благодетель-то, не вступился за тебя? – спросил Матвей.
– Сначала стоял в стороне, а потом, видно, жалко стало. Батя совсем озверел. Говорит ему Адамов: «Оставьте». А батя кричит: «Не потерплю! Научу, как хороших людей почитать». Не вырвись я, не знаю, что и было бы… – закончил Дениска.
– Зверь! Идол! Ох, сил моих нет, а то припомнила бы я бате, как он наживал свое богатство, – блестя карими глазами, проговорила Анна.
Матвей изумленно взглянул на жену и подумал:
«Утром корила меня бедностью, ставила в пример богатеев, теперь грозит отцу. Сильно же тебя, милая, из стороны в сторону бросает».
– Ба! Забыл! – воскликнул Матвей и, подойдя к мешку, брошенному вместе с одеждой на ящик, вытащил из него двух косачей. – Ну-ка, Маришка, обихаживай.
Худенькая, кареглазая, похожая смуглостью кожи на мать, Маришка схватила косачей и вприпрыжку убежала с ними за перегородку. Анна ушла к дочери. Матвей услышал, как она ласково говорила Маришке:
– Вишь, какой у тебя тятяшка хороший. Пошел вот в лес и птиц набил. Небось вон отец Аленки Павельевой не набьет. Не каждый, дочка, к ружью способный.
Матвей опять вспомнил о своей перебранке с женой перед уходом в кедровник и про себя усмехнулся. «Баба не ветер, а на дню семь раз меняется», – подумал он. Но от слов Анны на душе стало как-то по-особенному тепло и спокойно и захотелось, чтоб и Дениске было так же хорошо.
Сказав Анне, чтобы вскипятила самовар и собирала на стол, Матвей заставил Дениску раздеться, увел в горницу, усадил рядом с собой. Потом, обняв его за плечи, заговорил своим мягким, задушевным, чуть глуховатым голосом:
– Эх, Денис, добрый молодец из тебя вышел, да не ко двору ты, видать, пришелся. Богачи – что? У них сердце каменное. Сначала к чужому горю жалость теряют и стыд перед своей совестью глушат, а там, глядишь, и своих домашних за даровых батраков или за вещь какую-нибудь начинают считать. А ты, парень, сердцем отзывчивый, и жадность богаческая да лиходейство тебя еще не тронули. Вот послушай-ка, какие случаи в жизни бывают с людьми.
И Матвей рассказал о Капке, прачке-дворянке, о графе Яшке Пройди-свет, о том, как отказались они от семьи, от общества, в котором росли, и начали жить по-иному. Дениска слушал внимательно, все более оживлялся. Рассказ произвел на него большое впечатление, и он тотчас же стал упрекать себя в малодушии:
«Да, вот какие бывают люди! А я? Позлюсь, позлюсь – и опять станет жалко покидать отца. А уж не изверг ли? Спина-то все еще от кнута как в огне горит».
– Все это я не зря рассказал тебе, Денис, – помолчав, продолжал Матвей, словно угадывая мысли Дениски. – Тут есть над чем мозгами поворочать. Ты вот говоришь: «В работники пойду», – а духу хватит? Не будешь потом в ногах у отца валяться да каяться?
– Хватит духу, Матюша! – встрепенувшись, ответил Дениска. – Вот возьму и тоже уйду куда глаза глядят, как те беглецы!
– Ну, те другого поля ягоды, – невольно рассмеявшись, сказал Матвей. – Те весь белый свет пройдут, а правды не сыщут, – не той дорогой, видишь, пошли. А ты свою дорогу ищи! Есть у меня, Денис, дружок один – умный, бывалый человек. Крепко мы с ним подружились и много о жизни разговаривали. «Жизнь, Захарыч, – говорил он мне, – хитрая штука. Не скоро тайну ее раскроешь и не сразу место свое в ней найдешь. Я, говорит, мальчишкой на завод пошел и на каких только фабриках, заводах, промыслах не работал! В России бывал и всю Сибирь от Урала до Ленских золотых приисков прошел, а видел всюду одно и то же: нищету, голь перекатную, несчастных людей, забитых подневольной работой. Посмотришь на такую жизнь – одни слезы, и просвета никакого не видно. И долго мне, говорит, казалось: главная сила в жизни – богатство. Ну как же не сила? Богатому человеку все открыто, все дозволено, на его стороне и власть, и суд, и сам царь. А потом открылось мне другое. Перво-наперво – то, что богачей на свете немного, и закон у них в жизни один: человек человеку – волк. Второе – что большинство народа живет другой жизнью, не этими волчьими порядками, а любовью к человеку. Взять хоть бы нас, говорит, рабочих. Чего нам делить, чего друг другу завидовать? Интерес у нас один, общий. Рано или поздно объединится весь угнетенный рабочий люд, уничтожит волчьи законы и устроит жизнь по-новому, по-человечески».
Матвей остановился, передохнул, заглянул в глаза Дениске, стараясь узнать: понимает ли? Морща лоб и хмурясь, Дениска думал молча. События его собственной немудрящей жизни обернулись к нему другой стороной. Оказывается, не только ему живется тяжко. Где-то далеко есть люди, которые тоже страдают от разных бед. Он попытался представить это, но почему-то в памяти всплыло свое, деревенское, виденное. Филипп Горшков украл в прошлом году ранней весной из клади Демьяна Штычкова десять ржаных снопов. Филиппа с кражей поймали. Демьян заставил его надеть на себя хомут, запрячься в сани, положил на них снопы и прогнал так по всему селу. Пока Филипп шел, сопровождаемый толпой, Демьян ехал на лошади и улюлюкал ему вслед, а детишки Филиппа, ради которых отец решился на кражу, выли, как по мертвому. Дениска вспомнил, что тогда дома он пожалел Филиппа и был за это бит.
– И вот еще что говорил мне тот человек, – продолжал Матвей. – «Богатство может быть только народным, общим. Если, мол, богаты не все, а только немногие, значит эти немногие – ловкие воры, они обкрадывают народ и живут его кровью, и потом. Или, говорит, возьми счастье. Оно может быть только общим, народным. Если, говорит, счастливы одиночки, значит есть какой-то в жизни обман». Так-то вот, браток. Подумай над этим, а уж потом и решай, какой дорогой к счастью идти.
Матвей негромко засмеялся, довольный тем, что сумел складно передать Дениске то, во что сам он верил: человеческое счастье достижимо. Счастье народное, общее возможно.
– А он, человек-то этот, Матюшка, не пророк ли какой? – несмело спросил Дениска. – Сказывают, пророки-то за народ на смерть шли.
Матвей укоризненно покачал головой.
– Каши ты мало ел, Дениска. Пророки больше за веру да за царя языком ратовали. А этот человек за оружие взялся, чтобы новую жизнь народу завоевать. Слышал, как в пятом году рабочие по всей России дрались за это же самое? Ну ладно, пойдем-ка садиться за стол, а то хозяйка вон уж сердиться начинает.
В дверях показался дед Фишка.
– О, сваток! Здорово бывал! – проговорил он, крепко пожимая Денискину руку. – Как сватья Марфа поживает? Дед-то Платон Андреич в добром ли здравии? А батя все возле мельниц хлопочет? Далеко ли он ездил давеча с Демкой Штычковым? Будто от кедровника катили. Или в Ягодном делишки какие завелись? А кто с ними третий-то? Присматривался я и никак не узнал. Глаза, черти их уходи, слабоваты стали.
Дениска пожал плечами.
– Ездили куда-то, а куда, не знаю. Батя не дюже любит о своих делах разговаривать. А третий-то не нашинский, из уезду приехал. Видно, из начальства. Батя перед ним готов на четвереньках ходить. Из-за него вот и мне влетело.
Дениска принялся рассказывать деду Фишке о побоях, а Матвей подошел к русской печи и, привалившись к ней, думал:
«Они или не они в кедровнике были? Три следа. Ну, ясно, что они ходили. Что им там зимой понадобилось? Не думают ли кедрач на порубку извести?..»
– Денис, отец ничего не собирается строить? – спросил Матвей.
– Ничего не слышал. Прошку собирается весной отделить – это знаю. Ну, так дом ему давно уж готов.
Вошла Агафья.
– И куда девался постреленок? – сказала она озабоченно. – Вот сейчас вертелся все тут, у ворот.
– Максимка-то? – спросила Анна, выходя из-за перегородки с большой миской дымящихся щей. – Да он схватил кусок хлеба и опять гулять убежал. А Артема ждать нечего. С утра вон, как отец, на лыжах с ребятами куда-то ушел. Давайте обедать.
Сели за стол. Ели молча, каждый думал о своем. Только Маришка все что-то лепетала о косачах, но ее никто не слушал.
3
Когда цветет черемуха, Волчьи Норы утопают в белизне и медовый аромат наполняет улицы. Белизна так плотна и аромат так густ, что даже в сумеречные весенние ночи, при блеклой луне и легком, порывистом ветре, черемуховые кусты белеют, как прикорнувшие на берегу озера гуси, а терпковатый запах пьянит не хуже, чем в тихий, безветренный полдень.
В эту пору цветения черемухи воскресные дни в Волчьих Норах бывают полны веселья и необыкновенной суеты. У церкви, на поляне, парни и девки водят хороводы. В палисадниках под окнами домов мужики и бабы ведут тягучие разговоры о жизни. Под кручей, по берегам речки, в густых тальниках ребятишки, забыв обо всем, затевают упорные и бескровные войны… Широкие и прямые улицы седа пестрят от людей. А небо в те дни льет на землю ласкающий свет, и прозрачная голубизна его бывает притягательна, как глаза первой любимой. Не оттого ли и стар и млад так подолгу смотрят на небо? Не в эти ли минуты человеком ощущается все величие мира и неизъяснимая прелесть того, что названо жизнью?
Строговы не отличались большой набожностью, но в воскресные дни завтракать садились только тогда, когда раздавался колокольный звон. Трапезник Маркел об окончании обедни всегда возвещал селу разудалым звоном во все семь колоколов. Так было и в этот день.
– Нюра, неси шаньги на стол. Слышишь, Маркел «Во саду ли, в огороде» вызванивает, – проговорил Матвей, выходя из горницы.
В кути все уже было наготове, и на столе сейчас же появились самовар и горячие шаньги. Матвей быстро напился чаю, надел праздничную, вышитую шелком рубаху и отправился на село. Там были дела.
Лучисто сияло солнце. Извивавшаяся по лугам речка отливала слюдяным блеском. Быстролетные касатки чертили в воздухе незримые и неразгаданно замысловатые фигуры. За огородами, по склонам холмов, земля так ярко зеленела, что от зелени слепило глаза. Где-то в одном из дворов одинокий гармонист наигрывал несложный мотив и грустно напевал:
Бывало, вспашешь пашенку,
Лошадок уберешь,
А сам тропой знакомою
В заветный дом пойдешь.
Она уж дожидается,
Красавица моя…
Матвей прислушался к пению, улыбнулся: «Бывало, бывало, милый друг. Ты-то еще рано грустишь. А вот я… Пролетела молодость». Вспоминая о прошлом, он дошел до головановского магазина и, когда стал подыматься на крылечко, пожалел, что путь был так короток.
– Захарыч, я к тебе, а ты тут как тут! – проговорил Ефим Пашкеев, появляясь в дверях магазина.
– Что ты, на мне пахать собираешься? – смеясь, спросил Матвей.
– На-ко, читай. Влас поклоны шлет, – проговорил Ефим, подавая Матвею письмо.
Ефим Пашкеев часть своего дома сдавал обществу под земскую квартиру, и почту, доходившую до Волчьих Нор чаще всего с попутчиками, завозили к нему. Матвей принял от Ефима письмо и долго смотрел на синий конверт.
«Неужели от Власа? О чем он будет писать? Просить теперь нечего, а чем-нибудь помочь… Да можно ли ждать этого от него?»
Он разорвал конверт, вытащил оттуда маленький листок бумаги, исписанный крупным почерком.
«Служба, Мирон сказывал, что бывал у тебя. Он теперь сосед мой. Сколько синичка ни летай, а не миновать ей клетки. При его рассказе взгрустнулось мне. Ты-то молодцом! Капля камень долбит. Ну, давай, давай. Реки-то из ручейков собираются. При случае не забудь моего старика, коль не умер, да сходи поклонись на могилку Устиньки. Будь здоров. Авось еще свидимся. Времена меняются.
Е м е л ь я н»
Ефим Пашкеев внимательно следил за Матвеем. Он видел, как его пальцы нервно теребили косо оборванные края письма, а губы шевелились беззвучно и часто.
– От Власа? Здоров ли? – спросил Ефим.
– Хворает. Животом мучается, – ответил Матвей и со злостью подумал:
«Правды захотел? Жирен будешь».
– Ну, пока прощевай, Ефим, – проговорил он.
– А в магазин-то, Захарыч?
– В магазин не к спеху. Пойду матери скажу. Все-таки не чужой человек – сын хворает.
Матвей оглянулся. Ефим стоял на крыльце и недоверчиво глядел ему вслед. Матвей подосадовал на себя: «И как я ничего умнее не придумал!» Но скоро это перестало его тревожить, и он начал припоминать письмо, с трудом удерживаясь от желания остановиться и еще раз прочитать его.
«Мирон сказывал… он теперь сосед мой… сколько синичка ни летай, не миновать клетки», – вспоминалось Матвею. – Так, так, отгулял, значит, Тарас Семеныч на воле, – рассуждал он про себя. – Да, как ни связывай орлу крылья, летать его не отучишь. Эх, Мирон, эх, Тарас Семеныч, богатырь ты человек! Нет, не удержат тебя, не удержат. А старика твоего не забуду, друг мой Емельян, Антон Иваныч. Вот сейчас приду домой, насыплю пудовку муки и отнесу твоему родителю».
Дома никого не было. Агафья и Маришка ушли в огород, Анна к бабам – посудачить, дед Фишка отправился за село вырубить черемуховый корень для новой трубки, а сыновья разбрелись по товарищам. Матвей присел на табуретку и вытащил письмо. Только начал читать – в избу вбежал Максимка.
– Тятя, у Штычковых гуляют. Ворота настежь, а посередь двора чуть не полубочье с вином. Демьян всех ковшом потчует. Мужики в дым пьяные.
Матвей невольно поднялся, взглянул в окно, подумал:
«Затевает, подлец, что-то. Вином задарма не станет поить. А что затевает?»
Максимка скрылся из дому так же внезапно, как и появился. Оставшись один, Матвей дочитал письмо Антона Топилкина, все еще живущего в ссылке, спрятал конверт в кисет и прошелся раз-другой по прихожей.
«К делу, скорее к делу», – думал он.
Подойдя к высокому ящику, стоявшему между кроватью и печкой, он открыл его и среди тряпок и рухляди стал искать какой-нибудь мешочек под муку.
В окно резко постучали. Не закрывая ящика, Матвей обернулся.
– Эй, хозяин, живо на сходку! – крикнул посыльный, и вслед за этим послышался резкий стук в окна соседнего дома.
Мешочка в ящике Матвей не нашел и решил муку отнести после, когда придут домой мать или Анна, а сейчас отправиться на сходку. Он взял картуз и вышел. Не успел повесить замок, на крыльцо поднялась Анна.
– Господи, живем мы бирюками и ничего-то не знаем, – заговорила она.
– А что случилось? – равнодушно спросил Матвей.
– Как «что случилось»?! Дениска наш от бати ушел. В Жирове у кого-то в работники пристроился.
– И хорошо сделал. Неужто побои молча переносить? – сказал Матвей.
– «Хорошо сделал», – передразнила его Анна. – Я знаю, что тебе это по нраву. Ты его на это и подбил.
– Да и ты это ему советовала. Вспомни-ка!
– Это, да не это. Я ему говорила, чтоб ушел он в работники понарошке, батю попугать, а он, видишь, что удумал? Батя-то вчера в Жирово за ним ездил. Слыхано ли, сын-кормилец, наследник, в работники ушел.
– Что же, обратно привез? – с живостью спросил Матвей.
– Как же, привезешь! Дениска-то будто сказал: «Нет, батя, каменное у тебя сердце, а то, что от камня откололось, назад не приставишь». Батя, говорят, начал его стращать: «Возьму, мол, и отдам твой пай из хозяйства Терехе с Прошкой». А он, Дениска-то, ему: «По мне, хоть сейчас отдавай. Не добром, говорит, все это нажито, и мне чужого не надо». Ты подумай только! И откуда что у парня взялось?
Матвей минуту стоял молча, смотрел на Анну и думал:
«Молодец, Дениска! И ты, милая, чуешь эту правду, да старое все еще в тебе бродит».
– Ну, я пошел, Нюра, – проговорил он.
– Ты куда?
– На сходку звали. Ты там нигде не слышала, о чем говорить собираются?
– Да они что, сдурели, сейчас сход собирать? Давно ли мужики у Демьяна Штычкова водку и брагу ковшами лакали? Весь наш конец там перебывал.
– Это в честь чего он угощение устроил?
– Бабы болтали, будто поминки по Устинье ни с того ни с сего вздумал устроить.
Матвей с сомнением покачал головой, но ничего не сказал и вышел на улицу.
4
Летом сходки собирались на косогоре, у церковной сторожки. Уютно и привлекательно было это место. Село отсюда виднелось из конца в конец. Из церковного сада всегда пахло чем-то сладковато-пресным. У подножия косогора было озеро. В нем отражалось небо, белая церковная колокольня и макушки высоких тополей.
На косогоре было уже людно. Мужики сидели на завалинке церковной сторожки, на бревнах, почерневших от дождей, на земле, покрывшейся зеленой травкой. По случаю воскресного дня некоторые нарядились в цветные рубахи, жирно смазали дегтем сапоги, надели солдатские брюки, принесенные еще с японской войны. Пока сход не начался, неумолкаемо слышался говор, шутки, смех. На бревнах выдумщик Архип Хромков потешно изображал, как пьяный поп зеленого черта в рюмке крестил. Рядом дед Лычок в тысячный раз и все по-новому рассказывал о своей службе на конюшие генерала. На завалинке негромко разговаривали об озимых, о лугах, о городских ценах на хлеб. Поодаль от всех на лужайке сидел Калистрат Зотов и, склонив голову набок, беспрерывно пел одно и то же:
Раскакая д'разнесчастная
Д'уродилась я на свет…
– Эй, Калистрат, спел бы что-нибудь другое, а то завел одно, как немазаное колесо! – крикнул кто-то.
Калистрат делал вид, что ничего не слышит, и продолжал петь.
Матвей приостановился, поднял картуз, поздоровался. Несколько голосов окликнули его. Мужики, сидевшие на завалинке сторожки, звали Матвея к себе. Он подошел к ним, поздоровался с каждым по отдельности, они потеснились и дали ему место.
– Захарыч, рассуди нас, мы тут с Романом поспорили, – проговорил Кирилл Бодонков, рябой, плечистый мужик.
Матвей вопросительно взглянул на Бодонкова.
– Видишь, какое дело, – начал тот. – Был я на той неделе в городе, и довелось мне стоять на постоялом дворе у Голованова. Сидим мы с мужиками вечером, пьем чай, разговариваем. Вдруг дверь открывается и заходит мужичок, невысокого роста, одет по-простому. Ну, думаем, еще один постоялец. Спрашиваем: «Из каких краев, землячок, прибыл?» Улыбнулся он и отвечает: «Перелетная я птица, мужички. По белому свету скитаюсь, правду разношу бедным людям». Мы переглянулись, думаем: «Эге, мужик-то с языком, гляди и позабавит какой-нибудь побасенкой». «Ну, говорим, давай поведай правду-то, коль в самом деле ее знаешь». И такое он тут, Захарыч, рассказал…
– Странник? На божий храм мужицкие копейки собирает? – вяло спросил Матвей.
– Какое там! – воскликнул Бодонков. – Ты послушай-ка, что он говорит: будто где-то на приисках нонешней весной солдаты постреляли рабочих. Пошли будто они к начальству об жизни просить, а их дорогой и того… Конечно, бабы, детишки были…
– А где это случилось? – спросил Матвей и подумал: «В пятом-то с того же началось».
– Называл он нам это место, да память у меня как решето дырявое, – ответил Кирилл. – Помню только, что в наших, сибирских краях, на Лене-реке.
– Так о чем же у вас спор зашел? – спросил Матвей.
– Да вот Роман не верит. – Кирилл кивнул головой на своего соседа, круглолицего мужика с окладистой бородой. – Враки, говорит, все это. С какой стати, дескать, солдаты в мирный народ палить будут. Может, говорит, какие чужеземные объявились?
– Тут и дивиться нечему, – серьезно проговорил Матвей. – В пятом году в Петербурге сколько народу перед самым царским дворцом постреляли? Одних убитых было больше тысячи. Шли с женами, с ребятишками просить у царя облегчения. Это, Роман, в столице, на глазах у царя, а уж про Лену чего и говорить.
– Не знаю, Захарыч, может, и так, не знаю, – все еще сомневаясь, сказал Роман.
– А не знаешь, так не трепли языком, – рассердился Кирилл на соседа и, повернувшись к Матвею, продолжал: – И вот, Захарыч, этот мужичок вытаскивает из-за пазухи бумаги, подает каждому по листку и наказывает: «Это, говорит, домой увезите, чтоб все мужики знали, как над рабочим людом власть палачествует».
– И тебе дал?
– Как же, дал… – Кирилл замялся.
Матвей не утерпел, вскочил с завалинки.
– Так давай, кажи скорее, Кирилл Тарасыч.
– Не довез, Захарыч, – виновато развел руками Кирилл. – Всю дорогу, истинный бог, пуще глаз берег. А тут за Лександровой прикорнул на телеге и задремал. Просыпаюсь, цап за карман – трубки нету. Выронил, ешь ее корень. Ну, Захарыч, и не утерпел, листок-то и пошел в дело, – смущенно закончил Кирилл.
– Эх! – с сожалением вырвалось у Матвея.
Все еще негодуя в душе на Бодонкова, он свернул цигарку и, облокотившись одной рукой о деревянную раму церковной ограды, смотрел задумчивым взглядом на толпившихся по косогору сельчан.
Сходка теперь гудела. Мужики разговаривали громко, оживленно. В сторонке с невеселыми лицами стояли солдатские вдовы. Мужья у них погибли на русско-японской войне, и неволя заставила их нести все мужицкие обязанности перед обществом. До Матвея долетели из толпы обрывки разговора.
– Сват Кузьма, об чем сход?
– Не слыхал, сват, да об чем может быть, кроме податей. Овцу два раза в год стригут, а мужика – десять…
Вдруг послышался лошадиный топот, и к толпе подкатила новая, на железном ходу тележка. Высокий гнедой жеребец остановился и, поводя ушами, косил глазом на сгрудившихся у ограды мужиков.
С телеги слезли пышнобородый староста Герасим Крутков, еще больше посмуглевший от загара Евдоким Юткин, незнакомец в зеленой тужурке и в картузе с кокардой и растолстевший Демьян Штычков.
Мужики раздались. Герасим и Евдоким почти в один голос сказали:
– Здорово, господа мужики!
Кто-то протяжно ответил:
– Здорово-здорово, благодетели!
Вдова Ермолая Пьянкова довольно громко проговорила:
– А нас, бабы, и за людей не считают. От старосты одним мужикам почтение.
Архип Хромков пошутил:
– Не горюйте, бабы. Так и быть, я за старосту с вами поздороваюсь. Здорово, господа бабы! – крикнул он.
Раздался зычный хохот. С кустов церковного сада вспорхнули испуганные чечетки.
Из сторожки принесли стол, две табуретки, скамейку и стул специально для гостя. Староста снял картуз, разговоры смолкли.
– Мужики! – начал Герасим Крутков. – К нам на сход пожаловал из самого уезду главный начальник по земельным делам, сам господин Елизар Петрович Адамов. От всего общества низкий поклон ему! – Староста изогнулся дугой перед Адамовым, а тот слегка кивал головой, важно посматривая на притихших мужиков. – Сход этот собран по его просьбе, – продолжал староста. – Обо всем обскажет он сам, Елизар Петрович господин Адамов. Да чтоб смирно слушать! – прикрикнул Герасим.
Мужики переглянулись. Архип Хромков хотел сказать что-нибудь смешное, но кто-то локтем толкнул его в бок, и он затих.
Адамов поднял руку.
– Трудовое православное крестьянство! Батюшка царь и Государственная дума, радея о благосостоянии тружеников земли, постановили всеми мерами способствовать тем землепашцам, кои захотят выделиться из общества и уйти на отруба. Приказано отдавать этим крестьянам лучшие земли, а для обработки их царь-батюшка повелел своею милостью давать отрубным хозяйствам ссуды из своей государственной, царевой казны. В России многие крестьяне давно уже выехали на отруба, обзавелись хозяйством и живут теперь припеваючи. Начнем сие проводить и мы с божьей помощью.
– Хрен редьки не слаще! – перебивая Адамова, крикнул Калистрат Зотов. – Нашему брату что в деревне, что на отрубах – все одно петля.
Герасим Крутков погрозил ему пальцем, а Адамов взбеленился и заговорил горячо, на высоких нотах:
– Постой, староста, не грози ему, я сам отвечу. Ты вот сказал: «Нашему брату что в деревне, что на отрубах…» Это кому – вашему брату? Лодырю? Я первый раз тебя вижу, а уже знаю: ты – лодырь. Ты и на сход пришел пьяный. Вот посмотри: настоящий трудовой крестьянин – Евдоким Платоныч Юткин – и в воскресный день трудится. Ты разгуливал здесь, а он уже и на мельницу успел съездить, и по хозяйству целый день хлопочет.
– Да ты, что ль, кон в перекон, кормил меня сорок лет? – заревел Калистрат, бросаясь к столу, за которым стоял Адамов.
Но мужики, бывшие рядом с Калистратом, схватили его за плечи и осадили.
Сходка загудела, сидевшие на земле поднялись, сгрудились вокруг стола.
– Эй, Зотов! Шумнешь еще раз – не миновать каталажки, – перекрывая гул, крикнул староста.
Мужики уговаривали Калистрата молчать и на всякий случай придерживали его за рукав.
– Таких лодырей мы и не зовем на отруба, – с подъемом продолжал Адамов. – На отрубах должен селиться трудовой мужик. А такому, как ты, там делать нечего. Да и под какой залог царева казна будет давать тебе ссуду? Пропьешь, а потом что с тебя взять? Клок негодной шерсти?
– Зря, барин, Калистрата попрекаешь. Мужик он работящий, – сказал кто-то из стоявших в середине толпы. Но Адамов, будто не слыша этого, продолжал говорить, важно подняв голову:
– Однако ближе к делу. Собрал я вас не за тем, чтоб с такими вот пьяницами вступать в пререкания. Я – представитель власти и выполняю ее поручение. Отныне кедровник, приписанный некогда вашему обществу, отчуждается под отруба Евдокиму Платонову Юткину и Демьяну Минееву Штычкову. Да поможет вам бог! Множьте богатства нашей хлебопашеской Россиюшки, дорогие мужички-крестьяне!
Он пожал руки Евдокиму и Демьяну, обвел взглядом сход и уже не визгливо, а жестко и глухо проговорил:
– Ну, староста, распускай сход.
Мужики не ждали, что дело обернется таким образом, и несколько секунд молчали.
– В добрый час, мужики! Можно расходиться, – сказал староста.
– Нет, подождешь, Герасим Евсеич! – крикнул Матвей Строгов, расталкивая толпу и пробираясь к столу.
– Мужики! Что же вы молчите? Ай не видите, что у нас последнюю копейку отняли? – проголосила вдова Устинья Пьянкова.
– Братцы! – заорал Калистрат Зотов. – Ограбили нас! Белым днем ограбили!
Теперь Калистрата никто не удерживал, и он, размахивая руками, приближался к старосте и Адамову.
– Калистратушка, Зотов! – гнусавил Демьян Штычков. – Ты свинья, ты вспомни, чей ты хлеб ел сегодня?
Покачиваясь, Калистрат вскочил на завалинку и, краснея от натуги, крикнул:
– Мужики! Эй, мужики! Демьян хотел обпоить нас! Водкой хотел купить!
Поднялся гвалт. Ребятишки, игравшие на берегу озера, решили, что на сходке завязалась драка, побросали бабки и припустили на косогор глазеть.
Матвей Строгов махал картузом, стараясь прекратить шум. Видя, что из этого ничего не выходит, он сказал Бодонкову:
– Кирилл, подсоби-ка!
Бодонков помог Матвею взобраться на ограду и стал придерживать за ноги, чтобы тот не упал.
– Мужики! – закричал Матвей. – Без малого сотню лет волченорцы жили кедровником. Выручал он нашего брата в осеннее время.
Первые слова Матвея вряд ли кто расслышал. Но постепенно гул затихал, и Матвей, соскочив с ограды, продолжал, не надрывая голоса:
– Пусть господин Адамов скажет: когда власть отдавала кедровник под отруба, она о народе думала? Выходит, не было у нее этой думы! А власть знает, что Юткин и Штычков и без кедровника на лучшей земле сидят?
Из толпы раздались голоса:
– Режь, Захарыч, их под микитки!
– Тестю наддай, тестю, Матвей! Он в три глотки готов хапать…
Староста попробовал остановить Матвея:
– Эй, Строгов, замолчи! Задние, не теснитесь там! По домам, мужики!
Калистрат Зотов крикнул:
– Герасим! Ты, знать, тоже себе кусок облюбовал? Или Демка с Алдохой плату хорошую дали?
Староста закрутил головой и по-бабьи всплеснул руками. Матвей, овладев вниманием всей сходки, продолжал:
– Господин Адамов корил Калистрата Зотова. Лодырь, мол, он, пьяница. А надо бы сначала у нас спросить, каков он. Нам-то лучше знать, кто и как работает. Чем бедностью упрекать таких, как Зотов, власть взяла бы да помогла им. Наделы бы поближе отвела, земельку бы пожирнее дала, подати и поборы разные поуменьшила, ссуды бы без опаски из казны отпустила. Но не тут-то было! Господин Адамов Евдокима Платоныча хвалил: вот, мол, трудовой крестьянин! А не Калистрат ли Зотов позапрошлую осень за куль зерна юткинский надел от леса корчевал? Не он ли в земле, как крот, день и ночь копался? Не от его ли пота у Юткиных амбары полны?!
Евдоким Юткин схватил табуретку и со всей силой ударил ею об стол.
– Голь! Оборванец! – дико закричал он, грозя Матвею кулаками. – Мужики! Кого вы слушаете? Смутьян! Он у меня сына подбил в работники уйти. Он в церковь не ходит! Он в городе с разной шантрапой якшался.
Вопли Евдокима Юткина продолжались бы и дальше, но Адамов, взяв его за руку, сказал:
– Не подливайте масла в огонь, уважаемый. Обычная история, когда речь идет о земле. Пошумят – и перестанут. Демьян Минеич, можно ехать.
Адамов приподнял картуз и, раскланиваясь, направился к лошади. Демьян, опасаясь идти последним, поспешил за ним. Евдоким и староста подошли к телеге вместе. Сход проводил их молчанием. Правда, кто-то из ребятишек, быстро понявших, в чем дело, засвистел им вслед, но, не получив поддержки от товарищей, быстро смолк. Сход вновь загудел, но менее возбужденно.
– Ну что, выкусили? Недаром говорится: с сильным не борись, с богатым не судись, – проговорил старик Андрон Ипполитов.
– Не каркай, дед Андрон!
– Молчать станем – последнюю шкуру сдерут!
– Губернатору жалобиться надо!
– Губернатору? Царю бы!
– Хо! Царю! Он с твоим прошением в нужник не пойдет.
– Строгова спросить надо!
– Захарыч, Матвей! Мир на тебя смотрит!
Матвей почувствовал, что сход верит ему и ждет от него нужного слова.
– Попробуем писать в губернию, – проговорил он. – Какая власть ни на есть, ее не обойдешь. Да и чем черт не шутит: гляди, попадет прошение к доброму человеку. Ну, а что будем делать, если губернская власть на адамовский лад запоет? – Матвей взглянул на мужиков, выжидая, что они скажут, но все молчали. – Тогда, мужики, силой надо кедровник отстоять! – продолжал Матвей, понимая, что все чувствуют это, но не решаются высказать вслух. – Может, власть силу-то лучше прошения уразумеет. Эй, Кирилл Тарасыч, сходи к учительше, попроси чернила, перо и бумагу, прошение будем писать.
Послышались восторженные возгласы:
– Во голова! Моментом рассудил!
– Чего там, горазд Захарыч!
Матвей и еще несколько грамотных мужиков составили прошение.
Когда прошение было готово, каждый подходил к столу и либо подписывал свою фамилию, либо ставил крестик. Разошлись все успокоенные, с полным сознанием важности исполненного дела.
Весть о том, что кедровник отдается под отруба Юткиным и Штычковым, быстро разнеслась по селу. К приходу Матвея дома об этом знали. Едва он перешагнул порог, Анна спросила:
– Правда?
Матвей молча кивнул головой.
– Господи, что делается! Как жить-то будем! – тихо проговорила Анна.
Дед Фишка взглянул на нее, потом покосился на племянника и сказал с дрожью в голосе:
– А как хочешь, Нюра. Выкуривают нас отовсюду – и баста. Хоть взлетай на небеса и живи там. Да еще и то я думаю: и на небесах не сразу место сыщешь. Там поди тоже все анделы, арханделы да всякие фирувимы все позаняли. – Он сердито сплюнул и замолчал, стиснув крепкими зубами пропахнувшую табаком трубку.
– Тятя, а ребята говорят, что все равно деду Евдокиму с Демьяном орех не собирать. Все, говорят, поснимаем, – вмешался в разговор Максимка и, не передохнув, начал фантазировать: – Когда орех поспеет, я проберусь ползком в кедровник и буду чистить тихонько шишки, а орехи ссыпать в бродни. Дедка, ты дашь мне свои бродни? Я бы в них столько орехов натаскал!..
Максимка мог бы фантазировать без конца, но Артем перебил его:
– Ну ты, шишкарь! Из чашки ложкой ты молодец таскать. Думаешь, дед Евдоким кедровник охранять не будет? Он всех своих кобелей с цепей спустит. Они тебя живо в клочья разорвут. Я вот придумал так придумал! – похвалился Артем и стукнул кулаком по Максимкиной коленке.
Максимка скорчился. Агафья прикрикнула на внуков, потом повернулась лицом в передний угол и заговорила, поглядывая на иконы:
– Может, придется мне за мои слова лизать на том свете раскаленную сковородку, да будь что будет. После смерти Захара и гибели пчелы молилась я усердно. Думала, прогневили мы всевышнего. С той поры, сами видели, и посты справляла я, и к обедне каждое воскресенье ходила. Уж я ли не молилась? Да, вижу, ничего не вымолила…
Она задумалась, глядя куда-то в пустоту.
– Ты, Агаша, все о боге. А помнишь, как старые люди говаривали: бог-то, дескать, бог, да не будь, нычит, сам плох, – осторожно заметил дед Фишка, боясь, как бы чем-нибудь не обидеть сестру.
– Так и я о том же, Фишка, – сказала Агафья и взглянула на Матвея. – А вы, Матюша, мужики-то, взяли б да пошумели на сходке. Разве, мол, можно так? Юткиным и Штычковым все, а остальным ничего.
– Нашла, мама, от кого требовать шума, – заговорила Анна, – это не мужики, а телята. Надо б на сходку баб собрать. Мы бы живо бате с Демкой глаза выцарапали. Небось о кедровнике и думать позабыли бы.
Матвей улыбнулся, добродушно сказал:
– Не умирайте раньше смерти. Может, еще отстоим кедровник. Прошение губернатору от схода настрочили. А если откажет, еще пошуметь попробуем. Мужики, Нюра, хоть и телята, а бодаются.
Анна недоверчиво махнула рукой.
В этот день в каждой избе только и говорили о кедровнике.
В сумерки Матвей насыпал в мешок пудовку муки и унес Ивану Топилкину. Возвращаясь от него, он завернул на кладбище, поклонился могилке Устиньки и, не заходя домой, отправился к Мартыну Горбачеву.
Проговорили до вторых петухов.